Будущий профессор Каракашев одно время практиковал "постельную гимнастику" и как-то не удержался в стойке на лопатках, свалился на сладко досыпавшего Юрку Сирика. Большой, добродушный, но взрывной Юрка швырнул в Вовку "говнодавом" - ростовчанин пригнулся, и ботинок выбил стекло кубрика. А Боб Лавров, Лавруха-Паганель, вернувшись из увольнения однажды в смятении чувств, вырвал с корнем из стены пожарный гидрант.
Все было! Все прошло...
Летом 1994 года были у меня еще две встречи. Двое наших стали бизнесменами. Как понял, с разной степенью успеха. Митяй Савицкий - то ли президент, то ли гендиректор судовладельческой фирмы с красивым названием "Северный Меркурий". Были у них три рыболовецких судна, одно утопили у причала в Мурманске, второе - погорело. Митяй приезжал ко мне в Комарово дважды, хорошо поговорили. Да, у него в квартире, в Доме бывших политкаторжан, тоже год назад пожар случился.
Горели наши неоднократно - и по-разному. Особенно капитаны. Встретил я олимпийским летом, ясным днем, в Ленинградском порту знакомого-сокашника. Постарше он всех нас был, о пенсии уже подумывал. Катер с Канонерского острова подошел и привез Васю. Постояли у причала, обменялись информацией. Рассказал Вася недавнюю историю из своей нелегкой и многотрудной жизни: "Ошвартовался я у 20-го причала, а там какие-то сволочи хлам на берегу до меня оставили - доски, бумагу, сор из трюмов выгребли на причал. Через час приходит портнадзиратель, уберите, говорит, грязь от вашего борта. Я ему, понятно, протест выражаю, не мы, мол, пакостили, а он и не слушает: "Ничего не знаю, мусор у вашего борта, рапорт писать буду!" Мне не до него было, послал подальше. А он рапорт сочинил - с мотивировкой, что я нарушаю приказ начальника порта о подготовке территории к Олимпиаде и прочее. Пошло по инстанциям - и никто мне не поверил. Даже на капитанском совещании в Службе мореплавания. Схлопотал я выговор. Вот уже месяц бьюсь - не слушают, советуют: помолчи, на тормозах спустим. Говорят, бумаге дан ход, заднего дать нет никакой возможности".
Ушел тогда Вася с горькой обидой, и я подумал, что наверняка в его более чем двадцатилетней карьере бывали ситуации и поопаснее, а вот эту, может, последнюю служебную обиду не забудет он, и станет она самой горькой...
Горели капитаны - и восставали из пепла, как птица Феникс. Саня Чекин пришел к нам на третий курс. Пожалуй, Саня больше всего пришелся по душе "Толпе" тем, что хорошо играл на пианино. На какой-то сессии аудитория, где проходил экзамен, находилась рядом с другой, где стояло пианино. Вышедшим успешно Саня играл туш, а "выкинутым"- похоронный марш Шопена. Впрочем, кажется, был вариант переделки Шопена под туш.
Санька был отличный яхтсмен, долго командовал учебной баркентиной, а потом перешел на "железные" учебно-производственные суда. С ним я несколько раз ходил в моря. Хорошо мне жилось, спокойно, уютно. По Лондону две недели шатались, к Шерлоку Холмсу забегали, к Мадам Тюссо. В Италии ездили из Савоны на агентской машине в Сан-Ремо. А однажды в зимнем Бискайе, когда под девять баллов было, Саня помогал мне разрабатывать ситуацию для задуманной книги, где было много судоводительского. Помню, карта, на которой мы вели расчеты действий моего героя, елозила по столу, и ветер ревел за бортом, а в трюмах у нас был не слишком удачный груз - гранитные блоки из Швеции, которые везли в Марина-ди-Каррару для обработки. Позже и они начали елозить, и когда открыли трюма, искры оттуда посыпались...
И Саня погорел на УПС, сложным путем, какая-то и его вина присутствовала, но главное - надо было его "убрать". И тоже восстал. Когда я его нашел, имел он под своим началом не самую хилую фирму, возил меня по офисам полдня, солидно все выглядело, в арендованный ими район порта его самого не сразу пропустили парни в пятнистых куртках.
Здесь мне ясным стало, что капитализм, как утверждал Карл Маркс, потогонная система. Санина фирма связана с американской "Sea-Land", приходят к ним линейные теплоходы по расписанию, и когда швартуется Санькин "Ян Речер", он трое суток не вылазит с причала, ночует там - и организует-обеспечивает дело в лучшем виде.
А Валя Митко прибыл ко мне в Таллинн через месяц после того, как я вернулся из Питера. Он у нас в мореходке имел прозвище "Митко-миллионер", мама у него заботливая, денежные переводики исправно слала. Потом тоже обосновался на берегу, вроде бы по коммерции. Сейчас служит советником в какой-то фирме, она ему за успешную операцию премию присудила: прикатил на неделю в Таллинн с женой, "Дикой Барой", так ее прозвали в юные годы за буйные золотистые кудри. Валька всегда был говорливым и шумным, моя сестра, встретившись с ним у меня дома, объявила: "Таким ты и остался - трепачом!" Но не стали бы фирмачи держать у себя советником лишь трепача. Он тоже дело делает - и хорошо.
Наше поколение получило после войны полностью разрушенную страну (вспомню опять Петергоф осени сорок пятого года). Другое дело - какой ценой и какими затратами энергии удалось все это восстановить в невиданно короткие сроки. Но ведь восстановили! Теперь, когда большинство из нас отдыхает на "заслуженном", скучно сидеть сложа руки. По себе знаю.
Когда стал пенсионером, год-два был занят другим - боролся с болью и готовился к смерти. Но когда ожил, сразу затосковал по работе. И, найдя ее, воспрянул. Хотя дело было вовсе мне незнакомое, новое. Но связанное с морем и морскими проблемами.
Виктора-лауреата понимаю: он вынужден свои таланты и энергию тратить на дачный участок и "фасиенду": обнаружилось, что плотник он прекрасный - прямо столяр-краснодеревщик. Алексей Алексеевич трудится исправно в котельной, Саня Чекин успешно реализует свои богатые капитанские знания. Валя Митко достойно обслуживает коммерческую фирму. Гена Буйнов железной рукой обеспечивает сферу спасания на Балтике. Митяй Савицкий, несмотря на все невзгоды, тянет свою фирму. Все - работают.
Да и последний из наших "плавающих могикан", капитан Владислав Есин водит огромный теплоход "ро-ро" по океанам, ему больше всего завидую.
Пока человек трудится - он живет. Нет иной формулы жизни.
