Страница:
Постукивая карандашом по клепаной обшивке яйца, Лось стал объяснять подробности междупланетного корабля. Аппарат построен из упругой и тугоплавкой стали, внутри хорошо укреплен ребрами и легкими фермами. Это внешний чехол. В нем помещался второй чехол из шести слоев резины, войлока и кожи. Внутри этого второго кожаного стеганого яйца находились аппараты наблюдения и движения, кислородные баки, ящики для поглощения углекислоты, полые подушки для инструментов и провизии. Для наблюдения поставлены выходящие за внешнюю оболочку аппарата особые «глазки» в виде короткой металлической трубки, снабженной призматическими стеклами.
Механизм движения помещался в горле, обвитом спиралью. Горло было отлито из металла, твердостью превосходящего астрономическую бронзу. В толще горла высверлены вертикальные каналы. Каждый из них расширялся наверху в так называемую взрывную камеру. В каждую камеру проведена искровая свеча от общего магнето и питательная трубка. Как в цилиндры мотора поступает бензин, точно так же взрывные камеры питались ультралиддитом – тончайшим порошком, необычайной силы взрывчатым веществом, найденным в лаборатории …ского завода в Петрограде. Сила ультралиддита превосходила все до сих пор известное в этой области. Конус взрыва чрезвычайно узок. Чтобы ось конуса взрыва совпадала с осями вертикальных каналов горла, поступающий во взрывные камеры ультралиддит пропускался сквозь магнитное поле.
Таков в общих чертах был принцип движущего механизма: это была ракета. Запас ультралиддита – на сто часов. Уменьшая или увеличивая число взрывов в секунду, можно регулировать скорость подъема и падения аппарата. Нижняя его часть значительно тяжелее верхней, поэтому, попадая в сферу притяжения планеты, аппарат всегда поворачивается к ней горлом.
– На какие средства построен аппарат? – спросил Скайльс.
Лось с некоторым изумлением взглянул на него:
– На средства республики…
Лось и Скайльс вернулись к столу. После некоторого молчания Скайльс спросил неуверенно:
– Вы рассчитываете найти на Марсе живых существ?
– Это я увижу утром, в пятницу, девятнадцатого августа.
– Я предлагаю вам десять долларов за строчку путевых впечатлений. Аванс – шесть фельетонов по двести строк, чек можете учесть в Стокгольме. Согласны?
Лось засмеялся, кивнул головой: согласен. Скайльс присел на углу стола писать чек.
– Жаль, жаль, что вы не хотите лететь со мной: ведь это в сущности так близко, ближе, чем пешком, например, до Стокгольма, – сказал Лось, дымя трубкой.
Спутник
Бессонная ночь
Тою же ночью
Отлет
Механизм движения помещался в горле, обвитом спиралью. Горло было отлито из металла, твердостью превосходящего астрономическую бронзу. В толще горла высверлены вертикальные каналы. Каждый из них расширялся наверху в так называемую взрывную камеру. В каждую камеру проведена искровая свеча от общего магнето и питательная трубка. Как в цилиндры мотора поступает бензин, точно так же взрывные камеры питались ультралиддитом – тончайшим порошком, необычайной силы взрывчатым веществом, найденным в лаборатории …ского завода в Петрограде. Сила ультралиддита превосходила все до сих пор известное в этой области. Конус взрыва чрезвычайно узок. Чтобы ось конуса взрыва совпадала с осями вертикальных каналов горла, поступающий во взрывные камеры ультралиддит пропускался сквозь магнитное поле.
Таков в общих чертах был принцип движущего механизма: это была ракета. Запас ультралиддита – на сто часов. Уменьшая или увеличивая число взрывов в секунду, можно регулировать скорость подъема и падения аппарата. Нижняя его часть значительно тяжелее верхней, поэтому, попадая в сферу притяжения планеты, аппарат всегда поворачивается к ней горлом.
– На какие средства построен аппарат? – спросил Скайльс.
Лось с некоторым изумлением взглянул на него:
– На средства республики…
Лось и Скайльс вернулись к столу. После некоторого молчания Скайльс спросил неуверенно:
– Вы рассчитываете найти на Марсе живых существ?
– Это я увижу утром, в пятницу, девятнадцатого августа.
– Я предлагаю вам десять долларов за строчку путевых впечатлений. Аванс – шесть фельетонов по двести строк, чек можете учесть в Стокгольме. Согласны?
Лось засмеялся, кивнул головой: согласен. Скайльс присел на углу стола писать чек.
– Жаль, жаль, что вы не хотите лететь со мной: ведь это в сущности так близко, ближе, чем пешком, например, до Стокгольма, – сказал Лось, дымя трубкой.
Спутник
Лось стоял, прислонившись плечом к верее раскрытых ворот. Трубка его погасла.
За воротами до набережной Ждановки лежал пустырь. За рекой неясными очертаниями стояли деревья Петровского острова. За ними догорал и не мог догореть печальный закат. Длинные тучи, тронутые по краям его светом, будто острова, лежали в зеленых водах неба. Над ними зеленело небо. Несколько звезд зажглось на нем. Было тихо на старой Земле.
Рабочий Кузьмин, давеча мешавший в ведерке сурик, тоже подошел и остановился в воротах, бросил огонек папироски в темноту.
– Трудно с Землей расставаться, – сказал он негромко. – С домом и то трудно расставаться. Из деревни идешь на железную дорогу – раз десять оглянешься. Изба соломой крыта, а – свое, прижилое место. Землю покидать – аи, аи, аи…
– Вскипел чайник, – сказал Хохлов, другой рабочий, – иди, Кузьмин, чай пить.
Кузьмин вздохнул: «Да, так-то», и пошел к горну. Хохлов – суровый человек – и Кузьмин сели у горна на ящики и пили чай, осторожно ломали хлеб, отдирали от костей вяленую рыбу, жевали не спеша. Кузьмин, мотнув бородкой, сказал вполголоса:
– Жалко мне его. Таких людей сейчас почти что и нет.
– А ты погоди его отпевать.
– Мне один летчик рассказывал: поднялся он на восемь верст, – летом, заметь, – и масло все-таки замерзло у него в аппарате. А выше лететь? Там – холод. Тьма.
– А я говорю – погоди отпевать, – повторил Хохлов мрачно.
– Лететь с ним никто не хочет, не верят. Объявление вторую неделю висит напрасно.
– А я верю.
– Долетит?
– Вот то-то, что долетит. Вот и в Европе они тогда взовьются.
– Кто взовьется?
– Кто, кто взовьется? На теперь, выкуси, – Марс-то чей? – советский.
– Да, это бы здорово.
Кузьмин пододвинулся на ящике. Подошел Лось, сел, взял кружку с дымящимся чаем.
– Хохлов, не согласитесь лететь со мной?
