Страница:
– Сожгли мотоциклы? В чем дело?
– Благодарная Франция предложила американцам чуть ли не по пятьдесят франков за мотоцикл. Дороже стоит погрузка и фрахт, а везти их назад в Америку – сбивать там цены… Шикарно: поставили кругом пулеметы, облили склад керосином и, не моргнув глазом, сожгли товару на десять миллионов долларов!.. А теперь французы будут платить по пятьсот долларов за машину…
– Слушайте! – Уманский сорвался с дивана. (Баронесса испуганно открыла ротик.) – Разве нет Деникина и Колчака? Русские армии разуты, раздеты, безоружны! Я имею пятьсот тысяч превосходных одеял, восемьсот тысяч пар башмаков для пехоты, миллион комплектов белья, десять тысяч тонн австралийской солонины… Я могу повести в бой полумиллионную армию… Я не хочу зарабатывать на святом деле, дайте мне только вернуть мои деньги…
Денисов безнадежно закивал носом в пузырящийся бокал:
– Семен Семенович, вы забываете, что американцы привезли в Европу военного снаряжения на два миллиона солдат с расчетом на пять лет войны. Англичане на такой же срок заготовили продовольствие. Кому сейчас нужна эта солонина, бобы, консервированные пудинги, бязевое белье для покойников, пудовые башмаки… В окопы сейчас никого не загоните… А сколько можно продать Колчаку и Деникину! Песет! Капля в море… Положение с военными стоками катастрофичное…
Уманский, забыв зубную боль, бегал по ковру. Топнул лакированной туфелькой:
– А все-таки я буду ждать! Я окажусь прав, а не паникеры.
– Ну что ж. – Денисов подвигался в кресле, будто собираясь встать. – В игре советов не дают. – Он осторожно покосился на Лисовского.
Тот понял и заговорил насмешливо:
– На днях забегал к Морозовым. Сидят три московские купчихи, где-то раздобыли арбуз, едят, ругательски ругают французов и евреев, собираются ехать в Россию, и Россию тоже ругают на чем свет… Все вещи – в чемоданах; собираются быть в Москве к началу сезона – смотреть премьеру в Художественном театре… Я им говорю: «Что же вы так собрались-то?..» – «А нам, говорят, из Лондона написали, что на днях будет война четырнадцати держав». Я – натурально – шапку, трость и – в редакцию. (Денисов громко засмеялся. Уманский белобрысо моргал.) Там сдуру-то и рассказываю сенсацию… Бурцев, как был, в соломенной шляпенке, пальто набито корректурами, – рванулся писать передовицу: «Осиновый кол вам, большевики…» Кричит из кабинета: «Лисовский, сведения из достоверного источника?» Отвечаю: «Ага…» – «Лисовский, вы не можете достать денег, съездить в Лондон? Добейтесь аудиенции у Черчилля». А я как раз читаю «Таймс» – в Лондоне всеобщая забастовка… Жалко старика… «Вы, говорю, Владимир Львович, на всякий случай передовицу-то покажите военной цензуре…»
Лисовский положил в рот соленую миндалину; похрустев, вернулся в тень. Денисов допил бокал и поднялся.
– Боюсь я, что выйдет самое скверное, – сказал он, – Ллойд-Джордж добьется мирной конференции на Принцевых островах. Большевики, видимо, уже склонны мириться, а Деникина и Колчака англичане уломают… Ну вот, Семен Семенович, рад был вас видеть.
Он взял надушенную руку баронессы и прижался к ней колющими усами.
– С кем вы были вчера в Булонском лесу?
– Вы меня видели? Я была с графом де Мерси… Правда, он очарователен?.. Но он разорен… Он маниакально любит Россию и русских…
– Ах, этот… У него не то в Баку, не то в Грозном – нефтяные земли…
– Граф в отчаянии. Он живет надеждой, что будущий император вернет ему все… Николай Хрисанфович, скажите, кто будет у нас императором: Кирилл, Борис или Дмитрий Павлович?
– Я – демократ, моя дорогая.
– Как вам не стыдно! Я вся за Дмитрия Павловича, – молод, упоительно красив… но замешан в убийстве Распутина… (Расширив глаза, шепотом.) При английском дворе определенное течение против Дмитрия Павловича… Борис и Кирилл Владимировичи должны получить от матери знаменитые изумруды, у них будет на что содержать двор… Кто же, кто – Борис или Кирилл?
– Кирилл, Кирилл, о чем говорить, – нетерпеливо перебил Уманский.
Денисов простился. Уманский торопливо пошел за ним в прихожую. Там оба, сразу постарев лицами, взглянули в глаза друг другу до самой глубины.
У Семена Семеновича дрогнули губы, Денисов проговорил холодно:
– Можно еще кое-что спасти…
Тогда Уманский распахнул золоченую дверцу в маленький зелено-голубой кабинетик с мягким светом потолочного полушара. На столе, покрытом стеклом, где стояли телефоны, и на ковре кучками валялись изорванные в клочки бумаги. Денисов вошел. Разговаривали торопливо, шепотом, не садясь.
Уманский:
– Есть предложение?
Денисов:
– Один приезжий…
– Откуда?
– Это безразлично. Большие деньги. Порет горячку, готов на ажиотаж. Я могу говорить за него. Покупаю весь ваш товар. Я подписываю, я плачу.
Уманский снова пронзительным взглядом измерил глубину человеческой совести.
Но там было непроницаемо. Он опустил голову. Губа его отвисла.
– Сколько я потеряю?
– Шестьдесят пять процентов.
– Шестьдесят пять процентов?! Невозможно! – Уманский заломил руки. – Тринадцать миллионов!! – Сразу сел, уронил руки на клочки разорванных бумаг.
Денисов:
– Семен Семенович, я знаю все сроки ваших платежей…
Уманский – бешеным шепотом:
– Деньги завтра, черт вас возьми…
– Все деньги завтра до часу дня.
– Согласен.
Денисов сухо, важно поклонился, пошел к двери. В прихожей к нему придвинулся Лисовский:
– Нам по дороге, Николай Хрисанфович?
– Едем на Монмартр… Позовите баронессу.
