Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- Следующая »
- Последняя >>
Толмасов Владимир Александрович
Сполохи (Часть 1)
ТОЛМАСОВ ВЛАДИМИР АЛЕКСАНДРОВИЧ
СПОЛОХИ
(ЧАСТЬ ПЕРВАЯ)
ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН
Владимир Толмасов - автор книги "Соловецкая повесть", выпущенной Северо-Западным издательством. Действие романа "Сполохи" тоже происходит на Соловках с 1655 по 1667 год. В новой книге повествуется о событиях "смутного времени", своеобразной предыстории Соловецкого восстания и крестьянской войны под руководством Степана Разина. Особое внимание автор уделяет северянам, поморам, приток которых в ряды участников восстания придает ему новую социальную окраску.
Моим землякам - поморам посвящается
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
СМУТА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
С востока наползала темь августовской ночи. Ровно дул побережник1, и вода в заливчике бормотала среди каменьев, плескала под корму шняки2. Вдали, в самой глубине Кандалакшской губы, над сопками кровавилась заря, трепетала багровыми отблесками на гребешках волн.
Взглядывая туда, дед Тимошка крестился, плотно прижимая пальцы к морщинистому лбу, тощему животу и плечам, шепотом поминал Николу-угодника. Сотворив крестное знамение и надев шапку с полуоторванным ухом, снова брался за парус, по швам перебирал, щупал стежки.
Бориска, сидя на корточках, вытягивал парус из носовой будочки к ногам старика и тоже поглядывал на лесистый берег, ежась от мурашек, бегавших по спине. Лес подходил близко к воде, серые стволы деревьев поднимались к полыхающему небу прямо из валунов, сплошь поросших мхом и брусникой. За ближними стволами - непроглядная темень. Ветер шевелил черными ветвями, посвистывал, постанывал в разлапистых елях, и Бориске все казалось, что из чащобы - не дай бог! - явится какая-нибудь нечисть...
- Башкой-то зря не верти, - пробурчал дед Тимошка, - парус давай. Что у тебя там?
- Да, видно, за багор зацепился. Погоди ослобоню... А слышь, дедко, сколько положили святые отцы за перевоз?
Дед Тимошка засопел, ничего не ответил.
Вздохнул Бориска: "Не хочет говорить - не надо". Сгреб весь парус в охапку, перенес ближе к старику.
...В прошлом году померли Борискины родители в одночасье. В ту пору страшный мор по земле ходил3, добирался и до севера. Да еще довольно было всяких слухов, от которых и вовсе становилось тошно. Стали появляться во дворах сумрачные расстриженные попы, разные темные люди в грязной драной одежде, клянчили ночлега, вещали осипшими пропитыми голосами, что скоро быть на Руси худу, что грядут времена антихристовы и царствию великого государя Алексея Михайловича кончина наступает, а виной всему - патриарх Никон. Одни странники говорили, что вера православная стараниями Никона обасурманивается, что богослужение скоро начнется по-новому и уж будто велено по его указу старые иконы сжигать. Другие били себя в грудь и с ненавистью вопили, что вознамерился Никон, подобно папе Римскому, поставить власть церковную превыше царской и всю Русь в католическую веру обратить. Доверчиво внимали поморы каждому слову странников, но в конце концов так запутались, что перестали разбирать, где правда, а где ложь. И стала коситься глухомань кандалакшская настороженным оком на белый свет.
Люди с волости перестали ездить на богомолье в дальние монастыри. Одна мать Борискина, жена лодейного мастера Софрона Степанова сына Григорьева, пустилась на старости лет в далекий путь, да вскорости вернулась совсем хворая. И пополз из двора во двор слушок: подхватила-де старая страшную хворобу - кабы всем не окочуриться.
Как-то выпустил мастер скот на пастбище, а вечером ворот не открыл. Напрасно ревела на улице скотина. Оставались запертыми ворота и на следующее утро. И сообразили соседи, что дело худо.
Страшась черной смерти, спалили поморы двор мастера вместе с усопшими, а скотину закололи в лесу подальше. Воротился Бориска с промысла - ни крова, ни родни. Мотался еще по свету братуха старший - Корнилка, а может, и сгинул давно, потому что не было о нем ни слуху ни духу уж много лет.
Долго-то не горевал парень - молод был. Помянул родителей - и сызнова в море: рыбу ловить. Упросил его к себе в помощники дед Тимошка. Своих детей дед не заимел, а одному под старость рыбным промыслом заниматься и вовсе невмоготу стало.
Зиму работал Бориска по хозяйству: дедову избу, шняку починил, снасти. У деда с такой жизни живот от спины отлип, начал дед помаленьку грузнуть, щеки надувать, нос задирать. Все лето промышляли в Кандалакшской губе да на Колвице-озере. Лов удачный был, и приторговать удалось сносно. Но - вот беда! - стал дед Тимошка деньги утаивать, лишь кормил да поил помощника.
Кто знает, какие думы были у деда, когда он деньгу прижимал, - одни ведь со старухой, детей нет, в могилу с собой ни полушки не унесешь, - а только обидно стало Бориске. Вчера после ужина положил он ложку на стол, перекрестился, поклонился и сказал:
- Батяня мой в холопах не был и мне хомут на шею надевать не велел. Уйду я, дедко, тошно с тобой.
Хозяйка сперва в три ручья залилась, потом, видя упрямство Борискино, принялась костить парня на чем свет стоит: и объедает-то он их, и опивает... Дед Тимошка цыкнул на жену, из горницы вытурил, а дальше почал жалобиться, так и этак уговаривал Бориску. Однако тот на своем стоял. Едва упросил его дед еще одну службу сослужить. Сговорился он-де с монахами из кандалакшской обители перевезти кого-то в Кемь. За перевоз деньги давали, и старик на святом кресте поклялся, что в этот раз не обманет, поделится с Бориской по совести, пусть только выручит он - одному-то со шнякой не управиться. Пустил слезу старый, и Бориска деда пожалел.
- Ладно, пособлю. - А сам умыслил: "Приплывем в Кемь, там и распростимся..."
Теперь же дед Тимошка, своего добившись, помалкивает, не сказывает, сколько обещали заплатить иноки. Ну, да бог с ним, не надо тех денег, лишь бы до Кеми добраться, а оттуда хоть на все четыре стороны иди. Работы Бориска не боится: силушки не занимать парню, даром что осьмнадцать недавно минуло в день святых мучеников Бориса и Глеба.
Со стороны поглядеть на Бориску - парень как парень и ростом не слишком велик, а на поверку - матёрей мужика иного: бочку в сорок ведер поднимал и на телегу тихонько ставил. Лицом да мягким русым волосом в мать пошел, двинскую красавицу, а смуглота да глаза голубые от отца достались. Уж и девки украдкой на него заглядывались, но Бориске не время было о женитьбе думать. Ни кола ни двора у него, погулять не в чем выйти - дырявые дедовы штаны донашивал. И, видно, крепко сидела в его роду тяга к скитаниям. Отец-то, прежде чем осесть в глуши кандалакшской, набродился по свету. Корнилко вон тоже убрел невесть куда. И Бориске хочется поглядеть, как люди в иных местах живут, да и грамоте выучиться...