– Нет, Мстислав Сергеевич, – ответил Хохлов, – не соглашусь, боюсь.
Лось усмехнулся, хлебнул из кружки, покосился на Кузьмина.
– А вы, милый друг?
– Мстислав Сергеевич, да я бы с радостью полетел, – жена у меня больная, опять – детишки, как их оставишь?
– Да, видимо, придется лететь одному, – сказал Лось, поставив пустую кружку, вытер губы ладонью, – охотников покинуть Землю маловато. – Он опять усмехнулся, качнул головой. – Вчера барышня приходила по объявлению. «Хорошо, говорит, я с вами лечу, мне девятнадцать лет, пою, танцую, играю на гитаре, на Земле жить больше не хочу – революции мне надоели. Визы на выезд не нужно?» Кончился наш разговор, – села барышня и заплакала. «Вы меня обманули, я рассчитывала, что лететь нужно гораздо ближе». Потом молодой человек явился, говорит басом, руки потные. «Вы, говорит, считаете меня за идиота – лететь на Марс невозможно; на каком основании вывешиваете подобные объявления?» Насилу его успокоил.
Лось оперся локтями о колени и глядел на угли. Лицо его в эту минуту казалось утомленным, лоб сморщился. Видимо, он весь отдыхал от длительного напряжения воли. Кузьмин ушел за табачком. Хохлов, кашлянув, сказал:
– Мстислав Сергеевич, самому-то вам разве не страшно?
Лось перевел на него глаза, согретые жаром углей.
– Нет, мне не страшно. Я уверен, что опущусь удачно. А если неудача, – удар будет мгновенный и безболезненный. Страшно другое. Представьте так: мои расчеты окажутся неверны, я не попаду в притяжение Марса – проскочу мимо. Запаса топлива, кислорода, еды мне хватит надолго. И вот – лечу во тьме. Впереди горит звезда. Через тысячу лет мой окоченелый труп влетит в ее огненные океаны. Но эти тысячу лет – мой летящий во тьме труп! Но эти долгие дни, покуда я еще жив, – а я буду жить долго в этой коробке, – долгие дни безнадежного отчаяния – один во всей вселенной! Не смерть страшна, но одиночество, безнадежное одиночество в вечной тьме. Это действительно страшно. Очень не хочется лететь одному.
Лось прищурился на угли. Рот его упрямо сжался.
В воротах показался Кузьмин, позвал его вполголоса:
– Мстислав Сергеевич, к вам.
– Кто? – Лось быстро поднялся.
– Красноармеец какой-то спрашивает.
В сарай, вслед за Кузьминым, вошел человек в рубашке без пояса, читавший объявление на улице Красных Зорь. Коротко кивнул Лосю, оглянулся на леса, подошел к столу.
– Попутчик вам требуется?
Лось пододвинул ему стул, сел напротив.
– Да, ищу попутчика. Я лечу на Марс.
– Знаю, в объявлении сказано. Мне эту звезду показали давеча. Далеко, конечно. Условия какие, хотел я знать: жалованье, харчи?
– Вы семейный?
– Женатый, детей нет.
Он ногтями деловито постукивал по столу, поглядывал кругом с любопытством. Лось вкратце рассказал ему об условиях перелета, предупредил о возможном риске. Предложил обеспечить семью и выдать жалованье вперед деньгами и продуктами. Красноармеец кивал, поддакивал, но слушал рассеянно.
– Как, вам известно, – спросил он, – люди там или чудовища обитают?
Лось крепко почесал в затылке, засмеялся.
– По-моему, там должны быть люди, что-нибудь вроде нас. Приедем, увидим. Дело вот в чем: уже несколько лет на больших радиостанциях в Европе и в Америке начали принимать непонятные сигналы. Сначала думали, что это следы бурь в магнитных полях Земли. Но таинственные звуки были слишком похожи на азбучные сигналы. Кто-то настойчиво хочет с нами говорить. Откуда? На планетах, кроме Марса, не установлено пока жизни. Сигналы могут идти только с Марса. Взгляните на его карту, – он, как сеткой, покрыт каналами. (Он указал на чертеж Марса, прибитый к дощатой стене.) Видимо, там есть возможность установить огромной мощности радиостанции. Марс хочет говорить с Землей. Пока мы не можем отвечать на эти сигналы. Но мы летим на зов. Трудно предположить, что радиостанции на Марсе построены чудовищами, существами, не похожими на нас. Марс и Земля – два крошечные шарика, кружащиеся рядом. Одни законы для нас и для них. Во вселенной носится пыль жизни. Одни и те же споры оседают на Марс и на Землю, на все мириады остывающих звезд. Повсюду возникает жизнь, и над жизнью всюду царствует человекоподобный: нельзя создать животное, более совершенное, чем человек.
– Еду с вами, – сказал красноармеец решительно. – Когда с вещами приходить?
– Завтра. Я должен вас ознакомить с аппаратом. Ваше имя, отчество, фамилия?
– Гусев, Алексей Иванович.
– Занятие?
Гусев рассеянно взглянул на Лося, опустил глаза на свои постукивающие по столу пальцы.
– Я грамотный, – сказал он, – автомобиль ничего себе знаю. Летал на аэроплане наблюдателем. С восемнадцати лет войной занимаюсь – вот все мое и занятие. Имею ранения. Теперь нахожусь в запасе. – Он вдруг ладонью шибко потер темя, коротко засмеялся. – Ну, и дела были за эти семь лет! По совести говоря, я бы сейчас полком должен командовать, – характер неуживчивый! Прекратятся военные действия, – не могу сидеть на месте: сосет. Отравлено во мне все. Отпрошусь в командировку или так убегу. (Он потер макушку, усмехнулся.). Четыре республики учредил, – и городов-то сейчас этих не запомню. Один раз собрал сотни три ребят, – отправились Индию освобождать. Хотелось нам туда добраться. Но сбились в горах, попали в метель, под обвалы, побили лошадей. Вернулось нас оттуда немного. У Махно был два месяца, погулять захотелось… ну, с бандитами не ужился… Ушел в Красную Армию. Поляков гнал от Киева, – тут уж я был в коннице Буденного: «Даешь Варшаву!» В последний раз ранен, когда брали Перекоп. Провалялся после этого без малого год по лазаретам. Выписался – куда деваться? Тут эта девушка моя подвернулась, – женился. Жена у меня хорошая, жалко ее, но дома жить не могу. В деревню ехать, – отец с матерью померли, братья убиты, земля заброшена. В городе делать нечего. Войны сейчас никакой нет, – не предвидится. Вы уж, пожалуйста, Мстислав Сергеевич, возьмите меня с собой. Я вам на Марсе пригожусь.
– Ну, очень рад, – сказал Лось, подавая ему руку, – до завтра.