...Уезжал я из Питера 17 августа 1994 года с тоской. Стал бы "невозвращенцем", ежели б не семья, не родные люди в Таллинне. И вечер был серый, хмурый, и поезд нам подали не к перрону, а за полкилометра от него, в темноте тащил чемодан к вагону. И тогда еще решил: вернусь сюда обязательно! Сестра моя уже три года ездит в Питер, каждый раз объявляя: "Еду в последний раз!"
В город этот мы возвращаемся не только, чтобы встретиться с друзьями или поплакать в тряпочку по былому, невозвратному. Здесь ведь мы и любили, лирика тоже присутствовала.
О лирике нельзя забывать. Я ее подам опять-таки в несколько условном плане. Это не просто рассказ о себе, о долгом пребывании в Ленинграде (тогда еще Ленинграде!). "Он" в моем рассказе - это и я, и еще кто-то из нашего поколения...
БОЛЬ ВОСПОМИНАНИЙ
Две вечных дороги - любовь и разлука
Проходят сквозь сердце мое...
Но перед тем, как выйти в море лирики, вспомню один теплоход. Он выступит тут как бы персонажем, героем. Тоже лирическим.
Люди, чья судьба связана с ЛВИМУ 60-70-х годов, хорошо его знают. Я впервые ступил на его трап в сентябре 1962 года. Был тогда "Зенит" молодым и белоснежным. И вскоре прославился во многих портах Европы. Его "завалинка" полукруглый диван в вестибюле - был как бы клубом для моряков и нас, временных гостей. Не могу уже вспомнить, сколько раз мне доводилось плавать на нем. Всякое бывало. И я научился узнавать обводы "Зенита" издалека, сразу отмечать его среди встречных судов. Так немедленно узнаешь родного человека в толпе...
Через него прошли несколько поколений мореходов ЛВИМУ. Но судьба его была на закате грустная. В последнем рейсе, в проливе Бельт, под форштевень сунулся катер с хмельными американцами, погибли двое детей. "Зенит" стоял арестованный, когда мы проходили мимо. И, словно в наказание, его перегнали скоро в Пакистан, где и разрезали "на иголки".
...Последний мой рейс на "Зените" был не за кордон, а в родные края. Об этом и расскажу. Только еще раз напомню: "он" - это не "я"... ну, не совсем "я". Кажется, что-то в таком духе могли передумать и пережить мои друзья, попав в места, где прошли их юные годы.
Итак, "Зенит" пришел в мой город после нескольких месяцев отсутствия на родине. И вышел в недальнее плавание - в Ленинград...
То странное плавание началось на гладкой майской воде, по палубам бегали детишки моряков, не видавшие пап с января; когда он после полночи забрел на мостик, второй штурман там нес вахту на пару с супругой; привычно дрожало тело судна; затухал позади суматошный день, и впереди его ждал Ленинград, где не бывал два года...
29.05.85. Давно знакомый этот теплоход одряхлел, течет, как старое корыто. Скоро ему исполнится двадцать пять - возраст глубокой старости для железного судна. Корабли, как и собаки, стареют гораздо раньше нас. А ведь был-то какой - щеголеватый, задорный и - будто даже с гусарскими усами!
...Пришвартовались к 25-му отстойному причалу. Здесь он был семь лет назад, когда вернулся с Кубы и из США. Кажется, все тот же дым застыл над Адмиралтейским заводом, те же штабеля цинковых чушек высятся на причале, и сам он - тот же. Однако биологи доказали, что каждые семь лет все клетки человеческого организма обновляются полностью - значит, и он абсолютно иной по сравнению с 1978 годом. А если считать от шестьдесят второго, когда впервые попал сюда, то уже трижды все в нем изменилось.
В это не верится, он же прекрасно помнит себя, свои мысли и переживания той поры - особой разницы не видится. Например, никак не может он согласиться, что в шестьдесят втором не было на свете дочери, - она существовала, жила всегда! Эта странность мешала (или помогала?) сорок дней, которые провел в Ленинграде: дочь и жена властно вторгались в диковинную жизнь прошлого, нежно и сердито гнали прочь боль воспоминаний.
Мысль о всегдашнем присутствии жены и дочери пришла в голову ему сразу, как только проехал на трамвае No 28 от больницы Мечникова до главных ворот Ленинградского порта.
...Он ехал по Среднеохтинскому, через улицы Новгородскую и Некрасовскую, по проспекту Огородникова, через проспект Газа, мимо грязно-розового дома со ржавой решеткой перед хилым сквериком, и мучительно старался вспомнить, какого цвета был этот дом раньше, и былая, ушедшая в невозвратность любовь колола ему сердце, он заставлял себя отворачиваться от розового дома и вспоминал другое: на теплоходе его ждала дочка со своими милыми сокрушениями и редкими радостями, и никому не нужное прошлое уходило на какое-то время, чтобы вернуться через час или через сутки.
................................................
Сначала был дом в конце переулка с непонятным названием - Басков.
Несколько дат запомнились отчетливо, особенно одна - 8 января 1948 года. За Дворцом культуры имени Кирова тогда располагался обширный пустырь, навалило много снега, и они втроем поехали туда покататься на лыжах. Кроме него, был бедный Вадька и еще кто-то не запомнившийся. Бедным Вадьку назвала позже Мария Михайловна, ее мать. Потому что как раз Вадим привел его - на горе себе! - в тот дом, зашел вечером 13 декабря в кубрик и предложил: "Пошли, а? Я с девочкой познакомился - чудо! У нее мама добрая, патефон есть..." Напросился в компанию еще Коля Гребенюк, командир взвода, фронтовик, с усами - редко кто в то время носил усы.
Дверь открыла она. И сразу посмотрела на него с затаенной улыбкой. В слабом свете лестничной лампочки ее глаза нашли и отметили почему-то его.
Потом играла музыка - "Старенький коломенский бедняга-патефон", шумели и шутили, шел беспрерывный, прыгающий, легкий разговор, а он видел только ее и придумывал, как бы сократить ее имя - чтоб необычнее и ласковее.
Тогда были в моде ночные балы, и они всей компанией, вернувшись, завалились в Кировский дворец, смотрели новую картину "Первая перчатка", а он думал и гадал, что же будет завтра и послезавтра, и в ушах звучали слова песенки из фильма:
С той поры, как мы увиделись с тобой,
По-другому я живу и я дышу...
В те дни и недели, наполненные постоянным ожиданием, совсем просто было увидеть ее - в любой момент. Надо было лишь зажмуриться и улыбнуться. А 8 января стояло удивительно яркое солнце, на нетронутый свежий снег больно было смотреть, и когда появилась она, ее глаза светили ярче солнца и ослепительнее девственного этого снега.
