Этот мужчина, рвущийся порвать условность границ плотской любви, дерзнул зачерпнуть в ней хоть толику духа, ему недоступного, и оттого столь заманчивого и желанного! Его любовь была волхованием, пляской жреца над телом жертвы, заклинанием тайных сил природы, не пускавших его в святая святых. Но жрец был всесилен в телесном своем естестве и бессилен в ином тайном, он позабыл те священные знаки, которые даруют власть над загадкой природы, воплощенной в живой женственности...
... А жертва была хранима.
Да, - улыбнулась про себя Надя, - пожалуй, образ бесноватого языческого жреца тут подходит. Надо это записать, чтоб потом над собой посмеяться... И вообще, пора завести дневник.
- Вышли на середину. Адажио. Встали первые. Санковская, поменяйся с Русовой и встань во вторую линию. Пока в себя не придешь... Не знаю, что там делали с тобой на Урале, но сейчас ты на ногах не стоишь - смотреть страшно! Ну, пожалуйста, начали...
После класса Меньшова поманила Надю.
- Вот что, красавица спящая! Если хочешь танцевать сольную вариацию в "Тенях", - мой тебе совет - ступай к Маше Карелиной. Прямо сейчас. Она только что в коридоре мелькнула: то ли к себе в уборную шла, то ли в буфет... Разыщи ее: мол, так и так - вернулась из поездки, расстроена, что не была на собрании и Главного не смогла поддержать, что всем сердцем ему благодарна за все - наплети за что, это не важно, - скажи, что благоговеешь перед его гением... ну, сама знаешь. Всякую бузину! Расскажи о поездке, поболтай с ней по-женски: то, да се... Переступи! Не маленькая. А иначе сожрут. Маша теперь полная хозяйка балета - она-то и правит бал! А все прихлебалы Бахуса у неё в подчинении. Вроде как на побегушках. Связь её с ним уже как бы полуофициальная, она негласно принята в его семейный клан и это при живой-то жене... Ну, та, впрочем, молодец! От всей этой камарильи держится на расстоянии, всякую шваль к себе близко не подпускает. Не позволяет себе опускаться. Все-таки Люська - балерина с мировым именем единственный настоящий талант среди них. Хотя ей, конечно, не позавидуешь... Ну вот, разболталась я с тобой, Надин, а что в словесах толку? Муторно на душе. А!
Она безнадежно махнула рукой.
- А что за собрание было? - негромко спросила Надя.
- Долго рассказывать. И противно. Девки тебе все живописуют в лицах! Тут у нас за две недели такого понакрутили - по уши в говне - не расхлебать! Плохо все. Очень плохо. Ну иди, иди, что уставилась? Да прихвати из дома дезодорантов побольше, а не то задохнешься от вони...
Надя медленно двинулась по коридору. Остановилась перед доской объявлений и проглядела списки сегодняшних и завтрашних репетиций. Ее фамилии в них не было. Зато сразу бросился в глаза приказ от 17 декабря за номером один:
"Назначить на должность педагога-репетитора согласно штатному расписанию с окладом восемь тысяч рублей М.Ю. Кедрова и В.А. Череду."
Подпись: Главный балетмейстер, художественный руководитель, председатель Художественного совета ГАБТ Дмитрий Бахусов.
Ну, докатились, - подумала Надя, - этих бездарей репетиторами! Значит, для тех, кто создавал балету Большого всемирную славу, - для них места репетитора не нашлось... Их - на пенсию! А для этих Бахусовых прилипал филеров, доносчиков, которые травят инакомыслящих, - для них пожалуйста... Ну гады!
- Бесы! - вырвалось у неё вслух. И с размаху она треснула кулаком по бумажке со злосчастным приказом.
Шедшие мимо шарахнулись в стороны и поспешили поскорей испариться, кто-то заржал, но тут же осекся. "Ну воще-е-е..." - донеслось из группы артистов миманса, куривших возле урны неподалеку.
Но Наде сейчас ни до кого не было дела - злость ослепила её. Но горше злости была обида.
"Только не смей здесь реветь!" - приказала она себе и, с трудом справляясь с удушьем, - ком стоял в горле, устремилась к лестнице.
Она восприняла этот нелепый приказ как личную обиду, которая каким-то неясным образом вписывалась в замкнутый круг беды, очерченный вкруг нее.
Надо разыскать Марготу, - решила она, - хотя у неё наверное ещё класс не закончился. Угораздило подругу мою разойтись со мной во взглядах на идеал педагога-репетитора и разъять время утренних наших мучений! Марготин класс заканчивался примерно минут через сорок после Надиного...
Она взглянула на часы и подумала было подняться в буфет, но вместо этого вдруг резко развернулась и, не дожидаясь лифта, ринулась вниз по лестнице.
Продымленная лестничная площадка. Приоткрытая дверь с табличкой "СЦЕНА". Кулисы. Полумгла. Фанерный поддон с канифолью. Чьи-то шаги в тишине...
- Давай-ка начнем с адажио со студентом. Аня, ты готова? - слышала Надя голос Андрея Кормильцева - балетмейстра-постановщика - единственного, кому за последние годы дозволено было Бахусом хоть что-то поставить в театре. В Бахусовой единовластной епархии...
- Готова. Только в полножки, ладно? Я ещё не разогрелась.
Господи, ОНА тут! - просияла Надя. - Пенсионерка моя дорогая!
Сердце защемило. Она полюбила эту "пенсионерку" - Анну Федорову Народную артистку бывшего СССР, Лауреата всех мыслимых премий, величайшую балерину мира - полюбила ещё ребенком, когда та была ещё только восходящей звездой. Анна Федорова невольно повлияла на весь строй Надиной жизни, даже не подозревая об её существовании.
В детстве Надежда изрисовывала тетрадки, расчерчивая их на аккуратные клеточки и изображая в этих клеточках всевозможные придуманные ею события из жизни Анны Федоровой.
"Аня утром у балетного станка", "Аня с партнером на репетиции", "Аня в лесу собирает грибы", "Аня в Серебряном бору плывет на лодке"...
Надя просила родителей звать её Аней - Анькой! - и те с радостью включились в игру, втайне надеясь, что их единственная обожаемая дочурка и вправду станет известной балериной под стать Федоровой. И, уступив недетскому напору дочери, отдали её в хореографическое училище, хотя тут уж была не игра - они понимали, что дочь их выбрала слишком тяжкий хлеб...
