– А что теперь у нас в Москве делается, а?
   Снег этот держался долго, хотя дни стояли мягкие, с задернутым мглою солнцем. Василий Тыркин еще до рассвета теперь начал уходить в лес, пропадал там целыми днями. «Время, парень, строгое, – говорил он Никите, – самое теперь время красного зверя бить». Иногда он брал с собою и Никиту.
   Однажды мальчики забрели далеко в горы и обходили овраг, где, по расчетам, должен был лежать медведь. Никита шел с опаской, осторожно раздвигая сучья, ронявшие снег. Василий Тыркин посвистывал иногда, саженях в ста по той стороне оврага.
   Вдруг неподалеку послышался хруст дерева. Никита остановился, – ясно было слышно, как кто-то ломает сухие ветки. У него стало пусто в коленках. «Ну, нет, не струшу», – повторил он несколько раз и ползком начал спускаться в овраг.
   На склоне оказались следы, точно кто-то хотел подняться и съехал, – из-под снега зеленела мерзлая трава. Никита поднялся, чтобы обогнуть кусты, и сейчас же увидел трех людей, сидевших с поджатыми ногами на снегу вокруг кучи хвороста, приготовленного для костра. Все трое были в папахах и бурках, усатые и черные, и мрачно глядели на хворост.
   Но вот ближайший начал поворачивать голову и впился в Никиту круглыми темными глазами… Вскочил на ноги и выхватил из-под бурки кинжал. Товарищи его тоже поднялись, вынули кинжалы. Затем первый подошел к Никите, взял его, как филин, жесткими пальцами за руку и дернул вниз, поставил около костра.
   – Ты кто такой? Ты зачем здесь? – спросил он свирепо. Его товарищ схватил Никиту за подбородок и сказал: ««Ва!» Другой щелкнул очень больно Никиту в нос и сказал: «Ха, ха!»
   – Пожалуйста, не щелкайте меня по носу, – проговорил Никита неожиданно шепотом, и сейчас же, чтобы не показать, будто он трусит, он выдернул руку и толкнул в живот того, кто сказал «ха-ха». Человек этот подскочил, ударил в ладоши и сел на корточки, – коричневая рожа его была осклаблена, выпученные глаза – желтые, как от табаку.
   – Не смейте меня трогать, а то мы с вами расправимся, – насупившись, пробурчал Никита. Тогда первый опять взял его за руку и прохрипел:
   – Спички у тебя есть?
   Никита подал ему коробочку со спичками. Все трое закричали: «Га! ва! ха-ха!» – и подожгли костер, – повалил дым, затрещали сучья. Никита сказал, что ему бы нужно теперь идти. Ему на это ответили:
   – Мы тебе руки свяжем, уведем в горы. Нам за тебя денег дадут.
   – Вы разбойники? – спросил Никита, кусая ноготь.
   – Кто – мы? Конечно – разбойники. Мы дома жжем, людей режем, деньги себе берем. Мы абреки.
   Разбойники опять вынули кинжалы, и каждый начал резать на мелкие кусочки мерзлую баранину, лежавшую тут же на снегу, насаживать кусочки на хворостинку.
   «Бах!» – вдруг раскатился по лесу выстрел. Разбойники, как на пружинах, вскочили, оглядываясь, ощерясь. «Бах! Бах! Бах!»—один за другим хлестнули и гулко покатились по лесу три выстрела. Никита увидел в шагах пятидесяти Василия Тыркина, стрелявшего с колена по разбойникам. Никита сейчас же бросился в гору и лег. «Бах! Бах!»
   Затем все затихло. Только очень далеко трещали сучья, – улепетывали разбойники. И скоро послышался тревожный голос Василия Тыркина:
   – Никита? А Никита? Куда ты провалился?
   – Здесь я, – ответил Никита, размазывая ладонью вдруг полившиеся слезы.

Таинственное исчезновение

   В феврале опять подул ветер, хлынули дожди, вздулся и сердито заревел поток, и уже по-весеннему зашумели влажные леса.