Когда он уезжал в начале февраля в отпуск и она пошла его провожать, он остановился на лестнице, несколькими ступеньками ниже ее, и сказал: "Посмотри на меня так, сверху. Мне нравится, когда ты глядишь на меня сверху!" Она быстренько посмеялась, и они постояли полминутки, потом она попросила: "Ну, пойдем, хватит... Не смотри так!"
Из дома он писал ей длинные письма: "У нас гордая и независимая кошка Маша, у нее огромные глаза, зеленые, но все равно очень похожие на твои. Машенька меня любит - она никого так не любит, как меня..."
И всю зиму он ездил по этой счастливой длинной дороге - на трамвае No 5, который тогда ходил по Большому проспекту Васильевского острова, через Невский и Некрасовскую, до угла улицы Восстания, и отсюда лежали еще метров триста торопливой, когда идешь туда, и тоскливой - обратной дороги.
Они и рекорды ставили: как-то, неся вахту у главного входа в общежитие (в то время с 22-й линии, сейчас эта дверь наглухо забита и даже поросла у основания травой забвения), он проговорил с ней по телефону почти все четыре часа ночного дежурства - от ноля до четырех часов.
...Сегодня он проехал тот же путь за краткие мгновенья: Суворовский, угол Греческого, новое здание рынка, угол Восстания - и все ушло назад.
Да нет же - тридцать семь лет, как ушло. Сегодня он не знал, где она живет, кто с ней рядом - и понимал, что никогда не узнает.
...........................................
Потом все рухнуло, он решил: никого у меня больше не будет, - и жил в глухой черной тоске, пока не переступил порог нового дома на проспекте Огородникова, в двух шагах от порта.
...Простился с ней он на холодной февральской площади у Московского вокзала. Он был в светло-сером пальто и пижонской шапочке пирожком, желтый шарф очень шел к пальто и шапке, и она сказала: "Ужас, какой элегантный!"
Никто до той поры не любил его так, как она. Верно и ненавязчиво, будто брата или сына. Почти десять лет она любила его материнской любовью, потому что все это время была несвободной, а он ни разу не попросил ее: "Брось мужа, приходи ко мне!"
Но до этого периода они два года были в разлуке, он плавал на Севере, она ждала и надеялась, а он вдруг решил, что надо спасать свою свободу, и послал ей телеграмму с одним словом: "Нет" - и очень гордился, какой он решительный. Но еще через два года, возвращаясь домой с юга в другой город, где жил теперь, заехал в Ленинград, позвонил ей на работу и назначил встречу в Летнем саду. Она задохнулась от радости, в пустом осеннем парке, под хмурым небом, он произнес наконец слова, которые она ждала так долго: "Хватит, милая, пошли в загс!" Она тихо, беззвучно заплакала, он решил: от радости. Но она достала паспорт, протянула ему, и он увидел другую фамилию. Не поверил, заявил: "Выбросим его!" Она замотала головой: "Нет, поздно... если бы пришел за день до свадьбы..."
Она была Татьяной Лариной, он так и сказал: "Но ты другому отдана...", и она лишь грустно улыбнулась.
И еще десять лет они изредка встречались. Странно, в их встречах было мало музыки, хотя она немного играла на пианино, и все-таки долго ему казалось, что десять их последних лет прошли под звуки популярного тогда фокстрота:
Мы так близки, что слов не нужно,
Чтоб повторять друг другу вновь,
Что наша нежность и наша дружба
Сильнее страсти, больше, чем любовь!
После той встречи у Московского вокзала он никогда уже не видел ее. Она узнала, что он женился, через его мать пожелала ему счастья - и ушла насовсем. И таким твердым было ее решение, что и он довольно быстро успокоился.
Но память возвращалась, когда он проезжал по проспекту Огородникова, мимо розового дома или мимо Смольнинского садика, где они встречались майским днем - ее маленькая дочка играла в песочке, а они сидели на скамейке поблизости, и она любила его как брата или сына; на вокзале, у вагона, который увозил его в Москву, безмятежно смеялись и подозрительно блестели ее мягкие, безмерно добрые глаза...
..........................................
Опять глаза, подумалось ему, когда трамвай поворачивал на Гапсальскую. Почему помнишь лучше всего глаза? Ведь "сначала было слово!"
Не так получается в жизни, слова обычно бывают последним приветом или последним прощанием. А помнишь - глаза любимых людей...
Не совсем точно, поправил он себя. Так случается, лишь пока молод. Самых любимых сегодня - дочь, жену, сестру - он помнит не по словам, но и не по взглядам. Они просто его часть, естественное продолжение его сущности. Вместе они единое целое, долгая и прочная нерасторжимость. И, может, самое главное, что у них даже боль общая. Как в том фантастическом рассказе: космонавт с Земли попал на планету, обитатели которой имели способность принимать на себя боль и страдания близких, в космонавта влюбилась девушка с этой планеты, а увезти ее на Землю он не мог, потому что там она скоро погибла бы, вынужденная взвалить на себя всю боль и все страдания дорогих ей людей.
Иная музыка звучит сегодня. В радиоконцерте по заявкам запели удивительную эту песенку на слова поэта, к стихам которого он, в общем-то, равнодушен:
Не мигают - слезятся от ветра
Безнадежные карие вишни...
Возвращаться - плохая примета.
Я тебя никогда не увижу...
Это очень плохая примета - возвращаться к прошлому, возвращаются перед вечной разлукой... а хочется даже и не сказать ни слова (какие тут могут быть слова?), лишь слабо кивнуть, чуть махнуть рукой...
Он много ездил и ходил по городу за эти сорок дней. И много думал, размышлял: "Удивительный город, совсем ведь юный, трехсот лет нет еще, а на каждом шагу - великая история. Из окна 22-го автобуса вчера заметил две мемориальных доски - на месте, где работал Ломоносов, и на доме No 13 по улице Гоголя: там умер П. И. Чайковский. "Как же я не замечал этого дома тогда? И на здании нашей мореходки на Косой линии - кованые вензеля по кирпичам наверху, раньше их не видел..."
Молодой он был тогда, по сторонам не глядел, о судьбах великих не задумывался. А сейчас задумался: несправедливо, что дома, здания живут гораздо дольше нас, переживают людей. Морские суда стареют быстрей - их жалко, но дома какие были, такие и есть, разве что кованые вензелечки обнаружишь вдруг...
Теплоход поставили в док, и он переселился на территорию экипажа своего бывшего училища. На этом клочке земли провел шесть самых чудесных лет жизни...
21.06.85. Едет трамвай по улице: "No 3 - Экскурсионный". Прекрасно придумано, нашли и восстановили вагон сороковых годов, с решетчатой калиточкой в пояс вышиной.