На берегу вдруг треснуло, плюхнулся в воду камень - и перед шнякой выросли три черные фигуры. Бориска оробел: жутко было смотреть на недвижных молчащих людей. Даже дед Тимошка мелко крестился и шептал: "Свят, свят..."
Наконец один из пришедших глухо спросил:
- Эй, дедко, готов ты?
Дед Тимошка встрепенулся, сбросил с колен парус.
- Всё изладил, как было говорено, преподобные. - И полез в нос шняки, загремел чем-то.
Из-за дальнего кряжа высунулся горб месяца, и лица чернецов проявились смутными серыми пятнами под глубоко надвинутыми на лоб скуфьями1. Лишь у одного из трех голова оказалась непокрытой, и Бориску это удивило.
- Влазьте борзо2, - проговорил дед Тимошка. - Бориска, садись за весла.
Монахи, тяжело дыша и раскачивая шняку, влезли. Тот, который был без скуфьи, шагнул через скамью, но оступился. Бориска успел подхватить инока.
- Спаси тя бог, - молвил чернец.
Бориска опустил его на скамью. Рядом рассаживались остальные. Мимо, хватаясь за что попало, прополз на корму дед Тимошка.
- Разворачивай, поехали. Ослобонил я варовину-то3.
В три гребка Бориска повернул шняку носом в море. Беззвучно опуская весла в воду, разгонял суденышко. Рядом проплыли блестевшие под луной баклыши4, на них недвижно сидели чайки.
- Дерево ставь, - прошамкал с кормы дед Тимошка, - парусом пойдем с попутным.
Бориска уложил весла, привычно взялся за дерево, длинную мачту, приладил к ней реёк с парусом. Шняка ходко пошла в полуденную сторону. Ласково погладив вздувшийся парус, парень оглядел его снизу доверху.
Любил Бориска ветер и всегда сравнивал его с могучим, полным необузданных сил конем. То, тихий, уветливый5, тычется ветерок теплой мордой в обвисший парус и неторопким копотливым шагом влечет шняку по смятому рябью морю, то вдруг, круто изменив свой нрав, обернется диким ветрищем, ударится в бешеный намет - и загудит, застонет старая замша парусов, резво полетит меж разлохмаченных волн суденышко, угрожающе валясь на бок, скрипя бортами и содрогаясь от носа до кормы. Тут надобны кормщику крепкие руки и холодная голова. Не терпит ветер ни лихачей, ни душ заячьих - вырвет из рук кормило и понесет. И лопнут тогда паруса, и судно, как повозку без кучера, подхватит ярый вихрь и повлечет навстречу неминуемой гибели... Но не вечно же буйствует ветер, иссякают и у него силы. Рассыпая нежную шипящую пену по пологим склонам тяжелых волн, устало дышит он и вот уж ровно и сильно, размашисто гонит судно к родному берегу. И радуется сердце кормщика...
За берегом ветер был слабый, и кое-где на парусе виднелись складки. "Выйдем на голомянь6 - расправятся", - подумал Бориска и, еще раз оглядев замшу, перебрался к деду Тимошке.
- Поди, дедко, вздремни, я пригляжу.
Старик кряхтя начал укладываться на рыбины - дощатый настил, завозился с тулупом.
- Эка! - вдруг сказал он, вытягивая шею и глядя за корму. - Неладно дело.
Бориска оглянулся. В густой черноте угора, от которого они отошли, мелькали крохотные огоньки, ветер доносил слабые звуки. Верно, на берегу кого-то искали.
Цепкие пальцы стиснули Борискино колено - тот самый чернец без скуфьи сверлил горящим взглядом побережную темень.
- Всполошились антихристовы слуги, никониане алчные, - проговорил он.
Бориске стало не по себе. Видать, утекли монахи из монастыря не просто, а из-под стражи. А ну как воры они! Немало нынче воров да татей беглых объявляется в Поморье. А этот чернец до чего страшенный и глядит-то как! Наскрозь прожигает.
Парень чуть двинул сопцом1, и шняка побежала шибче. Побережник наполнил парус, выгладил морщины.
Бориску давно мучило любопытство, почему одни поносят Никона, другие наоборот, шерстят архиереев, вознося патриарха; у спорщиков иной раз дело чуть до драки не доходило. Может, разъяснит чернец, в чем тут толк.
- Слышь-ка, святой отец, - обратился он к монаху, - чем же худы тебе никониане, может статься, иные-то еще дурней.
Тот перевел жгучий взгляд на парня, но Бориска не опустил век.
- Ишь ты, - наконец вымолвил инок, - дерзновенен детина, но чую, чист душой. Зови меня впредь отцом Иоанном.
Он помолчал немного, прислушиваясь.
- Так не ведомо тебе, детина, почто никониан антихристовыми слугами нарекают? Скажу. Время у нас есть, спать не хочется. Внимай, детинушка. Ты слыхивал небось про пустынника - преподобного Елизария Анзерского, у коего Никон в учении около десяти лет пребывал.
Бориска почесал в затылке: нет, неведом ему такой старец.
- Преподобный Елизарий, пустынник Анзерский, сказывал, будто было ему видение, - продолжал отец Иоанн, - когда творил он службу в церкви Никону. Тишь стояла в храме, и молитва старца легко к богу шла.
Отец Иоанн подобрал ноги, обхватил колени длинными руками.
- А дале приключилось вот что. Затрепетали вдруг и потухли свечи, хотя Елизарий не ощутил даже легкого дуновенья. Тут же засветился алтарь светом чудным, и зрит старец: возник черный, аки уголь, росту исполинского ефиопянин с когтями на пальцах, и в тех когтях держал он змия великого и опускал того змия Никону на шею...
Голос отца Иоанна звучал глухо.
- ...И заговорил в уши Елизария мягкий глас, чтоб не страшился увиденного, а еще заклинал старца, дабы ведал он, что Никон, человек роду темного, друг сатаны и предтеча антихристов, смутит Русь от края до края, и церковь православную осквернит, и обернется архиереем великим и отцом царя святейшего... А змий в тое время огненною пастью лобзал Никона в уста... Сбылось предвидение - ныне патриаршит Никон третий год2.
Отец Иоанн вздел правую длань, пальцы сложились в двуперстие:
- Да вразумит вероотступника господь и защитит Русь от антихриста!
- Истинно так, отец Иоанн, - вразнобой заговорили монахи. - Твои слова - богу в уши!
Противные мурашки забегали по спине, Бориска подвигал лопатками. Эких страстей наговорил чернец на ночь. Однако, вишь ты, как оно обернулось-то. Предтеча антихристов на патриаршем престоле оказался. Недоглядели, стало быть, епископы, застлал им очи сатана...
