Титов Ростислав
И все-таки море
Ростислав Титов
И все-таки море
Оглавление
I
"Начнем с начала, начнем с нуля..."
Эпоха
Как мы жили
Учителя
"Че-пе" городского масштаба
Дезертиры
II
Первое море
Какое оно?
"Братья-капитаны"
Дело воображения
III
Дальние страны
Камни и люди (Италия)
Морская драма (Англия)
На земле Тиля
Улыбки Марианны
Всего одна испанская страничка
Тишина времени
IV
Друзей моих прекрасные черты
Боль воспоминаний
О смерти и жизни
"О хмелю..."
V
Когда дорога пройдена
Дорога впереди
Море жизни. (Эпилог)
Приказ - жить! (Приложение)
Посвящается всем, чьи дороги
лежали или лежат в морях
* I *
"На заре туманной юности..."
Старинный романс
"НАЧНЕМ С НАЧАЛА, НАЧНЕМ С НУЛЯ"
"Начнем с начала, начнем с нуля"
В апреле 1978 года мы задержались в Англии, и я понял, что свой "золотой" юбилей придется отмечать в море. Раньше не раз отмечал обычный день рождения в море, но тут - все же круглая дата.
Отчетливо понимал, что радостного в этом мало. А получилось очень здорово и вовсе не печально. Были у меня на этом судне и давние знакомые. Но большинству я был неизвестен. А в обед по радиотрансляции объявили о столь знаменательном событии, и морячки мне подарок сварганили: сварили из стали парусник, укрепили на каррарском мраморе, тонкие золотистые латунные паруса приделали с латунным же, лихо завернутым вымпелом.
Собрались у "деда", он сказал хорошую речь, подчеркнул мои достоинства и одним из главных отметил то, что я море не оставляю и даже юбилей в нем встречаю - и с ними. Потом песни пели, танцевали. Танцевальной музыки не хватало, и раз десять заводили пластинку "Начни с начала, начни с нуля..." Очень подходящая оказалась пластинка и песенка на ней...
Начинать с начала жить всем бы хотелось. И это возможно. Но лишь в воспоминаниях. Однако еще раньше надо определиться: а что у тебя сегодня есть?
Сейчас, когда мне брезжит семь десятков лет, у меня есть друг.
Мой пес. Собака. Собак я любил всегда. Но, конечно, в предшествующие годы жизни они не становились главными в моем существовании. Жизнь и люди занимали все мое существо. На собак я смотрел с улыбкой, и всегда хотелось подозвать встречного пса и спросить его: "Ну, что надо, бродяга?" И протянуть открытую ладонь. Открытую ладонь почти всякая собака воспринимает как жест дружелюбия...
Прошли годы. Десятилетия. Друзья-люди куда-то ушли, пропали. Испарились. Нагрянули тут еще глобальные перемены - и я оказался за рубежом родной земли. Прервались даже почтовые связи, которые я, по крайней мере перед Новым годом, старался поддерживать. Теперь даже если и шлешь письма, ответов нет. И остался у меня один реальный друг.
Пес Гаврила приходит в мою комнату в 7 - 8 часов и садится у кровати. Деликатно ждет. Я просыпаюсь и еще несколько минут тоже жду. Потом шевелюсь. Пес готовно оживает, кладет тяжелую лапу на край кровати. У нас уже выработался ритуал: я чешу ему под мышкой две-три минуты, глажу уши, и тогда он довольно урчит, бухается на пол. Досыпать. Рядом не с хозяином (не терплю этого слова!) - рядом с отцом-другом.
Один друг - собака?
Нет! Неправда. Живут друзья, с которыми провел самые прекрасные годы. Не все, но многие живут. Некоторых увидел недавно. Четыре месяца назад - это недавно, если вспомнить, что встретились мы впервые сорок лет назад.
Изумляют цифры: 30-40-50 лет, которые уже прошли в моей сознательной жизни...
О дружбе много сказано и написано. А где ее границы? Кого можно назвать другом?
В далекой юности я об этом не задумывался. Получалось само собой: Вовка Дегтярь стал другом, хотя мы были абсолютно разные. Валера Бондаренко тоже, но с ним у нас было много общего. Стаська Стриженюк сам напросился в друзья, он меня выбрал из тридцати мужиков нашего пестрого конгломерата в Литинституте, и я не протестовал, он мне тоже пришелся по душе. ПРИШЕЛСЯ ПО ДУШЕ! В этом все дело.
...Но все это - былое. Прошло 30 - 40 лет. И я вспомнил своих друзей. ВСЕХ. Хотя - опять не точно. Я их всех всегда вспоминал и раньше, хоть изредка. Но сейчас они возникли как-то все сразу - без выбора, без расчета. И о них хочу рассказать.
Два импульса были, пришли.
Первый толчок... Я только что вернулся с моря и в какой-то газете нашел случайную цитату - ссылку на стихи неизвестного мне поэта. Я вырезал тот газетный клочок и вложил под стекло стола. Автор - хороший поэт. Старый, потому что вспоминает в основном ушедших друзей своих. Сейчас, в начале рассказа, не стану приводить стих полностью. Когда вспомню об ушедших приведу. А пока:
Спокойно ль вам, товарищи мои?
Легко ли вам? И все ли вы забыли?
Стоп! Остальное - позже.
А второй импульс прозвучал, когда вдруг услышал давнюю кассету, заправил ее в магнитофон, и молодая еще Алла Пугачева тихим голосом (если бы она всегда так пела!) выдала потрясающие стихи Беллы Ахмадулиной: "И вот тогда из слез, из темноты, из бедного невежества былого друзей моих прекрасные черты появятся и растворятся снова..."
Но была еще одна, главная причина, по которой взялся за эту непростую и радостную работу. Я приехал в город своей юности, который сегодня - в другой стране. Странно это, несправедливо, не принимает душа.
Но и город мой прекрасный стал иным. Хотя основа осталась - Нева, Невский, родные улицы и переулки, с которыми связаны смех и слезы прошлого.
Уже несколько месяцев пытаюсь найти тональность, стиль, манеру рассказа о своих друзьях. Уверен, что они не признают сентиментальности. Слюни и сопли пускать не стоит. А ведь тянет!
Все они достойно прожили свою жизнь. На разных должностях и в разных конторах - они РАБОТАЛИ. Сразу признаюсь: мне ближе и понятнее те, кто ходил по морям и океанам, пусть не обижаются избравшие сухопутную дорогу. Я ведь и сам "полуморяк", всегда это понимал и переживал от понимания этого. Утешал себя сознанием: когда бывал в море, становился другим. Лучше, чище, светлее. В этом - главная прелесть морского существования...
У нас была лишь одна общая встреча, сбор, не ставший "традиционным". Собрались через двадцать лет после окончания "альма-матер" - в мае 1972 года. Все было чудесно, но теперь, задним числом, понимаю: на некоторых, тогда еще живших, лежала печать ранней смерти.