До сих пор тайком от мужа, чтоб не засмеял, Надя пополняла свой альбом, куда вот уже больше двадцати лет исправно вклеивала все попадавшиеся ей фотографии Федоровой, которые вырезала из газет и журналов. О том, чтобы теперь подойти к ней самой и попросить фотографию с автографом не могло быть и речи, ведь такое - удел непосвященных... А Надя теперь и сама была причастна тайне, имя которой Большой Балет! Она сама была посвященной! И старательно таила свою детскую страсть - это был хранимый душою кусочек детства, отголосок времен, когда можно было прижаться к теплой, ласково будящей по утрам маме... долго возиться с котенком... Быть обогретой и защищенной. Нет, этот кусочек она не отдала бы никому. Даже Володьке!
О Федоровой Надя знала все! По крайней мере все, что могут вызнать посторонние глаза и уши... Она не сомневалась - Анна родилась, чтобы воплотить наяву мечту о вечной женственности, которой жили поэты начала века. Воплотить саму одухотворенность в конце века двадцатого - во времени, которому одухотворенность по сути была недоступна.
Что-то обрывалось в душе, когда расцветал на сцене её арабеск совершенный, тающий и летящий к вам на руки - прямо в сердце. Чтобы так танцевать, как она, - стоило жить, как и стоило жить, чтобы видеть это!
Кажется, такая маленькая - не больше ребенка - детская наивная челка, капризная родинка над верхней губой... а встает, подходит к партнеру - и будто берет свою жизнь "за грудки" - такая сила, и точность, и власть человека, познавшего свою природу, понявшего свое тело - форму, данную нам здесь, на земле... Как бренное вместилище для бессмертной души. Глядя на Федорову становилось ясно: душа её больше физического существа - несомненно больше, сильнее! И потому, наверное, с такой душой непросто жить в ладу. И обуздать не просто. А что вообще просто?
А просто - станцевать адажио в полножки, - да так, чтобы в каждом, даже едва обозначенном движении, рождалась энергия и точность. Поканифолила балетные туфли, кивнула концертмейстеру, и вот на голой сцене расцветает легендарный, невообразимо родной её образ, напевающий вполголоса о несказанном и несбыточном счастье...
Надя к кулисе прильнула, смотрит не насмотрится на свое божество. И вдруг в памяти поднялось:
О, я хочу безумно жить;
Все сущее - увековечить,
Безличное - вочеловечить,
Несбывшееся - воплотить!
Где вы, Александр Блок, вы видите это? - взмолилась она. - Эти последние, замирающие на рубеже пластические мелодии века, который вы так нечаянно напророчили...
Вочеловечить сущее... А если это вообще возможно, какое искусство осмелится? Анна, какое? Вот сейчас твои руки вздохнут и устремятся ввысь подальше от юдоли земной - поближе к небу... Вот сейчас ты разогреешься и начнешь - и в танце твоем, в твоей красоте, осознающей тайну свою - тайну вечной женственности, воплотится взлет века, взлет времени - его трагическая поэзия, которую ты словно бы впитала в себя, вместила в душе... И эта боль, одухотворенная и живая, сотворила твой сценический образ.
У Нади вдруг задрожали губы.
- Ну почему, - прошептала она почти беззвучно, уткнувшись носом в кулису, - почему все так? Почему она - Анна Федорова - уникальная, единственная, оказалась вдруг не нужна... А эти шелестящие бездари - они тут, они к месту. Почему такое вообще возможно? Почему талант всю свою жизнь, - часто недолгую, - должен расшибаться в кровь, доказывая свою необходимость и правоту? И неизменно утыкаться в бетонную стену молчания сплоченного большинства...
Там, на доске объявлений, был вывешен состав завтрашнего спектакля, специально поставленного для Федоровой. Этот спектакль - последний. Снят с репертуара. Об этом Надя узнала сегодня утром, переодеваясь на класс. Неужели завтра ОНА будет танцевать в Большом в последний раз? Воплощенная въяве гармония, которую изгнали из родного театра... Какая боль!
Надя вся напряглась, почувствовала как заломило в висках, в глазах потемнело, как будто она резко нагнулась после тяжелого гриппа, а потом так же резко выпрямилась. Умом она понимала, что Федорова больше в театре не работает. Но теперь, увидев её, репетирующую в одиночестве свой последний спектакль, Надя не выдержала - что-то в ней надломилось... она ждала слез... их не было. Была только сухость. Иссушенная холодная пустота.
Надя замечала эту стылую отстраненность и в Федоровой - та всегда была очень немногословной, сдержанной на эмоции, а теперь вся ушла в себя казалось, мира для неё больше не существует... Осталась только полыхающая, раскаленная добела работа духа, работа мысли, - крайняя степень внутренней сосредоточенности, недоступная никому из тех, кто мог физически приблизиться к ней.
Странно, но Надя всегда ощущала свою внутреннюю связь с Федоровой, непроявленную, не перешедшую в живое общение, какую-то подсознательную, что ли... И она не раз подмечала, что и та, быть может, ощущает нечто подобное по отношению к ней, - какие-то вибрации единого поля, настроенного на одну частоту волны...
Надя не могла этого объяснить, да и не хотела, - она только знала, что все, относящееся к Федоровой, задевало её так, точно речь шла не о судьбе другого человека, а о своей собственной судьбе и собственной затаенной боли.
И она вдруг отчетливо поняла, что Анна только что позвала её, когда, решив подняться в буфет она неожиданно бросилась вниз, на сцену. Не отдавая себе отчета в том, что делает... И при этом, вовсе не обязательно зов Анны был обращен именно к ней - к Наде. Он просто возник в пространстве, метнулся язычком пламени и притянул к себе такой же мятущийся огонек Надино сердце.
"Она ведь может сорваться с этой своей всегдашней отстраненностью и неженской духовной долей и... волей, - подумала вдруг Надежда. - Перегорает что-то в душе, щелчок... Кажется, я теперь хоть отдаленно представляю себе как это происходит. Идиотка! - она крепко сцепила пальцы, - как ты можешь говорить так о ней?! Анна, милая моя... держись! Живи! И пожалуйста, ещё и ещё раз - в жизнь, в танец - без сомнений и без оглядки, потому что жизнь для тебя - это танец, а танец - любовь."
Что это я говорю, - вихрем пронеслось у неё в голове, - я же не успеваю думать - это само собою рождается... Но к кому любовь?
И с внезапной улыбкой обретенного знания проговорила вслух:
- К Богу.
7
Бетховенский зал, четверть третьего, а собрания не начинают - ждут Главного. Его нет и, скорее всего, не будет. Впрочем, в театре к его отсутствию уже привыкли: что поделаешь, - то был уже полумифический персонаж, обладавший совсем не мифической властью.
