Скоро мы сообразили, в чем дело и чем нам все это грозит. Присягу родному государству и вождю народов мы принимали еще раньше, в 1948 году, на краткой стажировке в Кронштадте, считались военнослужащими и по Уставу и Уголовному кодексу рассматривались как дезертиры: самовольная отлучка более трех суток каралась тюрьмой до 8 лет.
   Потом было следствие, называемое в армии дознанием. Дознавателем назначили нашего отца-командира Шленского. Некоторые следственные таланты в нем обнаружились, старание и усердие - тоже. Но наш интеллектуальный уровень оказался повыше, мы немедленно сообразили: нельзя признаваться в групповом сговоре - это раз, и ни в коем случае не раскрывать зачинщика мероприятия. Собственно, все усилия дознавателя направлялись именно на выявление зачинщика. Ему, конечно, полагалась бы кара по высшей мере.
   Выяснилось, что в зачинщики решили определить Генку, учитывая его горячий характер и развитое чувство собственного достоинства. Как будто на первом допросе он сказал Шленскому пару теплых слов, но без свидетелей. К тому же числился старшим нашей "штурманской" группы.
   Позже моя сестра, работавшая адвокатом и имевшая знакомых среди военных прокуроров, рассказала со слезами: под трибунал мы могли свободно загреметь. Но... по дивизиону тральщиков и бригаде ОВРа (охрана водного района) подобных дезертиров набралось около пятидесяти, отправить всех под трибунал начальство не решилось, самому не миновать было бы наказания.
   А нам наказания придумали: мне и Володе - по 20 суток гауптвахты, Геннадию - 10 суток строгой гауптвахты (как старшему!) Однако выяснилось, что мичманам не положена по Уставу строгая "губа", и Генка вообще не понес "заслуженного". Мы же честно отсидели свои двадцать суток, а я там даже прославился, сделавшись незаменимым помощником боцмана гауптвахты. Сестра приносила мне и передавала через караул сигареты "Прима", я ими расплачивался с коллегами-арестантами за уборку гальюна и коридоров (трудиться "просто так" они не шибко торопились).
   Надо сказать, мы сразу освоили суть тюремной жизни - как прятать курево, как творить из хлеба шашки, оформив доску на подоконнике, как ценить полчаса прогулки во внутреннем дворике гауптвахты. Рядом находилась ювелирная фабрика, и однажды во время нашего гуляния на окне фабрики появилась юная девица - абсолютно голая. Нетрудно представить, как реагировала на это вся арестантская братия...
   Бриться тоже не разрешалось, мне сестра принесла тайком лезвия, и как-то сосед по камере за одну сигарету скушал бритвенное лезвие, предложив за пачку сигарет съесть пачку лезвий!
   Вышли мы на свободу перед Новым годом. Он на военных кораблях отмечается пирожками и кружкой какао. Нас с Володей (и Генку, естественно) уволить отказались. Часов в десять вечера из дома прибыл друг Кирилл с письмом от мамы к командиру корабля. В письме мама слезно просила разрешить сыну провести новогодний вечер в кругу семьи, так как вскоре сын отбывает служить службу на Севере. Вахтенный офицер сжалился и разрешил мне увольнение. В 6 утра я поднял друга Юрку Сирика, сунув ему в рот таллиннскую кильку домашнего засола, а он попросил: "Еще!" К подъему флага, к восьми утра 1 января 1952 года, мы были на корабле.
   И еще два с половиной месяца наша жизнь была сильно осложнена. Где-то перед отъездом мы опять удрали в самоволку, посчитав, что наказать не успеют. За это меня не отпустили домой в день отъезда в Ленинград. 13 марта чемодан доставил на вокзал Вова Квитко. И когда поезд тронулся, мы, сговорившись, проскандировали провожавшему нас старпому: "Ну и мудак вы, товарищ старший лейтенант!"
