- Пойдем, согреемся.
   Через распахнутые ворота - калитку до половины занесло снегом - вошли на кружечный двор. Меж высоких сугробов, источенных желтыми дырками, вела к кабаку протоптанная тропинка. У самого крыльца лохматый мужик в одной рубахе и обрезанных катанцах на босу ногу, вихляясь и приплясывая, гнусавил:
   Как у мене теща была
   Ворожина, старая карга.
   Я у тещи в работе ходил,
   Я у тещи сорочку пропил.
   На обледенелом загаженном крыльце сидел другой. Обхватив грязными пальцами плешивую голову, дрожа всем телом, он раскачивался взад-вперед. На нем, кроме исподнего, ничего не было. Дементий с Бориской толкнули дверь и вошли с облаком пара. В нос шибануло дымом, крепким сивушным духом и какой-то кислятиной. В колеблющемся свете лучин качались, мотались черные тени, под потолком клубился серый дым, уходя в невидимую дыру. Копоть и сажа густо лежали по углам.
   За одним столом спали, ругались, размахивали кулаками питухи, за другим - скромно сидели двое посадских и поп в замаранной рясе и душегрейке. Поп приставал к посадским, тыча в лица большим деревянным распятием, скрипучим голосом говорил:
   - ...Перед мором самым бысть затмение солнцу. А случилось то перед Петровым днем недели за две...
   Посадский с досадой отталкивал попа.
   - Осади, не слюнявь кожуха!
   Дементий шагнул к стойке, бросил на изрубленный мокрый прилавок деньгу. Она зазвенела подпрыгивая. Целовальник - сплошь лысый, с оттопыренными ушами - прихлопнул монету пухлой ладонью, подал Дементию ковш водки и пирог с треской.
   - Кушай, мастер лодейной. Никола зимний на носу, в праздник питья не будет - не велено.
   Бориске было тошно от кабацкого смрада. Огляделся с тоской. Уронив голову на руки, поп скрипел:
   - ...Солнце померче, от запада луна подтекала, и мор зело велик был... - сжав пальцы, рванул себя за волосы. - Никон-отступник в те поры веру и законы церковные казил!1 Николи забыть, все помним!
   Целовальник, делая вид, что не слышит поповских слов, вполголоса говорил что-то Дементию. Тот молча, не торопясь, жевал пирог.
   В другом углу рослый долгорукий питух в убогом вретище2 - на груди крестик поблескивает - страшно матерился, стуча в грудь ядреными кулаками.
   - Эй ты, заткни пасть! - крикнул ему целовальник. - Тут государев кабак.
   Питух повернулся на лавке, оперся спиной о грядку стола, раскинул ручищи.
   - Ха! Государев... А я сам себе царь-государь!
   Целовальник подмигнул стоявшему у выхода молодому парню в нагольном полушубке, и тот бочком скользнул за дверь. Посадские, с опаской поглядывая на дерзкого питуха, поднялись, заторопились к выходу.
   Дементий, бросив остатки пирога облезлому коту, который терся об его сапоги, кивнул Бориске:
   - Идем! Тут сейчас худо начнется.
   На улице Бориска всей грудью вдохнул морозный воздух. У ворот повстречали двух стрельцов, которых вел за собой парень в нагольном полушубке.
   - Отпировался детина, - сказал Денисов, когда стрельцы, топая по ступеням, взошли на крыльцо, - теперя в съезжую сволокут, а то и драка зачнется. Пойдем от греха.
   Отвязав меринка, Дементий повел его в поводу. Кругом было синё. В ясном ночном небе висела метлой мутная хвостатая звезда. Дементий хмуро поглядел на нее, пробурчал что-то, плотнее натянул треух.
   У Бориски замерзли руки. Он сунул их в рукава тулупа и плелся сзади, уставив взор в пустые розвальни. Съездили, называется, откупились. Ни скоб, ни гвоздей не достали, в торговый ряд не попали...