...Он сходил в баню на 18-й линии и разволновался: все вернулось немедленно, все, как сорок лет назад! Как и у трамвая No 3, в той бане колорит былого: пол с пологим провалом к центру, толстые шаткие краны, потемневшие тазики-шайки. "А вот здесь, под аркой-туннелем, мы строились перед возвращением в общагу!"
Во дворе общежития - деревья, липы и тополя. Были они тут в пятьдесят первом? Если были, то ниже и моложе. Хоккейную площадочку сохранил в памяти отлично...
В городе от всех таких воспоминаний он временами забывал эпоху и возраст. Но они властно напоминали о себе.
Когда он совершал экскурсию в юность на трамвае No 28, наблюдал "трамвайно-троллейбусную любовь"... Водительница попалась симпатичная, одетая в коричнево-бежевое, и, заметив в зеркальце его любопытные взгляды, приободрилась, заулыбалась ответно. Но потом рядом пристроился троллейбус, она туда повернулась, а водитель троллейбуса - грубый, восточного вида, с черными волосатыми руками ("Орангутанг из зоопарка!" - так подумалось). На пересечении улиц при красном светофоре она сбегала к милому, они о чем-то пошептались и поехали дальше, и теперь ее затаенная улыбка никакого отношения к нему не имела. "Опять меня мордой ткнули, - огорчился он, Старик, не из того времени". И припомнились стишки из капустника: "И девушки с улыбкой милой чегой-то часто смотрят мимо..."
1.07.85. Теплоход вышел из дока. Когда еще стоял там, он дважды ездил в док, глядел снизу, удивляясь, какой теплоход солидный, огромный, пузатый даже, но и беспомощный, словно человек на операционном столе: вырезанные листы обшивки обнажали ряды ребер-шпангоутов. А на плаву - опять скромненький, низенький, и все равно уютный, родной.
И тогда он вскоре вышел в море, но не успел пробыть среди большой воды столько времени, чтоб начались морские сны. Как бывало раньше неоднократно.
Почему-то ему снились все больше женщины. Вовсе не потому, что он за ними активно гонялся или они за ним бегали. И вот как было однажды...
Сначала возникли две - тонкие и изящные. Француженки. А потом женщина, которая двадцать пять лет назад сильно его любила. Он понимал, что сейчас такой, какой есть - полинявший и пооблезший. А она пришла - молодая и ясная, как тогда, юная и свежая. Но очень грустная, в глазах - печаль. И ничего определенного больше не было, ни одного слова. Он проснулся, закурил. Впечатление радости и грусти, встречи и разлуки. И та проклятая телеграмма вспомнилась: "Нет!" Будет над ним это всегда висеть.
Как-то в одной книге он прочитал мудреные и заковыристые философские рассуждения: "Люди слишком много гадают о будущем. Его нет. И даже если оно предопределено, мы ничего о нем не знаем и знать не можем, а значит - нет его и нечего болтать о нем. Настоящего, строго говоря, тоже нет, так как настоящее - мгновение. Как в анализе бесконечно малых: мгновенная скорость точки, мгновенное ее положение и т.п. Существует только прошлое, непрерывно уходящее от нас. Жить можно и нужно только прошлым".
В этой тираде почудилось ему и здравое зерно - в том смысле, что прошлое наше, память о нем, - единственное, чем мы можем распоряжаться с полной уверенностью, что не ошибемся, не наврем, не передернем. Кроме, конечно, случаев, когда сами стараемся забыть или перевернуть, исказить его, чтобы оправдать себя и других.
И бывает, переносишься в прошлое почти физически. Как-то на судне показывали древнюю ленту - "Поезд идет на Восток". По титрам он узнал, что картина вышла, когда ему было восемнадцать, и это его потрясло. Смотрел на экран и вспоминал, каким был тогда - не внешне, потому что себя со стороны не видишь, а каков был склад его мыслей, круг интересов, устремления, надежды. До того вошел в роль, что когда зажегся свет и моряки потянулись к выходу, он еще несколько минут не хотел подниматься с места. Казалось, если встанет, то опять попадет в настоящее и сделается таким, какой есть сегодня...
Через год по ленинградскому телевидению давали передачу о Дине Дурбин. Стало ясным, почему они тогда от нее так очумели. Только что кончилась война - холод и голод, грязь и смерть, - и вдруг этот красивый сытый мир и очаровательная молодая женщина. Возможно, и справедливо, как пытался доказать кинокритик, ведущий передачу, что она актриса не шибко какая, но зло взяло на этого уверенного в себе, снисходительного дяденьку. Несмотря на бороду, он не мог помнить, как звучало все это в сорок пятом году.
Звучали и ее песни, ее голос. Критик даже не упомянул, не знал, наверное, что Дину за голос прозвали в Америке "Голубым алмазом"...
И он записал на магнитофон песни Дины, но слушал их очень редко, так как сильно расстраивался.
*
Здесь распрощаюсь со своим полуусловным персонажем. Размышляя о былом, припомнил вдруг милую песенку о молодых годах, о чувстве ощущения бесконечности жизни: "И все как будто под рукою, и все как будто на века..."
Правильно это придумано в жизни. Если бы молодые постоянно помнили, что всему на свете приходит конец, остановилось бы все. Слава Богу, успеют еще погоревать об ушедшем, вкусить боль воспоминаний...
С Левой Морозовым, которого сбросили с крыши вагона в августе 1946 года, мы после третьего курса совершили вполне достойное плавание - почти пять месяцев пробивались Северным морским путем из Архангельска во Владивосток на небольшом паровом лесовозе "Баскунчак". Всякое бывало, дней пять простояли с караваном во льдах, дожидаясь ледокола. Тогда Лева и нашел семейное счастье: на соседнем судне работала врачом женщина, намного старше него, а он влюбился, и вскоре они стали супругами.
В феврале 1988 года я попал в Мурманск, где жил пенсионер Морозов, мы встретились, посидели в "Арктике". Лев хорошо и долго капитанил на большом балкере, потом - возил отходы с атомных судов. К моменту нашей последней встречи с женой уже расстался, пожаловался, что она его ограбила, забрав все сбережения, и теперь он собирается переезжать в город Нарву, где нашел добрую и верную женщину... Через три года Нарва оказалась за рубежом России. Я так и не успел узнать, там ли закончилась жизнь Льва Морозова. Мне он жаловался на диабет...
А недавно пришло письмо от друга, коллеги-дезертира 1951 года. Живет сейчас на оторванном клочке бывшего великого и единого государства. Зимой ездил в южный город - хоронить первую жену. Умерла она одинокой, и моему товарищу пришлось взять на себя все хлопоты и горести похорон. Тяжко, конечно, было, я его Зою хорошо знал. Но друг посетовал еще и на то, каких усилий и переживаний потребовала сама поездка туда - через две границы - с проверкой виз, таможенными досмотрами...