Зал гудит, все жужжат, перешучиваются - ждут залетного гостя. Вот и он - показался в дверях, ведомый под руку как под уздцы. Генеральный директор театра Латунцев сияет начищенной медной улыбкой. На лице гостя сдержанная сосредоточенность.
- Итак, разрешите представить вам нашего гостя из Гамбурга Петера Харера, - убрав улыбку с лица и придав ему светски-строгое выражение, возвестил Генеральный.
Тот слегка поклонился, в зале кашлянули, что-то с глухим стуком рухнуло на пол и застыла глухая ватная пауза - ни хлопка, ни приветного возгласа...
"Не хотела бы я сейчас оказаться на его месте, - подумала Надя и прикрыла глаза, - да что такое, сплю на ходу!"
Она и вправду тонула в знобкой дремоте - то ли заболевала, то ли сказывалась перемена климата. Ей сейчас не было никакого дела до этого Петера Харера, а хотелось только поскорей оказаться дома и укрыться там от гримасничающей театральной заразы.
- Ни к какой Мане я на поклон не пойду - пусть подавится! - шепнула Надя неслышно, уставясь в коленки. - Вон сидит: шею вытянула, глазами зыркает, губки как у курицы жопка! - и, не удержавшись, она громко прыснула.
Множество глаз разом уставились на нее, а Петер Харер поднял голову и, рассеянно оглядев зал, встретился с ней глазами. В первом ряду сверкнули стекла чьих-то очков, отражая потоки света, лившиеся из осветительных приборов, - шла съемка для вечерней программы новостей ОРТ. Ослепленная Надя зажурилась и прикрыла глаза ладошкой.
"Ну вот, они бы меня ещё в телескоп разглядывали! И у кого это такие очки дурацкие, - не очки, а окуляры какие-то..."
Латунцев наконец завершил свою речь и предоставил слово гостю. Тот поднялся и извинился на ломаном русском - мол, ещё совсем не овладел языком, хотя и прошел интенсивный курс у себя в Германии как только узнал о предстоящей поездке в Россию. Потом перешел на немецкий.
Затрещала возбужденная переводчица, микрофон вдруг загудел и звук оборвался. Латунцев попросил переждать минутку пока исправят повреждение. В зале загалдели, хихикнули... Надя поднялась и вдоль стенки неслышно скользнула к выходу.
Но едва она прикрыла за собой дверь, как та опять распахнулась - вслед за нею из зала вышел тот человек в очках, который, резко обернувшись, чуть не ослепил её. Надя очень недружелюбно на него посмотрела и... смутилась, встретив ответную улыбку - совершено домашнюю, "голенькую"... Здесь, в этих стенах, такая неприкрытость означала заведомый проигрыш при любом раскладе, а потому казалась столь же неуместной как кружева на военном кителе.
Пользуясь её замешательством, очкастый тут же подошел к ней и представился.
- Георгий Шведов - ваш новый завлит. То бишь, заведующий литературной частью. Программки, буклеты... во как! Что, сбежали? Вот-вот... Я, знаете, никогда не мог высидеть на подобных зверских мероприятиях - замучили ведь немца-то бедного! Мы с друзьями ещё с институтских времен всегда сбегали с лекций в бар Дома архитекторов и проводили там добрую половину учебного времени. А уж когда как-то весной там поставили столики под разноцветными тентами на открытой террасе заднего дворика и стали подавать к шашлыкам чешское пиво... - он мечтательно зажмурился и вздохнул. - А хотите, - и подмигнул Наде совершенно по-хулигански, - хотите выпить?
Надежда просто остолбенела - такая непринужденность и покорила её - с лету, мгновенно - и в то же время привела в готовность номер один систему защиты, блокирующую естественные реакции, - систему, которая выработана была годами притирки к социуму...
Она колебалась только секунду.
- Спасибо, в другой раз. Я опаздываю. На вокзал.
- Вы уезжаете?
- Наоборот - я только приехала.
- Значит вы хотите приехать ещё раз?
- Похоже на то... - Надя взглянула на него с одобрением.
- Жаль, что спешите, - констатировал новый завлит. - Ну не беда - в другой раз.
Он кивнул Наде и уже через миг устремился куда-то, чуть наклонив голову и немного сутулясь. Ей показалось, что таким вот упрямым бычачьим наклоном он собирается прошибить любые преграды, неведомые никому, кроме него самого. В тишине коридора гулко отозвался стук его каблуков и вновь стало тихо. Из-за дверей Бетховенского зала доносился монотонный стрекот переводчицы - видно, микрофон починили.
Может, они - эти преграды из области метафизики? - усмехнулась Надя, но в усмешке её явно просквозила симпатия.
- На вокзал! - негромко велела она себе и опрометью кинулась вон из театра, словно стараясь наверстать упущенное.
* * *
Заразный отравленный сумрак грипповал на площади трех вокзалов. Казалось, этот воздух нельзя вдыхать - болезнь тут же проникнет в мозг, через рот проползет, прорвется в ноздри и ехидно притронется цепкой лапой к чему-то внутри - хрупкому, тонкому... к какому-то веществу, без которого никогда уж не ощутить радость жизни, веру в неё и доверие к ней, никогда не улыбнуться душе своей, крепнущей день ото дня...
Тележки, коробки, грязь, грязь... И лица - Боже, какие лица! поежилась Надя, шагая - по щиколотку - по буроватой жидкой кашице, - вкруг неё расквашенным студнем растекались ткани гниющей Москвы.
Милый мой город! Горькая ты моя земляничинка! - она взглянула на здание Ярославского вокзала с Шехтелевской мозаикой на фронтоне.
Глянула, улыбнулась, - Ярославка - это её детство. Дача... Вольная волюшка! И отвернулась. Ей - к Казанскому.
Никому до тебя нет дела, мой город, - все лезут, ползут от прилавка к прилавку... И остается от этих замороченных выдавленных людей только сор и тяжелая смрадная пустота. Ну ничего... - она передернула плечами и подняла воротник - сильно дуло. - Все равно ты живая, Москва, глупая ты моя! Правда, здорово обеднела - ты потеряла кота. Помнишь, был такой: ленивый, барственный... Так вот, его у тебя украли, потому что украли его у меня. Его место в душе моей опустело - в ней сквозит, и моя боль невольно передается тебе, мой город. Потому что мы с тобой обе - одно. Тебе ведь все передается - все наши страхи, все помыслы, - твой воздух забит обрывками наших куцых желаний. Мы вырождаемся - твои чахлые коренные жители... нас задавил слом эпохи и необходимость платить по слишком высоким счетам. По счетам искореженной, обезкровленной и слишком тяжко и долго грешившей России... И со слухом у нас проблемы - нас оглушают шорохом шин чужаки, что вылазят из "Мерседесов" с видом оккупантов, посетивших местное гетто. Мы становимся лишними и, раскорячась, замираем на одной ноге где-то посреди тротуаров Тверской, окруженные заледенелой коростой, боясь сделать лишний шаг в сторону - задавят или толкнут или просто убьют - молча, спокойно и просто, не изменив выражения на сытом ощерившемся лице! Да, мы боимся шагнуть, а потому, сделав шаг, обязательно падаем, и бьемся, и бьемся как рыба об лед... а мы и стали твоими рыбами, мы - коренные московские рыбы с раззявленными беззубыми ртами, хватающими воздух, которого нет, с обвисшими плавниками и содранной в кровь чешуей!