   Миновали пятиглавый с отдельной колокольней Преображенский собор. К нему тащились по дороге немногие люди, все больше нищие, убогие. Юродивый Фомка Немой в рубище - сквозь бесчисленные прорехи виднелось темное, в струпьях тело - звенел веригами, подпрыгивая, воздевал тощие язвенные руки, мычал, ворочая белками. Впереди всех широко шагал, вскидывая здоровенный посох, матерый чернец. На широченные плечи накинута овчинная душегрейка, ноги в драных улядях3. Время от времени чернец тыкал перстом в небо, где висела хвостатая звезда.
   - Зрите, православные! Зрите знамение гнева и ярости спасителя нашего!
   - У-о-о! - выли нищие, трясясь от холода и страха.
   - Всеблагий творец наказует род христианский за многие грехи, понеже1 подались вослед врагу господа и пресвятой его матери и заступницы - волку Никону! - гремел мощный бас монаха.
   - Будь проклят, антихрист окаянный!
   - Пес смрадной, ужо взыщется с тебя!
   И снова трубил чернец:
   - Семь лет, дети мои, голодовать будете, и станет пищей вашей мох-ягель болотный да кора березовая...
   Бориска пригляделся, узнал чернеца.
   - Власий! Стой-ка.
   Чернец остановился, хмуро посмотрел на помора, наконец признал:
   - Эва... Ишь, где оказался.
   - Откуда сам-то?
   Власий оглянулся на толпу.
   - Подите к храму, дети мои, помяните раба божьего Стефана Вонифатьева.
   - Так откель же взялся? - тормошил Бориска чернеца. - Ведь с Нероновым ушел.
   - Не поминай сего человека. Слаб душой оказался отец Иоанн. Да и какой он к бесу отец! Инок Григорий - вот он кто нынче.
   - Какой инок? - удивился Бориска.
   - Да ты не слыхал?.. Был Иван Неронов, да весь вышел. Как на Москву заявились, он к другу своему Стефану Вонифатьеву, духовнику царскому, на двор. Сховался незнаем. Нас ежедень подсылал ко Кремлю выведать о Никоне, как да что. Видать, не верил другу-то. Мне такая жизнь надоела, плюнул я и убрел, куды глаза глядят. А под рождество покаялся Неронов перед Никоном, смирил его патриарх и постриг в чернецы... Вонифатьев же помре ноябрем.
   - А Евсей где?
   - Бес его знает, прости господи. Я сюды возвернулся, сошелся со старцем одним кожеозерским. Выполняя волю его, брожу по уездам и волостям, не даю нашей вере угаснуть... И то - стоит Север незыблем. Ну, спаси тя господь! Чую, свидимся еще, Бориска.
   - Прощай, Власий, храни тебя бог!
   - Держись веры истинной, парень. Прощай!
   Яростно заскрипел под тяжелыми шагами сухой снег. Ушел Власий. Мимо, матерясь и звеня оружием, стрельцы проволокли питуха. Голова у мужика со спутанными мокрыми волосами низко висела, и на дорогу капала черная кровь...
   3
   Не успели захлопнуться за Денисовым двери в сенях, как Пантелей Поздняков, бурея и без того сизыми щеками, вскочил с лавки, забегал по горнице взад-вперед, бросился было следом за Дементием, но, добежав до дверей, остановился, обмяк. Уткнувшись лбом в холодный косяк, поносил себя последними словами.
   "До чего ж погано все получилось. Думал окольными путями уговорить Дементия вперед других заказов построить крепкую кочмару2, да тот ни с того ни с сего принял все по-своему. И вторая промашка: не продан товар. Теперь уговору с Денисовым насчет кочмары не быть. И вроде бы верно сказывал, расписывал перед Дементием, как жить надо, а все напрасно. Ах, жалость какая! Так нужна кочмара, так нужна... Другие-то мастера есть не хуже, да важно, что с Денисовым о цене договориться можно было. Придется, видно, другим кланяться, хоть и отвык шапку ломать. Надобно судно, надобно, чтоб в богатые края сибирские выйти, а годика через три махнуть в Москву, записаться в гостиную сотню... Тьфу ты, угораздило своими руками верное дело загубить!.."
   Скрипнув, тихо отворилась дверь, и на пороге предстал монах с пегой бородой, согнувшийся под тяжестью небольшого короба.
