Вдруг в доме бухнула оконная рама, посыпались стекла и раздались испуганные голоса. Алексей Алексеевич подошел к окну. Огромная и густая, как ночное небо, туча низко, над самыми полями, ползла на усадьбу. Вода в реке посинела, стала мрачной. Замотались, смялись и легли камыши. Сильный вихрь подхватил гусиный пух на берегу, сорвал с дуплистой ветлы воронье гнездо, раскидал ветви, погнал по двору кур, распушивших хвосты, закачал деревянный забор, задрал юбку на голову бабе и со всей силой налетел на дом, ворвался в окно, завыл в трубах. В туче появился свет и пробежал извилистыми, ослепляющими корнями от неба до земли. Раскололось, затрещало небо, рухнуло громовыми ударами. Задрожал дом. Печально зазвенела в ответ часовая пружина в часах на камине.
   Алексей Алексеевич стоял у окна, ветер рвал его длинные волосы и развевал полы халата. Вбежавшая тетушка схватила его за руку и оттащила от окна и что-то закричала, но второй, более ужасный удар грома заглушил ее слова. Через минуту упали тяжелые капли дождя, и дождь полил серой завесой, застучал и запенился о стекла закрытого окна. Стало совсем темно.
   – Алексис, – тетушка все еще тяжело дышала, набравшись страха, – говорю тебе: гости к нам приехали.
   – Гости? Кто такие?
   – Сама не знаю. Карета у них поломалась, и грозы боятся, просятся переночевать.
   – Просить, конечно.
   – Да уж я распорядилась. Они мокрое снимают. А ты сам-то пошел бы оделся.
   Алексей Алексеевич спохватился и пошел из библиотеки, но в дверь в это время вскочила Фимка, комнатная девка, простоволосая, в облипшем сарафане:
   – Матушка, барыня, приезжие-то, провалиться мне, – один из них черный, как дьявол.

5

   Дождь лил весь остаток дня, и пришлось рано зажечь свечи. Настала тишина. Растворили окна и двери в сад, а там в темноте падал несильный, теплый и отвесный дождь, тихо шумя о листья.
   Алексей Алексеевич, в шелковом кафтане, в камзоле, тканном по палевому полю незабудками, при шпаге, завитой и напудренный, стоял в дверях. Мокрая трава на лужайке, в тех местах, где падал свет, казалась седой. Пахло сыростью и цветами.
   Алексей Алексеевич глядел на освещенные окна правого крыла дома, полукругом уходящего за липы. Там, в окнах, на спущенных белых занавесах появлялись тени: то мужская, в огромном парике, то женская – изящная, то высокая тень в тюрбане – слуги.
   Это и были приезжие. Они давно уже и переоделись, и отдохнули, и теперь, видимо, прибирались к ужину. Алексей Алексеевич с нетерпением следил за движением теней на занавеске. От запаха ночного дождя, цветов и воска горящих свечей кружилась голова.
   Вот опять появилась длинная тень слуги, поклонилась и исчезла, и в доме послышались ровные шаги. Алексей Алексеевич отступил от двери в комнату. Вошел, – большого роста, совершенно черный человек с глазами, как яичные белки. Он был в длинном малиновом кафтане, перепоясанном шалью, и другая шаль была обмотана у него вокруг головы. Почтительно, но достойно поклонившись, он сказал по-французски, ломанно:
   – Господин приветствует вас, сударь, и просит передать, что с отменным удовольствием принимает приглашение отужинать с вами.
   Алексей Алексеевич улыбнулся и спросил, близко подойдя к нему:
   – Скажи-ка мне, пожалуйста, как имя и звание твоему барину.
   Слуга со вздохом наклонил голову:
   – Не знаю.
   – То есть как – не знаешь?
   – Его имя скрыто от меня.
   – Э, братец, да ты, я вижу, – плут. Ну, а тебя по крайней мере как зовут?
   – Маргадон.
   – Ты что же – эфиоп?