Уходят люди, которых знал, ценил, уважал, любил. Закон природы - да. И острое, страстное желание: надо помнить, вспоминать их как можно чаще. Банальная истина, но вечная: пока помнят людей, они продолжают жить.
Все было! Все прошло...
Летом 1994 года были у меня еще две встречи. Двое наших стали бизнесменами. Как понял, с разной степенью успеха. Митяй Савицкий - то ли президент, то ли гендиректор судовладельческой фирмы с красивым названием "Северный Меркурий". Были у них три рыболовецких судна, одно утопили у причала в Мурманске, второе - погорело. Митяй приезжал ко мне в Комарово дважды, хорошо поговорили. Да, у него в квартире, в Доме бывших политкаторжан, тоже год назад пожар случился.
Горели наши неоднократно - и по-разному. Особенно капитаны. Встретил я олимпийским летом, ясным днем, в Ленинградском порту знакомого-сокашника. Постарше он всех нас был, о пенсии уже подумывал. Катер с Канонерского острова подошел и привез Васю. Постояли у причала, обменялись информацией. Рассказал Вася недавнюю историю из своей нелегкой и многотрудной жизни: "Ошвартовался я у 20-го причала, а там какие-то сволочи хлам на берегу до меня оставили - доски, бумагу, сор из трюмов выгребли на причал. Через час приходит портнадзиратель, уберите, говорит, грязь от вашего борта. Я ему, понятно, протест выражаю, не мы, мол, пакостили, а он и не слушает: "Ничего не знаю, мусор у вашего борта, рапорт писать буду!" Мне не до него было, послал подальше. А он рапорт сочинил - с мотивировкой, что я нарушаю приказ начальника порта о подготовке территории к Олимпиаде и прочее. Пошло по инстанциям - и никто мне не поверил. Даже на капитанском совещании в Службе мореплавания. Схлопотал я выговор. Вот уже месяц бьюсь - не слушают, советуют: помолчи, на тормозах спустим. Говорят, бумаге дан ход, заднего дать нет никакой возможности".
Ушел тогда Вася с горькой обидой, и я подумал, что наверняка в его более чем двадцатилетней карьере бывали ситуации и поопаснее, а вот эту, может, последнюю служебную обиду не забудет он, и станет она самой горькой...
Горели капитаны - и восставали из пепла, как птица Феникс. Саня Чекин пришел к нам на третий курс. Пожалуй, Саня больше всего пришелся по душе "Толпе" тем, что хорошо играл на пианино. На какой-то сессии аудитория, где проходил экзамен, находилась рядом с другой, где стояло пианино. Вышедшим успешно Саня играл туш, а "выкинутым"- похоронный марш Шопена. Впрочем, кажется, был вариант переделки Шопена под туш.
Санька был отличный яхтсмен, долго командовал учебной баркентиной, а потом перешел на "железные" учебно-производственные суда. С ним я несколько раз ходил в моря. Хорошо мне жилось, спокойно, уютно. По Лондону две недели шатались, к Шерлоку Холмсу забегали, к Мадам Тюссо. В Италии ездили из Савоны на агентской машине в Сан-Ремо. А однажды в зимнем Бискайе, когда под девять баллов было, Саня помогал мне разрабатывать ситуацию для задуманной книги, где было много судоводительского. Помню, карта, на которой мы вели расчеты действий моего героя, елозила по столу, и ветер ревел за бортом, а в трюмах у нас был не слишком удачный груз - гранитные блоки из Швеции, которые везли в Марина-ди-Каррару для обработки. Позже и они начали елозить, и когда открыли трюма, искры оттуда посыпались...
И Саня погорел на УПС, сложным путем, какая-то и его вина присутствовала, но главное - надо было его "убрать". И тоже восстал. Когда я его нашел, имел он под своим началом не самую хилую фирму, возил меня по офисам полдня, солидно все выглядело, в арендованный ими район порта его самого не сразу пропустили парни в пятнистых куртках.
Здесь мне ясным стало, что капитализм, как утверждал Карл Маркс, потогонная система. Санина фирма связана с американской "Sea-Land", приходят к ним линейные теплоходы по расписанию, и когда швартуется Санькин "Ян Речер", он трое суток не вылазит с причала, ночует там - и организует-обеспечивает дело в лучшем виде.
А Валя Митко прибыл ко мне в Таллинн через месяц после того, как я вернулся из Питера. Он у нас в мореходке имел прозвище "Митко-миллионер", мама у него заботливая, денежные переводики исправно слала. Потом тоже обосновался на берегу, вроде бы по коммерции. Сейчас служит советником в какой-то фирме, она ему за успешную операцию премию присудила: прикатил на неделю в Таллинн с женой, "Дикой Барой", так ее прозвали в юные годы за буйные золотистые кудри. Валька всегда был говорливым и шумным, моя сестра, встретившись с ним у меня дома, объявила: "Таким ты и остался - трепачом!" Но не стали бы фирмачи держать у себя советником лишь трепача. Он тоже дело делает - и хорошо.
Наше поколение получило после войны полностью разрушенную страну (вспомню опять Петергоф осени сорок пятого года). Другое дело - какой ценой и какими затратами энергии удалось все это восстановить в невиданно короткие сроки. Но ведь восстановили! Теперь, когда большинство из нас отдыхает на "заслуженном", скучно сидеть сложа руки. По себе знаю.
Когда стал пенсионером, год-два был занят другим - боролся с болью и готовился к смерти. Но когда ожил, сразу затосковал по работе. И, найдя ее, воспрянул. Хотя дело было вовсе мне незнакомое, новое. Но связанное с морем и морскими проблемами.
Виктора-лауреата понимаю: он вынужден свои таланты и энергию тратить на дачный участок и "фасиенду": обнаружилось, что плотник он прекрасный - прямо столяр-краснодеревщик. Алексей Алексеевич трудится исправно в котельной, Саня Чекин успешно реализует свои богатые капитанские знания. Валя Митко достойно обслуживает коммерческую фирму. Гена Буйнов железной рукой обеспечивает сферу спасания на Балтике. Митяй Савицкий, несмотря на все невзгоды, тянет свою фирму. Все - работают.
Да и последний из наших "плавающих могикан", капитан Владислав Есин водит огромный теплоход "ро-ро" по океанам, ему больше всего завидую.
Пока человек трудится - он живет. Нет иной формулы жизни.
...Уезжал я из Питера 17 августа 1994 года с тоской. Стал бы "невозвращенцем", ежели б не семья, не родные люди в Таллинне. И вечер был серый, хмурый, и поезд нам подали не к перрону, а за полкилометра от него, в темноте тащил чемодан к вагону. И тогда еще решил: вернусь сюда обязательно! Сестра моя уже три года ездит в Питер, каждый раз объявляя: "Еду в последний раз!"