   - Мир дому твоему, Пантелей Лукич, - проговорил он, щурясь одним глазом.
   Поздняков отступил на шаг:
   - Герасим! Когда успел? Кто тебя здесь видел?
   - Дай пройти, чай, не пух гагачий в корзине-то.
   Фирсов тяжело бухнул короб об пол. Звякнула на полках и в поставце посуда.
   - Ну? Что молчишь? - подступил к нему Поздняков.
   - Не нукай, не запряг! О-ох, спинушка моя бедная, - чернец выгнулся в пояснице. - О-ох! И за кого ты меня принимаешь, Пантелей Лукич. Племяш твой ворота открыл только что.
   - Не слыхал.
   - И хорошо. Стало быть, нешумно въехал.
   Герасим врал напропалую. Сидя в подклете, он успел опрокинуть добрый ковш браги с дедом Захаркой, тестем Позднякова. Дед Захарка, обычно молчаливый, выкушав бражки, любил рассказывать всегда одну и ту же историю о том, как холмогорцы осенью тринадцатого года дали от ворот поворот разным ворам и ляхам-разбойникам. Герасим об этом тыщу раз слыхал, но пил с дедом терпеливо, потому как тот и другое сказывал - про дела поздняковские.
   Пантелей Лукич, косясь на короб, скликал Егорку и велел передать кузнецам, чтоб работу кончали.
   - И мне можно? - спросил Егорка, блестя глазами.
   - И тебе. Брысь!
   Егорка исчез, будто его и не было.
   - Садись, Герасим, - сказал Пантелей, проходя мимо короба и тщетно пытаясь сдвинуть его ногой, - садись, святой отец, да сказывай, как там у вас на Соловках, каково спасение владыки и братии, служите ли по-новому.
   - Некогда лясы точить, - сердито ответил чернец,- давай дело делать. Он склонился над коробом, снял замочек и открыл крышку.
   - Сколько? - Пантелей обтер о портки разом вспотевшие ладони.
   - Два пуда да четыре фунта.
   - "Доска"?
   - Есть и "доска", а больше кусками.
   Поздняков сунулся было в поставец, где на полочке лежала ровная кучка свечей, но раздумал и, взяв с запечка огарок и засветив его, заглянул в короб. Рыжими углями вспыхнула в коробе медь.
   - Считай, Поздняков, считай, - проговорил Фирсов, - можешь взвесить, обману нету.
   - Знаю я тебя, Герасим, - бросил через плечо Пантелей Лукич, - ты уж, коли не обманешь, так и не проживешь.
   - Нехорошо, недобро говоришь, Пантелей Лукич, - глядя в сторону, сказал чернец, - доверять должон святым отцам.
   - Доверяй, да проверяй. - Поздняков опустил крышку. - Бери-ка медяшки, волоки в кузню. Да не охай, небось не переломишься.
   В кузне медный лом и шведские талеры - "доски" - высыпали на утрамбованную выжженную землю. Поздняков плотно запер двери и встал к весам...
   - Эх, и гуси вы лапчатые, святые отцы! Ровно двух фунтов не хватает, сказал Пантелей Лукич, взвесив последнюю горсть медяшек. Задрав рубаху, он вытащил кису, отсчитал серебро и протянул Фирсову: - Держи, Герасим, пять рублев. Цена государева.
   У Фирсова закрылся один глаз.
   - Может, оно и так, да ты не государь. Нашел дурака! Медью-то ноне торговать запрещено. Аль не слыхал?
   - Слышал, потому и плачу пять рублев.
   - Клади обратно или плати десять! - взвился Герасим.
   Лицо у Позднякова стало жестоким, глаза выпучились.
   - Да ты рехнулся, монах! - рявкнул он и оглянулся на дверь. - Медь-то нонче, слава тебе господи, выше двенадцати копеек за фунт не поднималась.
   - За пять рублев хочешь все четыреста получить. Ишь ты... А вот этого не видал? - Герасим сложил кукиш и повертел им перед носом Пантелея Лукича.
   - Сравнил! Те четыреста рублев - деньги медные. Я же серебром плачу.
   - Да ты из этого лома и пять сотен начеканишь.