Боб Лавров, "Лавруха", "Паганель"... Почти десять лет назад он мне явился. В июне 1985 года, в Ленинграде.
Иду Приморским парком на стадион. Густые березы задевают ветками лицо, напоминая о себе. Эти березки - тогда они были тоненькими нежными саженцами - мы вкапывали в землю тут в сорок седьмом, на субботнике, в октябре, кажется, - поздней уже осенью. Много смеялись, веселились. Борьке Лаврову по прозвищу Пага (от "Паганеля") кричали: "Пага, хватай вагу!" Вагой называлась длиная палка, используемая как рычаг.
Нет уже Борьки-Лаврухи-Паганеля, в земле он, сам стал деревом, березкой...
Еще один Борис... не буду называть его фамилию, потому что прославил ее сын Бориса на рынке рок-музыки, активно мне не близкой.
Борис-отец занимал тогда хорошую должность, придворного фотографа привел, который нас снимал на "традиционном сборе". Но и он, Борис-старший, уже назначил себе путь к скорому концу.
Ося Эльпорт малость на меня обиделся, когда я читал стишки "по поводу", в которых высказал мысль, что мне особенно дороги "водоплавающие". И его нет, трагично и страшно умирал.
Мишаня Вершинкин приехал из Москвы, когда мы собрались в ленинградском "Метрополе". И тоже на меня обиделся, так как "Поздравительную поэму" прислал ему из-под четвертой копирки, слабая получилась печать. Нет уже и Мишани.
Еще один Миша - Павлов. "Балтфлот", по нашей терминологии. С ним виделся в 60 -70-е годы неоднократно. Училище окончил с блеском, редких способностей был парень. Языки изучал за два-три месяца. Вознесся поначалу до представителя министерства (или Совфрахта?) в Амстердаме. А потом покатился по наклонной. Недавно прошел слух: покончил с собой.
И Кирилл - один из моих "выбранных" друзей в 50-е годы. О нем не хочу много говорить, пытался его образ "увековечить" в своей книге. Конец его был тот же - распад личности.
...Но надо ли вспоминать вот так, с самого начала тех, кого уже нет с нами? Леню Масленцина, Боба Федотова, Адика Новикова, Вовку Ананьина, Диму Данилова. Валю Бондаренко, Леву Морозова, Игоря Дегтярева...
Нехорошо, сваливаю всех в кучу, а ведь они были личностями. Дальше о них скажу еще.
А пока - окончание того стихотворения, что лежит под стеклом моего письменного стола:
Теперь вам братья - корни, муравьи,
Травинки, вздохи, столбики из пыли.
Теперь вам сестры - цветики гвоздик,
Соски сирени, щепочки, цыплята...
И уж не в силах вспомнить ваш язык
Там, наверху, оставленного брата...
Ага! Должен вспомнить мой язык "оставленных братьев"! Независимо от того, как бывало раньше, как к ним относился и чем они согрешили против нашего разнокалиберного сообщества.
Грехи - они ушли в прошлое. Осталась ПАМЯТЬ. Потому и берусь за эту работу - за рассказ о том, как жили, любили, трудились мои друзья в 1946 52 годах и потом - в другие годы ХХ столетия.
Мы жили в великой стране. На этом определении настаиваю. Страны этой нет, ее развалили мелкие, никчемные людишки. Но то, что им это удалось, тоже невесело: значит, не твердая, не стойкая была страна. Значит, мы все, жившие в ней, не оказались достойными продолжить ее существование.
Это - отнюдь не призыв к покаянию. Не могу слышать этого слова. В чем я должен каяться? Что не пошел штурмовать Кремль, когда моего отца загребли, а мне было девять лет?
Но странно: такое признание добавляет достойности, не хочется перекладывать вину на других, сам виноват тоже...
И все равно, из тех шестерых друзей, которых видел в июле-августе 1994 года, почти все убеждены, что наша страна была великая и жизнь наша была правильная. Индивидуальная жизнь каждого из нас.
На ум сразу приходят сомнения: это все от ностальгии по молодым, прекрасным годам. Люди всегда видят свои юные годы прекрасными.
Впрочем, пусть в этих сложных категориях разбираются специалисты социологи и психологи. Моя задача проще: рассказать о том, какими мы были. Чем жили. Что любили - кого любили.
А я - понял сегодня - люблю всех, рядом с которыми провел чудесные шесть лет. Стишки сочинил когда-то:
Бедны мы были, без квартир,
Без денег, славы и почета...
Но это тоже значит что-то,
Когда на всех - один сортир...
С нашего быта, с того, как мы жили, и начну. Хотя нет, сначала придется рассказать о себе. ВРЕМЯ, ЭПОХА нам достались не простые, уникальные. Тут слава и сияние, и беды моей страны. В училище, созданное в 1944 году и получившее наименование Высшего мореходного, мы пришли разными путями. У меня так было...
ЭПОХА
Годы 1945-46. Сегодня уже позади 1994-й. Нет почти ничего впереди. А тогда - многое нас ожидало, вся жизнь.
Тогда у меня позади было детство - привольное, деревенское, с босыми ногами, с футболом, походами в лес, с коньками и лыжами зимой, с дивным парком бывшего имения князя Вяземского напротив нашей школы, через пруд.
Сестра была старше меня на четыре года. Ее одноклассники, красивые, большие, сильные ребята, запомнились... не то слово - стоят в памяти, как живые. И удивительно, чем дальше ухожу от них по времени, тем они осязаемей и четче возникают, стоит лишь закрыть глаза...
Из них в живых к сорок пятому году остались двое или трое. Восемь лет назад, когда последний раз выходил на связь с последним, он рассказал, как приезжает 9 мая каждого года в поселок своей родной фабрики имени
1-го мая, где жил и где стоит скромный обелиск со звездой и доска с фамилиями погибших...
А у меня к концу войны были две эвакуации, голодные и холодные 42-й и 43-й годы в оренбургских степях, переезд на Кубань, на мою формальную родину, горная станица Передовая, утопающая весной в цветущих садах, холодный и стремительный Уруп, впадающий у Армавира в Кубань, первая любовь. И отъезд - в августе 1945 года.
Почему поехал в мореходку и в Ленинград? Моряков в моей родословной не было никогда. Отец, как я узнал через сорок лет, вообще не любил воды. Может, потому, что в детстве тонул в реке. А я просто обожал географию, мог часами путешествовать по атласу, читать дивные названия: Финистерре, мыс Гаттераса, остров Мадейра... Тянуло постоянно к путешествиям, к перемене обстановки.
Награжден я был золотой медалью, которую только что ввели, снял несколько копий с аттестата зрелости и послал в пять или шесть вузов связанных, как казалось, с поездками и странствиями: геологоразведочный, гидрометеорологический, железнодорожный, авиационный. И в образованную недавно мореходку в Ленинграде. До Одессы было ближе, но хотелось на Неву, да и знакомые там жили. Первым пришел вызов из Ленинграда.