   А когда выглянуло солнце, на коньке сакли свистнул протяжно скворец и, задирая к солнцу черную головку, залился на разные чудесные голоса. Заверткин вынес было из погреба колоды с пчелами. Но радость весны прервалась неожиданным событием.
   Однажды ночью все проснулись от далекого грохота, похожего на гром. Это стреляли пушки. Василий Тыркин нацепил гранаты под шинель и, озабоченно пошмыгивая, ушел на разведку. Отец то выходил из сакли и слушал раскаты канонады, то присаживался к столу и хрустел пальцами. Заверткин взял самовар и унес его в лес: «от греха подальше». Никита сидел на тюфяке, – у него ослабели ноги и было тоскливо.
   В конце дня пушки стали затихать, и опять нежным голосом запел скворец на сакле. К вечеру явился Василий Тыркин с исцарапанной щекой и без гранат, бросил картуз об землю и сказал:
   – Наши все пропали.
   Алексей Алексеевич опустился к столу и закрыл лицо руками. Потом он позвал Никиту, поставил его между колен и, глядя серьезно в лицо ему, сказал:
   – Нам нужно бежать, Никитушка.
   – Куда?
   – Не знаю, подумаю.
   Он подошел к двери, долго глядел на горы, потом махнул рукой:
   – Вот, нам уж и нет больше места на родине.
   Весь этот вечер отец и Василий Тыркин совещались и не переставая курили табак. Было решено пробраться в Гагры, – на Пузанка навьючить багаж, самим же идти пешком. Отъезд назначили на послезавтра. Рано утром отец, бросавший в огонь очага какие-то письма и бумаги, сказал Никите:
   – Поди, пожалуйста, в лес и нарежь побольше хворостинок, нам нужно сплести корзины для вьюка.
   На дворе Василий Тыркин, мастеривший вьюки, крикнул Никите:
   – Ты не ленись, добеги до оврага, где мы разбойников стреляли, – там хворостины хороши.
   Утро было теплое. Нежно зеленели деревья, на иных набухшие почки были точно помазаны смолой. Трещали, летали между ветвей сивоворонки. В лесу, насыщенном запахом весеннего сока, было весело от свиста птиц и бегающих пятен солнца. Нельзя было понять – почему на родине нет больше места жить.
   В знакомом овраге, заросшем орешником, Никита услышал такой треск и сопение, что сейчас же счел за нужное влезть на дерево. Было похоже, будто по кустам изо всей силы таскают какую-то тушу, – кустарник так и валился во все стороны. И, наконец, Никита увидел животное, ростом с человека, покрытое драной, бурой, в клочках шерстью. Оно ехало на заду, забирая под себя что попало передними лапами, терлось и валялось, и недовольно поревывало, мотая широколобой мордой, разевало маленький свинячий рот. Это был только что поднявшийся из берлоги медведь, – он линял и выкидывал пробку.
   Никита свистнул. Медведь ахнул по-человечьи и тотчас косматым шаром выкатился из орешника и затопотал, затрещал по лесу.
   Никита спрыгнул на землю и стал резать орешники, драть с них легко сходящую сладкую кору. К полудню он нарезал большую вязанку, взвалил на спину и понес домой.
   Идти было жарко. Ломило плечи. Несколько раз Никита присаживался и видел дятла, который со страха поднял красный гребешок и пестреньким платочком пролетел сквозь листву, видел, как муравьи тащили сосновые иглы и дохлых мух к себе в муравейник, запустил шишкой в белочку, прильнувшую на растопыренных ножках к стволу дерева, спугнул из кустов огненного фазана и, наконец, приплелся домой.
   Еще подходя, он заметил неладное, – у порога валялся разодранный тюфяк. Никита вбежал в саклю, – там все было перевернуто, на полу разбросаны книги, белье, листья из распоротых тюфяков. Никита стал звать отца, но никто не ответил. Не было ни отца, ни Василия Тыркина, ни Заверткина, пропал даже Яшка-козел.