За воротами до набережной Ждановки лежал пустырь. За рекой неясными очертаниями стояли деревья Петровского острова. За ними догорал и не мог догореть печальный закат. Длинные тучи, тронутые по краям его светом, будто острова, лежали в зеленых водах неба. Над ними зеленело небо. Несколько звезд зажглось на нем. Было тихо на старой Земле.
Рабочий Кузьмин, давеча мешавший в ведерке сурик, тоже подошел и остановился в воротах, бросил огонек папироски в темноту.
– Трудно с Землей расставаться, – сказал он негромко. – С домом и то трудно расставаться. Из деревни идешь на железную дорогу – раз десять оглянешься. Изба соломой крыта, а – свое, прижилое место. Землю покидать – аи, аи, аи…
– Вскипел чайник, – сказал Хохлов, другой рабочий, – иди, Кузьмин, чай пить.
Кузьмин вздохнул: «Да, так-то», и пошел к горну. Хохлов – суровый человек – и Кузьмин сели у горна на ящики и пили чай, осторожно ломали хлеб, отдирали от костей вяленую рыбу, жевали не спеша. Кузьмин, мотнув бородкой, сказал вполголоса:
– Жалко мне его. Таких людей сейчас почти что и нет.
– А ты погоди его отпевать.
– Мне один летчик рассказывал: поднялся он на восемь верст, – летом, заметь, – и масло все-таки замерзло у него в аппарате. А выше лететь? Там – холод. Тьма.
– А я говорю – погоди отпевать, – повторил Хохлов мрачно.
– Лететь с ним никто не хочет, не верят. Объявление вторую неделю висит напрасно.
– А я верю.
– Долетит?
– Вот то-то, что долетит. Вот и в Европе они тогда взовьются.
– Кто взовьется?
– Кто, кто взовьется? На теперь, выкуси, – Марс-то чей? – советский.
– Да, это бы здорово.
Кузьмин пододвинулся на ящике. Подошел Лось, сел, взял кружку с дымящимся чаем.
– Хохлов, не согласитесь лететь со мной?
– Нет, Мстислав Сергеевич, – ответил Хохлов, – не соглашусь, боюсь.
Лось усмехнулся, хлебнул из кружки, покосился на Кузьмина.
– А вы, милый друг?
– Мстислав Сергеевич, да я бы с радостью полетел, – жена у меня больная, опять – детишки, как их оставишь?
– Да, видимо, придется лететь одному, – сказал Лось, поставив пустую кружку, вытер губы ладонью, – охотников покинуть Землю маловато. – Он опять усмехнулся, качнул головой. – Вчера барышня приходила по объявлению. «Хорошо, говорит, я с вами лечу, мне девятнадцать лет, пою, танцую, играю на гитаре, на Земле жить больше не хочу – революции мне надоели. Визы на выезд не нужно?» Кончился наш разговор, – села барышня и заплакала. «Вы меня обманули, я рассчитывала, что лететь нужно гораздо ближе». Потом молодой человек явился, говорит басом, руки потные. «Вы, говорит, считаете меня за идиота – лететь на Марс невозможно; на каком основании вывешиваете подобные объявления?» Насилу его успокоил.
Лось оперся локтями о колени и глядел на угли. Лицо его в эту минуту казалось утомленным, лоб сморщился. Видимо, он весь отдыхал от длительного напряжения воли. Кузьмин ушел за табачком. Хохлов, кашлянув, сказал:
– Мстислав Сергеевич, самому-то вам разве не страшно?
Лось перевел на него глаза, согретые жаром углей.
– Нет, мне не страшно. Я уверен, что опущусь удачно. А если неудача, – удар будет мгновенный и безболезненный. Страшно другое. Представьте так: мои расчеты окажутся неверны, я не попаду в притяжение Марса – проскочу мимо. Запаса топлива, кислорода, еды мне хватит надолго. И вот – лечу во тьме. Впереди горит звезда. Через тысячу лет мой окоченелый труп влетит в ее огненные океаны. Но эти тысячу лет – мой летящий во тьме труп! Но эти долгие дни, покуда я еще жив, – а я буду жить долго в этой коробке, – долгие дни безнадежного отчаяния – один во всей вселенной! Не смерть страшна, но одиночество, безнадежное одиночество в вечной тьме. Это действительно страшно. Очень не хочется лететь одному.
Лось прищурился на угли. Рот его упрямо сжался.
В воротах показался Кузьмин, позвал его вполголоса:
– Мстислав Сергеевич, к вам.
– Кто? – Лось быстро поднялся.
– Красноармеец какой-то спрашивает.
В сарай, вслед за Кузьминым, вошел человек в рубашке без пояса, читавший объявление на улице Красных Зорь. Коротко кивнул Лосю, оглянулся на леса, подошел к столу.
– Попутчик вам требуется?
Лось пододвинул ему стул, сел напротив.
– Да, ищу попутчика. Я лечу на Марс.
– Знаю, в объявлении сказано. Мне эту звезду показали давеча. Далеко, конечно. Условия какие, хотел я знать: жалованье, харчи?
– Вы семейный?
– Женатый, детей нет.
Он ногтями деловито постукивал по столу, поглядывал кругом с любопытством. Лось вкратце рассказал ему об условиях перелета, предупредил о возможном риске. Предложил обеспечить семью и выдать жалованье вперед деньгами и продуктами. Красноармеец кивал, поддакивал, но слушал рассеянно.
– Как, вам известно, – спросил он, – люди там или чудовища обитают?
Лось крепко почесал в затылке, засмеялся.
– По-моему, там должны быть люди, что-нибудь вроде нас. Приедем, увидим. Дело вот в чем: уже несколько лет на больших радиостанциях в Европе и в Америке начали принимать непонятные сигналы. Сначала думали, что это следы бурь в магнитных полях Земли. Но таинственные звуки были слишком похожи на азбучные сигналы. Кто-то настойчиво хочет с нами говорить. Откуда? На планетах, кроме Марса, не установлено пока жизни. Сигналы могут идти только с Марса. Взгляните на его карту, – он, как сеткой, покрыт каналами. (Он указал на чертеж Марса, прибитый к дощатой стене.) Видимо, там есть возможность установить огромной мощности радиостанции. Марс хочет говорить с Землей. Пока мы не можем отвечать на эти сигналы. Но мы летим на зов. Трудно предположить, что радиостанции на Марсе построены чудовищами, существами, не похожими на нас. Марс и Земля – два крошечные шарика, кружащиеся рядом. Одни законы для нас и для них. Во вселенной носится пыль жизни. Одни и те же споры оседают на Марс и на Землю, на все мириады остывающих звезд. Повсюду возникает жизнь, и над жизнью всюду царствует человекоподобный: нельзя создать животное, более совершенное, чем человек.
– Еду с вами, – сказал красноармеец решительно. – Когда с вещами приходить?