Мать осталась в станице, провожали меня в Армавире сестра и первая любимая, она пришла в голубом платье и туфлях на высоких каблуках, и оттого казалась взрослой и уверенной... да такой для меня и была всегда. Больше мы с ней не увиделись.
До Питера добирался на "перекладных": Армавир, Ростов, Москва. От Ростова ехали в больших товарных вагонах, в Москве я торопился и не попал даже к тете, сестре отца.
Хорошее было время. Навстречу - эшелоны с демобилизованными, с гармошками и аккордеонами, с песнями. На мне - костюм новый, продал в Армавире на базаре мешок картошки и купил костюм. И ботинки целые. А весь десятый класс я проходил в старых валенках без галош и летом - босиком... вот жили мы! А тут мать наскребла денег на дорогу, поесть было что и на что.
И жизнь мне мама спасла тогда, в Москве. Не сразу достал билет на ленинградский поезд, предстояло ночевать на вокзале. Ко мне подсел мужчина, разговорился и предложил поехать к нему - кажется, в Текстильщики или Царицыно. Он был ласков и внимателен, тот человек: "Зачем тебе мучиться? Завтра утром вернешься. А ночь нормально проведешь, накормлю, голодный ведь." Я пошел с ним на Каланчевку, но, уже садясь в электричку, заметил его холодный оценивающий взгляд на мой огромный фанерный самодельный чемодан. И очень ясно услышал голос матери: "Будь осторожен, Славик!" Поезд тронулся, я выпрыгнул на перрон и пошел назад, не оглядываясь, а тот человек что-то кричал мне из вагона... Через месяц в электричке на пути в Тарасовку убили поэта Дмитрия Кедрина, а через год, тоже в августе, сбросили с поезда моего сокашника Леву Морозова: он ехал на крыше вагона, и два вольных охотника попросили у него подержаться за ручку чемодана. Лев отделался легко полетел под откос, в кусты, ничего не поломал, но чемодана так и не выпустил...
Последний поезд на моем пути был вполне цивилизованный, с полкой для спанья (из Армавира до Ростова ехал стоя на одной ноге!) Но мне не спалось, и где-то после Бологого вышел в коридор, в тамбур. Тянулись поля, перелески, кое-где еще стояли фанерные таблички: "Осторожно, мины!"
В Ленинград приехали в середине дня. Но и сегодня совершенно ясно помню, как вышел на Невский проспект и в конце его увидел сияющий золотом шпиль Адмиралтейства. Многие дома были еще в защитной окраске, но шпиль сиял победно и жизнеутверждающе.
Шесть месяцев прошли на этом первом этапе. Было голодно и холодно. "Общага" поначалу располагалась в здании бывшего морского техникума на Косой линии, угол дома был снесен бомбой, по коридору гулял морозный ветер, и мы порой оставались ночевать в тогдашнем учебном корпусе на 22-й линии, прятались от офицеров на сцене актового зала...
Кормежка тоже была не шибкая: тушеные свекольные листья, кислые щи, хлебушек по норме. Самым любимым был наряд на камбуз или ездить за хлебом в пекарню, сердобольные работницы совали нам пару батонов или буханок.
Как-то я поехал на грузовике за картошкой в Петергоф. Он тогда был страшен: окопы, колючая проволока, почти полное разрушение. Кирпич дворцов превратился не в куски или обломки, а в красную пыль, в песок. До сих пор изумляюсь, как удалось все это великолепие вернуть к жизни.
Где-то в октябре сорок пятого стало тревожно и опасно: хлынули демобилизованные и с ними преступность захлестнула. С ней справились быстро и решительно: образовали "тройки", судили сразу и резко. К Новому году стало спокойно, начались ночные балы в домах и дворцах культуры.
1946 год я встретил на вахте - попал дневальным по роте. Помню радио, пели заздравную И.Дунаевского: "Кто в Ленинград пробирался болотами, горло ломая врагу..." Не мог я знать, сколь тяжким окажется наступающий год для страны и для меня самого. Неурожай, голодуха, болезнь, больница в Москве (это случилось по пути из Новороссийска, где тогда жили мать и сестра). Когда вернулся к ним, стало ясным, что мореходка от меня ушла: туберкулезный инфильтрат обнаружился, потом - жестокий плеврит, сердце сдвинулось на сколько-то сантиметров, болело непрерывно, и вздохнуть полной грудью не мог. Мать плакала, нечем было кормиться. Потом мне еще много болей довелось испытать, но ту перенес если и не легко, то достойно - не веря в конец жизни. К осени устроился на работу корректором в газету "Новороссийский рабочий". Плеврит вылечил туберкулез, отключив легкое, я пошел на медкомиссию, все обошлось. Написал своему депутату, министру-папанинцу П.П.Ширшову, за которого голосовал впервые, и он приказал восстановить меня в мореходке.
Январь 1947 года выдался морозным, снежным. Ехали с сестрой, она перебиралась к подруге в Таллинн, спасаясь от голодухи. В Ленинграде провожал сестру на Балтийском вокзале и начинал свою основную жизнь - в мореходке. О ней и будет главный рассказ впереди.
Но сначала все же об эпохе. О той, которую уже десять лет проклинают, клеймят, обливают грязью. А заодно - и всех, кто в ней жил.
Сталин, репрессии, КГБ... Да. Но мы как-то об этом не думали. Вернее, это было где-то "за кадром". Я ведь тоже потерял на этом отца... Но была цель: восстановить страну. И твердая уверенность: все будет хорошо, надо лишь восстановить. А для этого - работать.
И мы в мореходке, в первую зиму сорок пятого - сорок шестого года, работали: надо было восстанавливать свой дом, были у нас четыре роты, одна работала, три учились... И с одежкой сложности возникли: выдали нам в первую зиму черные морские шинели и - серые солдатские шапки.
Ленинград поднимался на удивление быстро. О блокаде как-то тогда мало вспоминали. Те, кто ее пережил, не любили вспоминать, а мы не слишком расспрашивали. Правда, когда чистили подвал в корпусе на Косой линии, обнаружили трупы умерших от голода. И помню, что с уважением относились к властям - к председателю горсовета Попкову и к А.А.Кузнецову, первому секретарю горкома. Но когда их "разоблачили" в 1949 году, это прошло незаметно, особых разговоров не возникло.
Боялись мы? Нет, чувства, ощущения страха не помню. Возможно, по молодой глупости. Нашли летом сорок восьмого года в тумбочке дневник парня с судомеханического факультета, Толика Хаберева, где он непочтительно отзывался про И.В.Сталина, вернули Толе, обругав его. Впрочем, он все же получил срок, уже будучи на пятом курсе. Больше не припомню среди нас пострадавших от "культа"...