- Знаешь что, - бормотала тихонечко Надя себе под нос, поглядывая вокруг, - вот верну Лариона, и что-то в тебе неуловимо изменится. Да! Что-то засохшее оживет, зазеленеет... глядь - и весна! Так мы с тобой и перезимуем.
Надя взглянула на небо, и понурый, согбенный фонарь над её головой задребезжал в приступе внезапных корчей мигавшего света.
- Ну вот и поговорили... - она кивнула Москве.
Мимо неё вслед за толкавшимися людьми проплывали сивушные выхлопы, чьи-то распухшие покрасневшие пальцы цепко стискивали бутылочное стекло, за которым плескалось пивное пенное топливо - оно придавало сил этим потомкам гуннов, не помнящим роду и племени, кочевать из пункта А в пункт Б.
Вокзал курил, прикипая к надкушенному стволу сигареты без фильтра, и легкие его под завязку наполняла вязкая горечь - горечь толп, сорванных с насиженных мест, - толп, бредущих по привокзальной пустыне с глазами и горлом, залепленными тепловозной сажей, - ослепленных, потерянных толп, заблудившихся под опустелым небом.
Эти люди, прежде имевшие кров и некоторые понятия о том, что незыблемо прочно и правильно, так привыкли к мысли о том, что над головой должны быть балки и перекрытия, выбеленный потолок, шифер и листовое железо, так привыкли к защите раз и навсегда заведенного и налаженного порядка, что теперь, когда над ними разверзлось небо, - голое, изменчивое, незнакомое, сбились в дикие стаи и понеслись по немерянным шатким просторам... с выражением тупого непонимания в овечьих глазах, с привкусом обреченности на закушенных от тоски губах, - брошенные, назойливые и прущие напролом. Словно шевелящейся ветошью покрывали они собою пространство вокзалов, выстраиваясь в шеренги, сторожащие барахло. И бесценные крупицы духа, накопленные в веках, которые этот великий город протягивал им на своих ладонях, не стоили для них ломтя ливерной колбасы - и, рыгнув, они заедали им глоток жгучей горечи из поллитровки, сжимаемой твердой, всегда готовой к драке рукой.
Московские улицы расползались по швам под колесиками миллионов тележек, нагруженных творогом, мясом и маслом, и сама Москва распадалась кислыми творожными массами, хлопьями газет, рекламных листов и выкриков, вываливалась из автобусов и метро потным студнем... и тот, кто осмеливался ступать на обледеневшие декабрьские улицы, расшибался об её выпирающий скользкий скелет.
Своей бесприютностью Москва пыталась бороться с нашествием чужаков, она кидалась им под ноги и подставляла подножку с детской жестокостью, но эта её наивная жестокость была последним средством, которое могло помешать превратить уютный домашний город в заплеванный зал ожидания при азитском вокзале.
А сейчас, в эту шалую предновогоднюю оттепель, заледеневшая московская кровь превращалась в гнойную жижу, прикрывавшую сверху упрямый, не поддающийся тлению, панцирь льда. Город проплывал подо льдом и скользил по льду, он захлебывался, спотыкался и падал. И оставался лежать. А взбаламученная жижа медленно смыкалась над ним.
- Это век наш тает. Замороженный, чтоб не чувствовать боли, век. Мы давно бы умерли все от ужаса, если б нас не заморозили! - усмехнулась Надя, размешивая своими изящными сапожками болотную хлябь вокзала.
Она выискивала на табло знакомое название поезда: "Абакан - Москва".
- Только как жить теперь, когда заморозка отходит? Кто терпеливый, а кто и нет... Я, например, очень боли боюсь. Трушу. А, нашла! Прибывает на девятый путь в семнадцать десять. Два часа еще... А зачем он мне, этот поезд - он ведь не тот, на котором ехала, - тот позавчера в Москву прибыл. Значит, скорее всего, сейчас он на пути в Абакан. Да, вот еще: о чем я сегодня вспомнила? Что-то днем промелькнуло важное - смутная догадка, зацепка какая-то... Ладно, попробую сообразить - поброжу тут немного, погляжу...
Она двинулась вдоль перрона, прошла его до конца и спустилась по короткому заасфальтированному пандусу на тропу между двумя параллельными путями. Чуть правей впереди, в стороне от основных путей отдыхал одинокий состав без таблиц с указанием направления следования. И Надя направилась к нему.
Никого вокруг не было. От мокрых вагонов шел пар, словно их заласкала до изнеможения зимняя промозглая сырость... Над кургузой трубой одного из вагонов поднималась полоска дыма, вихлявшаяся под ветром туда-сюда. Шторки на окнах были опущены, но на одном подоткнуты - там горел свет, за столиком сидели двое мужчин, пили чай. Надя взобралась по чугунной подножке, пробралась внутрь, постучала...
- Простите за беспокойство, не могли бы вы подсказать мне номер бригады поезда "Абакан - Москва", который позавчера прибыл? Мне нужно посылочку через знакомого проводника передать, а без номера мне не узнать, когда эта бригада снова в Москве окажется. Видите ли, я его телефон потеряла...
Оба внимательно оглядели её с ног до головы. Тот, что постарше, с седыми жесткими волосами, торчащими ежиком, не спеша, обстоятельно поворотился к ней всем телом и прищурился.
- "Абакан - Москва", говоришь? Тот, что позавчера пришел? Так чего надо-то?
Тертый такой мужик, глаза глубоко посаженные, - что стальные щиты, непроницаемые, холодные...
И чего они так опасаются, - подумала Надя, - точно я требую у них план расположения ракетных установок! Да, видно много за ними всякого накопилось, если с такой опаской человека встречают.