- Скоро все наизнанку вывернется, - приглушенно сказал отец Иоанн, закрывая глаза и становясь похожим на мертвеца.
- А с нами-то что станется, горемышными? - подал голос дед Тимошка из-под тулупа. Он как забился под овчину, так и не вылезал оттуда.
- Худо вам будет вовсе, - ответил отец Иоанн, не подымая век. - Старец соловецкий Пимен своими очами зрел, как Никон в Новгороде благословлял народ обеими руками.
- Чисто католик, - вздыхали монахи. - Спаси, богородица!
- То люди сказывают. Мне же, грешному, на себе довелось испытать богомерзкие чины богослужебные, кои Никоном введены во храмах наших. Скоро и до северных монастырей доберется рука антихриста, и зачнете вместо шестнадцати земных поклонов отбивать токмо четыре, а остальные двенадцать на поясные смените... Бориске было все равно, сколько и каких поклонов надобно творить на молебнах, однако по тому, как забеспокоились чернецы и заохал дед Тимошка, он решил, что дело и впрямь хуже некуда.
- ...Католический четырехконечный мерзкий крест ныне на просфорах московских по патриаршему указу печатают, - рассказывал тем временем отец Иоанн, - продана вера предков наших, брошен к стопам еретиков и богохульников православный осьмиконечный крест наш, на коем Христос-спаситель распят был.
Монахи, видно, об этом уже слыхали, потому что сидели молча и лишь головами покачивали.
- Я же всякий раз, в соборный храм приходя, тому противился и Никону о святотатстве в глаза говорил. Ан горд патриарх, - в голосе отца Иоанна прозвучало сожаление, - облаял он меня, скуфьи лишил и сослал...
"Вот оно что, - подумал Бориска, - Никон на отца Иоанна епитимью1 наложил, потому он без скуфьи ходит".
Отец Иоанн осенил себя размашистым крестом:
- Одначе не оставил господь, пособил уйти, и дети мои духовные тож со мной. Теперь все тебе ведомо, старик, и тебе, детина.
- А с нами-то как же? - опять спросил дед Тимошка.
Отец Иоанн запахнул кожушок, успокоил деда:
- Никто не знает, что везете нас вы.
- Я не о том, - дед Тимошка высунул наконец нос наружу. - Куды нашему брату деваться, коли антихристовы времена наступают?
Отец Иоанн задумался, потом медленно, точно трудно ему было, сказал:
- Допреж всего сломить надо Никонову гордыню - в ней зло есть. Смирится Никон, все образуется само собой.
- Ну-ну, - проговорил дед Тимошка, пряча нос, - дай-то бог!
2
Плыли ночью, днем таились под крутыми берегами карельских островов. Бориска разглядел утеклецов2 как следует.
У отца Иоанна лицо желто, как у покойника, длиннющие волосы не чесаны. Один сын его духовный, чернец Власий, огромен до страшноты, черен и смугл, в налитых покатых плечах угадывалась медвежья силища, грудь широка, ноги столбами; с этаким бороться - ни в жизнь не одолеть. У другого, Евсея, глаза прыткие, сам весь гибкий, живой. Он намекнул, что до пострижения в сынах боярских ходил, мол, Бориска ему не ровня.
Отец Иоанн много писал. На груди у него, как у подьячего, болталась медная чернильница в виде сундучка, за пазухой прятал он полоски бумаги и футляр с перьями.
Сумбурные мысли, воспоминания одолевали отца Иоанна.
Вот он, протопоп Казанского собора Иван Неронов3, в первопрестольной. Под высокими сводами храма - торжественное пение, наполняющее душу несказанной радостью, в золотых окладах иконостасов вспыхивают блики от множества свечей, умиротворяюще пахнет ладаном. Радуется душа протопопа, ибо тут ему и почитание, и благолепие, и пригожество, и благоденствие. А в богопристойном доме, в натопленной горнице, - долгие, за полночь беседы со странничками, для коих ворота протопопова двора никогда не затворялись. Из тех бесед узнавал Неронов, что среди сельских попов зреет недовольство князьями церкви, что по боярским и дворянским вотчинам попов и дьяконов наравне с холопами сажают в колоды и цепи, бьют нещадно и от церкви отсылают за прямоту слова, что священнослужители вкупе с крестьянами в иных местах поднимают бунты, жгут барские хоромы и проливают кровь. Неронов вздыхал, крестился и отсылал странничков на отдых, а сам зажигал свечу и торопливо записывал размышления свои, чтобы назавтра поведать их своим единомышленникам... И вставало перед взором отца Иоанна просторное обиталище Стефана Вонифатьева, царского духовника, который был главой ревнителей православия. Неронов восседал на широкой скамье, слева - хозяин, справа - Никон, в ту пору - архимандрит Новоспасского монастыря. Говорили много, осуждали сельское духовенство за пристрастие к бунтам против архиерейской власти и самих иерархов, которых хотели заменить своими, послушными людьми, дабы спасти православную нравственность. А еще говорили, что все это нужно для того, чтобы изгнать пороки, укрепить добродетели и почтение к церкви, искоренить пьянство и запретить страшные кабаки, добиться стройной чинности богослужений и установить соборное начало. А для того надобен был решительный патриарх.
Обивая царские пороги, ревнители православия добились патриаршего престола Никону и облегченно вздохнули: быть отныне собору истинному, а не иудейскому сонмищу. Да и сам Никон не сплоховал - сумел показать себя в расправе с новгородскими и псковскими бунтарями1.
Но не успели ревнители московские воздать хвалу новому патриарху, как оборотился их ставленничек вторым государем святейшим всея Руси, стал царским другом собинным2 - и ну творить всё по-своему.
Неронов зябко повел плечами, вспомнив деяния патриарха.
Возвысился Никон, и содрогнулось православие, когда стал он подстраивать его под веру греческую, испоганенную насилием турского Махмута, лукавым Флоренским собором да римскими науками. Очухались ревнители, подняли голос в защиту древнего благочестия, попытались увещевать зарвавшегося владыку. Однако патриарх и слушать не пожелал бывших соратников, и кончились дни благоденствия для Неронова. С той поры видел он белый свет сквозь решетки темниц московского Симонова, вологодского Спасо-Каменного и наконец Кандалакшского монастырей. Сослали в холодные сибирские края и пылкого протопопа Аввакума. Лишь Стефан Вонифатьев царицыной милостью оставался в первопрестольной. Однако Иван Неронов не думал сдаваться. Годы работы книжным справщиком на печатном дворе у князя Львова не прошли даром. Речист был протопоп, речист настолько, что, сидя в вологодском монастыре, едва не взбунтовал своими проповедями чернецов. Ну и добился, конечно, - упрятали новоявленного Златоуста подальше, в Кандалакшскую тюрьму под крепкий караул...