Но хватит про эпоху - про наше житье-бытье расскажу.
КАК МЫ ЖИЛИ
Наша "альма-матер" довольно скоро вышла на одно из первых мест по популярности среди юной и прекрасной половины Ленинграда. Вероятно, и потому, что наши ребята уже со второго курса плавали за рубеж и могли привезти ценные подарки.
Да, кстати о ценностях. В сорок пятом - сорок седьмом годах, до отмены карточной системы, важнее всего были продукты: мука, тушенка, спирт и вишневка (из Польши возили отличный спирт и чудесную вишневую настойку). Еще - наручные часы "Омега". Позже на первый план передвинулись шмутки, да это особая статья, неохота ее касаться.
Обнаружились у нас и конкуренты: Арктическая высшая мореходка на Заневском проспекте, она проходила по ведомству великого хозяйственника И. Д. Папанина, там носили двубортные шинели и офицерские фуражки, а мы однобортные матросские и бескозырки. Но особенно враждовали наши с "фрунзаками". Теперь думаю, что это как у собак, которые не могут поделить территорию. Мы не могли поделить Васильевский остров, а в 500 метрах от нашего общежития находился Кировский дворец культуры со знаменитым Мраморным танцзалом, и уж здесь мы считали себя хозяевами. Дело доходило до мордобоев и крови. Через много лет я познакомился и подружился с некоторыми тогдашними курсантами из училища имени Фрунзе, вместе удивлялись: чего делили?
Очень ясно стоит в памяти денежная реформа и отмена карточек на продукты в декабре 1947 года. До этого мы, безденежные, торговали хлебом: вечером свою пайку "черняшки" (200 граммов) не трогали, шли к булочной и там продавали за 5 - 10 рублей. Этого как раз хватало на билет в кино или на танцы в Мраморный. А с отмены карточек сразу, наутро, в магазинах появились белые батоны в нежном мучном пушку, баранки, печенье, колбаса...
Знаю, что меня сейчас разоблачат: а ты видел, как жили в деревнях крестьяне тогда? Но крестьян во все эпохи жали и давили больше всех, еще от княжеских и царских времен. И сегодня их кроют: просят, мол, дотаций, а сами ленятся, все проваливается в тартарары...
Но вот в войну, в эвакуации, местные сельские жители в тылу находились в гораздо лучших условиях - огород, родичи. Огороды спасали и нас во всех переездах, мы с матерью что-то выращивали, в первую военную зиму выручила тыква, лишь она и уродилась тогда в оренбургских степях. Но реформа сорок седьмого года была все же великим достижением, сразу после неурожая решиться и провести такое - подвиг!
Впрочем, ничего я не доказываю, не пытаюсь доказать. Просто рассказываю, как запомнил, что пережил.
...Когда я начал свою вторую жизнь в мореходке, со жратвой стало полегче. По праздникам еще выдавали заморские пайки - уругвайский фарш или американскую тушенку. Но кое-кто из наших, обладающих повышенным аппетитом, все равно страдал. Поэтому распространилась практика "завещания" вечерних порций - от уходивших на "сквозное" увольнение ленинградцев. Иногда претендентов бывало больше, чем убывших, и возникали конфликты - кому-то не хватало ужинной порции. Привилегиями пользовались наши футболисты, им полагался"доппаек" - колбаса, масло, консервы. Но им никто не завидовал. Потому что футболистов любили и уважали. Их поддерживал наш начальник Михаил Владимирович Дятлов. О нем еще расскажу подробнее, он того заслуживает.
С начала 1948 года мы переехали в новый пристроенный корпус к общежитию - громадный кубрик, где размещались две роты, что-то около 150 человек. Об этом в моей "поэме" тоже есть строки:
И койки близко, ряд за рядом,
И "оверлеевский" куплет,
Что был для нас святым обрядом
Все шесть далеких дивных лет...
Для подкрепления потолка в кубрике, по его середине, стояли восемь солидных столбов. Они чуть позже тоже вошли в наш фольклор - это в связи с кипучей деятельностью ротного командира, старшего лейтенанта "Яна Яновича" Корнатовского. Был он строг, порой - до беспощадности. Вообще проблемы дисциплины стояли у нас остро всегда. Формально наш статут значился не военным. Но училище было "закрытого типа", параллельно нас готовили и к военной службе - в запас. Набор дисциплинарных наказаний, впрочем, был не богат: сначала, до середины второго курса, еще существовала своя, домашняя гауптвахта - на первом этаже, у входа в общежитие. Вообще-то сидение там напоминало внеплановый отдых: койка, паек обычный и - ничегонеделанье. Худо было другое: направляемые на "губу" подлежали стрижке "под ноль". На каком-то периоде, когда "губу" уже прикрыли, то есть сидеть стало негде, наказание это оставалось и ограничивалось стрижкой наголо. Сам старлей отводил нарушителя к парикмахерше, в подвальчик учебного корпуса, и лично присутствовал - до тех пор, пока не проводился первый сквозной стежок по буйной шевелюре страдальца. Мне эту процедуру пришлось пройти где-то в начале второго курса, и моя девушка визжала и стонала от горя, увидав мою сияющую голову.
Наш ротный уделял много внимания "наглядной агитации" и оформлению огромного кубрика. Из фанеры были выпилены и довольно искусно раскрашены все боевые ордена Советской Армии, они висели на переборках. Любивший точность и порядок старлей сделал опись имущества кубрика и выставил ее на одном из столбов. В конце описи так и значилось: "Столбы для поддержания потолка - 8 (восемь)". Кто-то из обиженных "Корнатовичем", приписал ниже: "Дуб Корнатовский - 1 (один)".
Но надо все же признаться: ротный о нас и заботился, следил, чтобы вовремя выдавали сменную форму, проверял, как кормят. Опорой ему, конечно, были фронтовики, их оказалось в нашей роте пять-шесть человек: старшина Толя Гаврилов, командир взвода Коля Гребенюк. Потом главным стал Ваня Сепелев, который старше нас был лет на шесть-семь.
По утрам полагалась физзарядка, за ее исполнением следил кто-либо из старослужащих. Понятно, увиливали всеми способами, прятались под лестницей, норовили сачкануть.
Переход утром с 22-й линии на Косую тоже до четвертого курса был общим, строем. Вот тут-то и пелся упомянутый "Оверлей". Где-то после читал, что пришел он из царского прошлого - то ли из Морского корпуса, то ли из Духовной семинарии. Весь текст не помню, но мотив был вполне маршевый, "строевой":
Пошел купаться Оверлей,
Оставив дома Доротею.
С собою пару пузырей - РЕЙ!
Берет он, плавать не умея...
Дальше там в песне Оверлей потонул, так как "голова тяжельше ног, она осталась под водою". И финал был трагичен: супруга Доротея, "ноги милого в пруду узрев, окаменела". И потом:
И все-таки море
Оглавление
I
"Начнем с начала, начнем с нуля..."