В город этот мы возвращаемся не только, чтобы встретиться с друзьями или поплакать в тряпочку по былому, невозвратному. Здесь ведь мы и любили, лирика тоже присутствовала.
О лирике нельзя забывать. Я ее подам опять-таки в несколько условном плане. Это не просто рассказ о себе, о долгом пребывании в Ленинграде (тогда еще Ленинграде!). "Он" в моем рассказе - это и я, и еще кто-то из нашего поколения...
БОЛЬ ВОСПОМИНАНИЙ
Две вечных дороги - любовь и разлука
Проходят сквозь сердце мое...
Но перед тем, как выйти в море лирики, вспомню один теплоход. Он выступит тут как бы персонажем, героем. Тоже лирическим.
Люди, чья судьба связана с ЛВИМУ 60-70-х годов, хорошо его знают. Я впервые ступил на его трап в сентябре 1962 года. Был тогда "Зенит" молодым и белоснежным. И вскоре прославился во многих портах Европы. Его "завалинка" полукруглый диван в вестибюле - был как бы клубом для моряков и нас, временных гостей. Не могу уже вспомнить, сколько раз мне доводилось плавать на нем. Всякое бывало. И я научился узнавать обводы "Зенита" издалека, сразу отмечать его среди встречных судов. Так немедленно узнаешь родного человека в толпе...
Через него прошли несколько поколений мореходов ЛВИМУ. Но судьба его была на закате грустная. В последнем рейсе, в проливе Бельт, под форштевень сунулся катер с хмельными американцами, погибли двое детей. "Зенит" стоял арестованный, когда мы проходили мимо. И, словно в наказание, его перегнали скоро в Пакистан, где и разрезали "на иголки".
...Последний мой рейс на "Зените" был не за кордон, а в родные края. Об этом и расскажу. Только еще раз напомню: "он" - это не "я"... ну, не совсем "я". Кажется, что-то в таком духе могли передумать и пережить мои друзья, попав в места, где прошли их юные годы.
Итак, "Зенит" пришел в мой город после нескольких месяцев отсутствия на родине. И вышел в недальнее плавание - в Ленинград...
То странное плавание началось на гладкой майской воде, по палубам бегали детишки моряков, не видавшие пап с января; когда он после полночи забрел на мостик, второй штурман там нес вахту на пару с супругой; привычно дрожало тело судна; затухал позади суматошный день, и впереди его ждал Ленинград, где не бывал два года...
29.05.85. Давно знакомый этот теплоход одряхлел, течет, как старое корыто. Скоро ему исполнится двадцать пять - возраст глубокой старости для железного судна. Корабли, как и собаки, стареют гораздо раньше нас. А ведь был-то какой - щеголеватый, задорный и - будто даже с гусарскими усами!
...Пришвартовались к 25-му отстойному причалу. Здесь он был семь лет назад, когда вернулся с Кубы и из США. Кажется, все тот же дым застыл над Адмиралтейским заводом, те же штабеля цинковых чушек высятся на причале, и сам он - тот же. Однако биологи доказали, что каждые семь лет все клетки человеческого организма обновляются полностью - значит, и он абсолютно иной по сравнению с 1978 годом. А если считать от шестьдесят второго, когда впервые попал сюда, то уже трижды все в нем изменилось.
В это не верится, он же прекрасно помнит себя, свои мысли и переживания той поры - особой разницы не видится. Например, никак не может он согласиться, что в шестьдесят втором не было на свете дочери, - она существовала, жила всегда! Эта странность мешала (или помогала?) сорок дней, которые провел в Ленинграде: дочь и жена властно вторгались в диковинную жизнь прошлого, нежно и сердито гнали прочь боль воспоминаний.
Мысль о всегдашнем присутствии жены и дочери пришла в голову ему сразу, как только проехал на трамвае No 28 от больницы Мечникова до главных ворот Ленинградского порта.
...Он ехал по Среднеохтинскому, через улицы Новгородскую и Некрасовскую, по проспекту Огородникова, через проспект Газа, мимо грязно-розового дома со ржавой решеткой перед хилым сквериком, и мучительно старался вспомнить, какого цвета был этот дом раньше, и былая, ушедшая в невозвратность любовь колола ему сердце, он заставлял себя отворачиваться от розового дома и вспоминал другое: на теплоходе его ждала дочка со своими милыми сокрушениями и редкими радостями, и никому не нужное прошлое уходило на какое-то время, чтобы вернуться через час или через сутки.
................................................
Сначала был дом в конце переулка с непонятным названием - Басков.
Несколько дат запомнились отчетливо, особенно одна - 8 января 1948 года. За Дворцом культуры имени Кирова тогда располагался обширный пустырь, навалило много снега, и они втроем поехали туда покататься на лыжах. Кроме него, был бедный Вадька и еще кто-то не запомнившийся. Бедным Вадьку назвала позже Мария Михайловна, ее мать. Потому что как раз Вадим привел его - на горе себе! - в тот дом, зашел вечером 13 декабря в кубрик и предложил: "Пошли, а? Я с девочкой познакомился - чудо! У нее мама добрая, патефон есть..." Напросился в компанию еще Коля Гребенюк, командир взвода, фронтовик, с усами - редко кто в то время носил усы.
Дверь открыла она. И сразу посмотрела на него с затаенной улыбкой. В слабом свете лестничной лампочки ее глаза нашли и отметили почему-то его.
Потом играла музыка - "Старенький коломенский бедняга-патефон", шумели и шутили, шел беспрерывный, прыгающий, легкий разговор, а он видел только ее и придумывал, как бы сократить ее имя - чтоб необычнее и ласковее.
Тогда были в моде ночные балы, и они всей компанией, вернувшись, завалились в Кировский дворец, смотрели новую картину "Первая перчатка", а он думал и гадал, что же будет завтра и послезавтра, и в ушах звучали слова песенки из фильма:
С той поры, как мы увиделись с тобой,
По-другому я живу и я дышу...
В те дни и недели, наполненные постоянным ожиданием, совсем просто было увидеть ее - в любой момент. Надо было лишь зажмуриться и улыбнуться. А 8 января стояло удивительно яркое солнце, на нетронутый свежий снег больно было смотреть, и когда появилась она, ее глаза светили ярче солнца и ослепительнее девственного этого снега.
Когда он уезжал в начале февраля в отпуск и она пошла его провожать, он остановился на лестнице, несколькими ступеньками ниже ее, и сказал: "Посмотри на меня так, сверху. Мне нравится, когда ты глядишь на меня сверху!" Она быстренько посмеялась, и они постояли полминутки, потом она попросила: "Ну, пойдем, хватит... Не смотри так!"