   - Тише! Орешь, как на торжище.
   Фирсов не унимался:
   - А у нас и есть торжище. Выкладывай десятку, не то заберу товар и продам хотя бы твоему соседу. Уж он-то из когтей не выпустит.
   - Погоди! Куды торопиться? Бери седмь рублев.
   Фирсов махнул рукой, опустился на корточки перед коробом и стал ссыпать туда медный лом.
   - Эх, Пантелей Лукич, да рази ж я не ведаю, что на денежки, кои из этой меди выкуешь, собираешься ты в Сибири мех да рыбий зуб1 куплять. В купцы собираешься, а за три рубли удавиться готов.
   Поздняков затряс ладонями:
   - Тихо, тихо!.. Головы-то, чай, у нас с тобой одни. Опять, видно, тестюшка язык распустил. Поил его?
   - Жалко старичка.
   Поздняков дробно рассмеялся.
   - Вот и связал нас черт веревочкой.
   - Гнилая та веревочка. Возьму да дерну - и конец.
   В руке у Позднякова оказались клещи:
   - Ты на что намекаешь, святая образина?
   Герасим проворно вскочил, сунул руку за пазуху.
   - Но-но-но... Фирсов еще никого не продавал. А медь эту продам, да не тебе.
   - Черт упрямый! На, подавись!
   Фирсов тщательно пересчитал деньги.
   - Гривенничек недодал, православный.
   Поздняков молча сунул в жесткую ладонь чернеца гривенник, оттащил короб куда-то в темноту. Пыхтя, долго возился с ним. Прятал.
   - Любопытно мне глянуть, что за деньги из-под твоего чекана выходят, сказал Герасим, когда Пантелей Лукич вернулся весь в пыли и саже.
   - А что на них глядеть. Слава богу, пока еще вам в руки не попали. Наплакались бы.
   - Потому и спрашиваю, чтоб знать, чем они от истинных, от государевых отличаются. Ну как попадутся мне... Дай поглядеть-то.
   Поздняков вздохнул, ушел в самый дальний угол кузницы. Герасим тем временем снял скуфью, надкусив нитку, оторвал край подкладки и снова надел скуфью на голову.
   Пантелей Лукич принес увесистый мешочек, поставил на наковальню, развязал. Глазам Фирсова предстали блестящие медные копеечные монеты, на первый взгляд ничем не отличимые от настоящих.
   - Ловко, все как надо, - проговорил чернец и вдруг, сорвав с головы скуфейку, закрыл ею мешочек, загородил спиной от двери, зашептал: - Ходит кто-то!
   Пока Пантелей Лукич, раскорячившись, выпятив зад, глядел в щель сарая, Герасим высыпал пару горстей поздняковских монет за подкладку скуфьи и спокойно надел ее.
   - Кто там?
   - Нет никого.
   Поздняков, вернувшись, убрал мешочек.
   - Где же ты их пользуешь? - спросил Герасим, тоскливым взором провожая мешочек. - И пошто в кузне, а не в избе прячешь?
   Пантелей долго не отвечал. В темноте слышалось только сопение и постукивание каких-то вещей.
   - Отвяжись! Не приставай боле, - наконец бросил он
   Герасим развел руками:
   - Да это я так... Не боись, тайну твою сохраню.
   - И то! Помнишь притчу Соломонову: "Веди тяжбу с соперником твоим, но тайны другого не открывай, дабы не укорил тебя услышавший это, и тогда бесчестие твое не отойдет от тебя..."
   Пантелеевы слова вспомнил Герасим, когда, приехав на подворье и уединившись в отведенной для него келье, высыпал на стол фальшивые деньги. Горькая усмешка скривила его бледные губы.
   Везет Позднякову, ох, как везет! А его, Герасима, всю жизнь преследовали неудачи. Уж такой он невезучий уродился. Другие крадут сотнями, и все с рук сходит.