– Нельзя же лишать беднягу сразу всего, Николай Хрисанфович…
10
11
12
13
14
– Благодарная Франция предложила американцам чуть ли не по пятьдесят франков за мотоцикл. Дороже стоит погрузка и фрахт, а везти их назад в Америку – сбивать там цены… Шикарно: поставили кругом пулеметы, облили склад керосином и, не моргнув глазом, сожгли товару на десять миллионов долларов!.. А теперь французы будут платить по пятьсот долларов за машину…
– Слушайте! – Уманский сорвался с дивана. (Баронесса испуганно открыла ротик.) – Разве нет Деникина и Колчака? Русские армии разуты, раздеты, безоружны! Я имею пятьсот тысяч превосходных одеял, восемьсот тысяч пар башмаков для пехоты, миллион комплектов белья, десять тысяч тонн австралийской солонины… Я могу повести в бой полумиллионную армию… Я не хочу зарабатывать на святом деле, дайте мне только вернуть мои деньги…
Денисов безнадежно закивал носом в пузырящийся бокал:
– Семен Семенович, вы забываете, что американцы привезли в Европу военного снаряжения на два миллиона солдат с расчетом на пять лет войны. Англичане на такой же срок заготовили продовольствие. Кому сейчас нужна эта солонина, бобы, консервированные пудинги, бязевое белье для покойников, пудовые башмаки… В окопы сейчас никого не загоните… А сколько можно продать Колчаку и Деникину! Песет! Капля в море… Положение с военными стоками катастрофичное…
Уманский, забыв зубную боль, бегал по ковру. Топнул лакированной туфелькой:
– А все-таки я буду ждать! Я окажусь прав, а не паникеры.
– Ну что ж. – Денисов подвигался в кресле, будто собираясь встать. – В игре советов не дают. – Он осторожно покосился на Лисовского.
Тот понял и заговорил насмешливо:
– На днях забегал к Морозовым. Сидят три московские купчихи, где-то раздобыли арбуз, едят, ругательски ругают французов и евреев, собираются ехать в Россию, и Россию тоже ругают на чем свет… Все вещи – в чемоданах; собираются быть в Москве к началу сезона – смотреть премьеру в Художественном театре… Я им говорю: «Что же вы так собрались-то?..» – «А нам, говорят, из Лондона написали, что на днях будет война четырнадцати держав». Я – натурально – шапку, трость и – в редакцию. (Денисов громко засмеялся. Уманский белобрысо моргал.) Там сдуру-то и рассказываю сенсацию… Бурцев, как был, в соломенной шляпенке, пальто набито корректурами, – рванулся писать передовицу: «Осиновый кол вам, большевики…» Кричит из кабинета: «Лисовский, сведения из достоверного источника?» Отвечаю: «Ага…» – «Лисовский, вы не можете достать денег, съездить в Лондон? Добейтесь аудиенции у Черчилля». А я как раз читаю «Таймс» – в Лондоне всеобщая забастовка… Жалко старика… «Вы, говорю, Владимир Львович, на всякий случай передовицу-то покажите военной цензуре…»
Лисовский положил в рот соленую миндалину; похрустев, вернулся в тень. Денисов допил бокал и поднялся.
– Боюсь я, что выйдет самое скверное, – сказал он, – Ллойд-Джордж добьется мирной конференции на Принцевых островах. Большевики, видимо, уже склонны мириться, а Деникина и Колчака англичане уломают… Ну вот, Семен Семенович, рад был вас видеть.
Он взял надушенную руку баронессы и прижался к ней колющими усами.
– С кем вы были вчера в Булонском лесу?
– Вы меня видели? Я была с графом де Мерси… Правда, он очарователен?.. Но он разорен… Он маниакально любит Россию и русских…
– Ах, этот… У него не то в Баку, не то в Грозном – нефтяные земли…
– Граф в отчаянии. Он живет надеждой, что будущий император вернет ему все… Николай Хрисанфович, скажите, кто будет у нас императором: Кирилл, Борис или Дмитрий Павлович?
– Я – демократ, моя дорогая.
– Как вам не стыдно! Я вся за Дмитрия Павловича, – молод, упоительно красив… но замешан в убийстве Распутина… (Расширив глаза, шепотом.) При английском дворе определенное течение против Дмитрия Павловича… Борис и Кирилл Владимировичи должны получить от матери знаменитые изумруды, у них будет на что содержать двор… Кто же, кто – Борис или Кирилл?
– Кирилл, Кирилл, о чем говорить, – нетерпеливо перебил Уманский.
Денисов простился. Уманский торопливо пошел за ним в прихожую. Там оба, сразу постарев лицами, взглянули в глаза друг другу до самой глубины.
У Семена Семеновича дрогнули губы, Денисов проговорил холодно:
– Можно еще кое-что спасти…
Тогда Уманский распахнул золоченую дверцу в маленький зелено-голубой кабинетик с мягким светом потолочного полушара. На столе, покрытом стеклом, где стояли телефоны, и на ковре кучками валялись изорванные в клочки бумаги. Денисов вошел. Разговаривали торопливо, шепотом, не садясь.
Уманский:
– Есть предложение?
Денисов:
– Один приезжий…
– Откуда?
– Это безразлично. Большие деньги. Порет горячку, готов на ажиотаж. Я могу говорить за него. Покупаю весь ваш товар. Я подписываю, я плачу.
Уманский снова пронзительным взглядом измерил глубину человеческой совести.
Но там было непроницаемо. Он опустил голову. Губа его отвисла.
– Сколько я потеряю?
– Шестьдесят пять процентов.
– Шестьдесят пять процентов?! Невозможно! – Уманский заломил руки. – Тринадцать миллионов!! – Сразу сел, уронил руки на клочки разорванных бумаг.
Денисов:
– Семен Семенович, я знаю все сроки ваших платежей…
Уманский – бешеным шепотом:
– Деньги завтра, черт вас возьми…
– Все деньги завтра до часу дня.
– Согласен.
Денисов сухо, важно поклонился, пошел к двери. В прихожей к нему придвинулся Лисовский:
– Нам по дороге, Николай Хрисанфович?
– Едем на Монмартр… Позовите баронессу.
– Нельзя же лишать беднягу сразу всего, Николай Хрисанфович…
10
Денисов и Лисовский уселись за столиком в кафе «Либертис». Здесь было развратно и не слишком шумно – обстановка, всегда вдохновлявшая Николая Хрисанфовича. К ним подошла рослая женщина в глубоко открытом платье, блестевшем, как чешуя. Низким, хриповатым голосом спросила, что они пьют, и крикнула в глубину полуосвещенного кафе, мерцавшего зеркалами:
– Гарсон, два сода-виски.
После этого она пальцем приплюснула нос Денисову, показала кончик языка и ушла, покачивая бедрами. В сущности, это был мужчина, хозяин бара, знаменитый исполнитель куплетов – Жюль Серель.