Слава господу! - освободился... А вот что теперь делать?
И в самом деле, убежав из тюрьмы, Неронов поначалу растерялся: куда деваться? Кругом сыщики патриарха, десница у Никона оказалась длинной и твердой. Уж ежели сейчас попадешься, синяки считать и плакать по волосам не придется. А виниться перед Никоном не хотелось до скрежета зубовного. Чай, оба они мужицкого роду-племени, вровень на земле стоят. Пущай-ка сам патриарх смирит гордыню, небось не отвалится башка-то. Потому и решил Неронов вернуться в Москву, и не как-нибудь, а помилованным самим царем. Царя о том царица упросит, а царицу на такой путь благой наставит старый друг Стефан Вонифатьев.
Не видя другого выхода, отец Иоанн принялся строчить письма, прикинув, что лучше и безопаснее всего отправить их с нарочным из Соловецкого монастыря, куда придется заехать для этой цели на денек-другой. В том, что приветят его на Соловках, Неронов не сомневался: тамошний архимандрит Илья любит патриарха, как собака палку...
Бориске редко доводилось видеть, как слова на бумагу кладут, и он стал глядеть через плечо отца Иоанна. Тот нахмурился, заслонил письмо спиной.
- Не серчай, отец Иоанн, - сказал помор, - я ведь неграмотной. - Чудно мне видеть писанину. Верно, тяжкая это наука, не всякому дано. Кабы обучиться...
Неронов пристально глянул на парня.
- Нет, Бориска, читать да писать - наука нехитрая. Однако терпение да охоту надобно иметь.
Он отвернулся и снова стал перышком скрипеть. Закончив и скатав бумагу в свиточек, спрятал письмо в туесок, потом подозвал Бориску:
- Поедем со мной. Грамоте обучу, станешь мне помощником.
Бориске только того и надо: уйти-то все равно задумал. Он скосил глаза на деда Тимошку, но тот мирно похрапывал на корме под тулупом.
- Долга ли дорога?
Отец Иоанн задумчиво покачал головой.
- Лгать не стану. Длинен путь, а где конец и каков, сам не ведаю. Поначалу дорога на Соловки ляжет.
Не раздумывая, Бориска ударил кулаком по колену.
- Согласен, отец Иоанн! Ты меня грамоте учи, я тебя оборонять буду от лихих людей.
Еще одну ночь проплыли. Под утро шняка вошла в Кемскую Салму. Парус опустили, Бориска сел на весла и стал грести, держа лодку ближе к берегу. Вскоре старик высмотрел узкую лахту1 и направил в нее шняку.
Когда суденышко ткнулось носом в камни, Власий передал деду Тимошке кису малую, в которой звякнуло. Старик бережно принял мешочек, на Бориску даже не глянул.
Парень усмехнулся, прошел на нос, пособил отцу Иоанну взойти на угор. Вернулся, подобрал свой тулупчик и узелок, который загодя приготовил.
Дед Тимошка, отвернувшись, горбился на скамье, должно быть, деньги считал. Из-под ветхой шапчонки на тощем затылке виднелись реденькие волосы. Бориске снова стало жаль деда: пропадет ведь старый один-то. Однако слово дано отцу Иоанну. Он стащил с головы треух.
- Прощай, дедко, - сказал старику, - не поминай лихом. Даст бог, свидимся.
Дед Тимошка встрепенулся.
- Борюшко, - пробормотал он, - уходишь, значит.
- Ухожу. Сам не ведаю куда, однако иду. Видно, доля моя такая.
На глазах у старика показались слезы. Он шмыгнул носом, протянул кису.
- Сынок, да как же... - шагнул к Бориске, запутавшись в парусе, чуть не упал. - Деньги-то, вот они... Забери ты хучь все, лишь останься... Сынок, Борюшко!
Бориска опустил голову. Ой, уходить надо немедля, а не то вовсе разжалобит дед.
- Нет, дедко. Денег мне не надо. Не серчай. Дождись шелоника2, уплывешь в обрат с попутным. Прощай!
Он вскинул тулупчик на плечо, подхватил под мышку узелок, шагнул из лодки и пустился догонять чернецов.
3
Именит и достославен Соловецкий монастырь.
Без малого по всему Поморью раскинулись его угодья земельные, богатые дичью да зверем леса дремучие, полные всякой рыбы лешие озера3.
Во многих местах вотчины с полторы тысячи крестьянских душ варили соль, не давая оскудеть монастырской казне. На многие мельницы отвозилось с полей зерно. Вертели мельницы крыльями, шумели водяными колесами, и сыпался в сундуки келарских палат мельничный сбор - деньги немалые.
В крашеные избяные оконницы вставляли мастера-плотники кусочки слюды, что добывалась на Пулонском озере.
Переливаясь светом радужным, красовался у женок в венцах и кокошниках корельский жемчуг.
Кончались берега, начиналось море Белое. Выгружали поморы с судов и укладывали на возы пузатые бочонки со знаменитой соловецкой селедкой, двухпудовую крутобокую серебристую семгу; о другой-то рыбе и говорить нечего - торовато Белое морюшко. И еще лодьи брели, до отказа груженные битым зверем морским, шкурками песцовыми, на островах Студеного моря добытыми.
На судах монастырских прибывали в соловецкую обитель богомольцы, и звенели денежки, в сборные кружки ссыпаясь, ибо тянулся народ православный к мощам святым Зосимы и Савватия, всяк желал им поклониться, помолиться в древних храмах, глянуть на грозные и могучие крепостные стены.
От тех стен катилась по Руси слава о соловецкой обители.
О том звонили колокола соловецкие.
Молчали они лишь о кабальных записях, коими полнились ларцы у соборных старцев и приказчиков, о слезах крестьянских, смешанных с солью на варницах, на угодьях и промыслах.
Молчали о том колокола...
Архимандрит Соловецкого монастыря Илья проснулся засветло и долго лежал не шевелясь. Келейники, служки и послушники, состоявшие при владыке, вздыхали за дверью, но входить не смели без зова.
У отца Ильи шумело в голове от вчерашнего возлияния, с трудом собирался он с мыслями: "Стар стал, утроба хмельное худо емлет1. Не те лета, не те... Не ведаешь, где лишнее-то... Опять вчера беседу с соборным старцем Герасимом пришлось вести. Одряхлели другие-то старцы, ум за разум стал у них заходить. Им все ладно - не перечат архимандриту. Среди соборных, пожалуй, Исайя предан без оглядки, да с ним совету не держать глуповат любимец. Для беседы по-тонку лучше Герасима не найти: грамотен, писания много знает, сам творит, благо, ум востер. Касаемо православного двуперстия тетради исписал, "Слово о кресте" сочинил. А еще Герасим, как велено, сошелся со стольником Львовым - князем Михайлой Ивановичем, коего по соборному определению сплавили из Москвы в Соловецкую обитель. Герасим-то речист и бражничать горазд, авось выведает у князя, кого ныне держаться надо..."