   ...Будучи приказчиком монастырским в Варзужском усолье, он хитро и тихо продал на сторону выловленную семужку. Никто из своих не ведал, куда рыба могла подеваться. И все было бы шито-крыто, да по пьяному делу сболтнул он дьячку, тот и выдал его с потрохами. Как ни отпирался Герасим, как ни клялся на образах, что никакой рыбы видеть не видывал, а пришлось возвращаться в обитель скованным. Ну там, конечно, учинилось наказание вспомнить тошно. Но архимандрит Илья благоволил к любимцу, и покатил Герасим опять же в должности приказчика в усолье Яренское. Повел Фирсов деяния кипучие в усолье, однако уже не мог равнодушно смотреть на доходы монастырские, поступавшие от церквей, с промыслов и оброков. "Семь бед один ответ", - решил Герасим и, не раздумывая больше, запустил руку в казенную мошну, взял "пригоршню малую", да оказалось в этой "пригоршне" как на грех - ни много ни мало - пятьдесят рублёв. Кончилось все битьем на "козле"1, и дал себе слово Герасим никогда боле не красть казенного. Стал пытать счастья среди братии. У старца Исайи стянул сто двадцать рублев да еще его же и обвинил в незаконном присвоении тех денег с мельничного сбора. Не помогли пылкие обличительные речи - снова выдрали Герасима. Но - лиха беда начало - страсть к чужому добру не унималась, а разгоралась пуще. Тихим обычаем украл он у келейного брата Нектария семьдесят рублев, у черного попа Игнатия, пока тот рот разевал, двадцать рублев уволок... И били его и смиряли жестоким наказанием, но уж такой был Герасим Фирсов книгочей, ярый поборник древнего богослужения, сочинитель "Слова о кресте", - что не могли остановить его никакие жестокости. И всё ж терпелся он в старцах соборных, и щадил его архимандрит Илья за книжность и хитроумие...
   И сидел ночью морозною Герасим в курьярецкой келье и гадал, как-то обошлась его проделка с полуслепым старцем больничным Меркурием: всучил он Меркурию за медный лом вместо денег кружочки, из белого железа самолично вырезанные...
   4
   Архимандрит Илья полулежал в кресле, запрокинув голову, и горячая волна печного жара обдавала худое костлявое тело. Из печки с треском вылетали раскаленные угольки. Жадно пожирая поленья, гудело, бесновалось пламя, и чудовищная тень отца Ильи вздрагивала на багровой стене. Холщовые штаны архимандрита закатаны до колен, у ног - корытце с горячей водой. Сидящий на корточках служка больничный макал в воду полотенце, рывком расправлял его и прикладывал к желтым ступням настоятеля.
   Тепло размеряло, клонило в дрёму, но мешал ножичек, которым служка срезал и скоблил размягченные мозоли. К тому же в голову лезли беспокойные мысли.
   ...Осенью после Покрова с величайшим бережением доставили в монастырь богослужебники новой печати и суровый патриарший наказ пользовать их в церковной службе. Приняв их, отец Илья почувствовал себя как на острие ножа. С одной стороны, чтобы не накликать беду на себя, он не прочь был распорядиться начать новое богослужение. А что делать? Неронов не выстоял, хоть и покровителей у него хватало, и каких! Но лишь попадала на глаза подпись - "Великий Государь и Патриарх всея Руси Никон", рассудок уступал место гневу. Архимандрит и раньше недолюбливал Никона. С того часа, когда был отец Илья поставлен игуменом соловецкой обители и вместе с саном ощутил всемогущество власти, стал он воспринимать оказываемые ему почести как нечто само собой разумеющееся. С той поры, уж если он кого и просил, то лишь самого государя. С той поры другие просили у него. Но гордец Никон, нищий кожеозерский пустынник, при встречах держался наравне, не выказывая почтения. А потом... Потом каждый шаг Никона к вершине духовной власти вызывал у отца Ильи уже не досаду, а ненависть к удачливому мордовскому смерду. И даже титул архимандрита, выхлопотанный Никоном, принял он без особой радости и смотрел на него, как на подачку. Будучи человеком неглупым, догадывался он, что за этим следует ожидать событий куда более важных, чем вывоз мощей святого Филиппа в Москву. И вот как гром с небес указ о новом богослужении. Хаос! Содом и Гоморра! Но и тут отец Илья не потерял головы. Невидимый червь подтачивал отлаженное монастырское хозяйство, и это беспокоило больше всего. В конце концов было отцу Илье все равно, по каким книгам служить молебны. Однако ему было ясно, что виновник хозяйственных невзгод - патриарх, и любая борьба с ним на пользу обители...