Денисов засмеялся ему вслед, закурил и сказал Лисовскому:
– Хорошо, что мы не взяли баронессу, мы поговорим.
Принесли виски, он жадно отхлебнул. Лисовский, у которого начиналось нездоровое сердцебиение, незаметно положил в рот облатку аспирина.
– Я хочу выиграть войну с большевиками. Я хочу реализовать в России мой миллиард долларов, – сказал Денисов. – Желания понятны. Теперь – спрячем-ка их в несгораемый шкаф на некоторое неопределенное время… Дело не так просто, как кажется… Все эти блаженные дурачки вместе с князем Львовым ни черта не понимают… Они размалевывают перед англичанами и французами детские картинки: в милейшей и добрейшей России государственная власть захвачена бандой разбойников… Помогите нам их выгнать из Москвы и – дело в шляпе. Я утверждаю: французы и англичане точно так же ни свиньи собачьей не смыслят в политике, не знают истории с географией… Взять Москву! А Москва-то, между прочим, у них здесь – в Париже, в рабочих кварталах… Танки и пулеметы прежде всего нужно посылать сюда и здесь громить большевиков, и громить планомерно, умно и жестоко.
Лисовский не отрываясь глядел на красные влажные губы Денисова, шевелящиеся точно в лоснящемся гнезде усов и бородки.
Денисов говорил, смакуя фразы, поблескивая глазами:
– Вы думаете, в восемнадцатом году, в Москве и Петербурге, я только и делал, что прятался по подвалам, скупая акции и доходные дома? Я изучал революцию, дорогой мой Лисовский, я бегал на рабочие митинги и однажды, с опасностью для жизни, пробрался на собрание, где говорил Ленин… Выводы: Россия до самых костей заражена большевизмом, и это не шутки… И Ленин знает, что делает: у него большой стратегический план… А у здешних дурачков одна только желудочно-сердечная тоска… Кто победит – я вас спрашиваю?.. Так вот, у меня тоже свой стратегический план…
Щуря глаза, он отхлебнул виски.
– Я никогда не строю свою игру, рассчитывая на дураков, заметьте… К сожалению, дураков больше, чем следует. Поэтому я не рассчитываю на быстрый успех моих идей… Их нужно подготовить, их нужно выносить, им нужно создать благоприятную почву… Вы мне будете нужны, Лисовский… Завтра я еду с баронессой за город. В понедельник мы с вами завтракаем…
Открылась входная дверь. Стали слышны голоса прохожих, женский смех, хриплое кваканье автомобильных сигналов. Дверь, звякнув, закрылась, звуки затихли, в кафе вошли Чермоев и Набоков. По устало-вежливому лицу Набокова можно было предположить, что они уже давно таскаются из кабака в кабак в поисках развлечений.
К ним подошел Жюль Серель, в сверкающем платье. Чермоев, глупо и коротко заржав, потрепал его ниже глубокого выреза на спине.
– Это стоит сто су, – сейчас же сказал Жюль Серель, взмахнув наклеенными ресницами, – платите.
– Я плачу луи, – крикнул Денисов.
Жюль Серель взял четыре фарфоровых блюдечка-подставочки (на каждом стояла цена: 2,5 франка), молча поставил их на столик Денисова и предложил только для него спеть «О, ночные тротуары Парижа». Он сел за пианино, закинул голову…
О, ночные тротуары Парижа.
Поиски минутного счастья.
И безнадежная печаль одиночества,
Которую ты находишь,
Ища совсем другого…
Запел он хриповато и негромко. В кафе не было никого, кроме четырех русских. Но из них только один, Набоков, повернув к Серелю бледное лицо, слушал слова песенки, от которой тянуло сладким тлением… Денисов трогал зубами набалдашник трости, Чермоев с достоинством ожидал минуты, когда можно будет пожаловаться ему на недостаток денег, Лисовский, посасывая вторую облатку аспирина, соображал – сколько можно будет содрать с Денисова за еще неведомую услугу.
– Гарсон, два сода-виски.
После этого она пальцем приплюснула нос Денисову, показала кончик языка и ушла, покачивая бедрами. В сущности, это был мужчина, хозяин бара, знаменитый исполнитель куплетов – Жюль Серель.
Денисов засмеялся ему вслед, закурил и сказал Лисовскому:
– Хорошо, что мы не взяли баронессу, мы поговорим.
Принесли виски, он жадно отхлебнул. Лисовский, у которого начиналось нездоровое сердцебиение, незаметно положил в рот облатку аспирина.
– Я хочу выиграть войну с большевиками. Я хочу реализовать в России мой миллиард долларов, – сказал Денисов. – Желания понятны. Теперь – спрячем-ка их в несгораемый шкаф на некоторое неопределенное время… Дело не так просто, как кажется… Все эти блаженные дурачки вместе с князем Львовым ни черта не понимают… Они размалевывают перед англичанами и французами детские картинки: в милейшей и добрейшей России государственная власть захвачена бандой разбойников… Помогите нам их выгнать из Москвы и – дело в шляпе. Я утверждаю: французы и англичане точно так же ни свиньи собачьей не смыслят в политике, не знают истории с географией… Взять Москву! А Москва-то, между прочим, у них здесь – в Париже, в рабочих кварталах… Танки и пулеметы прежде всего нужно посылать сюда и здесь громить большевиков, и громить планомерно, умно и жестоко.
Лисовский не отрываясь глядел на красные влажные губы Денисова, шевелящиеся точно в лоснящемся гнезде усов и бородки.
Денисов говорил, смакуя фразы, поблескивая глазами:
– Вы думаете, в восемнадцатом году, в Москве и Петербурге, я только и делал, что прятался по подвалам, скупая акции и доходные дома? Я изучал революцию, дорогой мой Лисовский, я бегал на рабочие митинги и однажды, с опасностью для жизни, пробрался на собрание, где говорил Ленин… Выводы: Россия до самых костей заражена большевизмом, и это не шутки… И Ленин знает, что делает: у него большой стратегический план… А у здешних дурачков одна только желудочно-сердечная тоска… Кто победит – я вас спрашиваю?.. Так вот, у меня тоже свой стратегический план…
Щуря глаза, он отхлебнул виски.