Поиски

   Никита обежал весь двор, заглядывал повсюду, спустился к потоку, кричал, свистал и в сумерки вернулся к опустевшей сакле, сел у порога на бревно, подперся и сидел неподвижно, покуда над очертанием гор не проступили большие звезды, дрожащие от влажности и чистоты.
   Никита вспомнил, как в день приезда отец говорил ему, указывая на эти звезды: «В древности люди думали, что у каждого человека есть своя звезда. Теперь не верят этому. Но, если хочешь, я могу тебе подарить вон ту, которая переливается».
   Как и тогда, звезды начали расплываться. Никита подышал носом, покусал губы и сдержался: плакать было нельзя. Над лужайкой беззвучно летали две мыши, ясно различимые в звездном небе. Трещала деревянным язычком древесница. От тихого дуновения шелестели листья на тополе.
   Вдруг из-под склона лужайки, из темноты, поднялась голова с рогами, выросла, приблизилась, потом поднялась вторая голова, выросла и приблизилась, – это были Яшка и Заверткин. Никита кинулся к старику, спрашивая, где отец. Заверткин, державший в руках самовар, поставил его на землю и рукавом вытер глаза:
   – Увели отца и Ваську увели.
   И он рассказал, как из города приходило двенадцать человек с пулеметом, и эти люди схватили Алексея Алексеевича и Василия Тыркина, хотели было тут же их и расстрелять, но они стругались, – крик и ругань была великая… Тюфяки распороли, вещи все покидали, побили, – искали писем каких-то и денег.
   Никита хотел сейчас же бежать в город искать отца, но Заверткин уговорил его не ходить ночью; поставил самоварчик, положил в него пучочки сухой травы и попоил Никиту горьковатым и пахучим настоем шалфея. Никита уснул не раздеваясь. На рассвете Заверткин разбудил его, сунул в карман луковицу и ломоть хлеба и вывел на городскую дорогу.
   Никита довольно долго бежал по узкому шоссе, вьющемуся с холма на холм белой полоской. Из-за гор поднялось бледное солнце, и внизу, в котловине, в туманной мгле и дыму догоравшего пожарища, Никита увидел вылинявшие кровли города.
   Оттуда по шоссе шли две рослые бабы, тяжело ступая под тяжестью узлов. Одна, рябая, с усмешкой оглянула Никиту, остановилась и спросила:
   – Куда, барчук, идешь? – В город.
   – Не ходи, милый, зарежут.
   И бабы пошли дальше, смеясь о чем-то. Никита со злобой глядел им вслед: «Хотели напугать!.. Зарежут так зарежут!..»
   И он еще быстрее побежал по пыльной дороге к городу. Навстречу попадались бабы и мужики с узлами и вещами. У одного на голове была надета граммофонная труба.
   Наконец сбоку дороги Никита увидел остатки пожарища – обугленные столбы и дымящиеся кучи мусора. Дальше шоссе было изрыто взрывами снарядов; заборы повалены и разбиты; на телеграфных столбах – обрывки проволок; мостовая усыпана битыми стеклами; посреди улицы лежала убитая лошадь с задранной ногой. Наконец стали попадаться солдаты в расстегнутых шинелях, с заломленными картузами, с винтовками, перекинутыми дулом вниз через плечо. С треском, в облаке пыли, промчался мотоциклет, от которого в стороны отскакивали пешеходы. На площади, на перекладине трамвайного столба, высоко над землей покручивался какой-то человек в чулках.
   Никита свернул на улицу, полную народа. Скуластый солдат штыком преградил ему дорогу.
   – Назад, проходу нет!
   – Я ищу отца, – сказал Никита.
   – Назад, тебе говорю! – Скуластый замахнулся прикладом. Никита попятился, и в это время другой солдат, пахнущий хлебом и овчиной, положил руку сзади ему на шею:
   – Кого ищешь, парень?