   Велел он тогда казначею прибрать присланные книги в казенную палату да запереть покрепче. Служба в храмах шла по-старому. Вместе с тем настоятелю было хорошо известно - на примере других епископов, - как поступает патриарх со своими противниками. Над головой сгущались тучи. Повсюду шныряли доброхоты Никоновы, и уже за почетный прием, оказанный Неронову, заслужил отец Илья епитимью. Удары стали сыпаться один за другим. Из-под власти настоятеля выскользнули анзерские пустынники, а он, архимандрит могущественного монастыря, как последний служка, должен был доставлять им всякие припасы безвозмездно. В бешенстве сжимал отец Илья кулаки, узнав, что отныне и навеки мог он обращаться к государю не иначе как через новгородскую митрополию. Но пальцы разжимались, едва вспоминал он о судьбе Павла, епископа коломенского. Правдами-неправдами хотел Павел посадить в патриархи вместо Никона своего родственника, иеромонаха Антония, но Никон упредил удар, низверг с престола старика, святительские одежды содрал при народе, предал его лютому биению и сослал в Хутынский монастырь. Люди бают: сошел Павел с ума.
   Нет, негоже под старость срам имать. А годы брали свое: схватывало сердце, ныло тело, отекали ноги... Не в благочестивом спокойствии, а в многосложном борении с патриархом приходилось доживать век...
   Архимандрит открыл глаза, увидел, как по потолку прыгают мутные багровые пятна, и припомнил: вчера на малом черном соборе так и не смог рассмотреть как следует ни одного лица.
   Зима проходила в хлопотах. О книгах, что были спрятаны в казенной палате, чего только не болтали шептуны-заугольники, и доносы на строптивцев поступали чуть не ежедень. Помолиться было некогда: твори суд, чини расправу, увещевай, наказывай. А за всем этим явственно проступала угроза опалы и отречения. Надо было ограждать себя от вящей напасти, и вчера заставил он соборных старцев и священников подписать приговор о неприятии новых богослужебных книг. Старцы не противились, но и радости не выражали. Малый черный собор безмолвно подписал приговор. Когда все удалились, архимандрит подвинул бумагу ближе, взялся за перо, чтобы вывести свою завершающую подпись, и тут пришла в голову мысль: "А стоит ли самому-то? Так-то оно лучше, вроде бы и дело не мое..." Он отложил перо, скатал приговор в свиточек и запер в подголовник1. Однако на душе легче не стало. Угнетало разумение собственного бессилия...
   В келью постучали. Незаметно и тихо сидевший в темном углу послушник скользнул к двери, потом тенью приблизился к настоятелю:
   - Брат Варфоломей просит дозволенья, владыко.
   Ага, наконец-то! Какие-то вести принес сей пронырливый брат. Архимандрит чуть качнул головой:
   - Пусть войдет с богом.
   Послышались мягкие шаги. Кося взглядом, отец Илья видел крючковатый нос, воспаленные веки иеромонаха. Варфоломей, сотворив уставной поклон, выжидал молча.
   - Сядь.
   Старец присел на низенькую скамеечку.
   Вытерев сухим полотенцем ноги настоятеля, служка натянул на них короткие меховые сапожки, подхватил корытце с ножичком, бесшумно вышел из кельи, за ним - послушник.
   Варфоломей с брезгливостью глянул на дряблое тело архимандрита, но тут же опустил глаза, затеребил холмогорские лестовки из рыбьего зуба.
   - Волею божьей прознал я, владыко, что зреет в обители заговор. Есть противники соборного приговора о Никоновых богослужебниках, других мутят.
   - Реки поименно.
   - Священники, черные попы Герман, Виталий да Спиридон, дьякон Евфимий да чернецы, дети их духовные. Всего десятка с четыре наберется.
   - Миряне как?
   - Служки да служебники - людишки презренные, сам ведаешь, за тем тянутся, кто силен, бельцы - тож. С трудниками худо: зрима среди них шаткость немалая.