– Я никогда не строю свою игру, рассчитывая на дураков, заметьте… К сожалению, дураков больше, чем следует. Поэтому я не рассчитываю на быстрый успех моих идей… Их нужно подготовить, их нужно выносить, им нужно создать благоприятную почву… Вы мне будете нужны, Лисовский… Завтра я еду с баронессой за город. В понедельник мы с вами завтракаем…
Открылась входная дверь. Стали слышны голоса прохожих, женский смех, хриплое кваканье автомобильных сигналов. Дверь, звякнув, закрылась, звуки затихли, в кафе вошли Чермоев и Набоков. По устало-вежливому лицу Набокова можно было предположить, что они уже давно таскаются из кабака в кабак в поисках развлечений.
К ним подошел Жюль Серель, в сверкающем платье. Чермоев, глупо и коротко заржав, потрепал его ниже глубокого выреза на спине.
– Это стоит сто су, – сейчас же сказал Жюль Серель, взмахнув наклеенными ресницами, – платите.
– Я плачу луи, – крикнул Денисов.
Жюль Серель взял четыре фарфоровых блюдечка-подставочки (на каждом стояла цена: 2,5 франка), молча поставил их на столик Денисова и предложил только для него спеть «О, ночные тротуары Парижа». Он сел за пианино, закинул голову…
О, ночные тротуары Парижа.
Поиски минутного счастья.
И безнадежная печаль одиночества,
Которую ты находишь,
Ища совсем другого…
Запел он хриповато и негромко. В кафе не было никого, кроме четырех русских. Но из них только один, Набоков, повернув к Серелю бледное лицо, слушал слова песенки, от которой тянуло сладким тлением… Денисов трогал зубами набалдашник трости, Чермоев с достоинством ожидал минуты, когда можно будет пожаловаться ему на недостаток денег, Лисовский, посасывая вторую облатку аспирина, соображал – сколько можно будет содрать с Денисова за еще неведомую услугу.
11
Русская газета «Общее дело», издаваемая В.Л.Бурцевым, печаталась на плоских машинах. В узкой уличке (в старом квартале Парижа), в почерневшем от копоти здании с пыльными сетками на окнах, помещалась типография. Паутина на потолке, газовые рожки и машины, капающие грязным маслом на кирпичный пол, пережили не менее трех революций. Сейчас эта фабрика мысли занималась более или менее сомнительными делами. Рабочие нанимались сюда на короткие сроки и лишь в крайних обстоятельствах. Их выпачканные свинцом, запавшие лица оживали только под суровым взглядом метранпажа – могучего толстяка с угрожающими усами. Он держал впроголодь свой «свинцовый батальон», набираемый в трущобах и кабаках. Типография работала кое-как, но владелец ее, Ришар, журналист, театральный критик и редактор-издатель газетки «Эхо бульваров», не плохо зарабатывал отделом хроники и смеси, беря с известных лиц и за то, что печатал, и за то, чего не печатал. Клиентами его были кокотки, жаждущие общественного скандала, дома терпимости, маленькие актрисы и немало членов палаты депутатов – эти платили за молчание, так как Ришар знал все, что касалось грязного белья или иных вещей, которые не стоило выносить на свет.
Над типографией направо помещались редакция «Эхо бульваров», анархический листок «Фонарь» и анонимное издательство «Курочки Парижа»… Налево – в трех пустынных комнатах – расположился знаменитый орган борьбы с большевизмом – «Общее дело».
В редакции были голые и пыльные окна, на полу – пожелтевшие связки газет, несколько камышовых стульев, гвозди в стенах и листочки рукописных объявлений, приколотые булавками к обоям. На двери в крайнюю комнату – надпись: «Я занят». Там сидел Бурцев.
Он сидел спиной к двери. Входящим была видна маленькая, быстро пишущая фигурка с раздвинутыми продранными локтями и седые вихры из-под соломенной шляпы, которую он из торопливости и занятости никогда не снимал. Обойдя стол, посетитель мог видеть горбатый внушительный нос, испачканный чернилами, табачно-седую бородку и худощавое возбужденное лицо Владимира Львовича. Он писал. Обычно он один заполнял всю газету. На столе – вороха рукописей, газет, окурки и пыль. В глубине комнаты на полу – рукописи, окурки и пачки газет, на которых Владимир Львович спал. Из бережливости он жил здесь же, при редакции, мирясь с отсутствием водопроводной раковины.
Сотрудникам, кроме Лисовского, он отказывался платить хотя бы одно су, – в дни уплаты ему гонорара впадал в тихое бешенство:
– Куда вы деваете деньги, Лисовский, куда вы расшвыриваете деньги? Каждую неделю вы отнимаете часть души от «Общего дела». Я спрашиваю: чем отличается ваша беспринципность от шайки московских разбойников? (Он думал и выражался фразами из своих передовиц; пронзительные со сжимающимися, расширяющимися зрачками светло-голубые глаза охотника за провокаторами ощупывали, казалось, все тайные извилины души Лисовского.) Вы, призванный сорвать маску с преступления большевиков, завтракаете по ресторанам, крикливо одеваетесь, и я вижу, – должны это признать, – вы – ближайший соратник «Общего дела», вы – циник…
После этого Бурцев вытаскивал из-за рваной подкладки пиджака измятые двадцатифранковые бумажки и, удрученный, передавал их Лисовскому. Деньги на издание «Общего дела» доставались ему нелегко: французы не придавали серьезного значения газете, так как в экономической программе Бурцева не было ничего вещественного, кроме позорных столбов, осиновых кольев и проклятий, а телеграммы от собственных корреспондентов, сочиняемые в соседней комнате Лисовским (большевистские ужасы, социализация женщин и тому подобное), казались более живописными, чем деловитыми. Для Деникина Владимир Львович был слишком красен. В колчаковских кругах вообще собирались повесить Бурцева вместе со многими другими «либералами» после взятия Москвы. Деньги перепадали лишь от князя Львова.
Лисовский советовал повернуть руль «Общего дела» от парламентаризма покруче вправо – созвучно с эпохой:
– Владимир Львович, играйте на генерала на белой лошадке. Нюхайте эпоху. Больше нельзя долбить, будто большевики сорвали святую, бескровную революцию… И слава богу, что сорвали, – осиновый ей кол…
– Замолчите! – страшным шепотом перебивал Бурцев.
– Осознать настоящего хозяина – вот лозунг… Владимир Львович, вы верный слуга буржуазии, и дай бог ей здоровья и процветания…
– Молчите! Вы – циник, диалектик, большевик…
– Хотите, махну четыре фельетона подряд – во всем блеске, как я обо всем этом думаю… Редакция переезжает на Елисейские поля, вход с парадного… В приемной – жизнь, а не гвозди в стенах… Депутаты, дельцы, концессионеры, генералы… Шикарные девочки…
– Я вас больше не слушаю, – Бурцев хватал сухонькими пальчиками перо, и нос его нависал над торопливыми неразборчивыми строками, над чернильными брызгами.