– Завтра. Я должен вас ознакомить с аппаратом. Ваше имя, отчество, фамилия?
– Гусев, Алексей Иванович.
– Занятие?
Гусев рассеянно взглянул на Лося, опустил глаза на свои постукивающие по столу пальцы.
– Я грамотный, – сказал он, – автомобиль ничего себе знаю. Летал на аэроплане наблюдателем. С восемнадцати лет войной занимаюсь – вот все мое и занятие. Имею ранения. Теперь нахожусь в запасе. – Он вдруг ладонью шибко потер темя, коротко засмеялся. – Ну, и дела были за эти семь лет! По совести говоря, я бы сейчас полком должен командовать, – характер неуживчивый! Прекратятся военные действия, – не могу сидеть на месте: сосет. Отравлено во мне все. Отпрошусь в командировку или так убегу. (Он потер макушку, усмехнулся.). Четыре республики учредил, – и городов-то сейчас этих не запомню. Один раз собрал сотни три ребят, – отправились Индию освобождать. Хотелось нам туда добраться. Но сбились в горах, попали в метель, под обвалы, побили лошадей. Вернулось нас оттуда немного. У Махно был два месяца, погулять захотелось… ну, с бандитами не ужился… Ушел в Красную Армию. Поляков гнал от Киева, – тут уж я был в коннице Буденного: «Даешь Варшаву!» В последний раз ранен, когда брали Перекоп. Провалялся после этого без малого год по лазаретам. Выписался – куда деваться? Тут эта девушка моя подвернулась, – женился. Жена у меня хорошая, жалко ее, но дома жить не могу. В деревню ехать, – отец с матерью померли, братья убиты, земля заброшена. В городе делать нечего. Войны сейчас никакой нет, – не предвидится. Вы уж, пожалуйста, Мстислав Сергеевич, возьмите меня с собой. Я вам на Марсе пригожусь.
– Ну, очень рад, – сказал Лось, подавая ему руку, – до завтра.
Бессонная ночь
Все было готово к отлету с Земли. Но два последующих дня пришлось, почти без сна, провозиться над укладкой внутри аппарата – в полых подушках – множества мелочей. Проверяли приборы и инструменты. Сняли леса, окружавшие аппарат, разобрали часть крыши.
Лось показал Гусеву механизм движения и важнейшие приборы, – Гусев оказался ловким и сметливым человеком.
Назавтра, в шесть вечера, назначили отлет.
Поздно вечером Лось отпустил рабочих и Гусева, погасив электричество, кроме лампочки над столом, прилег, не раздеваясь, на железную койку – в углу сарая, за треногой телескопа.
Ночь была тихая и звездная. Лось не спал. Закинув за голову руки, глядел в сумрак. Много дней он не давал себе воли. Сейчас, в последнюю ночь на Земле, он отпустил сердце: мучайся, плачь.
Он вспомнил… Комната в полутьме… Свеча заставлена книгой. Запах лекарств, душно. На полу, на ковре – таз. Когда встаешь и проходишь мимо таза, по стене, по тоскливым обоям колышутся тени. Как томительно! В постели то, что дороже света, – Катя, жена – часто-часто, тихо дышит. На подушке – густые, спутанные волосы. Подняты колени под одеялом. Катя уходит от него. Изменилось недавно такое хорошее кроткое лицо. Оно – розовое, неспокойное. Выпростала руку и щиплет пальцами край одеяла. Лось снопа, снова берет ее руку, кладет под одеяло.
«Ну, раскрой глаза, ну, взгляни, простись со мной». Она говорит жалобным, чуть-чуть слышным голосом: «Ской окро, ской окро». Детский, едва слышный, жалобный ее голос хочет сказать: «Открой окно». Страшнее страха – жалость к ней, к этому голосу. «Катя, Катя, взгляни». Он целует ее в щеки, в лоб, в закрытые веки. Горло у нее дрожит, грудь подымается толчками, пальцы вцепились в край одеяла. «Катя, Катя, что с тобой?» Не отвечает, уходит… Поднялась на локтях, подняла грудь, будто снизу ее толкали, мучили. Милая головка закинулась… Она опустилась, ушла в постель. Упал подбородок. Лось, сотрясаясь от отчаяния, обхватил ее, прижался.
…Нет, нет, нет, – со смертью нет примиренья…
Лось поднялся с койки, взял со стола коробку с папиросами, закурил и ходил некоторое время по темному сараю. Потом взошел на лесенку телескопа, нашел искателем Марс, поднявшийся уже над Петроградом, и долго глядел на небольшой, ясный, теплый шарик. Он слегка дрожал в перекрещивающихся волосках окуляра.
…Он опять прилег… Память открыла видение. Катюша сидит в траве на пригорке. Вдали, за волнистыми полями, – золотые точки Звенигорода. Коршуны плавают в летнем зное над хлебами, над гречихами. Катюше лениво и жарко. Лось, сидя рядом, кусая травинку, поглядывает на русую голову Катюши, на загорелое плечо со светлой полоской кожи между загаром и платьем. Катюшины серые глаза – равнодушные и прекрасные, – в них тоже плавают коршуны. Кате восемнадцать лет. Сидит и молчит. Лось думает: «Нет, милая моя, есть у меня дело поважнее, чем вот, на этом пригорке, влюбиться в вас. На этот крючок не попадусь, на дачу к вам больше ездить не стану».
Ах, боже мой! Как неразумно были упущены эти летние, горячие дни. Остановить бы время тогда! Не вернуть! Не вернуть!..
Лось опять встал с койки, чиркал спичками, курил, ходил. Но и хождение вдоль дощатой стены было тягостно: как зверь в яме.
Лось отворил ворота и глядел на высоко уже взошедший Марс.
«И там не уйти от себя, – за гранью Земли, за гранью смерти. Зачем нужно было хлебнуть этого яду, – любить! Жить бы неразбуженным. Летят же в эфире окоченевшие семена жизни, ледяные кристаллы, летят дремлющие. Нет, нужно упасть и расцвесть – пробудиться к жажде – любить, слиться, забыться, перестать быть одиноким семенем. И весь этот короткий сон затем, чтобы снова – смерть, разлука, и снова – полет ледяных кристаллов».
Лось долго стоял в воротах. Кровяным, то синим, то алмазным светом переливался Марс – высоко над спящим Петроградом. «Новый, дивный мир, – думал Лось, – быть может, давно уже погасший или фантастический, цветущий и совершенный… Так же оттуда, когда-нибудь ночью, буду глядеть на мою родную звезду среди звезд… Вспомню – пригорок, и коршунов, и могилу, где лежит Катя… И печаль моя будет легка…»
Под утро Лось положил на голову подушку и забылся. Его разбудил грохот обоза, ехавшего по набережной. Лось провел ладонью по лицу. Еще бессмысленные от ночных видений глаза его разглядывали карты на стенах, очертания аппарата. Лось вздохнул, совсем пробуждаясь, подошел к крану и облил голову студеной водой. Накинул пальто и зашагал через пустырь к себе на квартиру, где полгода тому назад умерла Катя.