- Сестра просила ей фрукты кое-какие редкие передать - у них в Свердловске, ой, то бишь в Екатеринбурге нету таких. А она беременная сами знаете, какие странности с нами женщинами в таком положении бывают. То того хочется, то сего... Вот я и хочу с поездом передать, а не по почте посылкой, чтоб наверняка. У меня уже две посылки до адресата не дошли пропали... А там ещё кое-что из одежды для маленького... правда, не знаю кто будет у меня: племянник или племянница...
... А жертва была хранима.
Да, - улыбнулась про себя Надя, - пожалуй, образ бесноватого языческого жреца тут подходит. Надо это записать, чтоб потом над собой посмеяться... И вообще, пора завести дневник.
- Вышли на середину. Адажио. Встали первые. Санковская, поменяйся с Русовой и встань во вторую линию. Пока в себя не придешь... Не знаю, что там делали с тобой на Урале, но сейчас ты на ногах не стоишь - смотреть страшно! Ну, пожалуйста, начали...
После класса Меньшова поманила Надю.
- Вот что, красавица спящая! Если хочешь танцевать сольную вариацию в "Тенях", - мой тебе совет - ступай к Маше Карелиной. Прямо сейчас. Она только что в коридоре мелькнула: то ли к себе в уборную шла, то ли в буфет... Разыщи ее: мол, так и так - вернулась из поездки, расстроена, что не была на собрании и Главного не смогла поддержать, что всем сердцем ему благодарна за все - наплети за что, это не важно, - скажи, что благоговеешь перед его гением... ну, сама знаешь. Всякую бузину! Расскажи о поездке, поболтай с ней по-женски: то, да се... Переступи! Не маленькая. А иначе сожрут. Маша теперь полная хозяйка балета - она-то и правит бал! А все прихлебалы Бахуса у неё в подчинении. Вроде как на побегушках. Связь её с ним уже как бы полуофициальная, она негласно принята в его семейный клан и это при живой-то жене... Ну, та, впрочем, молодец! От всей этой камарильи держится на расстоянии, всякую шваль к себе близко не подпускает. Не позволяет себе опускаться. Все-таки Люська - балерина с мировым именем единственный настоящий талант среди них. Хотя ей, конечно, не позавидуешь... Ну вот, разболталась я с тобой, Надин, а что в словесах толку? Муторно на душе. А!
Она безнадежно махнула рукой.
- А что за собрание было? - негромко спросила Надя.
- Долго рассказывать. И противно. Девки тебе все живописуют в лицах! Тут у нас за две недели такого понакрутили - по уши в говне - не расхлебать! Плохо все. Очень плохо. Ну иди, иди, что уставилась? Да прихвати из дома дезодорантов побольше, а не то задохнешься от вони...
Надя медленно двинулась по коридору. Остановилась перед доской объявлений и проглядела списки сегодняшних и завтрашних репетиций. Ее фамилии в них не было. Зато сразу бросился в глаза приказ от 17 декабря за номером один:
"Назначить на должность педагога-репетитора согласно штатному расписанию с окладом восемь тысяч рублей М.Ю. Кедрова и В.А. Череду."
Подпись: Главный балетмейстер, художественный руководитель, председатель Художественного совета ГАБТ Дмитрий Бахусов.
Ну, докатились, - подумала Надя, - этих бездарей репетиторами! Значит, для тех, кто создавал балету Большого всемирную славу, - для них места репетитора не нашлось... Их - на пенсию! А для этих Бахусовых прилипал филеров, доносчиков, которые травят инакомыслящих, - для них пожалуйста... Ну гады!
- Бесы! - вырвалось у неё вслух. И с размаху она треснула кулаком по бумажке со злосчастным приказом.
Шедшие мимо шарахнулись в стороны и поспешили поскорей испариться, кто-то заржал, но тут же осекся. "Ну воще-е-е..." - донеслось из группы артистов миманса, куривших возле урны неподалеку.
Но Наде сейчас ни до кого не было дела - злость ослепила её. Но горше злости была обида.
"Только не смей здесь реветь!" - приказала она себе и, с трудом справляясь с удушьем, - ком стоял в горле, устремилась к лестнице.
Она восприняла этот нелепый приказ как личную обиду, которая каким-то неясным образом вписывалась в замкнутый круг беды, очерченный вкруг нее.
Надо разыскать Марготу, - решила она, - хотя у неё наверное ещё класс не закончился. Угораздило подругу мою разойтись со мной во взглядах на идеал педагога-репетитора и разъять время утренних наших мучений! Марготин класс заканчивался примерно минут через сорок после Надиного...
Она взглянула на часы и подумала было подняться в буфет, но вместо этого вдруг резко развернулась и, не дожидаясь лифта, ринулась вниз по лестнице.
Продымленная лестничная площадка. Приоткрытая дверь с табличкой "СЦЕНА". Кулисы. Полумгла. Фанерный поддон с канифолью. Чьи-то шаги в тишине...
- Давай-ка начнем с адажио со студентом. Аня, ты готова? - слышала Надя голос Андрея Кормильцева - балетмейстра-постановщика - единственного, кому за последние годы дозволено было Бахусом хоть что-то поставить в театре. В Бахусовой единовластной епархии...
- Готова. Только в полножки, ладно? Я ещё не разогрелась.
Господи, ОНА тут! - просияла Надя. - Пенсионерка моя дорогая!
Сердце защемило. Она полюбила эту "пенсионерку" - Анну Федорову Народную артистку бывшего СССР, Лауреата всех мыслимых премий, величайшую балерину мира - полюбила ещё ребенком, когда та была ещё только восходящей звездой. Анна Федорова невольно повлияла на весь строй Надиной жизни, даже не подозревая об её существовании.
В детстве Надежда изрисовывала тетрадки, расчерчивая их на аккуратные клеточки и изображая в этих клеточках всевозможные придуманные ею события из жизни Анны Федоровой.
"Аня утром у балетного станка", "Аня с партнером на репетиции", "Аня в лесу собирает грибы", "Аня в Серебряном бору плывет на лодке"...
Надя просила родителей звать её Аней - Анькой! - и те с радостью включились в игру, втайне надеясь, что их единственная обожаемая дочурка и вправду станет известной балериной под стать Федоровой. И, уступив недетскому напору дочери, отдали её в хореографическое училище, хотя тут уж была не игра - они понимали, что дочь их выбрала слишком тяжкий хлеб...
До сих пор тайком от мужа, чтоб не засмеял, Надя пополняла свой альбом, куда вот уже больше двадцати лет исправно вклеивала все попадавшиеся ей фотографии Федоровой, которые вырезала из газет и журналов. О том, чтобы теперь подойти к ней самой и попросить фотографию с автографом не могло быть и речи, ведь такое - удел непосвященных... А Надя теперь и сама была причастна тайне, имя которой Большой Балет! Она сама была посвященной! И старательно таила свою детскую страсть - это был хранимый душою кусочек детства, отголосок времен, когда можно было прижаться к теплой, ласково будящей по утрам маме... долго возиться с котенком... Быть обогретой и защищенной. Нет, этот кусочек она не отдала бы никому. Даже Володьке!