Над типографией направо помещались редакция «Эхо бульваров», анархический листок «Фонарь» и анонимное издательство «Курочки Парижа»… Налево – в трех пустынных комнатах – расположился знаменитый орган борьбы с большевизмом – «Общее дело».
В редакции были голые и пыльные окна, на полу – пожелтевшие связки газет, несколько камышовых стульев, гвозди в стенах и листочки рукописных объявлений, приколотые булавками к обоям. На двери в крайнюю комнату – надпись: «Я занят». Там сидел Бурцев.
Он сидел спиной к двери. Входящим была видна маленькая, быстро пишущая фигурка с раздвинутыми продранными локтями и седые вихры из-под соломенной шляпы, которую он из торопливости и занятости никогда не снимал. Обойдя стол, посетитель мог видеть горбатый внушительный нос, испачканный чернилами, табачно-седую бородку и худощавое возбужденное лицо Владимира Львовича. Он писал. Обычно он один заполнял всю газету. На столе – вороха рукописей, газет, окурки и пыль. В глубине комнаты на полу – рукописи, окурки и пачки газет, на которых Владимир Львович спал. Из бережливости он жил здесь же, при редакции, мирясь с отсутствием водопроводной раковины.
Сотрудникам, кроме Лисовского, он отказывался платить хотя бы одно су, – в дни уплаты ему гонорара впадал в тихое бешенство:
– Куда вы деваете деньги, Лисовский, куда вы расшвыриваете деньги? Каждую неделю вы отнимаете часть души от «Общего дела». Я спрашиваю: чем отличается ваша беспринципность от шайки московских разбойников? (Он думал и выражался фразами из своих передовиц; пронзительные со сжимающимися, расширяющимися зрачками светло-голубые глаза охотника за провокаторами ощупывали, казалось, все тайные извилины души Лисовского.) Вы, призванный сорвать маску с преступления большевиков, завтракаете по ресторанам, крикливо одеваетесь, и я вижу, – должны это признать, – вы – ближайший соратник «Общего дела», вы – циник…
После этого Бурцев вытаскивал из-за рваной подкладки пиджака измятые двадцатифранковые бумажки и, удрученный, передавал их Лисовскому. Деньги на издание «Общего дела» доставались ему нелегко: французы не придавали серьезного значения газете, так как в экономической программе Бурцева не было ничего вещественного, кроме позорных столбов, осиновых кольев и проклятий, а телеграммы от собственных корреспондентов, сочиняемые в соседней комнате Лисовским (большевистские ужасы, социализация женщин и тому подобное), казались более живописными, чем деловитыми. Для Деникина Владимир Львович был слишком красен. В колчаковских кругах вообще собирались повесить Бурцева вместе со многими другими «либералами» после взятия Москвы. Деньги перепадали лишь от князя Львова.
Лисовский советовал повернуть руль «Общего дела» от парламентаризма покруче вправо – созвучно с эпохой:
– Владимир Львович, играйте на генерала на белой лошадке. Нюхайте эпоху. Больше нельзя долбить, будто большевики сорвали святую, бескровную революцию… И слава богу, что сорвали, – осиновый ей кол…
– Замолчите! – страшным шепотом перебивал Бурцев.
– Осознать настоящего хозяина – вот лозунг… Владимир Львович, вы верный слуга буржуазии, и дай бог ей здоровья и процветания…
– Молчите! Вы – циник, диалектик, большевик…
– Хотите, махну четыре фельетона подряд – во всем блеске, как я обо всем этом думаю… Редакция переезжает на Елисейские поля, вход с парадного… В приемной – жизнь, а не гвозди в стенах… Депутаты, дельцы, концессионеры, генералы… Шикарные девочки…
– Я вас больше не слушаю, – Бурцев хватал сухонькими пальчиками перо, и нос его нависал над торопливыми неразборчивыми строками, над чернильными брызгами.
12
«…у которых отмерло чувство элементарной порядочности; люди, в присутствии которых боишься за целость твоего носового платка! И мы с полным правом бросаем им в лицо: проклятие вам, большевики!..»
Бурцев осторожно положил перо на стеклянную подставочку, потер сухие ладони. Перед ним, усмехаясь, как всегда, стоял Лисовский. Бурцев сказал:
– Я кончил передовицу… Едва ли кто-нибудь писал столь беспощадные слова. Они упадут громом на их голову. Если у них хотя бы остался намек на совесть, они не переживут позора…
Лисовский дернул ноздрей:
– Я только что завтракал с Денисовым. Николай Хрисанфович делает интересное предложение… Знаете, что он сказал? «Для какого дьявола Бурцев издает газету по-русски?..»
Бурцев угрожающе поднял палец:
– Слушайте, от вас несет вином…
– Мы пили великолепное бургонское, будьте покойны… Он сказал: «Бурцев в конце концов пишет для одних большевиков, – чтобы им стало стыдно и они бросили революцию…» В Доброармии вам ни на маковое зерно не верят, сколько ни распинайтесь… Какова аграрная программа «Общего дела»? – Кукиш в кармане… А Доброармии нужно не много, но крепко: землю помещикам, мужиков – шомполами…
– Безумие! – закричал Бурцев, хватаясь за перо. – Я никогда не дам большевикам этого козыря! Скорее я пойду за Черновым, хотя в настоящих условиях это тоже безумие!
– Ну, так вот Денисов именно это и ценит: у Бурцева хороший стаж; французский рабочий если кому-нибудь поверит – только Бурцеву… Рабочие питаются ядом Шарля Раппопорта в «Юманите»… Даже Анатоль Франс объявил себя большевиком… Раппопорт торчит у него каждый день на вилле «Сайд»… Пусть рабочие читают «Общее дело», и на это можно дать деньги… Пусть Бурцев для собственного утешения издает пятьсот экземпляров по-русски, – все остальное на французском языке… Бурцев – марксист, революционер, неподкупный… (Владимир Львович, сам этого не ожидая, самодовольно усмехнулся…) Пусть он рассказывает рабочим, как их водит за нос шайка бандитов… Бурцев – это марка… Вот что сказал Денисов… (Пауза. Лисовский закурил.) Слушайте, с сегодняшнего вечера я займусь рабочими окраинами. Вы отводите мне весь нижний подвал под зарисовки. Нельзя сразу долбить читателя по башке вашими передовицами. Я его заинтересую. Что вы скажете о серии очерков – «С фонарем по Парижу»? Пусть это будет немного желто – все же лучше, чем ваши осиновые колья. Денисов прав: Москву нужно начать бить здесь, в рабочих кварталах, «Общему делу» суждено спасти Европу…
Лисовский сказал это черт его знает как: с кривой усмешкой и нагло глядя в глаза, но голосом как будто взволнованным и убежденным.