Здесь он вымылся, побрился, надел чистое белье и платье, осмотрел, заперты ли все окна. Квартира была нежилая – повсюду пыль. Он открыл дверь в спальню, где после смерти Кати он никогда не ночевал. В спальне было почти темно от спущенных штор, лишь отсвечивало зеркало шкафа с Катиными платьями, – зеркальная дверца была приоткрыта. Лось нахмурился, подошел на цыпочках и плотно прикрыл ее. Замкнул дверь спальни. Вышел из квартиры, запер парадное и плоский ключик положил себе в жилетный карман.
Теперь все было закончено перед отъездом.
Лось показал Гусеву механизм движения и важнейшие приборы, – Гусев оказался ловким и сметливым человеком.
Назавтра, в шесть вечера, назначили отлет.
Поздно вечером Лось отпустил рабочих и Гусева, погасив электричество, кроме лампочки над столом, прилег, не раздеваясь, на железную койку – в углу сарая, за треногой телескопа.
Ночь была тихая и звездная. Лось не спал. Закинув за голову руки, глядел в сумрак. Много дней он не давал себе воли. Сейчас, в последнюю ночь на Земле, он отпустил сердце: мучайся, плачь.
Он вспомнил… Комната в полутьме… Свеча заставлена книгой. Запах лекарств, душно. На полу, на ковре – таз. Когда встаешь и проходишь мимо таза, по стене, по тоскливым обоям колышутся тени. Как томительно! В постели то, что дороже света, – Катя, жена – часто-часто, тихо дышит. На подушке – густые, спутанные волосы. Подняты колени под одеялом. Катя уходит от него. Изменилось недавно такое хорошее кроткое лицо. Оно – розовое, неспокойное. Выпростала руку и щиплет пальцами край одеяла. Лось снопа, снова берет ее руку, кладет под одеяло.
«Ну, раскрой глаза, ну, взгляни, простись со мной». Она говорит жалобным, чуть-чуть слышным голосом: «Ской окро, ской окро». Детский, едва слышный, жалобный ее голос хочет сказать: «Открой окно». Страшнее страха – жалость к ней, к этому голосу. «Катя, Катя, взгляни». Он целует ее в щеки, в лоб, в закрытые веки. Горло у нее дрожит, грудь подымается толчками, пальцы вцепились в край одеяла. «Катя, Катя, что с тобой?» Не отвечает, уходит… Поднялась на локтях, подняла грудь, будто снизу ее толкали, мучили. Милая головка закинулась… Она опустилась, ушла в постель. Упал подбородок. Лось, сотрясаясь от отчаяния, обхватил ее, прижался.
…Нет, нет, нет, – со смертью нет примиренья…
Лось поднялся с койки, взял со стола коробку с папиросами, закурил и ходил некоторое время по темному сараю. Потом взошел на лесенку телескопа, нашел искателем Марс, поднявшийся уже над Петроградом, и долго глядел на небольшой, ясный, теплый шарик. Он слегка дрожал в перекрещивающихся волосках окуляра.
…Он опять прилег… Память открыла видение. Катюша сидит в траве на пригорке. Вдали, за волнистыми полями, – золотые точки Звенигорода. Коршуны плавают в летнем зное над хлебами, над гречихами. Катюше лениво и жарко. Лось, сидя рядом, кусая травинку, поглядывает на русую голову Катюши, на загорелое плечо со светлой полоской кожи между загаром и платьем. Катюшины серые глаза – равнодушные и прекрасные, – в них тоже плавают коршуны. Кате восемнадцать лет. Сидит и молчит. Лось думает: «Нет, милая моя, есть у меня дело поважнее, чем вот, на этом пригорке, влюбиться в вас. На этот крючок не попадусь, на дачу к вам больше ездить не стану».
Ах, боже мой! Как неразумно были упущены эти летние, горячие дни. Остановить бы время тогда! Не вернуть! Не вернуть!..
Лось опять встал с койки, чиркал спичками, курил, ходил. Но и хождение вдоль дощатой стены было тягостно: как зверь в яме.
Лось отворил ворота и глядел на высоко уже взошедший Марс.
«И там не уйти от себя, – за гранью Земли, за гранью смерти. Зачем нужно было хлебнуть этого яду, – любить! Жить бы неразбуженным. Летят же в эфире окоченевшие семена жизни, ледяные кристаллы, летят дремлющие. Нет, нужно упасть и расцвесть – пробудиться к жажде – любить, слиться, забыться, перестать быть одиноким семенем. И весь этот короткий сон затем, чтобы снова – смерть, разлука, и снова – полет ледяных кристаллов».
Лось долго стоял в воротах. Кровяным, то синим, то алмазным светом переливался Марс – высоко над спящим Петроградом. «Новый, дивный мир, – думал Лось, – быть может, давно уже погасший или фантастический, цветущий и совершенный… Так же оттуда, когда-нибудь ночью, буду глядеть на мою родную звезду среди звезд… Вспомню – пригорок, и коршунов, и могилу, где лежит Катя… И печаль моя будет легка…»
Под утро Лось положил на голову подушку и забылся. Его разбудил грохот обоза, ехавшего по набережной. Лось провел ладонью по лицу. Еще бессмысленные от ночных видений глаза его разглядывали карты на стенах, очертания аппарата. Лось вздохнул, совсем пробуждаясь, подошел к крану и облил голову студеной водой. Накинул пальто и зашагал через пустырь к себе на квартиру, где полгода тому назад умерла Катя.
Здесь он вымылся, побрился, надел чистое белье и платье, осмотрел, заперты ли все окна. Квартира была нежилая – повсюду пыль. Он открыл дверь в спальню, где после смерти Кати он никогда не ночевал. В спальне было почти темно от спущенных штор, лишь отсвечивало зеркало шкафа с Катиными платьями, – зеркальная дверца была приоткрыта. Лось нахмурился, подошел на цыпочках и плотно прикрыл ее. Замкнул дверь спальни. Вышел из квартиры, запер парадное и плоский ключик положил себе в жилетный карман.
Теперь все было закончено перед отъездом.
Тою же ночью
Этой ночью Маша долго дожидалась мужа – несколько раз подогревала чайник на примусе. За высокой дубовой дверью было тихо и жутковато.
Гусев и Маша жили в одной комнате, в когда-то роскошном, огромном, теперь заброшенном доме. Во время революции обитатели покинули его. За четыре года дожди и зимние вьюги сильно попортили его внутренность.
Комната была просторная. На потолке, среди золотой резьбы и облаков, летела пышная женщина с улыбкой во все лицо, кругом – крылатые младенцы.