   Никита, задыхаясь, рассказал ему о пропаже отца. Солдат, пахнущий хлебом и овчиной, проговорил:
   – Ах ты, таракан запечный, плохо твое дело… Ну, иди за мной, я уж тебе, так и быть, покажу, где твой батька сидит…
   Он привел Никиту к низкому каменному дому, где у крыльца стояли два пулемета и расхаживали солдаты с винтовками дулом вниз. Никита хотел было войти в дом, но его отогнали. Солдат, пахнущий хлебом и овчиной, затерялся. Никита стал смотреть в окна, но на них висели шторы. Время от времени к крыльцу подкатывали мотоциклетки, с них слезали молодые люди в кожаных куртках и, дребезжа по ступенькам шпорами, вбегали в дом. Затем провели несколько арестованных человек, – бледных, полураздетых и без шапок, – и за ними захлопнулась дверь низкого дома с занавешенными окнами.
   У Никиты кружилась голова от голода и усталости, но он упрямо стоял и ждал. Вдруг за его спиной кто-то проговорил шепотом:
   – Не оборачивайся, иди за мной…
   И сейчас же мимо прошел Василий Тыркин в заломленном картузе, – руки в карманы, – свернул в переулок и там только обернулся:
   – Никита, отца надо выручать.
   – Папа жив?
   – До утра будет жив.
   И Василий Тыркин рассказал, как их арестовали, привезли на двор низкого дома, где было уже человек двести арестованных, как люди, которые привезли их, ушли, и он тогда выпустил из-под козырька вихор и начал «ловчиться» поближе к воротам. Потом видит, – около отхожего места стоит винтовка, он ее взял, потолкался еще немного по двору, для вида, и, посвистывая, вышел прямо через ворота на улицу.
   – У них там такая бестолочь – что хочешь делай… Слушай, вот я что придумал…

Побег

   Никита и Василий Тыркин пошли на край города, где вчера был рукопашный бой. Домишки здесь стояли с выбитыми стеклами, в дырках от пуль, с отскочившей штукатуркой. На тротуарах виднелись темные пятна. Убитые были уже убраны, но по дворам еще много валялось винтовок, картузов и патронных сумок.
   Василий Тыркин подыскал Никите простреленный картуз по голове, сумку и ружье. Свою винтовку, взятую давеча на дворе, он переменил на кавалерийский карабин. Затем мальчики начали обходить разграбленные дома, покуда в одном не нашли то, что им было нужно: в углу на божнице – пузырек с чернилами и перо.
   Василий Тыркин велел Никите пристроиться писать на подоконнике, вынул из-за обшлага бланк «Удельного Ведомства Виноделия», найденный им среди мусора, и сказал:
   – Пиши: Российская Федеративная Республика…
   – А тут напечатано – «Виноделие». Его зачеркнуть? – спросил Никита.
   – Нет, не зачеркивай, они с виноделием хуже спутаются. Пиши: «Спешно, совершенно секретно. Во исполнение приказа товарища Главкомброд…»
   – Это что же значит?
   – А черт его знает… Пиши непонятнее: «Приказано – главного агента гидры контрреволюции, кровавого буржуя, Алексея Рощина, перевести в городскую тюрьму. При попытке к бегству расстрелять на месте. Поручение исполнить товарищам Василию Тыркину и…» как тебя прописать?
   – Как-нибудь пострашнее.
   – Пиши: «и товарищу Никите Выпусти Кишки…» Когда замечательная бумага эта была написана, мальчики пошли на базар, купили молока и вяленой рыбы и поели. Никиту прогрело солнце, он лег ничком на чахлой травке, растущей вокруг собора, и сквозь сон слышал то людские голоса, то грохот колес, то острый свист стрижей, летающих как ни в чем не бывало над куполом колокольни.
   В сумерки Василий Тыркин растолкал Никиту, мальчики зарядили винтовки и пошли к низкому дому. Переходя площадь, они встретили рослого парня-солдата, – хмуро опустив голову, он брел, загребал пыль огромными сапожищами. Василий Тыркин окликнул его:
   – Какого полка?