Для Бурцева настала тяжелая минута раздумья, все же он ее пережил.
– Лисовский, я хочу знать происхождение денисовских миллионов. Это чистые деньги?
– Чистые деньги.
– Хорошо… Я его приму… Но пусть он придет сюда… Сюда! (Он ткнул сухоньким пальцем в промокашку.) Пусть эти господа миллионеры увидят, что мы здесь не торгуем своими перьями…
Бурцев осторожно положил перо на стеклянную подставочку, потер сухие ладони. Перед ним, усмехаясь, как всегда, стоял Лисовский. Бурцев сказал:
– Я кончил передовицу… Едва ли кто-нибудь писал столь беспощадные слова. Они упадут громом на их голову. Если у них хотя бы остался намек на совесть, они не переживут позора…
Лисовский дернул ноздрей:
– Я только что завтракал с Денисовым. Николай Хрисанфович делает интересное предложение… Знаете, что он сказал? «Для какого дьявола Бурцев издает газету по-русски?..»
Бурцев угрожающе поднял палец:
– Слушайте, от вас несет вином…
– Мы пили великолепное бургонское, будьте покойны… Он сказал: «Бурцев в конце концов пишет для одних большевиков, – чтобы им стало стыдно и они бросили революцию…» В Доброармии вам ни на маковое зерно не верят, сколько ни распинайтесь… Какова аграрная программа «Общего дела»? – Кукиш в кармане… А Доброармии нужно не много, но крепко: землю помещикам, мужиков – шомполами…
– Безумие! – закричал Бурцев, хватаясь за перо. – Я никогда не дам большевикам этого козыря! Скорее я пойду за Черновым, хотя в настоящих условиях это тоже безумие!
– Ну, так вот Денисов именно это и ценит: у Бурцева хороший стаж; французский рабочий если кому-нибудь поверит – только Бурцеву… Рабочие питаются ядом Шарля Раппопорта в «Юманите»… Даже Анатоль Франс объявил себя большевиком… Раппопорт торчит у него каждый день на вилле «Сайд»… Пусть рабочие читают «Общее дело», и на это можно дать деньги… Пусть Бурцев для собственного утешения издает пятьсот экземпляров по-русски, – все остальное на французском языке… Бурцев – марксист, революционер, неподкупный… (Владимир Львович, сам этого не ожидая, самодовольно усмехнулся…) Пусть он рассказывает рабочим, как их водит за нос шайка бандитов… Бурцев – это марка… Вот что сказал Денисов… (Пауза. Лисовский закурил.) Слушайте, с сегодняшнего вечера я займусь рабочими окраинами. Вы отводите мне весь нижний подвал под зарисовки. Нельзя сразу долбить читателя по башке вашими передовицами. Я его заинтересую. Что вы скажете о серии очерков – «С фонарем по Парижу»? Пусть это будет немного желто – все же лучше, чем ваши осиновые колья. Денисов прав: Москву нужно начать бить здесь, в рабочих кварталах, «Общему делу» суждено спасти Европу…
Лисовский сказал это черт его знает как: с кривой усмешкой и нагло глядя в глаза, но голосом как будто взволнованным и убежденным.
Для Бурцева настала тяжелая минута раздумья, все же он ее пережил.
– Лисовский, я хочу знать происхождение денисовских миллионов. Это чистые деньги?
– Чистые деньги.
– Хорошо… Я его приму… Но пусть он придет сюда… Сюда! (Он ткнул сухоньким пальцем в промокашку.) Пусть эти господа миллионеры увидят, что мы здесь не торгуем своими перьями…
13
В тридцати минутах трамвайного пути от Парижа, в Севре, в лесу стоял уединенный дом в два этажа с мансардой, за каменной высокой изгородью, поросшей ежевикой.
Сведения местных поставщиков мяса, зелени, молочных, хлебных и колониальных продуктов об обитателях уединенного дома в лесу были следующие.
Владелец дачи, мосье Мишо, имевший несчастье вложить две трети сбережений в русские займы и заболевший сердечными припадками после Брест-Литовского мира, получил однажды от комиссионной конторы предложение сдать в аренду на шесть месяцев свой дом иностранцу Хаджет Лаше. Мосье Мишо поставил условие – оплатить аренду за шесть месяцев вперед в английских фунтах стерлингов. Контора сейчас же ответила согласием и передала мосье Мишо контракт, уже подписанный Хаджетом Лаше, и арендную плату в английских фунтах. Таким образом, мосье Мишо так и не увидел в лицо своего арендатора. Прислуга, рекомендованная мосье Мишо, мадемуазель Нинет Барбош, также не давала сколько-нибудь определенных сведений. Из многих посетителей дачи ни одного не звали Хаджет Лаше. Он оставался лицом, возбуждающим любопытство.
На даче жили три молодые женщины и угрюмая старуха, Фатьма-ханум. Она следила за хозяйством, расплачивалась с поставщиками, по-французски знала только названия продуктов, никогда не выходила за ограду и спала на чердаке в полутемной клетушке. Три молодые женщины – мадам Мари, мадам Вера и мадам Лили – занимали наверху три спальни. В четвертой комнате останавливался Александр Левант. Случайные посетители, гостившие иногда по нескольку дней, спали внизу, в салоне, на турецких диванах, покрытых смирнскими коврами. Нинет Барбош не могла определить, на каком языке разговаривают молодые дамы, некоторые слова она записала французскими буквами на клочке бумаги, но в Севре на рынке не удалось их расшифровать.
На рынке и в лавочках Севра задавали вопрос: не есть ли дача в лесу просто заведение с «девочками»? Но против этого решительно восстали поставщики. Мужчины бывали на даче не часто и не регулярно: будь там заведение, оно давно бы уже лопнуло, во всяком случае, замечались бы жизненные перебои. Единственно, что можно было там отметить, – это оттенок несемейственности. Но в конце концов всякий живет, как ему нравится, и нет основания совать нос туда, где честно расплачиваются по счетам.