«Видишь, Маша, – постоянно говаривал Гусев, показывая на потолок, – женщина какая веселая, в теле, и детей шесть душ, вот это – баба».
Над золоченой, с львиными лапами, кроватью висел портрет старика, в пудреном парике, с поджатым ртом, со звездой на кафтане. Гусев прозвал его «Генерал Топтыгин». «Этот спуска не давал, чуть что не по нем – сейчас топтать». Маша боялась глядеть на портрет. Через комнату была протянута железная труба железной печечки, закоптившей стену. На полках, на столе, где Маша готовила скудную еду, – порядок и чистота.
Резная дубовая дверь отворялась в двусветную залу. Разбитые окна в ней были заколочены досками, потолок местами обваливался. В ветреные ночи здесь гулял, завывая, ветер, бегали крысы.
Маша сидела у стола. Шипел огонек примуса. Издалека ветер донес печальный перезвон часов, – пробило два. Гусев не шел. Маша думала:
«Что ищет, чего ему мало? Все чего-то хочет найти, душа непокойная, Алеша, Алеша… Хоть бы раз закрыл глаза, лег бы ко мне на плечо, сынок: не ищи, не найдешь дороже моей жалости».
На ресницах у Маши выступали слезы, она их не спеша вытирала и подпирала щеку. Над головой летела, не могла улететь веселая женщина с веселыми младенцами. О ней Маша думала: «Вот была бы такая – никуда бы от меня не ушел».
Гусев сказал ей, что уезжает далеко, но куда – она не знала, спросить боялась. Она и сама видела, что жить ему с ней в этой чудной комнате, в тишине, без прежней воли, – трудно, не вынести. Ночью приснится ему что-нибудь – заскрежещет, вскрикнет глухо, сядет на постели и дышит, – зубы стиснуты, в поту лицо и грудь. Повалится, заснет, а наутро – весь темный, места себе не находит.
Маша до того была тихой с ним, так прилащивалась, – умнее матери. За это он ее любил и жалел, но как утро, – глядел, куда бы уйти.
Маша служила, приносила домой пайки. Денег у них часто совсем не было. Гусев хватался за разные дела, но скоро бросал. «Старики сказывали – в Китае есть золотой клин, – говаривал он, – клина, чай, такого там нет, но земля действительно нам еще неизвестная, – уйду я, Маша, в Китай, поглядеть, как и что».
С тоской, как смерти, ждала Маша того часа, когда Гусев уйдет. Никого на свете, кроме него, у нее не было. С пятнадцати лет служила продавщицей по магазинам, кассиршей на невских пароходиках. Жила одиноко, невесело.
Год назад, в праздник, познакомилась с Гусевым в парке на скамейке. Он спросил: «Вижу, одиноко сидите, дозвольте с вами провести время, – одному скучно». Она взглянула, – лицо славное, глаза веселые, добрые и – трезвый. «Ничего не имею против», – ответила коротко. Так они и гуляли в парке до вечера. Гусев рассказывал о войнах, набегах, переворотах, – такое, что ни в одной книге не прочтешь. Проводил Машу до квартиры и с того дня стал к ней ходить. Маша просто и спокойно отдалась ему. И тогда полюбила, – вдруг, кровью всей почувствовала, что он – ей родной. С этого началась ее мука-Чайник закипел, Маша сняла его и опять затихла. Уже давно ей чудился какой-то шорох за дверью, в пустой зале. Было так грустно, – не вслушивалась. Но сейчас – явственно слышно – шаркали чьи-то шаги.
Маша быстро открыла дверь и высунулась. В одно из окон в залу пробирался свет уличного фонаря и слабо освещал пузырчатыми пятнами несколько низких колонн. Между ними Маша увидела седого, нагнувшего лоб старичка, без шапки, в длинном пальто, – он стоял, вытянув шею, и глядел на Машу. У нее ослабели колени.
– Вам что здесь нужно? – спросила она шепотом.
Старичок вытянул шею и так смотрел на нее. Поднял, грозя, указательный палец. Маша с силой захлопнула дверь, – сердце отчаянно билось. Она вслушивалась, – шаги теперь отдалялись: старичок, видимо, уходил по парадной лестнице вниз.
Вскоре с другой стороны залы раздались быстрые, сильные шаги мужа. Гусев вошел веселый, перепачканный копотью.
– Слей-ка помыться, – сказал он, расстегивая ворот, – завтра едем, прощайте. Чайник у тебя горячий? Это славно. – Он вымыл лицо, крепкую шею, руки по локоть, вытираясь – покосился на жену. – Будет тебе, не пропаду, вернусь. Семь лет меня ни пуля, ни штык не могли истребить. Мой час еще далек, – отметка не сделана. А умирать – все равно не отвертишься: муха на лету заденет лапой, – брык и помер.
Он сел к столу, начал лупить вареную картошку, разломил, окунул в соль.
– Назавтра приготовь чистое, две смены, – рубашки, подштанники, подвертки. Мыльца не забудь, шильца да мыльца. Ты что – опять плакала?
– Испугалась, – ответила Маша, отворачиваясь, – старик какой-то все ходит, пальцем погрозил. Алеша, не уезжай.
– Это не ехать – что старик-то пальцем погрозил?
– На несчастье он погрозил.
– Жалко, я уезжаю, я бы с этим старикашкой сурьезно поговорил. Это непременно кто-нибудь из бывших, здешних, бродит по ночам, нашептывает, выживает.
– Алеша, ты вернешься ко мне?
– Сказал – вернусь, значит вернусь. Фу ты, беспокойная.
– Далеко едешь?
Гусев засвистал, кивнул на потолок и, посмеиваясь глазами, налил горячего чаю на блюдце.
– За облака, Маша, лечу, вроде этой бабы.
Маша только опустила голову. Гусев зевнул, начал раздеваться Маша неслышно прибрала посуду, села штопать носки, – не поднимала глаз. А когда скинула платье и подошла к постели, – Гусев уже спал, положив руку на грудь, покойно закрыв ресницы. Маша прилегла рядом и глядела на мужа. По щекам ее текли слезы, так он был ей дорог, так тосковала она по его мятежному сердцу: «Куда летит, чего ищет?»
На рассвете Маша поднялась, вычистила платье мужа, собрала чистое белье. Гусев проснулся. Напился чаю, – шутил, гладил Машу по щеке. Оставил денег – большую пачку. Вскинул на спину мешок, задержался в дверях и поцеловал Машу.
Так она и не узнала, куда он уезжает.
Гусев и Маша жили в одной комнате, в когда-то роскошном, огромном, теперь заброшенном доме. Во время революции обитатели покинули его. За четыре года дожди и зимние вьюги сильно попортили его внутренность.