   – Я был рожден в Нубии, – ответил Маргадон, спокойно, сверху вниз глядя на Алексея Алексеевича, – при фараоне Аменхозирисе взят в плен и продан моему господину.
   Алексей Алексеевич отступил от него, сдвинул брови:
   – Что ты мне рассказываешь?.. Сколько же тебе лет?
   – Более трех тысяч…
   – А вот я скажу твоему барину, чтобы тебя высекли покрепче, – воскликнул Алексей Алексеевич, вспыхнув гневным румянцем. – Пошел вон!
   Маргадон поклонился так же почтительно и вышел. Алексей Алексеевич хрустнул пальцами, приводя себя в душевное равновесие, затем подумал и рассмеялся.
   Казачок в это время распахнул обе половинки резных дверей, и в комнату вошли под руку кавалер и дама. Начались поклоны и представление.
   Кавалер был средних лет, плотный мужчина. Багрово-красное лицо его с крючковатым носом было погружено в кружева. Огромный, с локонами, парик, какие носили в начале столетия, был неряшливо напудрен. Синий жесткого шелка кафтан расшит золотыми мордами и цветами. Поверх надета зеленая шуба на голубых песцах. Золотом же были вышиты черные чулки. На пряжках бархатных башмаков сверкали брильянты, и на каждом пальце коротких волосатых рук переливалось по два, по три драгоценных перстня.
   Хриповатым баском приезжий проговорил приветствие, затем, отойдя на шаг от дамы, представил ей Алексея Алексеевича.
   – Графиня, – наш хозяин. Сударь, – моя жена.
   После этого он занялся табакеркой, нюхая, сморкаясь и задирая голову. Алексей Алексеевич выразил графине сожаление по поводу дурной погоды и живейшую радость по поводу их неожиданного знакомства. Он предложил ей руку и повел к столу.
   Графиня отвечала односложно и казалась утомленной и печальной. Но все же она была необыкновенно хороша собой. Светлые волосы ее были причесаны гладко и просто. Лицо ее, скорее лицо ребенка, чем женщины, казалось прозрачным, – так была нежна и чиста кожа; ресницы скромно опущены над синими глазами, изящный рот немного приоткрыт, – должно быть, она с наслаждением вдыхала свежесть, идущую из сада.
   У стола, уставленного холодными и горячими закусками, гостей встретила Федосья Ивановна. По-французски она изъяснялась плохо, приезжие совсем не говорили по-русски, поэтому занимать их пришлось одному Алексею Алексеевичу. Выяснилось, что они едут из Петербурга в Варшаву на долгих и в дороге уже вторую, неделю.
   – Прошу великодушно простить меня, – сказал Алексей Алексеевич, – знакомясь, я не совсем расслышал ваше имя.
   – Граф Феникс, – отвечал приезжий, жадно белыми крепкими зубами вонзаясь в курячью ногу.
   Алексей Алексеевич быстро поставил задрожавший в руке стакан и побелел, стал белее салфетки.

6

   – Так вы и есть знаменитый Калиостро, о чудесах ваших говорит весь свет? – спросил Алексей Алексеевич.
   Феникс поднял косматые, с проседью, брови, налил вина в стакан и опрокинул его в горло, не глотая.
   – Да, я Калиостро, – сказал он, с удовольствием причмокнув большими губами, – весь мир говорит о моих чудесах. Но происходит это от невежества. Чудес нет. Есть лишь знание стихий природы, а именно: огня, воды, земли и воздуха; субстанций природы, то есть – твердого, жидкого, мягкого и летучего; сил природы: притяжения, отталкивания, движения и покоя; элементов природы, коих тридцать шесть, и, наконец, энергий природы: электрической, магнетической, световой и чувственной. Все сие подчинено трем началам: знанию, логике и воле, кои заключены вот здесь, – при этом он ударил себя по лбу. Затем положил салфетку и, вынув из камзольного кармана золотую зубочистку, принялся решительно ковырять в зубах.