Уважение внушало также и то, что Александр Левант всегда приезжал в автомобиле и никто из гостей никогда не пользовался поездом, тем более трамваем. Из Парижа привозилось шампанское, но после того, как владелец винного магазина в Севре предложил доставлять в любое время дня и ночи вина и шампанское любых марок в любом количестве, и эти случайные суммы стали оседать в Севре.
Мадам Мари, мадам Вера и мадам Лили жили праздно. Спали до десяти утра; непричесанные, в шелковых пижамах, подолгу сидели за утренним кофе, курили папироски. Иногда гуляли, но больше валялись под двумя старыми липами напротив каменного крыльца.
Сад был запущен, розы одичали, на клумбах – сорная трава. Нинет Барбош, перетирая у окна тарелки, часто спрашивала себя: почему эти три кобылищи так боятся испачкать руки? На чудесной лужайке, где в июньском зное слышалось пчелиное гудение, валялись пустые коробки от папирос, бумажки, бутылки. А эти, положив голые руки под затылок, знай себе глядят в облака… Чулки не штопают, порвутся – бросят где попало; платья раскиданы по всему дому.
Мари была полная блондинка с длинными сонными глазами. Вера – высокая, худая, сложенная, как модель из большого дома; лицо азиатское, волосы лиловатые. Лили – во французском вкусе: круглое, как у подростка, лицо, вздернутый нос, стриженая трепаная голова, но слишком большой и чуждый по выражению рот выдавал славянское происхождение.
Когда слышался гудок подымающегося в гору автомобиля, на крыльце появлялась Фатьма-ханум и что-то начинала говорить, ударяла ладонь о ладонь, трясла старым подбородком. Но дамы не слушали ее – может быть, потому, что Фатьма говорила на другом языке. Они лениво покидали парусиновые шезлонги, уходили в дом одеваться. Фатьма тусклыми покорными глазами глядела на железную калитку с колокольчиком. Появлялся Александр Левант, большею частью с гостями. Почти всегда это были иностранцы. Они бросали шляпы и пальто на траву, садились на шезлонги. Курили, спорили, смеялись. Александр Левант уходил за дамами. Обняв их за плечи, широко улыбаясь, сводил с крыльца, знакомил. Им целовали руки.
Сведения местных поставщиков мяса, зелени, молочных, хлебных и колониальных продуктов об обитателях уединенного дома в лесу были следующие.
Владелец дачи, мосье Мишо, имевший несчастье вложить две трети сбережений в русские займы и заболевший сердечными припадками после Брест-Литовского мира, получил однажды от комиссионной конторы предложение сдать в аренду на шесть месяцев свой дом иностранцу Хаджет Лаше. Мосье Мишо поставил условие – оплатить аренду за шесть месяцев вперед в английских фунтах стерлингов. Контора сейчас же ответила согласием и передала мосье Мишо контракт, уже подписанный Хаджетом Лаше, и арендную плату в английских фунтах. Таким образом, мосье Мишо так и не увидел в лицо своего арендатора. Прислуга, рекомендованная мосье Мишо, мадемуазель Нинет Барбош, также не давала сколько-нибудь определенных сведений. Из многих посетителей дачи ни одного не звали Хаджет Лаше. Он оставался лицом, возбуждающим любопытство.
На даче жили три молодые женщины и угрюмая старуха, Фатьма-ханум. Она следила за хозяйством, расплачивалась с поставщиками, по-французски знала только названия продуктов, никогда не выходила за ограду и спала на чердаке в полутемной клетушке. Три молодые женщины – мадам Мари, мадам Вера и мадам Лили – занимали наверху три спальни. В четвертой комнате останавливался Александр Левант. Случайные посетители, гостившие иногда по нескольку дней, спали внизу, в салоне, на турецких диванах, покрытых смирнскими коврами. Нинет Барбош не могла определить, на каком языке разговаривают молодые дамы, некоторые слова она записала французскими буквами на клочке бумаги, но в Севре на рынке не удалось их расшифровать.
На рынке и в лавочках Севра задавали вопрос: не есть ли дача в лесу просто заведение с «девочками»? Но против этого решительно восстали поставщики. Мужчины бывали на даче не часто и не регулярно: будь там заведение, оно давно бы уже лопнуло, во всяком случае, замечались бы жизненные перебои. Единственно, что можно было там отметить, – это оттенок несемейственности. Но в конце концов всякий живет, как ему нравится, и нет основания совать нос туда, где честно расплачиваются по счетам.
Уважение внушало также и то, что Александр Левант всегда приезжал в автомобиле и никто из гостей никогда не пользовался поездом, тем более трамваем. Из Парижа привозилось шампанское, но после того, как владелец винного магазина в Севре предложил доставлять в любое время дня и ночи вина и шампанское любых марок в любом количестве, и эти случайные суммы стали оседать в Севре.
Мадам Мари, мадам Вера и мадам Лили жили праздно. Спали до десяти утра; непричесанные, в шелковых пижамах, подолгу сидели за утренним кофе, курили папироски. Иногда гуляли, но больше валялись под двумя старыми липами напротив каменного крыльца.
Сад был запущен, розы одичали, на клумбах – сорная трава. Нинет Барбош, перетирая у окна тарелки, часто спрашивала себя: почему эти три кобылищи так боятся испачкать руки? На чудесной лужайке, где в июньском зное слышалось пчелиное гудение, валялись пустые коробки от папирос, бумажки, бутылки. А эти, положив голые руки под затылок, знай себе глядят в облака… Чулки не штопают, порвутся – бросят где попало; платья раскиданы по всему дому.
Мари была полная блондинка с длинными сонными глазами. Вера – высокая, худая, сложенная, как модель из большого дома; лицо азиатское, волосы лиловатые. Лили – во французском вкусе: круглое, как у подростка, лицо, вздернутый нос, стриженая трепаная голова, но слишком большой и чуждый по выражению рот выдавал славянское происхождение.
Когда слышался гудок подымающегося в гору автомобиля, на крыльце появлялась Фатьма-ханум и что-то начинала говорить, ударяла ладонь о ладонь, трясла старым подбородком. Но дамы не слушали ее – может быть, потому, что Фатьма говорила на другом языке. Они лениво покидали парусиновые шезлонги, уходили в дом одеваться. Фатьма тусклыми покорными глазами глядела на железную калитку с колокольчиком. Появлялся Александр Левант, большею частью с гостями. Почти всегда это были иностранцы. Они бросали шляпы и пальто на траву, садились на шезлонги. Курили, спорили, смеялись. Александр Левант уходил за дамами. Обняв их за плечи, широко улыбаясь, сводил с крыльца, знакомил. Им целовали руки.