О Федоровой Надя знала все! По крайней мере все, что могут вызнать посторонние глаза и уши... Она не сомневалась - Анна родилась, чтобы воплотить наяву мечту о вечной женственности, которой жили поэты начала века. Воплотить саму одухотворенность в конце века двадцатого - во времени, которому одухотворенность по сути была недоступна.
Что-то обрывалось в душе, когда расцветал на сцене её арабеск совершенный, тающий и летящий к вам на руки - прямо в сердце. Чтобы так танцевать, как она, - стоило жить, как и стоило жить, чтобы видеть это!
Кажется, такая маленькая - не больше ребенка - детская наивная челка, капризная родинка над верхней губой... а встает, подходит к партнеру - и будто берет свою жизнь "за грудки" - такая сила, и точность, и власть человека, познавшего свою природу, понявшего свое тело - форму, данную нам здесь, на земле... Как бренное вместилище для бессмертной души. Глядя на Федорову становилось ясно: душа её больше физического существа - несомненно больше, сильнее! И потому, наверное, с такой душой непросто жить в ладу. И обуздать не просто. А что вообще просто?
А просто - станцевать адажио в полножки, - да так, чтобы в каждом, даже едва обозначенном движении, рождалась энергия и точность. Поканифолила балетные туфли, кивнула концертмейстеру, и вот на голой сцене расцветает легендарный, невообразимо родной её образ, напевающий вполголоса о несказанном и несбыточном счастье...
Надя к кулисе прильнула, смотрит не насмотрится на свое божество. И вдруг в памяти поднялось:
О, я хочу безумно жить;
Все сущее - увековечить,
Безличное - вочеловечить,
Несбывшееся - воплотить!
Где вы, Александр Блок, вы видите это? - взмолилась она. - Эти последние, замирающие на рубеже пластические мелодии века, который вы так нечаянно напророчили...
Вочеловечить сущее... А если это вообще возможно, какое искусство осмелится? Анна, какое? Вот сейчас твои руки вздохнут и устремятся ввысь подальше от юдоли земной - поближе к небу... Вот сейчас ты разогреешься и начнешь - и в танце твоем, в твоей красоте, осознающей тайну свою - тайну вечной женственности, воплотится взлет века, взлет времени - его трагическая поэзия, которую ты словно бы впитала в себя, вместила в душе... И эта боль, одухотворенная и живая, сотворила твой сценический образ.
У Нади вдруг задрожали губы.
- Ну почему, - прошептала она почти беззвучно, уткнувшись носом в кулису, - почему все так? Почему она - Анна Федорова - уникальная, единственная, оказалась вдруг не нужна... А эти шелестящие бездари - они тут, они к месту. Почему такое вообще возможно? Почему талант всю свою жизнь, - часто недолгую, - должен расшибаться в кровь, доказывая свою необходимость и правоту? И неизменно утыкаться в бетонную стену молчания сплоченного большинства...
Там, на доске объявлений, был вывешен состав завтрашнего спектакля, специально поставленного для Федоровой. Этот спектакль - последний. Снят с репертуара. Об этом Надя узнала сегодня утром, переодеваясь на класс. Неужели завтра ОНА будет танцевать в Большом в последний раз? Воплощенная въяве гармония, которую изгнали из родного театра... Какая боль!
Надя вся напряглась, почувствовала как заломило в висках, в глазах потемнело, как будто она резко нагнулась после тяжелого гриппа, а потом так же резко выпрямилась. Умом она понимала, что Федорова больше в театре не работает. Но теперь, увидев её, репетирующую в одиночестве свой последний спектакль, Надя не выдержала - что-то в ней надломилось... она ждала слез... их не было. Была только сухость. Иссушенная холодная пустота.
Надя замечала эту стылую отстраненность и в Федоровой - та всегда была очень немногословной, сдержанной на эмоции, а теперь вся ушла в себя казалось, мира для неё больше не существует... Осталась только полыхающая, раскаленная добела работа духа, работа мысли, - крайняя степень внутренней сосредоточенности, недоступная никому из тех, кто мог физически приблизиться к ней.
Странно, но Надя всегда ощущала свою внутреннюю связь с Федоровой, непроявленную, не перешедшую в живое общение, какую-то подсознательную, что ли... И она не раз подмечала, что и та, быть может, ощущает нечто подобное по отношению к ней, - какие-то вибрации единого поля, настроенного на одну частоту волны...
Надя не могла этого объяснить, да и не хотела, - она только знала, что все, относящееся к Федоровой, задевало её так, точно речь шла не о судьбе другого человека, а о своей собственной судьбе и собственной затаенной боли.
И она вдруг отчетливо поняла, что Анна только что позвала её, когда, решив подняться в буфет она неожиданно бросилась вниз, на сцену. Не отдавая себе отчета в том, что делает... И при этом, вовсе не обязательно зов Анны был обращен именно к ней - к Наде. Он просто возник в пространстве, метнулся язычком пламени и притянул к себе такой же мятущийся огонек Надино сердце.
"Она ведь может сорваться с этой своей всегдашней отстраненностью и неженской духовной долей и... волей, - подумала вдруг Надежда. - Перегорает что-то в душе, щелчок... Кажется, я теперь хоть отдаленно представляю себе как это происходит. Идиотка! - она крепко сцепила пальцы, - как ты можешь говорить так о ней?! Анна, милая моя... держись! Живи! И пожалуйста, ещё и ещё раз - в жизнь, в танец - без сомнений и без оглядки, потому что жизнь для тебя - это танец, а танец - любовь."
Что это я говорю, - вихрем пронеслось у неё в голове, - я же не успеваю думать - это само собою рождается... Но к кому любовь?
И с внезапной улыбкой обретенного знания проговорила вслух:
- К Богу.
7
Бетховенский зал, четверть третьего, а собрания не начинают - ждут Главного. Его нет и, скорее всего, не будет. Впрочем, в театре к его отсутствию уже привыкли: что поделаешь, - то был уже полумифический персонаж, обладавший совсем не мифической властью.
Зал гудит, все жужжат, перешучиваются - ждут залетного гостя. Вот и он - показался в дверях, ведомый под руку как под уздцы. Генеральный директор театра Латунцев сияет начищенной медной улыбкой. На лице гостя сдержанная сосредоточенность.