   Запомнился мне также один патрульный наряд - в сырой зимний день гуляли мы по улицам Соо и Теэстузе, матросики из моего патруля забегали погреться к знакомым девушкам, и каждая, сжалившись, их угощала, так что к концу дежурства трое моих подчиненных все норовили запеть "Варяга" или "Славное море, священный Байкал..." Вахту надо было сдавать в комендатуре, где правил тогда беспощадный легендарный "кап-раз" Кацадзе. Обошлось все же... Но зато всем замешанным в том коллективном бегстве на революционный праздник присвоили на одно звание меньше - стали мы младшими лейтенантами запаса, а не полными лейтенантами.
   Кстати, на стажировке мы убедились в низкой боевой готовности советского военного флота: когда выходили в тот самый единственный раз в "море" и весь дивизион начал выбирать якоря (стояли кормой к берегу), цепи запутались и разматывать их пришлось часа два. Тем временем успела выполнить свои черные замыслы подводная лодка, которую мы по идее командования должны были "обнаружить" у берегов острова Найссаар.
   ...Давно уж нет той гауптвахты в центре Таллинна, в двухстах метрах от мореходного училища, в котором я позже проработал три с половиной десятка лет. Нет и матросиков и старшинок, которых надо бы сажать на "губу" - отбыли они на свою исконную родину. Да и мореходка моя недавно уехала за город, в новый дом, а мой давний стоит темный и мертвый, и проходить мимо него мне больно и горько, как мимо могилы дорогого человека...
   А о судьбах друзей по несчастью, с которыми провел эти полгода на военной службе, расскажу дальше. Они все в строю, нет лишь Кирилла, который организовал мне празднование нового 1952 года.
   Сейчас лишь сообразил, в какое время проходила вся наша эпопея. Это же были последние годы Сталина, когда он озверел, впал в паранойю, и трибунал нам без колебаний организовали бы отцы-командиры, ежели б себя не пожалели.
   Ну, пронесло - и слава Богу. Как пронесло меня раньше, на уже упомянутой комиссии на визу. Придется совершить еще один экскурс - на пять лет назад.
   Ставя себя на место тех мрачных военных с голубыми кантиками на погонах, что сидели за столом комиссии, теперь думаю: ведь я представлял прекрасную "мишень" для них. Взаправду: парень скрыл, что его отец враг народа, хотел пробиться за рубеж, чтобы удрать. Или - передать шпионские сведения.
   Почему они не выбрали этот беспроигрышный вариант? Никто уже не расскажет. Мелок я им показался, не захотели раскручивать дело?.. А вдруг пожалели?
   Но если бы та комиссия заседала через полгода, когда развернулось "ленинградское дело", запросто меня могли бы присоединить к "разоблаченным" руководителям города.
   Сейчас, размышляя обо всем этом, внезапно почувствовал себя неуютно. Честнее - испугался, холодок по спине пробежал.
   Пронесло. Чтобы еще десятки лет я мог любоваться голубым небом, синим морем, зелеными берегами. И вспоминать, и рассказывать о том, что вспомню...
   * II *
   "И если уж сначала было слово на Земле,
   То это, безусловно, - слово "море".
   Песня
   ПЕРВОЕ МОРЕ
   И прежде всего море вспоминаю...
   Переход на второй курс отпраздновали лихо и весело: приволокли в кубрик бачок с пивом, кто-то заснул на лужайке во дворе общежития. Уезжая на первую практику, почему-то в поезд садились и через окна, хотя весь вагон целиком был наш, ехал весь курс, больше сорока человек.
   Тогда я и с Архангельском познакомился. После он войдет в мою жизнь на несколько лет. Сразу поразило, как много там древесного, уже на подъезде к вокзалу пахло сырыми досками и опилками. И - деревянные тротуары, весь бревенчато-дощатый остров Соломбала. И - первый пароход наш, назывался "Каховский". Достался, кажется, как трофей из Германии, огромная труба сдвинута на корму, а кубрик наш - в самом носу. Моя койка поперек форштевня стояла, качало там - дай боже. А когда отдавали якорь, я просыпался от дикого грохота. Но молоды мы были - все нипочем.
   В тех краях традиционно голодали. И нам привезли перед отходом бочку трески засола сорокового года, вонь стояла над всей Красной пристанью. На рынке-толкучке еще оставались американские и английские продукты с войны, табак "Кепстен" помнится и сигареты в круглой жестяной банке, по 50 штук, кажется. Мы их выменивали по таксе: за буханку хлеба - банку сигарет. Хлеб экономили неделю, хотя сами были голодны постоянно...
   К этому периоду наш курс еще не окончательно сформировался, но уже наметились микрогруппы и микроколлективы. Старшина, упомянутый Толя Гаврилов, держал нас твердо, но не жестоко. "Дедовщины" в теперешнем ее понимании не было, хотя Толя мог приподнять за шиворот штрафника и потрясти в воздухе.
   Группа "ростовской шпаны", трое или четверо, была побогаче, получала переводы от родных, слегка задирала нос. Но вышли все в люди, один профессором стал в шибко секретной сфере, второй - до сих пор плавает капитаном, последний из могикан.
   Руководить нами назначили Б.И.Красавцева. Большой, сильный, с крепкими руками, Борис Иванович прошел войну на катерном военном флоте и управлялся с нами без шума и наказаний. Когда "Каховский" привез нас на Новую Землю, он выменял или купил у зимовщиков-зверобоев бочонок красной рыбы - гольца и весь скормил нам. Забыть такое нельзя.
   А море... Нет! Сначала надо сказать о реке. Она, Двина у Архангельска, красавица, широкая, просторная, в белые ночи мерцающая разными красками, полная великолепия. И очень живой, стремительный Петр I на набережной, скульптура работы М.Антокольского.
   Белое море показалось скорее серым, неярким и нешироким. Сначала виден правый берег - Зимний, потом левый - Терский. Сначала почти разочаровывает: просторно, да не очень, шумит, да не так чтобы. И ветер теплый, совсем не полярный.
   Наше море начиналось с хорошей, летней погоды, приучало помаленьку. А потом вышли в океан.
   О нем отдельно расскажу еще особо. Никто не говорит, что Баренцево море - океан, а ведь так оно и есть. Весь север его открыт на тысячи миль. Сразу это понимаешь, проникаешься почтением.
   Не знаю, как у других, а я и сегодня отношусь к океану с почтением. Он как живой, огромное одушевленное существо, очень уверенное в себе и занятое своим делом. Поэтому он не кажется врагом, и когда расшумится, то и не бьет наше суденышко - просто поднимает и опускает, спокойно, не торопясь...
   Тогда наш "Каховский" получил первую трепку сразу за Каниным Носом. Средненько было, шесть-семь баллов, а много ли нам надо, соплякам-первокурсникам? Бегали, конечно, к борту, держались до последнего, бледнели и с тяжелой, наполненной глухим шумом головой валились в кубрике на койку.
   Это - первое испытание. Думаю, почти все мы сообразили, что выход один - работать. Эта болезнь для бездельников. И сегодня, когда я волею обстоятельств превращаюсь в морского пассажира, что-то вспоминается первый рейс...
   Еще я понял вскоре,что самое чудесное в морском существовании - не сам рейс, не сам, что ли, процесс плавания, а его предчувствие. Потому что у тебя впереди десятки вахт, сотни миль, незабываемые моменты, в которые открывается долгожданный маяк. И окончание рейса, ибо вообще для человека нет высшей радости, чем радость исполненного, сотворенного его руками. А мы творим это - приводим несколько тысяч тонн неразумного и разумного металла, созданного другими людьми, туда, куда требуется.
   Такое понимание пришло, когда "Каховский" заходил в губу Белушью на Новой Земле: голые камни, черные скалы с пятнышками снега, горы вдали и зеленая, тихая вода, а ты - на руле, и тебе кажется, что это ты, только ты, один ты привел сюда пароход - через море, в тихую гавань. И хоть недальний путь, всего шесть-семь суток за кормой, а все равно радостно и гордо...
   Не удержался я от поэзии. Но и проза тогдашняя была полна удивления, открытий, восторга. В бухте Крестовой поехали на вельботе на берег, навестить птичий базар. С вполне житейским намерением - запастись яйцами кайр и гагар. Яйца эти большие, как гусиные, и пестрые, лежат на уступах гор прямо на голом граните. Когда на судне жарили их, в некоторых попадались уже живые цыплята. С Новой Земли пошли в Мурманск, наши оборотистые мальчики понесли яйца на рынок - приторговать, и один попался, загремел в милицию.
   В северном поселке зимовщики рассказали, как в войну к ним приходила немецкая подлодка, от нежданных гостей прятались в горах. Здесь мы приняли на борт шестерых норвежских зверобоев. Их шхуну затерло льдами, и они перебрались на берег. Есть нашу выдержанную треску отказались, пекли себе на камбузе лепешки и ели с тюленьим жиром, который вонял еще нестерпимей. Они подолгу стояли на корме, одинаковые - большие, молчаливаые, в толстых свитерах, и глядели часами в колышащуюся морскую даль...
   И сейчас, восстанавливая в памяти те события почти полувековой давности, прежде всего ясно вижу воду - кильватерную струю за кормой, зеленую на изломе, или покрытую белой шипящей пеной штормовую волну, и ощущаю на губах соль, и свежесть полярного ветра холодит лицо.
   Наверное, именно тогда мы начались как "морские люди". Не все, двое или трое ушли сами, добровольно - не пришлось им море по душе. Но в массе остались. Хотя "водоплавающими" после стали далеко не все - половина из нас. А в капитаны выбились не больше десяти.
   Но кто выбрал морские дороги - что он там нашел?
   КАКОЕ ОНО?
   Почему-то большинство людей, не видавших море, к нему стремится. Принимают его не все, а первоначальное стремление встретиться с ним присуще всем. Но даже и приняв море, воспринимают его люди по-разному.
   Одному оно видится грозным и устрашающим, другому - ласковым и нежным. Одних оно кормит, других - губит. Но и чисто внешне море действует на всех большая масса воды, которой, как сказал поэт, "слишком много для домашнего употребления"...
   Как-то я сел за стол и задумался над вопросом: когда теперь, в моем возрасте и положении, бываю счастлив. Взял листок бумаги и выписал несколько пунктов. Не слишком серьезными получились причины счастья: "когда во сне играю в футбол", "на лыжах ясным морозным днем, в лесу, один" и так далее всего девять позиций вышло. И лишь последняя связана с морем: "бываю счастлив, когда ухожу в море и когда возвращаюсь на берег". Но почему все же тянет уйти от земли?
   Давно я понял, что моряки-профессионалы уходят в море, убегая от земной суеты. Правда, приобретают они там новые, иные хлопоты и заботы, но все же они легче сухопутных. В первом приближении можно считать, что здесь главная прелесть существования на плавучем сооружении. Хотя вообще-то уход в море подчас и просто трусливое бегство от необходимости что-то решать или что-то делать на суше.
   Но море и великий целитель. Когда невыносимо тяжко, когда упираешься лбом в глухую стену беспросветности, когда нет слов и сил, чтобы оправдать себя и других, - спасением приходит надежда: как войдешь в каюту, поставишь чемодан под столом и выглянешь в иллюминатор... И сначала там, за тусклым от океанской соли стеклом, увидишь грязные причалы, грустно надломленные шеи заброшенных кранов, и серые облака над кранами - все сжато, нет простора, нет еще освобождения. Но объявят по трансляции: "Всем гостям и провожающим покинуть борт судна" - и разделятся люди на две группы, чуждые одна другой, потому что разные у них теперь права и обязанности, разное будущее. Сухопутные уйдут в свои дома-клетки, под власть своих многочисленных ограничений и запретов, а тебе предстоят просторы и дали безбрежные.