14
В один из июньских дней Александр Левант привез на дачу Василия Алексеевича Налымова. Под липами в безветренном зное гудели пчелы. Нинет Барбош энергично стучала тяпкой на кухне. Дамы умудрились даже стащить с себя пижамы, лежа с папиросками в парусиновых креслах. Повсюду – лень и жаркие голубоватые тени.
Среди полдневной истомы неожиданно раскрылась калитка, за спиной Александра Леванта смеялось одутловатое бритое лицо светловолосого человека, одетого во все новое. Дамы слабо ахнули и понеслись к дому, кое-как прикрывая наготу.
Левант рассердился и начал по-турецки кричать в чердачное окно. Оттуда высунулась перепуганная Фатьма, залопотала по-турецки. Левант с бешенством указал ей тростью на пустые бутылки и на пижамы, оброненные на песчаной дорожке…
– Проклятая старуха! – сказал он Налымову, увлекая его в дом. – Но вы не обращайте внимания на некоторый беспорядок. Мой друг, Хаджет Лаше, снявший эту дачу, в отъезде. Дамы, которых вы мельком видели, – его гостьи. У меня нет времени заняться порядком. Это дом без головы, но здесь можно чувствовать себя не стесняясь. Это – богема…
Он ввел Налымова в небольшой салон, затемненный закрытыми жалюзи, и предложил располагаться на любом из диванов. Присев на подоконник, перекатывал во рту сигару.
– Три дамы, – чтобы сразу вам ориентироваться, – эмигрантки из России. Мой друг, Хаджет Лаше, человек необычайно отзывчивый, подобрал их буквально умирающих от голода на тротуарах Константинополя… Одну из них, кажется, он хорошо знавал по петербургскому свету, – та, высокая, чудно сложенная женщина – княгиня Чувашева… Маленькое создание – это несчастная дочь генерала Степанова, – отец пропал без вести, мать умерла во время эвакуации Одессы. Полная блондинка, если не ошибаюсь, – киевская сахарозаводчица, чудный голос, но до сих пор не совсем пришла в себя от потрясений… Сердце обливается кровью, когда подумаешь, что наделали большевики с нашей Россией… Я ведь тоже отчасти русский, у меня были крупные дела в Петербурге… Помните гостиницу «Астория»? Там я держал постоянные апартаменты. Мой друг, Хаджет Лаше… Кстати, вы не знавали его?
– Не вспоминаю, – ответил Налымов, прислушиваясь к женским голосам, слышным из раскрытых окон наверху.
– Совсем недавно он купил у стокгольмского эмигранта гостиницу «Астория» и еще ряд других гостиниц в Петербурге. Очень деловой человек… И патриот, русский патриот…
Заметив, что Налымов плохо слушает, Левант несколько изменил направление беседы:
– Сейчас мы отлично пообедаем. Нинет Барбош научилась у старухи восточным блюдам. Затем я вас покину на попечение дам. Отдыхайте, флиртуйте. А через несколько деньков займемся делами. Меня очень интересует Тапа Чермоев, – вы с ним близки?
– Пили где-то…
– Великолепно. Затем – Леон Манташев и другие… Эти нефтяные короли – беспечнейшие люди… И понятно: сиди себе и гляди, как из-под земли с божьей помощью хлещут деньги… Словом, об этом в свое время… Идем обедать…
Среди полдневной истомы неожиданно раскрылась калитка, за спиной Александра Леванта смеялось одутловатое бритое лицо светловолосого человека, одетого во все новое. Дамы слабо ахнули и понеслись к дому, кое-как прикрывая наготу.
Левант рассердился и начал по-турецки кричать в чердачное окно. Оттуда высунулась перепуганная Фатьма, залопотала по-турецки. Левант с бешенством указал ей тростью на пустые бутылки и на пижамы, оброненные на песчаной дорожке…
– Проклятая старуха! – сказал он Налымову, увлекая его в дом. – Но вы не обращайте внимания на некоторый беспорядок. Мой друг, Хаджет Лаше, снявший эту дачу, в отъезде. Дамы, которых вы мельком видели, – его гостьи. У меня нет времени заняться порядком. Это дом без головы, но здесь можно чувствовать себя не стесняясь. Это – богема…
Он ввел Налымова в небольшой салон, затемненный закрытыми жалюзи, и предложил располагаться на любом из диванов. Присев на подоконник, перекатывал во рту сигару.
– Три дамы, – чтобы сразу вам ориентироваться, – эмигрантки из России. Мой друг, Хаджет Лаше, человек необычайно отзывчивый, подобрал их буквально умирающих от голода на тротуарах Константинополя… Одну из них, кажется, он хорошо знавал по петербургскому свету, – та, высокая, чудно сложенная женщина – княгиня Чувашева… Маленькое создание – это несчастная дочь генерала Степанова, – отец пропал без вести, мать умерла во время эвакуации Одессы. Полная блондинка, если не ошибаюсь, – киевская сахарозаводчица, чудный голос, но до сих пор не совсем пришла в себя от потрясений… Сердце обливается кровью, когда подумаешь, что наделали большевики с нашей Россией… Я ведь тоже отчасти русский, у меня были крупные дела в Петербурге… Помните гостиницу «Астория»? Там я держал постоянные апартаменты. Мой друг, Хаджет Лаше… Кстати, вы не знавали его?
– Не вспоминаю, – ответил Налымов, прислушиваясь к женским голосам, слышным из раскрытых окон наверху.
– Совсем недавно он купил у стокгольмского эмигранта гостиницу «Астория» и еще ряд других гостиниц в Петербурге. Очень деловой человек… И патриот, русский патриот…
Заметив, что Налымов плохо слушает, Левант несколько изменил направление беседы:
– Сейчас мы отлично пообедаем. Нинет Барбош научилась у старухи восточным блюдам. Затем я вас покину на попечение дам. Отдыхайте, флиртуйте. А через несколько деньков займемся делами. Меня очень интересует Тапа Чермоев, – вы с ним близки?
– Пили где-то…
– Великолепно. Затем – Леон Манташев и другие… Эти нефтяные короли – беспечнейшие люди… И понятно: сиди себе и гляди, как из-под земли с божьей помощью хлещут деньги… Словом, об этом в свое время… Идем обедать…