Из дома он писал ей длинные письма: "У нас гордая и независимая кошка Маша, у нее огромные глаза, зеленые, но все равно очень похожие на твои. Машенька меня любит - она никого так не любит, как меня..."
И всю зиму он ездил по этой счастливой длинной дороге - на трамвае No 5, который тогда ходил по Большому проспекту Васильевского острова, через Невский и Некрасовскую, до угла улицы Восстания, и отсюда лежали еще метров триста торопливой, когда идешь туда, и тоскливой - обратной дороги.
Они и рекорды ставили: как-то, неся вахту у главного входа в общежитие (в то время с 22-й линии, сейчас эта дверь наглухо забита и даже поросла у основания травой забвения), он проговорил с ней по телефону почти все четыре часа ночного дежурства - от ноля до четырех часов.
...Сегодня он проехал тот же путь за краткие мгновенья: Суворовский, угол Греческого, новое здание рынка, угол Восстания - и все ушло назад.
Да нет же - тридцать семь лет, как ушло. Сегодня он не знал, где она живет, кто с ней рядом - и понимал, что никогда не узнает.
...........................................
Потом все рухнуло, он решил: никого у меня больше не будет, - и жил в глухой черной тоске, пока не переступил порог нового дома на проспекте Огородникова, в двух шагах от порта.
...Простился с ней он на холодной февральской площади у Московского вокзала. Он был в светло-сером пальто и пижонской шапочке пирожком, желтый шарф очень шел к пальто и шапке, и она сказала: "Ужас, какой элегантный!"
Никто до той поры не любил его так, как она. Верно и ненавязчиво, будто брата или сына. Почти десять лет она любила его материнской любовью, потому что все это время была несвободной, а он ни разу не попросил ее: "Брось мужа, приходи ко мне!"
Но до этого периода они два года были в разлуке, он плавал на Севере, она ждала и надеялась, а он вдруг решил, что надо спасать свою свободу, и послал ей телеграмму с одним словом: "Нет" - и очень гордился, какой он решительный. Но еще через два года, возвращаясь домой с юга в другой город, где жил теперь, заехал в Ленинград, позвонил ей на работу и назначил встречу в Летнем саду. Она задохнулась от радости, в пустом осеннем парке, под хмурым небом, он произнес наконец слова, которые она ждала так долго: "Хватит, милая, пошли в загс!" Она тихо, беззвучно заплакала, он решил: от радости. Но она достала паспорт, протянула ему, и он увидел другую фамилию. Не поверил, заявил: "Выбросим его!" Она замотала головой: "Нет, поздно... если бы пришел за день до свадьбы..."
Она была Татьяной Лариной, он так и сказал: "Но ты другому отдана...", и она лишь грустно улыбнулась.
И еще десять лет они изредка встречались. Странно, в их встречах было мало музыки, хотя она немного играла на пианино, и все-таки долго ему казалось, что десять их последних лет прошли под звуки популярного тогда фокстрота:
Мы так близки, что слов не нужно,
Чтоб повторять друг другу вновь,
Что наша нежность и наша дружба
Сильнее страсти, больше, чем любовь!
После той встречи у Московского вокзала он никогда уже не видел ее. Она узнала, что он женился, через его мать пожелала ему счастья - и ушла насовсем. И таким твердым было ее решение, что и он довольно быстро успокоился.
Но память возвращалась, когда он проезжал по проспекту Огородникова, мимо розового дома или мимо Смольнинского садика, где они встречались майским днем - ее маленькая дочка играла в песочке, а они сидели на скамейке поблизости, и она любила его как брата или сына; на вокзале, у вагона, который увозил его в Москву, безмятежно смеялись и подозрительно блестели ее мягкие, безмерно добрые глаза...
..........................................
Опять глаза, подумалось ему, когда трамвай поворачивал на Гапсальскую. Почему помнишь лучше всего глаза? Ведь "сначала было слово!"
Не так получается в жизни, слова обычно бывают последним приветом или последним прощанием. А помнишь - глаза любимых людей...
Не совсем точно, поправил он себя. Так случается, лишь пока молод. Самых любимых сегодня - дочь, жену, сестру - он помнит не по словам, но и не по взглядам. Они просто его часть, естественное продолжение его сущности. Вместе они единое целое, долгая и прочная нерасторжимость. И, может, самое главное, что у них даже боль общая. Как в том фантастическом рассказе: космонавт с Земли попал на планету, обитатели которой имели способность принимать на себя боль и страдания близких, в космонавта влюбилась девушка с этой планеты, а увезти ее на Землю он не мог, потому что там она скоро погибла бы, вынужденная взвалить на себя всю боль и все страдания дорогих ей людей.
Иная музыка звучит сегодня. В радиоконцерте по заявкам запели удивительную эту песенку на слова поэта, к стихам которого он, в общем-то, равнодушен:
Не мигают - слезятся от ветра
Безнадежные карие вишни...
Возвращаться - плохая примета.
Я тебя никогда не увижу...
Это очень плохая примета - возвращаться к прошлому, возвращаются перед вечной разлукой... а хочется даже и не сказать ни слова (какие тут могут быть слова?), лишь слабо кивнуть, чуть махнуть рукой...
Он много ездил и ходил по городу за эти сорок дней. И много думал, размышлял: "Удивительный город, совсем ведь юный, трехсот лет нет еще, а на каждом шагу - великая история. Из окна 22-го автобуса вчера заметил две мемориальных доски - на месте, где работал Ломоносов, и на доме No 13 по улице Гоголя: там умер П. И. Чайковский. "Как же я не замечал этого дома тогда? И на здании нашей мореходки на Косой линии - кованые вензеля по кирпичам наверху, раньше их не видел..."
Молодой он был тогда, по сторонам не глядел, о судьбах великих не задумывался. А сейчас задумался: несправедливо, что дома, здания живут гораздо дольше нас, переживают людей. Морские суда стареют быстрей - их жалко, но дома какие были, такие и есть, разве что кованые вензелечки обнаружишь вдруг...
Теплоход поставили в док, и он переселился на территорию экипажа своего бывшего училища. На этом клочке земли провел шесть самых чудесных лет жизни...
21.06.85. Едет трамвай по улице: "No 3 - Экскурсионный". Прекрасно придумано, нашли и восстановили вагон сороковых годов, с решетчатой калиточкой в пояс вышиной.
...Он сходил в баню на 18-й линии и разволновался: все вернулось немедленно, все, как сорок лет назад! Как и у трамвая No 3, в той бане колорит былого: пол с пологим провалом к центру, толстые шаткие краны, потемневшие тазики-шайки. "А вот здесь, под аркой-туннелем, мы строились перед возвращением в общагу!"