СПОЛОХИ
(ЧАСТЬ ПЕРВАЯ)
ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН
Владимир Толмасов - автор книги "Соловецкая повесть", выпущенной Северо-Западным издательством. Действие романа "Сполохи" тоже происходит на Соловках с 1655 по 1667 год. В новой книге повествуется о событиях "смутного времени", своеобразной предыстории Соловецкого восстания и крестьянской войны под руководством Степана Разина. Особое внимание автор уделяет северянам, поморам, приток которых в ряды участников восстания придает ему новую социальную окраску.
Моим землякам - поморам посвящается
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
СМУТА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
С востока наползала темь августовской ночи. Ровно дул побережник1, и вода в заливчике бормотала среди каменьев, плескала под корму шняки2. Вдали, в самой глубине Кандалакшской губы, над сопками кровавилась заря, трепетала багровыми отблесками на гребешках волн.
Взглядывая туда, дед Тимошка крестился, плотно прижимая пальцы к морщинистому лбу, тощему животу и плечам, шепотом поминал Николу-угодника. Сотворив крестное знамение и надев шапку с полуоторванным ухом, снова брался за парус, по швам перебирал, щупал стежки.
Бориска, сидя на корточках, вытягивал парус из носовой будочки к ногам старика и тоже поглядывал на лесистый берег, ежась от мурашек, бегавших по спине. Лес подходил близко к воде, серые стволы деревьев поднимались к полыхающему небу прямо из валунов, сплошь поросших мхом и брусникой. За ближними стволами - непроглядная темень. Ветер шевелил черными ветвями, посвистывал, постанывал в разлапистых елях, и Бориске все казалось, что из чащобы - не дай бог! - явится какая-нибудь нечисть...
- Башкой-то зря не верти, - пробурчал дед Тимошка, - парус давай. Что у тебя там?
- Да, видно, за багор зацепился. Погоди ослобоню... А слышь, дедко, сколько положили святые отцы за перевоз?
Дед Тимошка засопел, ничего не ответил.
Вздохнул Бориска: "Не хочет говорить - не надо". Сгреб весь парус в охапку, перенес ближе к старику.
...В прошлом году померли Борискины родители в одночасье. В ту пору страшный мор по земле ходил3, добирался и до севера. Да еще довольно было всяких слухов, от которых и вовсе становилось тошно. Стали появляться во дворах сумрачные расстриженные попы, разные темные люди в грязной драной одежде, клянчили ночлега, вещали осипшими пропитыми голосами, что скоро быть на Руси худу, что грядут времена антихристовы и царствию великого государя Алексея Михайловича кончина наступает, а виной всему - патриарх Никон. Одни странники говорили, что вера православная стараниями Никона обасурманивается, что богослужение скоро начнется по-новому и уж будто велено по его указу старые иконы сжигать. Другие били себя в грудь и с ненавистью вопили, что вознамерился Никон, подобно папе Римскому, поставить власть церковную превыше царской и всю Русь в католическую веру обратить. Доверчиво внимали поморы каждому слову странников, но в конце концов так запутались, что перестали разбирать, где правда, а где ложь. И стала коситься глухомань кандалакшская настороженным оком на белый свет.
Люди с волости перестали ездить на богомолье в дальние монастыри. Одна мать Борискина, жена лодейного мастера Софрона Степанова сына Григорьева, пустилась на старости лет в далекий путь, да вскорости вернулась совсем хворая. И пополз из двора во двор слушок: подхватила-де старая страшную хворобу - кабы всем не окочуриться.
Как-то выпустил мастер скот на пастбище, а вечером ворот не открыл. Напрасно ревела на улице скотина. Оставались запертыми ворота и на следующее утро. И сообразили соседи, что дело худо.
Страшась черной смерти, спалили поморы двор мастера вместе с усопшими, а скотину закололи в лесу подальше. Воротился Бориска с промысла - ни крова, ни родни. Мотался еще по свету братуха старший - Корнилка, а может, и сгинул давно, потому что не было о нем ни слуху ни духу уж много лет.
Долго-то не горевал парень - молод был. Помянул родителей - и сызнова в море: рыбу ловить. Упросил его к себе в помощники дед Тимошка. Своих детей дед не заимел, а одному под старость рыбным промыслом заниматься и вовсе невмоготу стало.
Зиму работал Бориска по хозяйству: дедову избу, шняку починил, снасти. У деда с такой жизни живот от спины отлип, начал дед помаленьку грузнуть, щеки надувать, нос задирать. Все лето промышляли в Кандалакшской губе да на Колвице-озере. Лов удачный был, и приторговать удалось сносно. Но - вот беда! - стал дед Тимошка деньги утаивать, лишь кормил да поил помощника.
Кто знает, какие думы были у деда, когда он деньгу прижимал, - одни ведь со старухой, детей нет, в могилу с собой ни полушки не унесешь, - а только обидно стало Бориске. Вчера после ужина положил он ложку на стол, перекрестился, поклонился и сказал:
- Батяня мой в холопах не был и мне хомут на шею надевать не велел. Уйду я, дедко, тошно с тобой.
Хозяйка сперва в три ручья залилась, потом, видя упрямство Борискино, принялась костить парня на чем свет стоит: и объедает-то он их, и опивает... Дед Тимошка цыкнул на жену, из горницы вытурил, а дальше почал жалобиться, так и этак уговаривал Бориску. Однако тот на своем стоял. Едва упросил его дед еще одну службу сослужить. Сговорился он-де с монахами из кандалакшской обители перевезти кого-то в Кемь. За перевоз деньги давали, и старик на святом кресте поклялся, что в этот раз не обманет, поделится с Бориской по совести, пусть только выручит он - одному-то со шнякой не управиться. Пустил слезу старый, и Бориска деда пожалел.
- Ладно, пособлю. - А сам умыслил: "Приплывем в Кемь, там и распростимся..."
Теперь же дед Тимошка, своего добившись, помалкивает, не сказывает, сколько обещали заплатить иноки. Ну, да бог с ним, не надо тех денег, лишь бы до Кеми добраться, а оттуда хоть на все четыре стороны иди. Работы Бориска не боится: силушки не занимать парню, даром что осьмнадцать недавно минуло в день святых мучеников Бориса и Глеба.
Со стороны поглядеть на Бориску - парень как парень и ростом не слишком велик, а на поверку - матёрей мужика иного: бочку в сорок ведер поднимал и на телегу тихонько ставил. Лицом да мягким русым волосом в мать пошел, двинскую красавицу, а смуглота да глаза голубые от отца достались. Уж и девки украдкой на него заглядывались, но Бориске не время было о женитьбе думать. Ни кола ни двора у него, погулять не в чем выйти - дырявые дедовы штаны донашивал. И, видно, крепко сидела в его роду тяга к скитаниям. Отец-то, прежде чем осесть в глуши кандалакшской, набродился по свету. Корнилко вон тоже убрел невесть куда. И Бориске хочется поглядеть, как люди в иных местах живут, да и грамоте выучиться...