   Алексей Алексеевич глядел на него, как кролик. Ужин кончился, и гости перешли в библиотеку, где, прогоняя вечернюю сырость, пылали в очаге дрова. Федосья Ивановна, ни слова не понявшая из разговора, осталась хлопотать в столовой.
   Калиостро сел в сафьяновое кресло и, нюхая табак, говорил о том, какую пользу оказывает человеку хорошее пищеварение. Графиня опустилась на стульчик близ огня и глядела на пламя, задумавшись. Ее руки, скрещенные на коленях, тонули в голубоватом шелку платья.
   – Мой друг, доктор философии, умерший в Нюренберге, в тысячу четыреста… вот проклятая память, – пробормотал Калиостро, стуча пальцами по табакерке, – мой друг доктор Бомбаст Теофраст Парацельзиус не раз говаривал мне: жуй, жуй, жуй, – сие есть первая заповедь мудрого: жуй…
   Алексей Алексеевич дико взглянул на графа, но тотчас, как это бывает во сне, немыслимое и действительность сами собой совместились, слились в его представлении, лишь слегка закружилась голова, но это сейчас же прошло.
   – Я также не раз слыхал, ваше сиятельство, – проговорил Алексей Алексеевич, – что хорошее пищеварение вселяет веселые мысли, а дурное повергает в скорбь и даже вызывает ипохондрию. Но есть и другие причины…
   – Несомненно, – сказал Калиостро, опуская брови.
   – Осмелюсь взять хотя бы в пример себя… Расстройство моих чувств началось вот от этого портрета…
   Калиостро обернул голову, оглядел портрет и опять закрыл бровями глаза.
   Тогда Алексей Алексеевич рассказал историю портрета, написанного во Франции (об этом он узнал от тетушки), и то, как нашел его в старом дому, и, наконец, все свои чувства и несбыточные желания, какие привели его к ипохондрии.
   Во время рассказа он взглядывал несколько раз на графиню. Она внимательно слушала. Наконец Алексей Алексеевич, поднявшись с кресла и указывая на портрет, воскликнул:
   – Еще сегодня я говорил Федосье Ивановне: ах, если бы мне встретить графа Феникса, я бы умолил его воплотить мою мечту, оживить портрет, а там, – хотя бы это стоило мне жизни…
   При этих словах в ясных синих глазах графини появился ужас, она быстро опустила голову и опять стала смотреть на огонь.
   – Материализация чувственных идей, – проговорил Калиостро, зевая и прикрыв рот рукой, сверкающей перстнями, – одна из труднейших и опаснейших задач нашей науки… Во время материализации часто обнаруживаются роковые недочеты той идеи, которая материализуется, а иногда и совершенная ее непригодность к жизни… Однако я попросил бы у хозяина пораньше нас отпустить спать.

7

   Алексей Алексеевич не закрывал глаз всю ночь. На рассвете он накинул халат, спустился к речке и бросился в невидимую за туманом воду, она была как парная, но в глубине – студена. После купанья, одетый и завитой, он выпил горячего молока с медом и вышел в сад, – мысли его были возбуждены, и голова горела.
   Утро настало влажное и тихое. По траве бегали озабоченные дрозды. Свистала иволга, точно в дудку с водой. Над озерцом с полуспущенными фонтанами, в голубоватой мгле, в высоких и пышных деревьях нежно рыдал дикий голубь.
   Дорожки были влажные и вымытые, и на одной из них Алексей Алексеевич заметил следы женских ног. Он пошел по их направлению, и на поляне, там, где из голубоватой мглы проступали очертания круглой беседки и по сторонам ее – огромных осокорей, он увидел графиню. Она стояла на мостике и, опустив руки, слушала, как в роще куковала кукушка.
   Когда Алексей Алексеевич подошел ближе, – у него забилось сердце: по лицу молодой женщины текли слезы, обнаженные плечи ее вздрагивали. Вдруг, обернувшись на хруст шагов Алексея Алексеевича, она вскрикнула негромко и побежала, придерживая обеими руками пышную юбку. Но, добежав до озерца, остановилась и обернулась. Ее лицо было залито румянцем, в испуганных синих глазах стояли слезы. Она быстро вытерла их платочком и улыбнулась виновато.