Комната была просторная. На потолке, среди золотой резьбы и облаков, летела пышная женщина с улыбкой во все лицо, кругом – крылатые младенцы.
«Видишь, Маша, – постоянно говаривал Гусев, показывая на потолок, – женщина какая веселая, в теле, и детей шесть душ, вот это – баба».
Над золоченой, с львиными лапами, кроватью висел портрет старика, в пудреном парике, с поджатым ртом, со звездой на кафтане. Гусев прозвал его «Генерал Топтыгин». «Этот спуска не давал, чуть что не по нем – сейчас топтать». Маша боялась глядеть на портрет. Через комнату была протянута железная труба железной печечки, закоптившей стену. На полках, на столе, где Маша готовила скудную еду, – порядок и чистота.
Резная дубовая дверь отворялась в двусветную залу. Разбитые окна в ней были заколочены досками, потолок местами обваливался. В ветреные ночи здесь гулял, завывая, ветер, бегали крысы.
Маша сидела у стола. Шипел огонек примуса. Издалека ветер донес печальный перезвон часов, – пробило два. Гусев не шел. Маша думала:
«Что ищет, чего ему мало? Все чего-то хочет найти, душа непокойная, Алеша, Алеша… Хоть бы раз закрыл глаза, лег бы ко мне на плечо, сынок: не ищи, не найдешь дороже моей жалости».
На ресницах у Маши выступали слезы, она их не спеша вытирала и подпирала щеку. Над головой летела, не могла улететь веселая женщина с веселыми младенцами. О ней Маша думала: «Вот была бы такая – никуда бы от меня не ушел».
Гусев сказал ей, что уезжает далеко, но куда – она не знала, спросить боялась. Она и сама видела, что жить ему с ней в этой чудной комнате, в тишине, без прежней воли, – трудно, не вынести. Ночью приснится ему что-нибудь – заскрежещет, вскрикнет глухо, сядет на постели и дышит, – зубы стиснуты, в поту лицо и грудь. Повалится, заснет, а наутро – весь темный, места себе не находит.
Маша до того была тихой с ним, так прилащивалась, – умнее матери. За это он ее любил и жалел, но как утро, – глядел, куда бы уйти.
Маша служила, приносила домой пайки. Денег у них часто совсем не было. Гусев хватался за разные дела, но скоро бросал. «Старики сказывали – в Китае есть золотой клин, – говаривал он, – клина, чай, такого там нет, но земля действительно нам еще неизвестная, – уйду я, Маша, в Китай, поглядеть, как и что».
С тоской, как смерти, ждала Маша того часа, когда Гусев уйдет. Никого на свете, кроме него, у нее не было. С пятнадцати лет служила продавщицей по магазинам, кассиршей на невских пароходиках. Жила одиноко, невесело.
Год назад, в праздник, познакомилась с Гусевым в парке на скамейке. Он спросил: «Вижу, одиноко сидите, дозвольте с вами провести время, – одному скучно». Она взглянула, – лицо славное, глаза веселые, добрые и – трезвый. «Ничего не имею против», – ответила коротко. Так они и гуляли в парке до вечера. Гусев рассказывал о войнах, набегах, переворотах, – такое, что ни в одной книге не прочтешь. Проводил Машу до квартиры и с того дня стал к ней ходить. Маша просто и спокойно отдалась ему. И тогда полюбила, – вдруг, кровью всей почувствовала, что он – ей родной. С этого началась ее мука-Чайник закипел, Маша сняла его и опять затихла. Уже давно ей чудился какой-то шорох за дверью, в пустой зале. Было так грустно, – не вслушивалась. Но сейчас – явственно слышно – шаркали чьи-то шаги.
Маша быстро открыла дверь и высунулась. В одно из окон в залу пробирался свет уличного фонаря и слабо освещал пузырчатыми пятнами несколько низких колонн. Между ними Маша увидела седого, нагнувшего лоб старичка, без шапки, в длинном пальто, – он стоял, вытянув шею, и глядел на Машу. У нее ослабели колени.
– Вам что здесь нужно? – спросила она шепотом.
Старичок вытянул шею и так смотрел на нее. Поднял, грозя, указательный палец. Маша с силой захлопнула дверь, – сердце отчаянно билось. Она вслушивалась, – шаги теперь отдалялись: старичок, видимо, уходил по парадной лестнице вниз.
Вскоре с другой стороны залы раздались быстрые, сильные шаги мужа. Гусев вошел веселый, перепачканный копотью.
– Слей-ка помыться, – сказал он, расстегивая ворот, – завтра едем, прощайте. Чайник у тебя горячий? Это славно. – Он вымыл лицо, крепкую шею, руки по локоть, вытираясь – покосился на жену. – Будет тебе, не пропаду, вернусь. Семь лет меня ни пуля, ни штык не могли истребить. Мой час еще далек, – отметка не сделана. А умирать – все равно не отвертишься: муха на лету заденет лапой, – брык и помер.
Он сел к столу, начал лупить вареную картошку, разломил, окунул в соль.
– Назавтра приготовь чистое, две смены, – рубашки, подштанники, подвертки. Мыльца не забудь, шильца да мыльца. Ты что – опять плакала?
– Испугалась, – ответила Маша, отворачиваясь, – старик какой-то все ходит, пальцем погрозил. Алеша, не уезжай.
– Это не ехать – что старик-то пальцем погрозил?
– На несчастье он погрозил.
– Жалко, я уезжаю, я бы с этим старикашкой сурьезно поговорил. Это непременно кто-нибудь из бывших, здешних, бродит по ночам, нашептывает, выживает.
– Алеша, ты вернешься ко мне?
– Сказал – вернусь, значит вернусь. Фу ты, беспокойная.
– Далеко едешь?
Гусев засвистал, кивнул на потолок и, посмеиваясь глазами, налил горячего чаю на блюдце.
– За облака, Маша, лечу, вроде этой бабы.
Маша только опустила голову. Гусев зевнул, начал раздеваться Маша неслышно прибрала посуду, села штопать носки, – не поднимала глаз. А когда скинула платье и подошла к постели, – Гусев уже спал, положив руку на грудь, покойно закрыв ресницы. Маша прилегла рядом и глядела на мужа. По щекам ее текли слезы, так он был ей дорог, так тосковала она по его мятежному сердцу: «Куда летит, чего ищет?»
На рассвете Маша поднялась, вычистила платье мужа, собрала чистое белье. Гусев проснулся. Напился чаю, – шутил, гладил Машу по щеке. Оставил денег – большую пачку. Вскинул на спину мешок, задержался в дверях и поцеловал Машу.
Так она и не узнала, куда он уезжает.
Отлет
На пустыре перед мастерской Лося стал собираться народ. Шли с набережной, бежали со стороны Петровского острова, сбивались в кучки, поглядывали на невысокое солнце, пустившее сквозь облака широкие лучи. Начинались разговоры:
– Что это народ собрался – убили кого?