   – Интернационального, – ленивым языком едва выговорил парень.
   – Иди за нами.
   – Это почему я должен за вами идти?
   – Молчать, товарищ! – крикнул Василий Тыркин, задирая к нему нос. – Читай приказ, – и он сунул в лицо ему бумагой. Парень поглядел, поправил винтовку на плече и сказал уже смирно:
   – Ладно, идемте, товарищи.
   К воротам низкого дома едва можно было протолкаться: люди всякого сброда орали, требовали выдачи пайков и табаку, грозились устроить «вахрамееву ночь» в городе, с руганью лезли на крыльцо и шарахались в темноту. Трещали, как бешеные, мотоциклетки. Два прожектора ползали пыльными лучами по темным окнам домов на площади, выхватывали из мрака отдельные бегущие фигуры.
   Василий Тыркин пробился к воротам, где стоял часовой – усатый человек в широкополой, очевидно дамской, шляпе, и сказал ему сурово:
   – Отворяй ворота.
   – По чьему приказу?
   – Российская Федеративная Республика. Спешно, совершенно секретно… Читай, тебе говорят… Мне некогда.
   Мрачный человек в дамской шляпе посмотрел на бумагу, поводил по ней усами и, все еще нехотя, отворил калитку в воротах. Василий Тыркин, Никита и парень – их спутник – вошли во двор.
   – Эй, где дневальный? – закричал Василий Тыркин – Что за порядки!
   – Здесь, – откликнулся из темноты бодрый голос.
   – Выдать по ордеру Алексея Рощина, буржуя… Живо, товарищ, не теряйте революционного времени!
   – Рощин… Алексей Рощин, – пошли голоса в глубине темного двора.
   Никита, вглядываясь, различал сидящие на земле унылые фигуры. Вдруг, точно иглой прокололо ему сердце, – от стены медленно отделился и подходил отец в накинутом на плечи пальто. Голова его была забинтована тряпкой.
   – Я здесь, – проговорил он тихо и глухо. – За мной пришли?
   – Молчать, кровавая гидра! – закричал Василий Тыркин, замахиваясь на него прикладом. Алексей Алексеевич вздрогнул, всмотрелся и прикрыл низ лица воротником.
   – Ведите, – отрывисто сказал он.
   Василий Тыркин и ленивый парень поволокли его под руки к воротам, но здесь вышла заминка: часовой в дамской шляпе, приотворив после сильного стука калитку, сказал, что сейчас было распоряжение – никого со двора не выпускать. Василий Тыркин опять показал бумагу, часовой замотал усами, – не могу, К спорящим придвинулись люди с той стороны ворот, раздались голоса:
   – Какие это порядки, – мы ловим, а они уводят. Кто им дал разрешение?.. Покажи пропуск… Комиссара надо позвать… Товарищ, беги за комиссаром…
   Во время этой толкотни Никита отыскал страшно задрожавшую, холодную, как лед, руку отца и прижался к ней губами. Василий Тыркин пытался, перекрикивая голоса, читать бумагу, но чья-то рука вырвала ее. Тогда он, ощетинясь от злости, сорвал с плеча карабин, прикладом ударил усатого человека по дамской шляпе и выскочил за ворота. Ленивый парень толкнул туда же Алексея Алексеевича и закричал вдруг исступленным голосом:
   – Расступись, убью!..
   Толпа подалась, несколько человек шарахнулось с дороги. Зазвякали ружейные затворы, но Никита и Алексей Алексеевич, держась за руки, уже далеко бежали по темной площади. Позади ударили выстрелы.
   Отец сильнее сжал руку Никиты. Вдруг впереди бегущих вывернулся Василий Тыркин, крикнул: «Налево, в переулок, к речке!» – повернулся, припал на колено и выпустил в преследующих всю пачку.