   – Я испугал вас, простите, – воскликнул Алексей Алексеевич.
   – Нет, нет, – она спрятала на груди платочек и сделала реверанс; Алексей Алексеевич поцеловал ей руку почтительно. – Утро так хорошо, кукушка так славно кричала: мне стало грустно, а вы меня не испугали. – Она пошла рядом с Алексеем Алексеевичем по берегу озерца. – Разве вам не бывает грустно, когда вы видите, как хороша природа? Знаете, – я думала о вашем вчерашнем рассказе. Жить в таком изобилии, одному, молодому… И все-таки почему, почему нет счастья?..
   Она запнулась и поглядела ему в глаза. Алексей Алексеевич ответил первое, что вошло в голову, – о грубости жизни и невозможности счастья. При этом он широко улыбнулся, улыбка так и осталась на его губах.
   Продолжая прогулку и разговаривая, он видел перед собою только синие глаза – они словно были насыщены утренней прелестью; в ушах его раздавался голос молодой женщины и отдаленный немолчный крик кукушки.
   Графиня рассказывала, что родилась в деревне, близ Праги, что она круглая сирота, что зовут ее Августа, но настоящее имя ее Мария, что она вот уже три года путешествует с мужем по свету и столько видела, – другому бы хватило на всю жизнь, – и что сейчас в этой утренней мгле все прошлое пронеслось перед нею, и она расплакалась.
   – Я вышла замуж ребенком, и сердце мое за эти годы созрело, – сказала она и опять ласково и пристально взглянула на Алексея Алексеевича. – Я вас не знаю, но почему-то верю вам так, будто знаю давно. Вы не осудите меня за болтовню?..
   Он взял ее руку и, нагнувшись, поцеловал несколько раз, и, когда целовал в последний, ее рука перевернулась ладонью к его губам, легко сжала их и выскользнула.
   – Неужели вы не могли найти жены и подруги, не полюбили женщину, а предпочли мечту бездушную какую-то? – проговорила Мария задрожавшим от волнения голосом. – Вы неопытны и наивны… Вы не знаете – какой ужас ваша мечта…
   Она подошла к каменной скамье и села, Алексей Алексеевич опустился рядом с нею.
   – Почему же ужас, – спросил он, – что грешного, если я мечтаю о том, чего в жизни нет?
   – Тем более… В такое утро – нельзя, нельзя мечтать о том, чего быть не может, – повторила она, и глаза ее снова налились слезами.
   Алексей Алексеевич придвинулся ближе и взял ее за руку:
   – Я чувствую – вы несчастны…
   Она молча поспешно закивала головой. Она была взволнована и трогательна, как маленькая девочка. Алексей Алексеевич ощущал, как она всеми силами души стремится привлечь на себя его мысли и чувства. Стало горячо сердцу, – словно ветер, наклоняющий травы и листья, прошла по нему нежность к этой женщине.
   – Кто заставляет вас страдать? – спросил он шепотом.
   И Мария ответила торопясь, точно в страхе потерять минуту этого разговора:
   – Я боюсь… я ненавижу моего мужа… Он – чудовище, каких не видал еще свет… Он мучает меня… О, если бы вы знали… Во всем свете нет близкого мне человека… Многие добивались моей любви, – что мне в том… Но ни один участливо не спросил – хорошо ли мне жить… Мы с вами не успели встретиться – и расстанемся, но я навеки буду помнить эту минуту, как вы спросили. – У нее задрожали губы, видимо, она делала большое усилие, преодолевая застенчивость, и вдруг залилась румянцем. – Едва я увидала вас, мне сердце сказало: доверься…
   – Ради бога… этого нельзя вынести… Я убью его! – воскликнул Алексей Алексеевич, стискивая рукоять шпаги.