На берегу вдруг треснуло, плюхнулся в воду камень - и перед шнякой выросли три черные фигуры. Бориска оробел: жутко было смотреть на недвижных молчащих людей. Даже дед Тимошка мелко крестился и шептал: "Свят, свят..."
Наконец один из пришедших глухо спросил:
- Эй, дедко, готов ты?
Дед Тимошка встрепенулся, сбросил с колен парус.
- Всё изладил, как было говорено, преподобные. - И полез в нос шняки, загремел чем-то.
Из-за дальнего кряжа высунулся горб месяца, и лица чернецов проявились смутными серыми пятнами под глубоко надвинутыми на лоб скуфьями1. Лишь у одного из трех голова оказалась непокрытой, и Бориску это удивило.
- Влазьте борзо2, - проговорил дед Тимошка. - Бориска, садись за весла.
Монахи, тяжело дыша и раскачивая шняку, влезли. Тот, который был без скуфьи, шагнул через скамью, но оступился. Бориска успел подхватить инока.
- Спаси тя бог, - молвил чернец.
Бориска опустил его на скамью. Рядом рассаживались остальные. Мимо, хватаясь за что попало, прополз на корму дед Тимошка.
- Разворачивай, поехали. Ослобонил я варовину-то3.
В три гребка Бориска повернул шняку носом в море. Беззвучно опуская весла в воду, разгонял суденышко. Рядом проплыли блестевшие под луной баклыши4, на них недвижно сидели чайки.
- Дерево ставь, - прошамкал с кормы дед Тимошка, - парусом пойдем с попутным.
Бориска уложил весла, привычно взялся за дерево, длинную мачту, приладил к ней реёк с парусом. Шняка ходко пошла в полуденную сторону. Ласково погладив вздувшийся парус, парень оглядел его снизу доверху.
Любил Бориска ветер и всегда сравнивал его с могучим, полным необузданных сил конем. То, тихий, уветливый5, тычется ветерок теплой мордой в обвисший парус и неторопким копотливым шагом влечет шняку по смятому рябью морю, то вдруг, круто изменив свой нрав, обернется диким ветрищем, ударится в бешеный намет - и загудит, застонет старая замша парусов, резво полетит меж разлохмаченных волн суденышко, угрожающе валясь на бок, скрипя бортами и содрогаясь от носа до кормы. Тут надобны кормщику крепкие руки и холодная голова. Не терпит ветер ни лихачей, ни душ заячьих - вырвет из рук кормило и понесет. И лопнут тогда паруса, и судно, как повозку без кучера, подхватит ярый вихрь и повлечет навстречу неминуемой гибели... Но не вечно же буйствует ветер, иссякают и у него силы. Рассыпая нежную шипящую пену по пологим склонам тяжелых волн, устало дышит он и вот уж ровно и сильно, размашисто гонит судно к родному берегу. И радуется сердце кормщика...
За берегом ветер был слабый, и кое-где на парусе виднелись складки. "Выйдем на голомянь6 - расправятся", - подумал Бориска и, еще раз оглядев замшу, перебрался к деду Тимошке.
- Поди, дедко, вздремни, я пригляжу.
Старик кряхтя начал укладываться на рыбины - дощатый настил, завозился с тулупом.
- Эка! - вдруг сказал он, вытягивая шею и глядя за корму. - Неладно дело.
Бориска оглянулся. В густой черноте угора, от которого они отошли, мелькали крохотные огоньки, ветер доносил слабые звуки. Верно, на берегу кого-то искали.
Цепкие пальцы стиснули Борискино колено - тот самый чернец без скуфьи сверлил горящим взглядом побережную темень.
- Всполошились антихристовы слуги, никониане алчные, - проговорил он.
Бориске стало не по себе. Видать, утекли монахи из монастыря не просто, а из-под стражи. А ну как воры они! Немало нынче воров да татей беглых объявляется в Поморье. А этот чернец до чего страшенный и глядит-то как! Наскрозь прожигает.
Парень чуть двинул сопцом1, и шняка побежала шибче. Побережник наполнил парус, выгладил морщины.
Бориску давно мучило любопытство, почему одни поносят Никона, другие наоборот, шерстят архиереев, вознося патриарха; у спорщиков иной раз дело чуть до драки не доходило. Может, разъяснит чернец, в чем тут толк.
- Слышь-ка, святой отец, - обратился он к монаху, - чем же худы тебе никониане, может статься, иные-то еще дурней.
Тот перевел жгучий взгляд на парня, но Бориска не опустил век.
- Ишь ты, - наконец вымолвил инок, - дерзновенен детина, но чую, чист душой. Зови меня впредь отцом Иоанном.
Он помолчал немного, прислушиваясь.
- Так не ведомо тебе, детина, почто никониан антихристовыми слугами нарекают? Скажу. Время у нас есть, спать не хочется. Внимай, детинушка. Ты слыхивал небось про пустынника - преподобного Елизария Анзерского, у коего Никон в учении около десяти лет пребывал.
Бориска почесал в затылке: нет, неведом ему такой старец.
- Преподобный Елизарий, пустынник Анзерский, сказывал, будто было ему видение, - продолжал отец Иоанн, - когда творил он службу в церкви Никону. Тишь стояла в храме, и молитва старца легко к богу шла.
Отец Иоанн подобрал ноги, обхватил колени длинными руками.
- А дале приключилось вот что. Затрепетали вдруг и потухли свечи, хотя Елизарий не ощутил даже легкого дуновенья. Тут же засветился алтарь светом чудным, и зрит старец: возник черный, аки уголь, росту исполинского ефиопянин с когтями на пальцах, и в тех когтях держал он змия великого и опускал того змия Никону на шею...
Голос отца Иоанна звучал глухо.
- ...И заговорил в уши Елизария мягкий глас, чтоб не страшился увиденного, а еще заклинал старца, дабы ведал он, что Никон, человек роду темного, друг сатаны и предтеча антихристов, смутит Русь от края до края, и церковь православную осквернит, и обернется архиереем великим и отцом царя святейшего... А змий в тое время огненною пастью лобзал Никона в уста... Сбылось предвидение - ныне патриаршит Никон третий год2.
Отец Иоанн вздел правую длань, пальцы сложились в двуперстие:
- Да вразумит вероотступника господь и защитит Русь от антихриста!
- Истинно так, отец Иоанн, - вразнобой заговорили монахи. - Твои слова - богу в уши!
Противные мурашки забегали по спине, Бориска подвигал лопатками. Эких страстей наговорил чернец на ночь. Однако, вишь ты, как оно обернулось-то. Предтеча антихристов на патриаршем престоле оказался. Недоглядели, стало быть, епископы, застлал им очи сатана...
- Скоро все наизнанку вывернется, - приглушенно сказал отец Иоанн, закрывая глаза и становясь похожим на мертвеца.
- А с нами-то что станется, горемышными? - подал голос дед Тимошка из-под тулупа. Он как забился под овчину, так и не вылезал оттуда.
- Худо вам будет вовсе, - ответил отец Иоанн, не подымая век. - Старец соловецкий Пимен своими очами зрел, как Никон в Новгороде благословлял народ обеими руками.
- Чисто католик, - вздыхали монахи. - Спаси, богородица!
- То люди сказывают. Мне же, грешному, на себе довелось испытать богомерзкие чины богослужебные, кои Никоном введены во храмах наших. Скоро и до северных монастырей доберется рука антихриста, и зачнете вместо шестнадцати земных поклонов отбивать токмо четыре, а остальные двенадцать на поясные смените... Бориске было все равно, сколько и каких поклонов надобно творить на молебнах, однако по тому, как забеспокоились чернецы и заохал дед Тимошка, он решил, что дело и впрямь хуже некуда.
- ...Католический четырехконечный мерзкий крест ныне на просфорах московских по патриаршему указу печатают, - рассказывал тем временем отец Иоанн, - продана вера предков наших, брошен к стопам еретиков и богохульников православный осьмиконечный крест наш, на коем Христос-спаситель распят был.
Монахи, видно, об этом уже слыхали, потому что сидели молча и лишь головами покачивали.
- Я же всякий раз, в соборный храм приходя, тому противился и Никону о святотатстве в глаза говорил. Ан горд патриарх, - в голосе отца Иоанна прозвучало сожаление, - облаял он меня, скуфьи лишил и сослал...
"Вот оно что, - подумал Бориска, - Никон на отца Иоанна епитимью1 наложил, потому он без скуфьи ходит".
Отец Иоанн осенил себя размашистым крестом:
- Одначе не оставил господь, пособил уйти, и дети мои духовные тож со мной. Теперь все тебе ведомо, старик, и тебе, детина.
- А с нами-то как же? - опять спросил дед Тимошка.
Отец Иоанн запахнул кожушок, успокоил деда:
- Никто не знает, что везете нас вы.
- Я не о том, - дед Тимошка высунул наконец нос наружу. - Куды нашему брату деваться, коли антихристовы времена наступают?
Отец Иоанн задумался, потом медленно, точно трудно ему было, сказал:
- Допреж всего сломить надо Никонову гордыню - в ней зло есть. Смирится Никон, все образуется само собой.
- Ну-ну, - проговорил дед Тимошка, пряча нос, - дай-то бог!
2
Плыли ночью, днем таились под крутыми берегами карельских островов. Бориска разглядел утеклецов2 как следует.
У отца Иоанна лицо желто, как у покойника, длиннющие волосы не чесаны. Один сын его духовный, чернец Власий, огромен до страшноты, черен и смугл, в налитых покатых плечах угадывалась медвежья силища, грудь широка, ноги столбами; с этаким бороться - ни в жизнь не одолеть. У другого, Евсея, глаза прыткие, сам весь гибкий, живой. Он намекнул, что до пострижения в сынах боярских ходил, мол, Бориска ему не ровня.
Отец Иоанн много писал. На груди у него, как у подьячего, болталась медная чернильница в виде сундучка, за пазухой прятал он полоски бумаги и футляр с перьями.
Сумбурные мысли, воспоминания одолевали отца Иоанна.
Вот он, протопоп Казанского собора Иван Неронов3, в первопрестольной. Под высокими сводами храма - торжественное пение, наполняющее душу несказанной радостью, в золотых окладах иконостасов вспыхивают блики от множества свечей, умиротворяюще пахнет ладаном. Радуется душа протопопа, ибо тут ему и почитание, и благолепие, и пригожество, и благоденствие. А в богопристойном доме, в натопленной горнице, - долгие, за полночь беседы со странничками, для коих ворота протопопова двора никогда не затворялись. Из тех бесед узнавал Неронов, что среди сельских попов зреет недовольство князьями церкви, что по боярским и дворянским вотчинам попов и дьяконов наравне с холопами сажают в колоды и цепи, бьют нещадно и от церкви отсылают за прямоту слова, что священнослужители вкупе с крестьянами в иных местах поднимают бунты, жгут барские хоромы и проливают кровь. Неронов вздыхал, крестился и отсылал странничков на отдых, а сам зажигал свечу и торопливо записывал размышления свои, чтобы назавтра поведать их своим единомышленникам... И вставало перед взором отца Иоанна просторное обиталище Стефана Вонифатьева, царского духовника, который был главой ревнителей православия. Неронов восседал на широкой скамье, слева - хозяин, справа - Никон, в ту пору - архимандрит Новоспасского монастыря. Говорили много, осуждали сельское духовенство за пристрастие к бунтам против архиерейской власти и самих иерархов, которых хотели заменить своими, послушными людьми, дабы спасти православную нравственность. А еще говорили, что все это нужно для того, чтобы изгнать пороки, укрепить добродетели и почтение к церкви, искоренить пьянство и запретить страшные кабаки, добиться стройной чинности богослужений и установить соборное начало. А для того надобен был решительный патриарх.
Обивая царские пороги, ревнители православия добились патриаршего престола Никону и облегченно вздохнули: быть отныне собору истинному, а не иудейскому сонмищу. Да и сам Никон не сплоховал - сумел показать себя в расправе с новгородскими и псковскими бунтарями1.
Но не успели ревнители московские воздать хвалу новому патриарху, как оборотился их ставленничек вторым государем святейшим всея Руси, стал царским другом собинным2 - и ну творить всё по-своему.
Неронов зябко повел плечами, вспомнив деяния патриарха.
Возвысился Никон, и содрогнулось православие, когда стал он подстраивать его под веру греческую, испоганенную насилием турского Махмута, лукавым Флоренским собором да римскими науками. Очухались ревнители, подняли голос в защиту древнего благочестия, попытались увещевать зарвавшегося владыку. Однако патриарх и слушать не пожелал бывших соратников, и кончились дни благоденствия для Неронова. С той поры видел он белый свет сквозь решетки темниц московского Симонова, вологодского Спасо-Каменного и наконец Кандалакшского монастырей. Сослали в холодные сибирские края и пылкого протопопа Аввакума. Лишь Стефан Вонифатьев царицыной милостью оставался в первопрестольной. Однако Иван Неронов не думал сдаваться. Годы работы книжным справщиком на печатном дворе у князя Львова не прошли даром. Речист был протопоп, речист настолько, что, сидя в вологодском монастыре, едва не взбунтовал своими проповедями чернецов. Ну и добился, конечно, - упрятали новоявленного Златоуста подальше, в Кандалакшскую тюрьму под крепкий караул...
Слава господу! - освободился... А вот что теперь делать?