   - Голова всему кто?
   Варфоломей усмехнулся:
   - Нет у них головы, каждый по-своему гнет, однако духом едины и тебя во всем винят.
   Архимандрит задумался. Затея с непринятием новых богослужебных книг оборачивалась не так, как было умыслено. Опасения стали подтверждаться на деле.
   Под Варфоломеем скрипнула скамейка.
   - Дозволь, владыко, слово молвить - задумка есть.
   - Сказывай.
   - Могу стать той головой, повести куда надо. Мне многие верят...
   Настоятель впервые за долгое время улыбнулся:
   - Дело. Прими на то благословение... Чую, еще что-то замыслил.
   - Не по чину говорить.
   - Велю!
   - Недалек день, егда богомольцы начнут наезжать, а кой извет на тебя случится, то может он уйти на Москву с клириками... - Варфоломей умолк, пряча глаза.
   - Не молчи, сказывай!
   - С каждого человека надобе клятву брать, что никакого письма с ним на матерую землю нету. Хоть это и хлопотно, да верно. Тебе не солгут.
   Отец Илья, почувствовав озноб, повел плечами. Зоркий глаз Варфоломея уловил это движение. Проворно поднявшись, старец взял с лавки теплую шубу, набросил на плечи настоятеля. Архимандрит, недовольно подергивая уголком рта, торопливо запахнулся.
   - Ты ведаешь мои думы, брат Варфоломей, но не в силах постичь главного: нет во мне страха перед патриархом.
   Стоя за спиной настоятеля, иеромонах1 не скрывал злорадной усмешки.
   - Смельство твое всему братству ведомо, и я, раб никудышный, пред тобой склоняюсь. Однако береженого бог бережет. Митрополит-то новгородский, Макарий, да вологодский епископ Маркел зело колеблются в принятии новопечатных книг. Вятский же епископ Александр и вовсе в сторону их отложил, служит по-старому. Это слухи, опосля водополья проверим. Коли подтвердятся, надобе принимать общий приговор... на большом черном соборе.
   Архимандрит молчал, и Варфоломею не видно было его лица.
   - В Ниловой пустыни монаси творили службу по-старому, тихо да мирно, продолжал он вполголоса. - Откуда ни возьмись - "черные вороны", слуги патриаршие с батожками, с топориками. Схватились прямо в алтаре, вывалились на улицу... Монаси крепко дрались - у "черных воронов" перья повыщипали.
   - Недалек день, - вздохнул отец Илья, - подымем Север - Никону конец.
   - Государь поймет, чья правда. Тебе, владыко, в патриархах быти.
   Архимандрит снова глубоко вздохнул и едва не закричал от резкой боли в пояснице. Закусив губу, задержал выдох, ждал, когда утихнет острая колющая боль...
   - Не льсти, брат Варфоломей... Ладно. Я тебя не забуду. А сейчас уходи. Ступай... Ну что еще?
   - Объявился Герасим Фирсов... - начал было Варфоломей, но оборвал себя на полуслове, увидев исказившееся лицо архимандрита.
   - Сей старец, - проговорил настоятель, едва сдерживая себя, - должен предстать перед черным собором за бессовестный обман бедного брата Меркурия.
   - Однако он ждет за дверью. Видно, неспроста.
   Архимандрит погладил кисти рук, костлявые, с сухой кожей - как птичьи лапы.
   - Зови.
   Герасим, войдя в келью, старательно отбил поклоны в ноженьки настоятелю, скромненько встал неподалеку. У Герасима не лицо - пряник медовый, до того радешенек зреть своего владыку в добром здравии.
   - Явился, - произнес отец Илья сквозь зубы, - справил делишки-то?
   Фирсов коротко махнул рукой:
   - Мои дела - тьфу! Видимость одна.
   - "Видимость", говоришь! Братия от тебя ответа требует за неслыханную татьбу.
   - "Так они умствовали и ошиблись, ибо злоба их ослепила их, - вздохнул Герасим, - а души праведных в руке божьей, и мучение не коснется их". Твои же дела, владыко, пожалуй, похуже будут.