   И сейчас же за спиной сидящих громко кто-то чихнул. Мария воскликнула слабо, как птица. Алексей Алексеевич вскочил и между стволов лип увидел Калиостро. Он был в той же зеленой шубе и в большой шляпе с белыми, падающими на плечи и спину страусовыми перьями. Держа в руке табакерку, он страшно морщился, собираясь еще раз чихнуть. Лицо его при дневном свете казалось лиловым, – так было полнокровно и смугло.
   Алексей Алексеевич, держа руку на рукояти шпаги, глядел в упор на этого дивного человека. Тогда Калиостро, раздумав чихать, протянул табакерку:
   – Угощайтесь.
   Алексей Алексеевич невольно отнял было руку от шпаги, но сейчас же вновь схватился за рукоять.
   – А не хотите нюхать, так и не надо, – сказал Калиостро. – Графиня, я вас искал по всему саду, мой чемодан уложен, но ваших вещей я не касался. – И он обратился к Алексею Алексеевичу: – Итак, если наш экипаж починен, – мы едем.
   Калиостро, округлив локоть, подставил его Марии; она покорно, не поднимая головы, взяла мужа под руку, и они удалились по дорожке между густых трав к дому.
   Алексей Алексеевич закрыл лицо руками и опустился на скамью.

8

   Так он просидел долгое время в оцепенении, не слыша ни свиста птиц, ни плеска пущенных садовником фонтанов. Он глядел под ноги на песок, где ползали козявки. Это были те самые плоские красные козявки, у которых на спине, у каждой, нарисована рожица. Одни ползали, сцепившись, – рожица к рожице, – другие то вползали в трещину на плотно убитой дорожке, то вылезали оттуда безо всякой видимой надобности.
   Алексей Алексеевич думал о том, что очарование сегодняшнего утра разбило его жизнь. Ему не вернуться более к уютным и безнадежным мечтам об идеальной любви: синие глаза Марии, два синих луча, проникли ему в сердце и разбудили его. Но что ему в том: Мария уезжает, они не встретятся никогда. И сон и явь его разбиты, – каких очарований ждать еще от жизни?
   И вдруг он вспомнил, как Калиостро протягивал ему табакерку и усмехался криво, и им овладело бешенство. Алексей Алексеевич вскочил и, еще не зная, что он сделает, но сделает что-то решительное, надвинул шляпу на глаза и зашагал к дому.
   У дверей его встретила Федосья Ивановна.
   – Алексис, – воскликнула она взволнованно, – сейчас был кузнец и сказал, мошенник, что раньше как через два дня графский экипаж не починит.

9

   Известие, что гости остаются, смешало все мысли Алексея Алексеевича, у него начался озноб и дрожание рук. Он вошел с тетушкой в дом и присел на канапе. Федосья Ивановна, не понимая хода его мыслей, спросила – не послать ли в таком случае в соседнее село за кузнецами?
   – Ни под каким видом, – крикнул он, – ни за какими кузнецами посылать не смейте! – И вдруг усмехнулся: – Нет, Федосья Ивановна, пусть гости поживут у нас два дня… А вот, тетушка, вы, чай, и не разобрали, кто таков наш гость.
   – Фенин какой-то.
   – В том-то и дело, что не Фенин, а граф Феникс, – сам Калиостро.
   Федосья Ивановна широко раскрыла глаза и всплеснула пухлыми руками. Но Федосья Ивановна была русская женщина, и поэтому известие, что в доме их – знаменитый колдун, поразило ее с иной стороны: тетушка вдруг плюнула.
   – Бусурман, нехристь, прости господи, – сказала она с омерзением, – всю посуду теперь святой водой мыть придется и комнаты святить заново… Вот, не было заботы… Она тоже волшебница?
   – Да, тетушка. Графиня – волшебница.