– На Марс сейчас полетят.
– Вот тебе дожили, этого еще не хватало!
– Что вы рассказываете? Кто полетит?
– Двоих бандитов из тюрьмы взяли, запечатают их в стальной шар и – на Марс, для опыта.
– Бросьте вы врать, в самом деле.
– Ах, сволочи, людей им не жалко!.. – То есть – кому это – «им»?
– А вы, гражданин, не цепляйтесь.
– Конечно, издевательство.
– Ну и народ дурак, боже мой!
– Почему народ дурак? Откуда вы решили?
– Вас бы самого отправить за эти слова.
– Бросьте, товарищи. Тут в самом деле историческое событие, а вы, леший знает, что несете.
– А для каких целей на Марс отправляют?
– Извините, сейчас один тут говорил: двадцать пять пудов погрузили они одной агитационной литературы.
– Это экспедиция.
– За чем?
– За золотом.
– Совершенно верно, – для пополнения золотого фонда.
– Много думают привезти?
– Неограниченное количество.
– Гражданин, долго нам еще ждать?
– Как солнце сядет, так они и взовьются…
До сумерек переливался говор, шли разные разговоры в толпе, ожидающей необыкновенного события. Спорили, ссорились, но не уходили.
Тусклый закат багровым светом разлился на полнеба. И вот, медленно раздвигая толпу, появился большой автомобиль Губисполкома. В сарае изнутри осветились окна. Толпа затихла, придвинулась.
Открытый со всех сторон, поблескивающий рядами заклепок, яйцевидный аппарат стоял на цементной, слегка наклоненной площадке, посреди сарая. Его ярко освещенная внутренность из стеганой ромбами желтой кожи была видна сквозь круглое отверстие люка.
Лось и Гусев были уже одеты в валеные сапоги, в бараньи полушубки, в кожаные пилотские шлемы. Члены исполкома, академики, инженеры, журналисты окружали аппарат. Напутственные речи были уже сказаны, фотографические снимки сделаны. Лось благодарил провожающих за внимание. Его лицо было бледно, глаза как стеклянные. Он обнял Хохлова и Кузьмина. Взглянул на часы.
– Пора!
Провожающие затихли. Гусев нахмурился и полез в люк. Внутри аппарата он сел на кожаную подушку, поправил шлем, одернул полушубок.
– К жене зайди, не забудь, – крикнул он Хохлову и сильно нахмурился.
Лось все еще медлил, глядел себе под ноги. Вдруг он поднял голову и сказал глуховатым, взволнованным голосом:
– Я думаю, что удачно опущусь на Марсе. Я уверен – пройдет немного лет, и сотни воздушных кораблей будут бороздить звездное пространство. Вечно, вечно нас толкает дух искания. Но не мне первому нужно было лететь. Не я первый должен проникнуть в небесную тайну. Что я найду там? – Забвение самого себя… Вот это меня смущает больше всего при расставании с вами… Нет, товарищи, я – не гениальный строитель, не смельчак, не мечтатель, я – трус, я – беглец…
Лось вдруг оборвал, странным взором оглянул провожающих, – все слушали его с недоумением. Он надвинул на глаза шлем.
– А впрочем, это не нужно никому – ни вам и на мне, – личные пережитки… Оставляю их на этой одинокой койке, в сарае… До свиданья, товарищи, прошу как можно дальше отойти от аппарата…
– Что это народ собрался – убили кого?
– На Марс сейчас полетят.
– Вот тебе дожили, этого еще не хватало!
– Что вы рассказываете? Кто полетит?
– Двоих бандитов из тюрьмы взяли, запечатают их в стальной шар и – на Марс, для опыта.
– Бросьте вы врать, в самом деле.
– Ах, сволочи, людей им не жалко!.. – То есть – кому это – «им»?
– А вы, гражданин, не цепляйтесь.
– Конечно, издевательство.
– Ну и народ дурак, боже мой!
– Почему народ дурак? Откуда вы решили?
– Вас бы самого отправить за эти слова.
– Бросьте, товарищи. Тут в самом деле историческое событие, а вы, леший знает, что несете.
– А для каких целей на Марс отправляют?
– Извините, сейчас один тут говорил: двадцать пять пудов погрузили они одной агитационной литературы.
– Это экспедиция.
– За чем?
– За золотом.
– Совершенно верно, – для пополнения золотого фонда.
– Много думают привезти?
– Неограниченное количество.
– Гражданин, долго нам еще ждать?
– Как солнце сядет, так они и взовьются…
До сумерек переливался говор, шли разные разговоры в толпе, ожидающей необыкновенного события. Спорили, ссорились, но не уходили.
Тусклый закат багровым светом разлился на полнеба. И вот, медленно раздвигая толпу, появился большой автомобиль Губисполкома. В сарае изнутри осветились окна. Толпа затихла, придвинулась.
Открытый со всех сторон, поблескивающий рядами заклепок, яйцевидный аппарат стоял на цементной, слегка наклоненной площадке, посреди сарая. Его ярко освещенная внутренность из стеганой ромбами желтой кожи была видна сквозь круглое отверстие люка.
Лось и Гусев были уже одеты в валеные сапоги, в бараньи полушубки, в кожаные пилотские шлемы. Члены исполкома, академики, инженеры, журналисты окружали аппарат. Напутственные речи были уже сказаны, фотографические снимки сделаны. Лось благодарил провожающих за внимание. Его лицо было бледно, глаза как стеклянные. Он обнял Хохлова и Кузьмина. Взглянул на часы.
– Пора!
Провожающие затихли. Гусев нахмурился и полез в люк. Внутри аппарата он сел на кожаную подушку, поправил шлем, одернул полушубок.
– К жене зайди, не забудь, – крикнул он Хохлову и сильно нахмурился.
Лось все еще медлил, глядел себе под ноги. Вдруг он поднял голову и сказал глуховатым, взволнованным голосом:
– Я думаю, что удачно опущусь на Марсе. Я уверен – пройдет немного лет, и сотни воздушных кораблей будут бороздить звездное пространство. Вечно, вечно нас толкает дух искания. Но не мне первому нужно было лететь. Не я первый должен проникнуть в небесную тайну. Что я найду там? – Забвение самого себя… Вот это меня смущает больше всего при расставании с вами… Нет, товарищи, я – не гениальный строитель, не смельчак, не мечтатель, я – трус, я – беглец…
Лось вдруг оборвал, странным взором оглянул провожающих, – все слушали его с недоумением. Он надвинул на глаза шлем.
– А впрочем, это не нужно никому – ни вам и на мне, – личные пережитки… Оставляю их на этой одинокой койке, в сарае… До свиданья, товарищи, прошу как можно дальше отойти от аппарата…