Во дворе общежития - деревья, липы и тополя. Были они тут в пятьдесят первом? Если были, то ниже и моложе. Хоккейную площадочку сохранил в памяти отлично...
В городе от всех таких воспоминаний он временами забывал эпоху и возраст. Но они властно напоминали о себе.
Когда он совершал экскурсию в юность на трамвае No 28, наблюдал "трамвайно-троллейбусную любовь"... Водительница попалась симпатичная, одетая в коричнево-бежевое, и, заметив в зеркальце его любопытные взгляды, приободрилась, заулыбалась ответно. Но потом рядом пристроился троллейбус, она туда повернулась, а водитель троллейбуса - грубый, восточного вида, с черными волосатыми руками ("Орангутанг из зоопарка!" - так подумалось). На пересечении улиц при красном светофоре она сбегала к милому, они о чем-то пошептались и поехали дальше, и теперь ее затаенная улыбка никакого отношения к нему не имела. "Опять меня мордой ткнули, - огорчился он, Старик, не из того времени". И припомнились стишки из капустника: "И девушки с улыбкой милой чегой-то часто смотрят мимо..."
1.07.85. Теплоход вышел из дока. Когда еще стоял там, он дважды ездил в док, глядел снизу, удивляясь, какой теплоход солидный, огромный, пузатый даже, но и беспомощный, словно человек на операционном столе: вырезанные листы обшивки обнажали ряды ребер-шпангоутов. А на плаву - опять скромненький, низенький, и все равно уютный, родной.
И тогда он вскоре вышел в море, но не успел пробыть среди большой воды столько времени, чтоб начались морские сны. Как бывало раньше неоднократно.
Почему-то ему снились все больше женщины. Вовсе не потому, что он за ними активно гонялся или они за ним бегали. И вот как было однажды...
Сначала возникли две - тонкие и изящные. Француженки. А потом женщина, которая двадцать пять лет назад сильно его любила. Он понимал, что сейчас такой, какой есть - полинявший и пооблезший. А она пришла - молодая и ясная, как тогда, юная и свежая. Но очень грустная, в глазах - печаль. И ничего определенного больше не было, ни одного слова. Он проснулся, закурил. Впечатление радости и грусти, встречи и разлуки. И та проклятая телеграмма вспомнилась: "Нет!" Будет над ним это всегда висеть.
Как-то в одной книге он прочитал мудреные и заковыристые философские рассуждения: "Люди слишком много гадают о будущем. Его нет. И даже если оно предопределено, мы ничего о нем не знаем и знать не можем, а значит - нет его и нечего болтать о нем. Настоящего, строго говоря, тоже нет, так как настоящее - мгновение. Как в анализе бесконечно малых: мгновенная скорость точки, мгновенное ее положение и т.п. Существует только прошлое, непрерывно уходящее от нас. Жить можно и нужно только прошлым".
В этой тираде почудилось ему и здравое зерно - в том смысле, что прошлое наше, память о нем, - единственное, чем мы можем распоряжаться с полной уверенностью, что не ошибемся, не наврем, не передернем. Кроме, конечно, случаев, когда сами стараемся забыть или перевернуть, исказить его, чтобы оправдать себя и других.
И бывает, переносишься в прошлое почти физически. Как-то на судне показывали древнюю ленту - "Поезд идет на Восток". По титрам он узнал, что картина вышла, когда ему было восемнадцать, и это его потрясло. Смотрел на экран и вспоминал, каким был тогда - не внешне, потому что себя со стороны не видишь, а каков был склад его мыслей, круг интересов, устремления, надежды. До того вошел в роль, что когда зажегся свет и моряки потянулись к выходу, он еще несколько минут не хотел подниматься с места. Казалось, если встанет, то опять попадет в настоящее и сделается таким, какой есть сегодня...
Через год по ленинградскому телевидению давали передачу о Дине Дурбин. Стало ясным, почему они тогда от нее так очумели. Только что кончилась война - холод и голод, грязь и смерть, - и вдруг этот красивый сытый мир и очаровательная молодая женщина. Возможно, и справедливо, как пытался доказать кинокритик, ведущий передачу, что она актриса не шибко какая, но зло взяло на этого уверенного в себе, снисходительного дяденьку. Несмотря на бороду, он не мог помнить, как звучало все это в сорок пятом году.
Звучали и ее песни, ее голос. Критик даже не упомянул, не знал, наверное, что Дину за голос прозвали в Америке "Голубым алмазом"...
И он записал на магнитофон песни Дины, но слушал их очень редко, так как сильно расстраивался.
*
Здесь распрощаюсь со своим полуусловным персонажем. Размышляя о былом, припомнил вдруг милую песенку о молодых годах, о чувстве ощущения бесконечности жизни: "И все как будто под рукою, и все как будто на века..."
Правильно это придумано в жизни. Если бы молодые постоянно помнили, что всему на свете приходит конец, остановилось бы все. Слава Богу, успеют еще погоревать об ушедшем, вкусить боль воспоминаний...
С Левой Морозовым, которого сбросили с крыши вагона в августе 1946 года, мы после третьего курса совершили вполне достойное плавание - почти пять месяцев пробивались Северным морским путем из Архангельска во Владивосток на небольшом паровом лесовозе "Баскунчак". Всякое бывало, дней пять простояли с караваном во льдах, дожидаясь ледокола. Тогда Лева и нашел семейное счастье: на соседнем судне работала врачом женщина, намного старше него, а он влюбился, и вскоре они стали супругами.
В феврале 1988 года я попал в Мурманск, где жил пенсионер Морозов, мы встретились, посидели в "Арктике". Лев хорошо и долго капитанил на большом балкере, потом - возил отходы с атомных судов. К моменту нашей последней встречи с женой уже расстался, пожаловался, что она его ограбила, забрав все сбережения, и теперь он собирается переезжать в город Нарву, где нашел добрую и верную женщину... Через три года Нарва оказалась за рубежом России. Я так и не успел узнать, там ли закончилась жизнь Льва Морозова. Мне он жаловался на диабет...
А недавно пришло письмо от друга, коллеги-дезертира 1951 года. Живет сейчас на оторванном клочке бывшего великого и единого государства. Зимой ездил в южный город - хоронить первую жену. Умерла она одинокой, и моему товарищу пришлось взять на себя все хлопоты и горести похорон. Тяжко, конечно, было, я его Зою хорошо знал. Но друг посетовал еще и на то, каких усилий и переживаний потребовала сама поездка туда - через две границы - с проверкой виз, таможенными досмотрами...
Уходят люди, которых знал, ценил, уважал, любил. Закон природы - да. И острое, страстное желание: надо помнить, вспоминать их как можно чаще. Банальная истина, но вечная: пока помнят людей, они продолжают жить.