Между небом и землей

   Заслоняя огромною тенью звезды, высоко над палубой, на рее висела распяленная туша быка. Большая Медведица опрокинулась золотым ковшиком над черным и выпуклым морем. Темный дым из пароходной трубы отходил в сторону и далеко был виден на звездном небе. Высокие мачты, перекладины рей и туша быка были неподвижны, звездное же небо едва покачивалось.
   Никита лежал на открытой палубе. Рядом с ним похрапывал отец, завернувшись в одеяло, по другую сторону спал Василий Тыркин. На свертке канатов сидел, мучась бессонницей, босой старичок, бывший очень важным когда-то человеком. По всей палубе, пропахшей вареными бобами и салом, лежало множество спящих тел. Вот кто-то приподнялся, оглядываясь дико, и опять с сонным рычанием повалился на подстилку. Наверху, между лодок, желтел свет сквозь жалюзи капитанской каюты. В ней открылась дверь, вышел коренастый человек в белом – капитан, и стоял неподвижно, глядя на усыпанное звездами небо, на Млечный Путь. Эти звезды, и Млечный Путь, и Большая Медведица были наверху и внизу, в черной бездне. Огромный пароход, полный спящих, бездомных людей, казалось, летел в звездном пространстве.
   Босой старичок, сидевший неподвижно на канатах, пошевелился, поднял голову от колен и проговорил громко, но, очевидно, сам для себя:
   – Глаза бы мои тебя не видали…
   И сейчас же за его спиной поднялась голова в очках, без усов, с остроконечной бородкой. Поднялась осторожно и стала слушать. Это был агент контрразведки.
   – Ах, Африка, Африка, – проговорил старичок. Никита понял, что старичку ужасно трудно, – не по годам, – ехать босиком в Африку, куда вот уже седьмые сутки шел пароход. Никита положил руки под голову и стал думать об Африке:
   О крокодилах, которые хватают детей за ноги.
   О львах, стоящих целыми часами неподвижно за бугром песка, подняв хвост.
   О страусах с перьями от шляп на хвосте, до того прожорливых, что им можно дать проглотить ручную гранату.
   О мухах цеце.
   О голых, раскрашенных дикарях, плывущих, размахивая копьями, в остроносой пироге по светлой и дивной реке…
   Река эта понемногу покрылась туманом, поднималась к нему и разлилась среди звезд в Млечный Путь.
   Покойной ночи, Никита![9]

Повесть смутного времени

(Из рукописной книги князя Туренева)
   На седьмом десятке жизни случилась со мной великая беда: руки, ноги опухли, образ божий – лицо сделалось безобразное, как бабы говорят – решетом не покроешь. Одолели смертные мысли, взял страх, – волосы поднялись дыбом. Ночью слез я с лежанки, пал под образа и положил зарок – потрудиться, чем бог меня вразумит.
   Как вешним водам сойти, – послал я нарочного в Москву, к знакомцу, к дьяку Щелкалову, с подарками: два десятка гусей копченых, полбочонка меду да бочонок яблок моченых, кислых, чтобы выдал мне из дворцовой кладовой тетрадь в сто листов бумаги доброй и чернил – чем писать.
   И вот ныне, во исполнение зарока, припоминаю все, что видели грешные мои глаза в прошедшие лютые годы. Из припомненного выбираю достойное удивления: неисповедим путь человеческий. А как стал припоминать, вначале-то, – господи боже. Плюнул, положил тетрадь за образ заступницы: дрянь люди, хуже зверя лесного. Злодейству их нет сытости. Тьфу…
   Но, отойдя и поразмыслив, положил я все же начать труд грешный и начинаю неторопливым рассказом о необыкновенном житии блаженного Нифонта. Его еще и по сию пору помнят в нашем краю.
* * *
   В миру Нифонта звали Наумом. Отец его, Иван Афанасьевич, уроженец села Поливанова, при церкви был в попах и в давних летах умер. Наума взял к себе матерний дядя его, дьякон Гремячев; у дьякона Наум научился грамоте, и читал псалтырь, и был в дьячках, и через небольшое время посвящен в городе Коломне, при церкви Николая-чудотворца, в попы. Там-то я его и увидел в первый раз.