- Итак, разрешите представить вам нашего гостя из Гамбурга Петера Харера, - убрав улыбку с лица и придав ему светски-строгое выражение, возвестил Генеральный.
Тот слегка поклонился, в зале кашлянули, что-то с глухим стуком рухнуло на пол и застыла глухая ватная пауза - ни хлопка, ни приветного возгласа...
"Не хотела бы я сейчас оказаться на его месте, - подумала Надя и прикрыла глаза, - да что такое, сплю на ходу!"
Она и вправду тонула в знобкой дремоте - то ли заболевала, то ли сказывалась перемена климата. Ей сейчас не было никакого дела до этого Петера Харера, а хотелось только поскорей оказаться дома и укрыться там от гримасничающей театральной заразы.
- Ни к какой Мане я на поклон не пойду - пусть подавится! - шепнула Надя неслышно, уставясь в коленки. - Вон сидит: шею вытянула, глазами зыркает, губки как у курицы жопка! - и, не удержавшись, она громко прыснула.
Множество глаз разом уставились на нее, а Петер Харер поднял голову и, рассеянно оглядев зал, встретился с ней глазами. В первом ряду сверкнули стекла чьих-то очков, отражая потоки света, лившиеся из осветительных приборов, - шла съемка для вечерней программы новостей ОРТ. Ослепленная Надя зажурилась и прикрыла глаза ладошкой.
"Ну вот, они бы меня ещё в телескоп разглядывали! И у кого это такие очки дурацкие, - не очки, а окуляры какие-то..."
Латунцев наконец завершил свою речь и предоставил слово гостю. Тот поднялся и извинился на ломаном русском - мол, ещё совсем не овладел языком, хотя и прошел интенсивный курс у себя в Германии как только узнал о предстоящей поездке в Россию. Потом перешел на немецкий.
Затрещала возбужденная переводчица, микрофон вдруг загудел и звук оборвался. Латунцев попросил переждать минутку пока исправят повреждение. В зале загалдели, хихикнули... Надя поднялась и вдоль стенки неслышно скользнула к выходу.
Но едва она прикрыла за собой дверь, как та опять распахнулась - вслед за нею из зала вышел тот человек в очках, который, резко обернувшись, чуть не ослепил её. Надя очень недружелюбно на него посмотрела и... смутилась, встретив ответную улыбку - совершено домашнюю, "голенькую"... Здесь, в этих стенах, такая неприкрытость означала заведомый проигрыш при любом раскладе, а потому казалась столь же неуместной как кружева на военном кителе.
Пользуясь её замешательством, очкастый тут же подошел к ней и представился.
- Георгий Шведов - ваш новый завлит. То бишь, заведующий литературной частью. Программки, буклеты... во как! Что, сбежали? Вот-вот... Я, знаете, никогда не мог высидеть на подобных зверских мероприятиях - замучили ведь немца-то бедного! Мы с друзьями ещё с институтских времен всегда сбегали с лекций в бар Дома архитекторов и проводили там добрую половину учебного времени. А уж когда как-то весной там поставили столики под разноцветными тентами на открытой террасе заднего дворика и стали подавать к шашлыкам чешское пиво... - он мечтательно зажмурился и вздохнул. - А хотите, - и подмигнул Наде совершенно по-хулигански, - хотите выпить?
Надежда просто остолбенела - такая непринужденность и покорила её - с лету, мгновенно - и в то же время привела в готовность номер один систему защиты, блокирующую естественные реакции, - систему, которая выработана была годами притирки к социуму...
Она колебалась только секунду.
- Спасибо, в другой раз. Я опаздываю. На вокзал.
- Вы уезжаете?
- Наоборот - я только приехала.
- Значит вы хотите приехать ещё раз?
- Похоже на то... - Надя взглянула на него с одобрением.
- Жаль, что спешите, - констатировал новый завлит. - Ну не беда - в другой раз.
Он кивнул Наде и уже через миг устремился куда-то, чуть наклонив голову и немного сутулясь. Ей показалось, что таким вот упрямым бычачьим наклоном он собирается прошибить любые преграды, неведомые никому, кроме него самого. В тишине коридора гулко отозвался стук его каблуков и вновь стало тихо. Из-за дверей Бетховенского зала доносился монотонный стрекот переводчицы - видно, микрофон починили.
Может, они - эти преграды из области метафизики? - усмехнулась Надя, но в усмешке её явно просквозила симпатия.
- На вокзал! - негромко велела она себе и опрометью кинулась вон из театра, словно стараясь наверстать упущенное.
* * *
Заразный отравленный сумрак грипповал на площади трех вокзалов. Казалось, этот воздух нельзя вдыхать - болезнь тут же проникнет в мозг, через рот проползет, прорвется в ноздри и ехидно притронется цепкой лапой к чему-то внутри - хрупкому, тонкому... к какому-то веществу, без которого никогда уж не ощутить радость жизни, веру в неё и доверие к ней, никогда не улыбнуться душе своей, крепнущей день ото дня...
Тележки, коробки, грязь, грязь... И лица - Боже, какие лица! поежилась Надя, шагая - по щиколотку - по буроватой жидкой кашице, - вкруг неё расквашенным студнем растекались ткани гниющей Москвы.
Милый мой город! Горькая ты моя земляничинка! - она взглянула на здание Ярославского вокзала с Шехтелевской мозаикой на фронтоне.
Глянула, улыбнулась, - Ярославка - это её детство. Дача... Вольная волюшка! И отвернулась. Ей - к Казанскому.
Никому до тебя нет дела, мой город, - все лезут, ползут от прилавка к прилавку... И остается от этих замороченных выдавленных людей только сор и тяжелая смрадная пустота. Ну ничего... - она передернула плечами и подняла воротник - сильно дуло. - Все равно ты живая, Москва, глупая ты моя! Правда, здорово обеднела - ты потеряла кота. Помнишь, был такой: ленивый, барственный... Так вот, его у тебя украли, потому что украли его у меня. Его место в душе моей опустело - в ней сквозит, и моя боль невольно передается тебе, мой город. Потому что мы с тобой обе - одно. Тебе ведь все передается - все наши страхи, все помыслы, - твой воздух забит обрывками наших куцых желаний. Мы вырождаемся - твои чахлые коренные жители... нас задавил слом эпохи и необходимость платить по слишком высоким счетам. По счетам искореженной, обезкровленной и слишком тяжко и долго грешившей России... И со слухом у нас проблемы - нас оглушают шорохом шин чужаки, что вылазят из "Мерседесов" с видом оккупантов, посетивших местное гетто. Мы становимся лишними и, раскорячась, замираем на одной ноге где-то посреди тротуаров Тверской, окруженные заледенелой коростой, боясь сделать лишний шаг в сторону - задавят или толкнут или просто убьют - молча, спокойно и просто, не изменив выражения на сытом ощерившемся лице! Да, мы боимся шагнуть, а потому, сделав шаг, обязательно падаем, и бьемся, и бьемся как рыба об лед... а мы и стали твоими рыбами, мы - коренные московские рыбы с раззявленными беззубыми ртами, хватающими воздух, которого нет, с обвисшими плавниками и содранной в кровь чешуей!