   – Так ведь им, проклятым, чай, пища другая совсем нужна… Ах, Алексис… Ведь они, может, нашего и не едят, а ты не догадался… Поди спроси, – чего они желают к завтраку…
   Алексей Алексеевич рассмеялся и пошел в библиотеку. Там, закурив трубку, он начал расхаживать и вдруг так стиснул конец чубука зубами, что янтарь хрустнул.
   «Вызвать графа на дуэль, убить и бежать с Марией за границу, – подумал он и швырнул трубку на подоконник. – Но повод к дуэли?.. Э, не все ли равно…»
   Алексей Алексеевич вытащил шпагу из ножен и начал осматривать лезвие. «Но можно ли драться с гостем?» В это время в глубине комнаты, там, где была арка с задернутым малиновым занавесом, скрипнула половица. Алексей Алексеевич быстро поднял голову, но сейчас же забыл про скрип, – мысли вихрем летели у него в голове. «Нет, придется подождать, когда они отъедут, догнать их за речкой и там уж завязать ссору». Он остановился у окна и, слушая, как стучит сердце, проследил взглядом весь путь, пройденный им давеча с Марией, от беседки, вдоль озера, и до скамьи. «О милая», – прошептал он.
   Настал час завтрака. Алексей Алексеевич ожидал в столовой прихода гостей. Когда послышались их шаги, у него потемнело в глазах. Вошла Мария с опущенными ресницами, сделала тетушке глубокий реверанс и села к столу. Лицо ее было бледно и припудрено, точно весь огонь души ее погас. Калиостро, развертывая салфетку, молча покосился на Алексея Алексеевича и сидел весь завтрак надувшись и неприятно, громко жуя. Федосья Ивановна шепотом отдавала распоряжения Фимке и сама не ела.
   Напрасно Алексей Алексеевич горячими взглядами старался вызвать краску, хотя бы едва заметное движение на лице Марии: она была как восковая, а взгляды его каждый раз встречались с ответными взглядами мужа, внимательными и твердыми. И Алексей Алексеевич со свойственной ему внезапностью впал в отчаяние.
   Завтрак кончился. Мария, не поднимая глаз, удалилась во флигель. Калиостро, пропустив вперед себя Алексея Алексеевича, выразил желание выкурить трубку в библиотеке.
   Развалившись во вчерашнем кресле, он некоторое время сопел чубуком, поглядывал из-под косматых бровей на Алексея Алексеевича, томившегося у окна, и вдруг громко и повелительно сказал:
   – Я обдумал и решил, – сегодня вечером я исполню ваше желание: я произведу совершенную и полную материализацию портрета госпожи Тулуповой.
   Алексей Алексеевич дико взглянул на него и облизнул пересохшие губы. Калиостро поднялся с кресла и, вынув из кармана оправленную в серебро лупу, начал разглядывать портрет, прищелкивая языком и посапывая.
   Через час начались приготовления. Маргадон снял портрет с гвоздя, тщательно обтер с него пыль тряпкой, поставил у стены, разостлал перед ним ковер. В комнате были прибраны и вынесены все лишние вещи, на окнах опущены занавесы. Алексею Алексеевичу было приказано раздеться, лечь в постель и до сумерек лежать, не принимая ни пищи, ни питья.
   Алексей Алексеевич повиновался всему, чего от него требовали. Лежа в полутемной спальне, он чувствовал только, как голова его окована свинцовыми обручами. В пять часов Калиостро принес ему стакан бурой настойки из ревеня и остролистника, и он выпил, хотя пойло было гнусное. В семь у него было облегчение желудка. В восемь, одетый в просторное и легкое платье, он вошел вместе с Калиостро в библиотеку, где перед портретом, ярко озаряя его, горели в канделябрах восковые свечи.

10

   – Дышите не слишком сильно и не слишком слабо. Дыхание должно происходить без зевоты, всхлипов, кашля, одышки и чихания, ибо магнетическая субстанция толчков не терпит.
   Так говорил Калиостро, усаживая Алексея Алексеевича в низкое и покойное кресло перед портретом. По красному лицу его с прыгающими бровями, из-под буклей парика, текли капли пота. Двигаясь и не переставая говорить, он знаками отдавал приказания Маргадону.