   Стоял у нас в Коломне наш, князей Туреневых, осадный двор, куда бежали мы из деревень и садились в осаду, когда с Дикого поля шел крымский хан, с большими людьми. А дороги хану не было другой, как между Донцом и Ворсклой, – либо на Серпухов, либо на Коломну. Здесь по берегу Оки сторожи стояли, а в городах – береговые полки. Ока так и звалась тогда – Непрелазной стеной.
   Старики говорили, – велик при царе Иване был город Коломна, а я его помню, – уж запустел: в последний раз крымский хан перелезал Оку через Быстрый брод, – с тех пор лет двадцать о крымцах не было слышно, и стали вольные людишки разбегаться из города, – кто на промыслы, кто в Москву, кто в степь – воровать. Остались в Коломне церковные да монастырские служители, да на осадных дворах – дворники, да на посаде среди пуста – заколоченных лавок, бурьяна на огородах – жило стрельцов с полсотни, сторожа Гуляй-города да казенные ямщики.
   В пустом городе – скука. Одни галки да голуби ворошатся на гнилой кровле, на деревянной городской стене.
   Был в те времена великий голод по всей земле. Три лета земля не родила. Скот весь съели. Пашню не пахали и не сеяли. Бродили люди по лесам, по дорогам: кто в Сибирь тянул, кто на север, где рыбы много, кто бежал за рубеж на литовские, на днепровские украины. В Москве царь Борис даром раздавал хлеб, и такое множество народа брело в Москву, – дикие звери белым днем драли на дорогах отсталых, тех, кто с голоду ложился.
   Разбойников завелось больше, чем жителей. Сельский дом наш сожгли бродячие люди, и мы с матушкой от великого страха жили в Коломне за стеной.
   Помню, мы с матушкой сидим на дворе, на крыльца на солнцепеке. Около стоит толстая, как бочка, попадья, босая, в лисьей рваной шубе, и говорит:
   – Наступает кончание веку, матушка княгиня: иду я сейчас через мост, а на мосту безместные попы сидят, восемь попов, и все они драные, нечесаные, и бранятся матерно, а иные борются и на кулачки дерутся. Я их срамить. А один мне поп, Наум, нашего приходу, говорит: «Царь Борис, слышь, дьяволу душу продал, знается с колдунами и службы не стоит, и быть нам под Борисом нельзя, – мы все, попы, уйдем в Дикую степь к казакам, к атаману Ворону Носу. Вы еще нас попомните».
   Матушка испугалась, увела меня в светлицу. А вечером поп Наум подошел к нашим воротам и стал бить в них рукой, покуда его не впустили.
   Наум сел на лавку в избе, где мы ужинали, сам худой, борода спутанная, глаза беловатые, дикие, из подрясника полбока выдрано, – тело видно. И стал он говорить дерзко:
   – Теперь по ночам звезда с хвостом всходит. В Серпухове на торгу все слышали – скачут кони, а к и коней, ни верховых не видно, одни подковы видны да пыль. Я теперь поп безместный, протопоп мне по шее дал: «Николай-чудотворец, говорит, и без тебя обойдется». Дайте мне нагольный полушубок да шапку баранью, – я уйду в степь – воровать. А не дадите мне шапку да полушубок – наложу на вас епитимью, – я еще не расстриженный, – или еще чего-нибудь сделаю. Все равно теперь пропадать. Мы, русские люди, все проклятые. У нас дна нет.
   Сейчас же дали полушубок, и шапку, и пирогов на дорогу. Наум всех нас благословил: «В остатный, говорит, раз». Глаза кулаком вытер крепко и ушел – бухнул дверью. И слышим – засвистел в темноте, на улице, из слободы ему безместные попы откликнулись. Матушка заплакала, – так стало нам всем страшно.