Эпоха
Как мы жили
Учителя
"Че-пе" городского масштаба
Дезертиры
II
Первое море
Какое оно?
"Братья-капитаны"
Дело воображения
III
Дальние страны
Камни и люди (Италия)
Морская драма (Англия)
На земле Тиля
Улыбки Марианны
Всего одна испанская страничка
Тишина времени
IV
Друзей моих прекрасные черты
Боль воспоминаний
О смерти и жизни
"О хмелю..."
V
Когда дорога пройдена
Дорога впереди
Море жизни. (Эпилог)
Приказ - жить! (Приложение)
Посвящается всем, чьи дороги
лежали или лежат в морях
* I *
"На заре туманной юности..."
Старинный романс
"НАЧНЕМ С НАЧАЛА, НАЧНЕМ С НУЛЯ"
"Начнем с начала, начнем с нуля"
В апреле 1978 года мы задержались в Англии, и я понял, что свой "золотой" юбилей придется отмечать в море. Раньше не раз отмечал обычный день рождения в море, но тут - все же круглая дата.
Отчетливо понимал, что радостного в этом мало. А получилось очень здорово и вовсе не печально. Были у меня на этом судне и давние знакомые. Но большинству я был неизвестен. А в обед по радиотрансляции объявили о столь знаменательном событии, и морячки мне подарок сварганили: сварили из стали парусник, укрепили на каррарском мраморе, тонкие золотистые латунные паруса приделали с латунным же, лихо завернутым вымпелом.
Собрались у "деда", он сказал хорошую речь, подчеркнул мои достоинства и одним из главных отметил то, что я море не оставляю и даже юбилей в нем встречаю - и с ними. Потом песни пели, танцевали. Танцевальной музыки не хватало, и раз десять заводили пластинку "Начни с начала, начни с нуля..." Очень подходящая оказалась пластинка и песенка на ней...
Начинать с начала жить всем бы хотелось. И это возможно. Но лишь в воспоминаниях. Однако еще раньше надо определиться: а что у тебя сегодня есть?
Сейчас, когда мне брезжит семь десятков лет, у меня есть друг.
Мой пес. Собака. Собак я любил всегда. Но, конечно, в предшествующие годы жизни они не становились главными в моем существовании. Жизнь и люди занимали все мое существо. На собак я смотрел с улыбкой, и всегда хотелось подозвать встречного пса и спросить его: "Ну, что надо, бродяга?" И протянуть открытую ладонь. Открытую ладонь почти всякая собака воспринимает как жест дружелюбия...
Прошли годы. Десятилетия. Друзья-люди куда-то ушли, пропали. Испарились. Нагрянули тут еще глобальные перемены - и я оказался за рубежом родной земли. Прервались даже почтовые связи, которые я, по крайней мере перед Новым годом, старался поддерживать. Теперь даже если и шлешь письма, ответов нет. И остался у меня один реальный друг.
Пес Гаврила приходит в мою комнату в 7 - 8 часов и садится у кровати. Деликатно ждет. Я просыпаюсь и еще несколько минут тоже жду. Потом шевелюсь. Пес готовно оживает, кладет тяжелую лапу на край кровати. У нас уже выработался ритуал: я чешу ему под мышкой две-три минуты, глажу уши, и тогда он довольно урчит, бухается на пол. Досыпать. Рядом не с хозяином (не терплю этого слова!) - рядом с отцом-другом.
Один друг - собака?
Нет! Неправда. Живут друзья, с которыми провел самые прекрасные годы. Не все, но многие живут. Некоторых увидел недавно. Четыре месяца назад - это недавно, если вспомнить, что встретились мы впервые сорок лет назад.
Изумляют цифры: 30-40-50 лет, которые уже прошли в моей сознательной жизни...
О дружбе много сказано и написано. А где ее границы? Кого можно назвать другом?
В далекой юности я об этом не задумывался. Получалось само собой: Вовка Дегтярь стал другом, хотя мы были абсолютно разные. Валера Бондаренко тоже, но с ним у нас было много общего. Стаська Стриженюк сам напросился в друзья, он меня выбрал из тридцати мужиков нашего пестрого конгломерата в Литинституте, и я не протестовал, он мне тоже пришелся по душе. ПРИШЕЛСЯ ПО ДУШЕ! В этом все дело.
...Но все это - былое. Прошло 30 - 40 лет. И я вспомнил своих друзей. ВСЕХ. Хотя - опять не точно. Я их всех всегда вспоминал и раньше, хоть изредка. Но сейчас они возникли как-то все сразу - без выбора, без расчета. И о них хочу рассказать.
Два импульса были, пришли.
Первый толчок... Я только что вернулся с моря и в какой-то газете нашел случайную цитату - ссылку на стихи неизвестного мне поэта. Я вырезал тот газетный клочок и вложил под стекло стола. Автор - хороший поэт. Старый, потому что вспоминает в основном ушедших друзей своих. Сейчас, в начале рассказа, не стану приводить стих полностью. Когда вспомню об ушедших приведу. А пока:
Спокойно ль вам, товарищи мои?
Легко ли вам? И все ли вы забыли?
Стоп! Остальное - позже.
А второй импульс прозвучал, когда вдруг услышал давнюю кассету, заправил ее в магнитофон, и молодая еще Алла Пугачева тихим голосом (если бы она всегда так пела!) выдала потрясающие стихи Беллы Ахмадулиной: "И вот тогда из слез, из темноты, из бедного невежества былого друзей моих прекрасные черты появятся и растворятся снова..."
Но была еще одна, главная причина, по которой взялся за эту непростую и радостную работу. Я приехал в город своей юности, который сегодня - в другой стране. Странно это, несправедливо, не принимает душа.
Но и город мой прекрасный стал иным. Хотя основа осталась - Нева, Невский, родные улицы и переулки, с которыми связаны смех и слезы прошлого.
Уже несколько месяцев пытаюсь найти тональность, стиль, манеру рассказа о своих друзьях. Уверен, что они не признают сентиментальности. Слюни и сопли пускать не стоит. А ведь тянет!
Все они достойно прожили свою жизнь. На разных должностях и в разных конторах - они РАБОТАЛИ. Сразу признаюсь: мне ближе и понятнее те, кто ходил по морям и океанам, пусть не обижаются избравшие сухопутную дорогу. Я ведь и сам "полуморяк", всегда это понимал и переживал от понимания этого. Утешал себя сознанием: когда бывал в море, становился другим. Лучше, чище, светлее. В этом - главная прелесть морского существования...
У нас была лишь одна общая встреча, сбор, не ставший "традиционным". Собрались через двадцать лет после окончания "альма-матер" - в мае 1972 года. Все было чудесно, но теперь, задним числом, понимаю: на некоторых, тогда еще живших, лежала печать ранней смерти.