- Знаешь что, - бормотала тихонечко Надя себе под нос, поглядывая вокруг, - вот верну Лариона, и что-то в тебе неуловимо изменится. Да! Что-то засохшее оживет, зазеленеет... глядь - и весна! Так мы с тобой и перезимуем.
Надя взглянула на небо, и понурый, согбенный фонарь над её головой задребезжал в приступе внезапных корчей мигавшего света.
- Ну вот и поговорили... - она кивнула Москве.
Мимо неё вслед за толкавшимися людьми проплывали сивушные выхлопы, чьи-то распухшие покрасневшие пальцы цепко стискивали бутылочное стекло, за которым плескалось пивное пенное топливо - оно придавало сил этим потомкам гуннов, не помнящим роду и племени, кочевать из пункта А в пункт Б.
Вокзал курил, прикипая к надкушенному стволу сигареты без фильтра, и легкие его под завязку наполняла вязкая горечь - горечь толп, сорванных с насиженных мест, - толп, бредущих по привокзальной пустыне с глазами и горлом, залепленными тепловозной сажей, - ослепленных, потерянных толп, заблудившихся под опустелым небом.
Эти люди, прежде имевшие кров и некоторые понятия о том, что незыблемо прочно и правильно, так привыкли к мысли о том, что над головой должны быть балки и перекрытия, выбеленный потолок, шифер и листовое железо, так привыкли к защите раз и навсегда заведенного и налаженного порядка, что теперь, когда над ними разверзлось небо, - голое, изменчивое, незнакомое, сбились в дикие стаи и понеслись по немерянным шатким просторам... с выражением тупого непонимания в овечьих глазах, с привкусом обреченности на закушенных от тоски губах, - брошенные, назойливые и прущие напролом. Словно шевелящейся ветошью покрывали они собою пространство вокзалов, выстраиваясь в шеренги, сторожащие барахло. И бесценные крупицы духа, накопленные в веках, которые этот великий город протягивал им на своих ладонях, не стоили для них ломтя ливерной колбасы - и, рыгнув, они заедали им глоток жгучей горечи из поллитровки, сжимаемой твердой, всегда готовой к драке рукой.
Московские улицы расползались по швам под колесиками миллионов тележек, нагруженных творогом, мясом и маслом, и сама Москва распадалась кислыми творожными массами, хлопьями газет, рекламных листов и выкриков, вываливалась из автобусов и метро потным студнем... и тот, кто осмеливался ступать на обледеневшие декабрьские улицы, расшибался об её выпирающий скользкий скелет.
Своей бесприютностью Москва пыталась бороться с нашествием чужаков, она кидалась им под ноги и подставляла подножку с детской жестокостью, но эта её наивная жестокость была последним средством, которое могло помешать превратить уютный домашний город в заплеванный зал ожидания при азитском вокзале.
А сейчас, в эту шалую предновогоднюю оттепель, заледеневшая московская кровь превращалась в гнойную жижу, прикрывавшую сверху упрямый, не поддающийся тлению, панцирь льда. Город проплывал подо льдом и скользил по льду, он захлебывался, спотыкался и падал. И оставался лежать. А взбаламученная жижа медленно смыкалась над ним.
- Это век наш тает. Замороженный, чтоб не чувствовать боли, век. Мы давно бы умерли все от ужаса, если б нас не заморозили! - усмехнулась Надя, размешивая своими изящными сапожками болотную хлябь вокзала.
Она выискивала на табло знакомое название поезда: "Абакан - Москва".
- Только как жить теперь, когда заморозка отходит? Кто терпеливый, а кто и нет... Я, например, очень боли боюсь. Трушу. А, нашла! Прибывает на девятый путь в семнадцать десять. Два часа еще... А зачем он мне, этот поезд - он ведь не тот, на котором ехала, - тот позавчера в Москву прибыл. Значит, скорее всего, сейчас он на пути в Абакан. Да, вот еще: о чем я сегодня вспомнила? Что-то днем промелькнуло важное - смутная догадка, зацепка какая-то... Ладно, попробую сообразить - поброжу тут немного, погляжу...
Она двинулась вдоль перрона, прошла его до конца и спустилась по короткому заасфальтированному пандусу на тропу между двумя параллельными путями. Чуть правей впереди, в стороне от основных путей отдыхал одинокий состав без таблиц с указанием направления следования. И Надя направилась к нему.
Никого вокруг не было. От мокрых вагонов шел пар, словно их заласкала до изнеможения зимняя промозглая сырость... Над кургузой трубой одного из вагонов поднималась полоска дыма, вихлявшаяся под ветром туда-сюда. Шторки на окнах были опущены, но на одном подоткнуты - там горел свет, за столиком сидели двое мужчин, пили чай. Надя взобралась по чугунной подножке, пробралась внутрь, постучала...
- Простите за беспокойство, не могли бы вы подсказать мне номер бригады поезда "Абакан - Москва", который позавчера прибыл? Мне нужно посылочку через знакомого проводника передать, а без номера мне не узнать, когда эта бригада снова в Москве окажется. Видите ли, я его телефон потеряла...
Оба внимательно оглядели её с ног до головы. Тот, что постарше, с седыми жесткими волосами, торчащими ежиком, не спеша, обстоятельно поворотился к ней всем телом и прищурился.
- "Абакан - Москва", говоришь? Тот, что позавчера пришел? Так чего надо-то?
Тертый такой мужик, глаза глубоко посаженные, - что стальные щиты, непроницаемые, холодные...
И чего они так опасаются, - подумала Надя, - точно я требую у них план расположения ракетных установок! Да, видно много за ними всякого накопилось, если с такой опаской человека встречают.
- Сестра просила ей фрукты кое-какие редкие передать - у них в Свердловске, ой, то бишь в Екатеринбурге нету таких. А она беременная сами знаете, какие странности с нами женщинами в таком положении бывают. То того хочется, то сего... Вот я и хочу с поездом передать, а не по почте посылкой, чтоб наверняка. У меня уже две посылки до адресата не дошли пропали... А там ещё кое-что из одежды для маленького... правда, не знаю кто будет у меня: племянник или племянница...