   Не имеет человек права замыкаться в скорлупу обыденного, не для того ему дан ум и сердце. Основное предназначение человека - расширяться. Потому мы и в космос лезем, так мудрецы говорят.
   ...Каждый отход в море - особенный, пусть даже и внешние признаки схожи. Вот как было однажды.
   5.09.63. Прощание с Таллинном. Обелиск, Вышгород, тонкая полоска песка у "Русалки". В бинокль смотрю на берег, вижу улицы города, идут люди, едут автомобили. И все подернуто дымкой, сероватой и прозрачной, она делает все, что видишь, более нереальным, чем в любой сказке, в кино или даже во сне. Теплоход развернулся и пошел, я долго смотрел на удаляющийся город. И так же долго летели, держались за кормой таллиннские чайки, а под утро, уже в море, их сменили другие, но казалось, что все те же...
   И после уже твои пробуждения, рассветы твои будут совсем иные, не похожие одни на другой, ни - тем более - на те, что тебя встречали дома, на земле.
   9.10.63. Утром проснулся, будто от укола в сердце. Солнце вот-вот должно было взойти. С моей койки виден иллюминатор. Сам я зажат между подволоком и койкой, но иллюминатор приносит много радости. В него видны волны, постоянно бегущие, живые. Под луной вечером они серебряные, сейчас золотые. И каюта, и воздух в ней - все золотое. А пластик стола - как свежий персик. Выглянул в иллюминатор. Острова Эгейского архипелага у горизонта встают тремя грядами. Будто на золотистый экран неба наклеены бумажные горы, ближние - темные, почти фиолетовые, за ними - сиреневатые, последние сизые. Почему горы бумажные? Театральное приходит прежде всего на ум - на хилый ум городского жителя.
   Смотреть на море я могу часами, не надоедает. И глядеть на звезды, которые в низких широтах по-особому яркие, "мохнатые".
   Недавно в одной книге нашел очень точное наблюдение. Там написано, что моряки прошлого были гораздо ближе к звездам. чем в наши дни, так как сейчас можно плавать по океанам, не определяя место по звездам. А я треть века учил молодых вымирающей науке - мореходной астрономии. Однако сообразил как-то, что в открытом море, ясной ночью, люди все-таки чаще и дольше смотрят на звезды, так как ничто, никакие земные предметы, не мешают им. Если и мешает, то собственное нелюбопытство.
   Я-то сам профессионал, хотя вряд ли могу объяснить и себе, что приобретаю, глядя на ночное небо. Вот две записи. разделенные промежутком почти в двадцать лет.
   7.05.80. Полночь. Вышли в море. Звезды. Сколько ни смотрю на них, не перестаю восхищаться. А тут еще рядышком оказались Юпитер и Марс, и Регул поблизости пристроился - редчайшая картина. Астрономы предсказывают в восемьдесят втором году уникальное небесное явление: все планеты выстроятся по одну сторону от Солнца, в ряд. Когда предсказание это стало известно широкой публике, поднялась паника. Потерявшие веру в будущее люди решили, что наступит конец света. Оказалось проще: будет великолепное зрелище, Марс, Юпитер и Сатурн засияют в небе в непосредственной близости... А сегодня еще справа по курсу - огромная Венера.
   Февраль 1961 года. Ночной океан был темный и важный. Казалось, он лишен движения - уснул на ночь, замер. Только плавные взлеты и падения судна обнаруживали жизнь воды. И когда нос теплохода входил в невидимую пологую и длинную волну, черное тело океана с легким шипением покрывалось у бортов треугольным, смутно белеющим плащом.
   Нос вверх - корма вниз. Корма вверх - нос вниз. И так десять минут, и час, и два, и всю ночь. И вчерашней ночью было так же, будет, наверное, и завтра. Трудно поверить, что это ритмичное, почти секундно рассчитанное качание когда-нибудь прекратится.
   Ноги привыкли, не чувствуют колебаний корпуса, и если смотреть на верхушки мачт, качку можно отметить лишь по торопливому бегу звезд. Звезды замирают на мгновенье и вдруг срываются - все сразу, сколько сумеешь охватить взглядом, и несутся стремительно к носу, к корме, к корме, к носу.
   Те звезды, что я вижу у оконечностей мачт, давно и хорошо мне знакомы. Вот белая спокойная Капелла. Она почти не мерцает, горит ровным невозмутимым светом. Пониже и южнее - Близнецы, Кастор и Поллукс, оба синеватые, сумрачные. Справа от Близнецов - мерцающее великолепие Ориона: красная Бетельгейзе, голубой и холодный Ригель и три безымянных Волхва, будто нанизанные на невидимую ось-спицу.
   А между Орионом и Близнецами полыхает Сириус - царь, император всех звезд. Он в роскошной короне из тонких разноцветных лучей. Нет равных Сириусу на всем небе, потому что матовое сияние Венеры - иллюзия, отражение чужого, солнечного света. Венера просто зеркальце, солнечный зайчик.
   Пониже Сириуса горизонт закрыт тучами, они заметно двигаются, и скоро небо на юге чистится...
   Но гораздо раньше, чем пелена туч соскользнула с синего звездного поля, сквозь буроватый плотный слой что-то блеснуло.
   Огонек. Слабый сначала и робкий, он постепенно набирал силу, разгорался и еще до того, как тучи отодвинулись влево, удивлял силой и яркостью.
   Звезда! Новая звезда, никогда я ее не видел до сих пор.
   Это очень странное чувство. Нет ли в нем чего-то от чувств всех предыдущих открывателей? Например, Галилея или Колумба.
   Новая звезда. Ведь мог же я ее никогда не увидеть, не узнать, какая она... А она великолепна. Есть соперник у Сириуса. Что-то у них общее пожалуй, переливы, непрерывная смена красок и тонов. Сириус ярче, не кончилось его царствование. Я знаю, что и не кончится долго-долго, миллиарды лет. Но для меня сейчас важно другое. Есть соперник у повелителя северного и южного неба. В его трепетном многоцветном сиянии - рвущаяся молодая сила. Все у него впереди.
   Немного нелепые мысли, но это потому, что я вижу незнакомую звезду впервые. Для меня она родилась сегодня.
   Однако должен же я знать имя отважного светила. Подумал и вспомнил: Канопус, альфа созвездия Арго. Хорошо названо созвездие - в честь храбрых мореплавателей, открывателей и бродяг. "Арго" - корабль аргонавтов.
   ...Тысячи миль я прошел, чтобы увидеть новую звезду. Вот в чем дело.
   Два отрывка из прежних дневников. Понимаю, что они отличаются не только объемом. Время, годы меняют стиль. Должен признаться, что во второй, давней записи кое-что поправил. Убрал, например, пять восклицательных знаков. Не люблю, кстати, вокалистов, которые стараются петь как можно громче. Как-то отозвался в этом духе про Софию Ротару, так моряки чуть меня за борт не выкинули. Те моряки были гораздо моложе меня и, думаю, через много лет тоже полюбят пение шепотом.
   Громко - тихо. Крик - шепот. Голоса людей, птиц, ветра. И звуки моря.
   Июль 1979 года. Когда слушаешь с берега, оно шумит, конечно, не так, как на открытом пространстве, где не только не слышно - не видно даже берегов. Но и отсюда, с земли, оно волнует. Всех.
   Тех, кто попал к нему впервые или приезжает из года в год, но лишь для того, чтобы полюбоваться им с берега, окунуться в него и поплавать, ну, и дай Бог отваги, прокатиться на прогулочном катере вдоль побережья. И тех, кто отдал ему какую-то часть своего сердца, своей жизни. Хотя, наверное, таким хочется смотреть не на вялые и смирные волны-волнишки, лениво набегающие на песок и гальку пляжа, а на горизонт и дальше. И появляется чувство протеста: слишком близок этот горизонт и слишком он статичен, неподвижен. Берег - граница большой воды, предел моря, и потому ночью, когда оно шумит, кажется, что это вздохи огорчения, ибо ему хотелось бы, чтоб не было никаких преград и пределов.
   Для сухопутных голос моря - просто шум, иногда убаюкивающий, успокаивающий, порой - грозный и тревожный. Для людей, что проходили море насквозь не однажды, его голос прежде всего импульс, повод для мыслей, для скорой радости, если они собираются вернуться в него, или для печали, если судьба поставила и им свой предел.
   Я бы не хотел сейчас писать красиво - только точно и честно. Истинно для меня, что когда я слушал его в промежутках между двумя рейсами, воспринимал совсем иначе, чем в тех случаях, когда не предвиделось скорого ухода в море. И то, что так все понимал и ощущал, было моей пусть и тайной, но несомненной гордостью. Именно тогда более всего я верил, что причастен к нему. А не тогда, когда меня почтительно называли моряком люди, и отдаленно не представляющие, что же это такое.
   Морская работа - во всяком случае судоводительская - всегда полна неожиданностей. Даже если ты идешь по дороге, исхоженной тобой и перехоженной, все равно тебя подстерегают там тысячи неожиданностей. И в этом прелесть нашей профессии.
   Отстукал слово "нашей" и поймал себя на нечестности, на малом тщеславном обмане. Ведь не штурман я уже, не действующий судоводитель.
   Ладно, не стоит извиняться. Все равно уверен, что понимаю штурманов больше и лучше, чем людей любой иной профессии. И понимаю, что открытия у них бывают разные.
   ...Шли мы каналом и Шельдой в Антверпен, и я стоял с капитаном на крыле мостика. Капитан был мой давний товарищ и, в отличие от большинства своих коллег, даже любил, чтобы на мостике рядом народ толкался. Чтоб было с кем потрепаться, снять напряжение и успокоить нервы.
   Тысячи, десятки тысяч - так я подумал - огней горели, мигали, вспыхивали, затмевались слева и справа, впереди и сзади. Створы, буи, маяки - это то, что необходимо, и факелы нефтезаводов, сполохи реклам, вспышки проходящих автомобилей, фонари набережных, пятна окон - то, что мешало, путало, отвлекало. Но даже и наши, морские, навигационные огни показались неумеренно обильны и многочисленны - пересечения, ответвления, схождения, разъединения фарватеров. Я так и сказал другу: "По-моему, пора половину из них погасить!" А он улыбнулся (улыбка угадывалась по голосу): "Не мы одни на свете! Другим тоже жить надо".
   Через неделю, когда мы снова вышли в открытое море и остались лишь мерцающие огни встречных и попутных судов, пришла мысль, что морякам прошлого жилось в какой-то степени спокойнее: не было тогда такой массы света... Но хорошо ли это? Люди прошлого жили в темноте или при слабом, тусклом свете огонька коптилок, масляных и керосиновых фонарей. И не так давно, детство мое прошло при лампах, а военные годы - при сделанных из медных гильз "катюшах". Теперь у нас - океан света. Только вот больше ли стало от этого ясности? Больше уверенности у людей современных - в себе, в своей дороге, в том, что она правильная и единственная?
   И вообще - чего больше в природе, света или тьмы? И что важнее? Не такой уж досужий это вопрос. Живут же слепые от рождения. Правда, живут тем, что им помогают другие, однако не умирают потому лишь, что не воспринимают поток фотонов и не видят никаких картин. И среди них - великие слепцы, Гомер, например. На концерте видел и слушал я однажды слепого греческого пианиста, у него было очень живое, чуткое лицо счастливого человека.