Боб Лавров, "Лавруха", "Паганель"... Почти десять лет назад он мне явился. В июне 1985 года, в Ленинграде.
Иду Приморским парком на стадион. Густые березы задевают ветками лицо, напоминая о себе. Эти березки - тогда они были тоненькими нежными саженцами - мы вкапывали в землю тут в сорок седьмом, на субботнике, в октябре, кажется, - поздней уже осенью. Много смеялись, веселились. Борьке Лаврову по прозвищу Пага (от "Паганеля") кричали: "Пага, хватай вагу!" Вагой называлась длиная палка, используемая как рычаг.
Нет уже Борьки-Лаврухи-Паганеля, в земле он, сам стал деревом, березкой...
Еще один Борис... не буду называть его фамилию, потому что прославил ее сын Бориса на рынке рок-музыки, активно мне не близкой.
Борис-отец занимал тогда хорошую должность, придворного фотографа привел, который нас снимал на "традиционном сборе". Но и он, Борис-старший, уже назначил себе путь к скорому концу.
Ося Эльпорт малость на меня обиделся, когда я читал стишки "по поводу", в которых высказал мысль, что мне особенно дороги "водоплавающие". И его нет, трагично и страшно умирал.
Мишаня Вершинкин приехал из Москвы, когда мы собрались в ленинградском "Метрополе". И тоже на меня обиделся, так как "Поздравительную поэму" прислал ему из-под четвертой копирки, слабая получилась печать. Нет уже и Мишани.
Еще один Миша - Павлов. "Балтфлот", по нашей терминологии. С ним виделся в 60 -70-е годы неоднократно. Училище окончил с блеском, редких способностей был парень. Языки изучал за два-три месяца. Вознесся поначалу до представителя министерства (или Совфрахта?) в Амстердаме. А потом покатился по наклонной. Недавно прошел слух: покончил с собой.
И Кирилл - один из моих "выбранных" друзей в 50-е годы. О нем не хочу много говорить, пытался его образ "увековечить" в своей книге. Конец его был тот же - распад личности.
...Но надо ли вспоминать вот так, с самого начала тех, кого уже нет с нами? Леню Масленцина, Боба Федотова, Адика Новикова, Вовку Ананьина, Диму Данилова. Валю Бондаренко, Леву Морозова, Игоря Дегтярева...
Нехорошо, сваливаю всех в кучу, а ведь они были личностями. Дальше о них скажу еще.
А пока - окончание того стихотворения, что лежит под стеклом моего письменного стола:
Теперь вам братья - корни, муравьи,
Травинки, вздохи, столбики из пыли.
Теперь вам сестры - цветики гвоздик,
Соски сирени, щепочки, цыплята...
И уж не в силах вспомнить ваш язык
Там, наверху, оставленного брата...
Ага! Должен вспомнить мой язык "оставленных братьев"! Независимо от того, как бывало раньше, как к ним относился и чем они согрешили против нашего разнокалиберного сообщества.
Грехи - они ушли в прошлое. Осталась ПАМЯТЬ. Потому и берусь за эту работу - за рассказ о том, как жили, любили, трудились мои друзья в 1946 52 годах и потом - в другие годы ХХ столетия.
Мы жили в великой стране. На этом определении настаиваю. Страны этой нет, ее развалили мелкие, никчемные людишки. Но то, что им это удалось, тоже невесело: значит, не твердая, не стойкая была страна. Значит, мы все, жившие в ней, не оказались достойными продолжить ее существование.
Это - отнюдь не призыв к покаянию. Не могу слышать этого слова. В чем я должен каяться? Что не пошел штурмовать Кремль, когда моего отца загребли, а мне было девять лет?
Но странно: такое признание добавляет достойности, не хочется перекладывать вину на других, сам виноват тоже...
И все равно, из тех шестерых друзей, которых видел в июле-августе 1994 года, почти все убеждены, что наша страна была великая и жизнь наша была правильная. Индивидуальная жизнь каждого из нас.
На ум сразу приходят сомнения: это все от ностальгии по молодым, прекрасным годам. Люди всегда видят свои юные годы прекрасными.
Впрочем, пусть в этих сложных категориях разбираются специалисты социологи и психологи. Моя задача проще: рассказать о том, какими мы были. Чем жили. Что любили - кого любили.
А я - понял сегодня - люблю всех, рядом с которыми провел чудесные шесть лет. Стишки сочинил когда-то:
Бедны мы были, без квартир,
Без денег, славы и почета...
Но это тоже значит что-то,
Когда на всех - один сортир...
С нашего быта, с того, как мы жили, и начну. Хотя нет, сначала придется рассказать о себе. ВРЕМЯ, ЭПОХА нам достались не простые, уникальные. Тут слава и сияние, и беды моей страны. В училище, созданное в 1944 году и получившее наименование Высшего мореходного, мы пришли разными путями. У меня так было...
ЭПОХА
Годы 1945-46. Сегодня уже позади 1994-й. Нет почти ничего впереди. А тогда - многое нас ожидало, вся жизнь.
Тогда у меня позади было детство - привольное, деревенское, с босыми ногами, с футболом, походами в лес, с коньками и лыжами зимой, с дивным парком бывшего имения князя Вяземского напротив нашей школы, через пруд.
Сестра была старше меня на четыре года. Ее одноклассники, красивые, большие, сильные ребята, запомнились... не то слово - стоят в памяти, как живые. И удивительно, чем дальше ухожу от них по времени, тем они осязаемей и четче возникают, стоит лишь закрыть глаза...
Из них в живых к сорок пятому году остались двое или трое. Восемь лет назад, когда последний раз выходил на связь с последним, он рассказал, как приезжает 9 мая каждого года в поселок своей родной фабрики имени
1-го мая, где жил и где стоит скромный обелиск со звездой и доска с фамилиями погибших...
А у меня к концу войны были две эвакуации, голодные и холодные 42-й и 43-й годы в оренбургских степях, переезд на Кубань, на мою формальную родину, горная станица Передовая, утопающая весной в цветущих садах, холодный и стремительный Уруп, впадающий у Армавира в Кубань, первая любовь. И отъезд - в августе 1945 года.
Почему поехал в мореходку и в Ленинград? Моряков в моей родословной не было никогда. Отец, как я узнал через сорок лет, вообще не любил воды. Может, потому, что в детстве тонул в реке. А я просто обожал географию, мог часами путешествовать по атласу, читать дивные названия: Финистерре, мыс Гаттераса, остров Мадейра... Тянуло постоянно к путешествиям, к перемене обстановки.
Награжден я был золотой медалью, которую только что ввели, снял несколько копий с аттестата зрелости и послал в пять или шесть вузов связанных, как казалось, с поездками и странствиями: геологоразведочный, гидрометеорологический, железнодорожный, авиационный. И в образованную недавно мореходку в Ленинграде. До Одессы было ближе, но хотелось на Неву, да и знакомые там жили. Первым пришел вызов из Ленинграда.