И в самом деле, убежав из тюрьмы, Неронов поначалу растерялся: куда деваться? Кругом сыщики патриарха, десница у Никона оказалась длинной и твердой. Уж ежели сейчас попадешься, синяки считать и плакать по волосам не придется. А виниться перед Никоном не хотелось до скрежета зубовного. Чай, оба они мужицкого роду-племени, вровень на земле стоят. Пущай-ка сам патриарх смирит гордыню, небось не отвалится башка-то. Потому и решил Неронов вернуться в Москву, и не как-нибудь, а помилованным самим царем. Царя о том царица упросит, а царицу на такой путь благой наставит старый друг Стефан Вонифатьев.
Не видя другого выхода, отец Иоанн принялся строчить письма, прикинув, что лучше и безопаснее всего отправить их с нарочным из Соловецкого монастыря, куда придется заехать для этой цели на денек-другой. В том, что приветят его на Соловках, Неронов не сомневался: тамошний архимандрит Илья любит патриарха, как собака палку...
Бориске редко доводилось видеть, как слова на бумагу кладут, и он стал глядеть через плечо отца Иоанна. Тот нахмурился, заслонил письмо спиной.
- Не серчай, отец Иоанн, - сказал помор, - я ведь неграмотной. - Чудно мне видеть писанину. Верно, тяжкая это наука, не всякому дано. Кабы обучиться...
Неронов пристально глянул на парня.
- Нет, Бориска, читать да писать - наука нехитрая. Однако терпение да охоту надобно иметь.
Он отвернулся и снова стал перышком скрипеть. Закончив и скатав бумагу в свиточек, спрятал письмо в туесок, потом подозвал Бориску:
- Поедем со мной. Грамоте обучу, станешь мне помощником.
Бориске только того и надо: уйти-то все равно задумал. Он скосил глаза на деда Тимошку, но тот мирно похрапывал на корме под тулупом.
- Долга ли дорога?
Отец Иоанн задумчиво покачал головой.
- Лгать не стану. Длинен путь, а где конец и каков, сам не ведаю. Поначалу дорога на Соловки ляжет.
Не раздумывая, Бориска ударил кулаком по колену.
- Согласен, отец Иоанн! Ты меня грамоте учи, я тебя оборонять буду от лихих людей.
Еще одну ночь проплыли. Под утро шняка вошла в Кемскую Салму. Парус опустили, Бориска сел на весла и стал грести, держа лодку ближе к берегу. Вскоре старик высмотрел узкую лахту1 и направил в нее шняку.
Когда суденышко ткнулось носом в камни, Власий передал деду Тимошке кису малую, в которой звякнуло. Старик бережно принял мешочек, на Бориску даже не глянул.
Парень усмехнулся, прошел на нос, пособил отцу Иоанну взойти на угор. Вернулся, подобрал свой тулупчик и узелок, который загодя приготовил.
Дед Тимошка, отвернувшись, горбился на скамье, должно быть, деньги считал. Из-под ветхой шапчонки на тощем затылке виднелись реденькие волосы. Бориске снова стало жаль деда: пропадет ведь старый один-то. Однако слово дано отцу Иоанну. Он стащил с головы треух.
- Прощай, дедко, - сказал старику, - не поминай лихом. Даст бог, свидимся.
Дед Тимошка встрепенулся.
- Борюшко, - пробормотал он, - уходишь, значит.
- Ухожу. Сам не ведаю куда, однако иду. Видно, доля моя такая.
На глазах у старика показались слезы. Он шмыгнул носом, протянул кису.
- Сынок, да как же... - шагнул к Бориске, запутавшись в парусе, чуть не упал. - Деньги-то, вот они... Забери ты хучь все, лишь останься... Сынок, Борюшко!
Бориска опустил голову. Ой, уходить надо немедля, а не то вовсе разжалобит дед.
- Нет, дедко. Денег мне не надо. Не серчай. Дождись шелоника2, уплывешь в обрат с попутным. Прощай!
Он вскинул тулупчик на плечо, подхватил под мышку узелок, шагнул из лодки и пустился догонять чернецов.
3
Именит и достославен Соловецкий монастырь.
Без малого по всему Поморью раскинулись его угодья земельные, богатые дичью да зверем леса дремучие, полные всякой рыбы лешие озера3.
Во многих местах вотчины с полторы тысячи крестьянских душ варили соль, не давая оскудеть монастырской казне. На многие мельницы отвозилось с полей зерно. Вертели мельницы крыльями, шумели водяными колесами, и сыпался в сундуки келарских палат мельничный сбор - деньги немалые.
В крашеные избяные оконницы вставляли мастера-плотники кусочки слюды, что добывалась на Пулонском озере.
Переливаясь светом радужным, красовался у женок в венцах и кокошниках корельский жемчуг.
Кончались берега, начиналось море Белое. Выгружали поморы с судов и укладывали на возы пузатые бочонки со знаменитой соловецкой селедкой, двухпудовую крутобокую серебристую семгу; о другой-то рыбе и говорить нечего - торовато Белое морюшко. И еще лодьи брели, до отказа груженные битым зверем морским, шкурками песцовыми, на островах Студеного моря добытыми.
На судах монастырских прибывали в соловецкую обитель богомольцы, и звенели денежки, в сборные кружки ссыпаясь, ибо тянулся народ православный к мощам святым Зосимы и Савватия, всяк желал им поклониться, помолиться в древних храмах, глянуть на грозные и могучие крепостные стены.
От тех стен катилась по Руси слава о соловецкой обители.
О том звонили колокола соловецкие.
Молчали они лишь о кабальных записях, коими полнились ларцы у соборных старцев и приказчиков, о слезах крестьянских, смешанных с солью на варницах, на угодьях и промыслах.
Молчали о том колокола...
Архимандрит Соловецкого монастыря Илья проснулся засветло и долго лежал не шевелясь. Келейники, служки и послушники, состоявшие при владыке, вздыхали за дверью, но входить не смели без зова.
У отца Ильи шумело в голове от вчерашнего возлияния, с трудом собирался он с мыслями: "Стар стал, утроба хмельное худо емлет1. Не те лета, не те... Не ведаешь, где лишнее-то... Опять вчера беседу с соборным старцем Герасимом пришлось вести. Одряхлели другие-то старцы, ум за разум стал у них заходить. Им все ладно - не перечат архимандриту. Среди соборных, пожалуй, Исайя предан без оглядки, да с ним совету не держать глуповат любимец. Для беседы по-тонку лучше Герасима не найти: грамотен, писания много знает, сам творит, благо, ум востер. Касаемо православного двуперстия тетради исписал, "Слово о кресте" сочинил. А еще Герасим, как велено, сошелся со стольником Львовым - князем Михайлой Ивановичем, коего по соборному определению сплавили из Москвы в Соловецкую обитель. Герасим-то речист и бражничать горазд, авось выведает у князя, кого ныне держаться надо..."