   Эфиоп взял из шкатулки пучки сухих трав, положил их в медную чашку и поставил ее перед Алексеем Алексеевичем на низенький столик, затем вынул из футляра и отнес в глубину комнаты музыкальный инструмент в виде мандолины с длинным грифом, принес большую тонкую и, видимо, очень прочную сеть и, растянув ее в руках, сел на пол близ двери.
   В это же время Калиостро отточенным мелом очертил около кресла, где сидел Алексей Алексеевич, большой круг.
   – Повторяю, – говорил он, – вы должны напрячь все воображение и представить эту особу, – он ткнул мелом в сторону портрета, – без покровов, то есть нагую… От силы вашего воображения будут зависеть все подробности ее сложения… Я помню, – в тысяча пятьсот девятнадцатом году, в Париже, герцог де Гиз просил меня материализировать мадам де Севиньяк, умершую от желудка… Я не успел предупредить, герцог был слишком нетерпелив, и мадам де Севиньяк оказалась под платьем как бы набитым соломою мешком… Я потерял восемь тысяч ливров, и мне стоило большого труда загнать это разъяренное чучело обратно в портрет. Итак, вообразив со всею тщательностью сложение желаемой вами особы, вы представьте ее затем в одежде, но в этом случае поступайте не горячась, ибо, как это было в тысяча двести пятьдесят первом году, когда я вызывал, по просьбе вдовы покойного, дух французского короля Людовика Лысого, он появился одетый лишь на передней половине тела, задняя же половина была неодетая и возбуждала удивление… Маргадон, – позвал Калиостро, выпрямившись и облизывая испачканные мелом пальцы, – поди и позови графиню.
   Он отошел шага на два, смерил глазами круг и опять наклонился, намечая мелом по круговой линии двенадцать знаков зодиака, двадцать два знака каббалы, ключ и врата, четыре стихии, три начала, семь сфер. Окончив чертить, он вошел в круг.
   – Вы будете иметь совершенный образец моего искусства, – сказал он важно, – способность речи, пищеварение, все отправления органов и чувствительность будут у нее такие же, как и у человека, рожденного от женщины.
   Он наклонился над Алексеем Алексеевичем, лежавшим, как труп, в кресле, пощупал у него пульс, приказал закрыть глаза и положил ему на лоб жирную и горячую руку. В это время раздались легкие шаги и шорох платья. Алексей Алексеевич понял, что вошла Мария, и застонал, делая последнее усилие освободиться от страшной воли человека, больно нажимавшего ему пальцами на глаза.
   – Не шевелитесь, сосредоточьтесь, следуйте моим указаниям… Я начинаю, – повелительно проговорил Калиостро, взял со столика длинный стальной стилет, вошел в круг и начертил великий знак Макропозопуса. Замкнувшись, он сильным движением поднял руки в широких рукавах шубы, и лицо его с глубокими морщинами и висящим носом – окаменело.
   За спиной Алексея Алексеевича раздались нежные звуки струн.
   – Я замкнут. Я крепко защищен всеми знаками. Я силен. Я приказываю, – нараспев, медленно и все усиливая голос, заговорил Калиостро. – О духи воздуха, Сильфы, вас призываю именем Невыразимого, которое выговаривается как слово Эша… Делайте ваше дело…
   Алексей Алексеевич глядел на озаренное свечами надменное лицо Прасковьи Павловны, гордо повернутое на высокой шее. В минуту встала перед ним вся тоска его прошлых мечтаний, все томления бессонных ночей, и лицо ее, еще так недавно желанное, показалось ему страшным, мучительным, лихорадочно-желтым, как болезнь. Но, чувствуя, что все же нужно повиноваться, он перевел глаза ниже, на обнаженные плечи Прасковьи Павловны, и, сделав над собой усилие, стал воображать ее, как было сказано. Кровь хлынула ему в лицо. Стыд и резкая боль в груди пронзили его.