Мать осталась в станице, провожали меня в Армавире сестра и первая любимая, она пришла в голубом платье и туфлях на высоких каблуках, и оттого казалась взрослой и уверенной... да такой для меня и была всегда. Больше мы с ней не увиделись.
До Питера добирался на "перекладных": Армавир, Ростов, Москва. От Ростова ехали в больших товарных вагонах, в Москве я торопился и не попал даже к тете, сестре отца.
Хорошее было время. Навстречу - эшелоны с демобилизованными, с гармошками и аккордеонами, с песнями. На мне - костюм новый, продал в Армавире на базаре мешок картошки и купил костюм. И ботинки целые. А весь десятый класс я проходил в старых валенках без галош и летом - босиком... вот жили мы! А тут мать наскребла денег на дорогу, поесть было что и на что.
И жизнь мне мама спасла тогда, в Москве. Не сразу достал билет на ленинградский поезд, предстояло ночевать на вокзале. Ко мне подсел мужчина, разговорился и предложил поехать к нему - кажется, в Текстильщики или Царицыно. Он был ласков и внимателен, тот человек: "Зачем тебе мучиться? Завтра утром вернешься. А ночь нормально проведешь, накормлю, голодный ведь." Я пошел с ним на Каланчевку, но, уже садясь в электричку, заметил его холодный оценивающий взгляд на мой огромный фанерный самодельный чемодан. И очень ясно услышал голос матери: "Будь осторожен, Славик!" Поезд тронулся, я выпрыгнул на перрон и пошел назад, не оглядываясь, а тот человек что-то кричал мне из вагона... Через месяц в электричке на пути в Тарасовку убили поэта Дмитрия Кедрина, а через год, тоже в августе, сбросили с поезда моего сокашника Леву Морозова: он ехал на крыше вагона, и два вольных охотника попросили у него подержаться за ручку чемодана. Лев отделался легко полетел под откос, в кусты, ничего не поломал, но чемодана так и не выпустил...
Последний поезд на моем пути был вполне цивилизованный, с полкой для спанья (из Армавира до Ростова ехал стоя на одной ноге!) Но мне не спалось, и где-то после Бологого вышел в коридор, в тамбур. Тянулись поля, перелески, кое-где еще стояли фанерные таблички: "Осторожно, мины!"
В Ленинград приехали в середине дня. Но и сегодня совершенно ясно помню, как вышел на Невский проспект и в конце его увидел сияющий золотом шпиль Адмиралтейства. Многие дома были еще в защитной окраске, но шпиль сиял победно и жизнеутверждающе.
Шесть месяцев прошли на этом первом этапе. Было голодно и холодно. "Общага" поначалу располагалась в здании бывшего морского техникума на Косой линии, угол дома был снесен бомбой, по коридору гулял морозный ветер, и мы порой оставались ночевать в тогдашнем учебном корпусе на 22-й линии, прятались от офицеров на сцене актового зала...
Кормежка тоже была не шибкая: тушеные свекольные листья, кислые щи, хлебушек по норме. Самым любимым был наряд на камбуз или ездить за хлебом в пекарню, сердобольные работницы совали нам пару батонов или буханок.
Как-то я поехал на грузовике за картошкой в Петергоф. Он тогда был страшен: окопы, колючая проволока, почти полное разрушение. Кирпич дворцов превратился не в куски или обломки, а в красную пыль, в песок. До сих пор изумляюсь, как удалось все это великолепие вернуть к жизни.
Где-то в октябре сорок пятого стало тревожно и опасно: хлынули демобилизованные и с ними преступность захлестнула. С ней справились быстро и решительно: образовали "тройки", судили сразу и резко. К Новому году стало спокойно, начались ночные балы в домах и дворцах культуры.
1946 год я встретил на вахте - попал дневальным по роте. Помню радио, пели заздравную И.Дунаевского: "Кто в Ленинград пробирался болотами, горло ломая врагу..." Не мог я знать, сколь тяжким окажется наступающий год для страны и для меня самого. Неурожай, голодуха, болезнь, больница в Москве (это случилось по пути из Новороссийска, где тогда жили мать и сестра). Когда вернулся к ним, стало ясным, что мореходка от меня ушла: туберкулезный инфильтрат обнаружился, потом - жестокий плеврит, сердце сдвинулось на сколько-то сантиметров, болело непрерывно, и вздохнуть полной грудью не мог. Мать плакала, нечем было кормиться. Потом мне еще много болей довелось испытать, но ту перенес если и не легко, то достойно - не веря в конец жизни. К осени устроился на работу корректором в газету "Новороссийский рабочий". Плеврит вылечил туберкулез, отключив легкое, я пошел на медкомиссию, все обошлось. Написал своему депутату, министру-папанинцу П.П.Ширшову, за которого голосовал впервые, и он приказал восстановить меня в мореходке.
Январь 1947 года выдался морозным, снежным. Ехали с сестрой, она перебиралась к подруге в Таллинн, спасаясь от голодухи. В Ленинграде провожал сестру на Балтийском вокзале и начинал свою основную жизнь - в мореходке. О ней и будет главный рассказ впереди.
Но сначала все же об эпохе. О той, которую уже десять лет проклинают, клеймят, обливают грязью. А заодно - и всех, кто в ней жил.
Сталин, репрессии, КГБ... Да. Но мы как-то об этом не думали. Вернее, это было где-то "за кадром". Я ведь тоже потерял на этом отца... Но была цель: восстановить страну. И твердая уверенность: все будет хорошо, надо лишь восстановить. А для этого - работать.
И мы в мореходке, в первую зиму сорок пятого - сорок шестого года, работали: надо было восстанавливать свой дом, были у нас четыре роты, одна работала, три учились... И с одежкой сложности возникли: выдали нам в первую зиму черные морские шинели и - серые солдатские шапки.
Ленинград поднимался на удивление быстро. О блокаде как-то тогда мало вспоминали. Те, кто ее пережил, не любили вспоминать, а мы не слишком расспрашивали. Правда, когда чистили подвал в корпусе на Косой линии, обнаружили трупы умерших от голода. И помню, что с уважением относились к властям - к председателю горсовета Попкову и к А.А.Кузнецову, первому секретарю горкома. Но когда их "разоблачили" в 1949 году, это прошло незаметно, особых разговоров не возникло.
Боялись мы? Нет, чувства, ощущения страха не помню. Возможно, по молодой глупости. Нашли летом сорок восьмого года в тумбочке дневник парня с судомеханического факультета, Толика Хаберева, где он непочтительно отзывался про И.В.Сталина, вернули Толе, обругав его. Впрочем, он все же получил срок, уже будучи на пятом курсе. Больше не припомню среди нас пострадавших от "культа"...
Но хватит про эпоху - про наше житье-бытье расскажу.
КАК МЫ ЖИЛИ
Наша "альма-матер" довольно скоро вышла на одно из первых мест по популярности среди юной и прекрасной половины Ленинграда. Вероятно, и потому, что наши ребята уже со второго курса плавали за рубеж и могли привезти ценные подарки.
Да, кстати о ценностях. В сорок пятом - сорок седьмом годах, до отмены карточной системы, важнее всего были продукты: мука, тушенка, спирт и вишневка (из Польши возили отличный спирт и чудесную вишневую настойку). Еще - наручные часы "Омега". Позже на первый план передвинулись шмутки, да это особая статья, неохота ее касаться.
Обнаружились у нас и конкуренты: Арктическая высшая мореходка на Заневском проспекте, она проходила по ведомству великого хозяйственника И. Д. Папанина, там носили двубортные шинели и офицерские фуражки, а мы однобортные матросские и бескозырки. Но особенно враждовали наши с "фрунзаками". Теперь думаю, что это как у собак, которые не могут поделить территорию. Мы не могли поделить Васильевский остров, а в 500 метрах от нашего общежития находился Кировский дворец культуры со знаменитым Мраморным танцзалом, и уж здесь мы считали себя хозяевами. Дело доходило до мордобоев и крови. Через много лет я познакомился и подружился с некоторыми тогдашними курсантами из училища имени Фрунзе, вместе удивлялись: чего делили?
Очень ясно стоит в памяти денежная реформа и отмена карточек на продукты в декабре 1947 года. До этого мы, безденежные, торговали хлебом: вечером свою пайку "черняшки" (200 граммов) не трогали, шли к булочной и там продавали за 5 - 10 рублей. Этого как раз хватало на билет в кино или на танцы в Мраморный. А с отмены карточек сразу, наутро, в магазинах появились белые батоны в нежном мучном пушку, баранки, печенье, колбаса...
Знаю, что меня сейчас разоблачат: а ты видел, как жили в деревнях крестьяне тогда? Но крестьян во все эпохи жали и давили больше всех, еще от княжеских и царских времен. И сегодня их кроют: просят, мол, дотаций, а сами ленятся, все проваливается в тартарары...
Но вот в войну, в эвакуации, местные сельские жители в тылу находились в гораздо лучших условиях - огород, родичи. Огороды спасали и нас во всех переездах, мы с матерью что-то выращивали, в первую военную зиму выручила тыква, лишь она и уродилась тогда в оренбургских степях. Но реформа сорок седьмого года была все же великим достижением, сразу после неурожая решиться и провести такое - подвиг!
Впрочем, ничего я не доказываю, не пытаюсь доказать. Просто рассказываю, как запомнил, что пережил.
...Когда я начал свою вторую жизнь в мореходке, со жратвой стало полегче. По праздникам еще выдавали заморские пайки - уругвайский фарш или американскую тушенку. Но кое-кто из наших, обладающих повышенным аппетитом, все равно страдал. Поэтому распространилась практика "завещания" вечерних порций - от уходивших на "сквозное" увольнение ленинградцев. Иногда претендентов бывало больше, чем убывших, и возникали конфликты - кому-то не хватало ужинной порции. Привилегиями пользовались наши футболисты, им полагался"доппаек" - колбаса, масло, консервы. Но им никто не завидовал. Потому что футболистов любили и уважали. Их поддерживал наш начальник Михаил Владимирович Дятлов. О нем еще расскажу подробнее, он того заслуживает.
С начала 1948 года мы переехали в новый пристроенный корпус к общежитию - громадный кубрик, где размещались две роты, что-то около 150 человек. Об этом в моей "поэме" тоже есть строки:
И койки близко, ряд за рядом,
И "оверлеевский" куплет,
Что был для нас святым обрядом
Все шесть далеких дивных лет...
Для подкрепления потолка в кубрике, по его середине, стояли восемь солидных столбов. Они чуть позже тоже вошли в наш фольклор - это в связи с кипучей деятельностью ротного командира, старшего лейтенанта "Яна Яновича" Корнатовского. Был он строг, порой - до беспощадности. Вообще проблемы дисциплины стояли у нас остро всегда. Формально наш статут значился не военным. Но училище было "закрытого типа", параллельно нас готовили и к военной службе - в запас. Набор дисциплинарных наказаний, впрочем, был не богат: сначала, до середины второго курса, еще существовала своя, домашняя гауптвахта - на первом этаже, у входа в общежитие. Вообще-то сидение там напоминало внеплановый отдых: койка, паек обычный и - ничегонеделанье. Худо было другое: направляемые на "губу" подлежали стрижке "под ноль". На каком-то периоде, когда "губу" уже прикрыли, то есть сидеть стало негде, наказание это оставалось и ограничивалось стрижкой наголо. Сам старлей отводил нарушителя к парикмахерше, в подвальчик учебного корпуса, и лично присутствовал - до тех пор, пока не проводился первый сквозной стежок по буйной шевелюре страдальца. Мне эту процедуру пришлось пройти где-то в начале второго курса, и моя девушка визжала и стонала от горя, увидав мою сияющую голову.
Наш ротный уделял много внимания "наглядной агитации" и оформлению огромного кубрика. Из фанеры были выпилены и довольно искусно раскрашены все боевые ордена Советской Армии, они висели на переборках. Любивший точность и порядок старлей сделал опись имущества кубрика и выставил ее на одном из столбов. В конце описи так и значилось: "Столбы для поддержания потолка - 8 (восемь)". Кто-то из обиженных "Корнатовичем", приписал ниже: "Дуб Корнатовский - 1 (один)".
Но надо все же признаться: ротный о нас и заботился, следил, чтобы вовремя выдавали сменную форму, проверял, как кормят. Опорой ему, конечно, были фронтовики, их оказалось в нашей роте пять-шесть человек: старшина Толя Гаврилов, командир взвода Коля Гребенюк. Потом главным стал Ваня Сепелев, который старше нас был лет на шесть-семь.
По утрам полагалась физзарядка, за ее исполнением следил кто-либо из старослужащих. Понятно, увиливали всеми способами, прятались под лестницей, норовили сачкануть.
Переход утром с 22-й линии на Косую тоже до четвертого курса был общим, строем. Вот тут-то и пелся упомянутый "Оверлей". Где-то после читал, что пришел он из царского прошлого - то ли из Морского корпуса, то ли из Духовной семинарии. Весь текст не помню, но мотив был вполне маршевый, "строевой":
Пошел купаться Оверлей,
Оставив дома Доротею.
С собою пару пузырей - РЕЙ!
Берет он, плавать не умея...
Дальше там в песне Оверлей потонул, так как "голова тяжельше ног, она осталась под водою". И финал был трагичен: супруга Доротея, "ноги милого в пруду узрев, окаменела". И потом: