Страница:
Мальчик бодрился и шутил, но худенькое лицо его мелко подергивалось. Лисовский опять лег ничком на койку. Загрохотала дверь, вошли двое мрачных в кепи с серебряными галунами.
– Ты, встань! – схватили за воротник. Лисовский торопливо сел. – Кто такой? Документы!
Один держал за воротник, другой обшаривал. От прохождения «через табак» Лисовского спасла корреспондентская карточка. Под вечер его выпустили, даже извинились и в отеческой форме предложили подальше держаться от рабочих окраин, вернули документы и записную книжку, но пачка долларов, перехваченная тоненькой резинкой, исчезла: по-видимому (как заявили ему официально), похищена демонстрантами, когда он без чувств валялся на мостовой.
28
29
30
31
32
– Ты, встань! – схватили за воротник. Лисовский торопливо сел. – Кто такой? Документы!
Один держал за воротник, другой обшаривал. От прохождения «через табак» Лисовского спасла корреспондентская карточка. Под вечер его выпустили, даже извинились и в отеческой форме предложили подальше держаться от рабочих окраин, вернули документы и записную книжку, но пачка долларов, перехваченная тоненькой резинкой, исчезла: по-видимому (как заявили ему официально), похищена демонстрантами, когда он без чувств валялся на мостовой.
28
Налымов и Левант вернулись из Лондона. Переговоры с Детердингом прошли успешно. Левант поспешил обрадовать Чермоева и Манташева, и начались долгие бестолковые переговоры. Чермоев заломил дикую цену за нефтяные участки. Манташев, в мрачной неврастении, с утра решал продавать все, вечером кричал, что какой-то десяток миллионов франков его никак не устраивает – одна скаковая конюшня обойдется дороже.
Левант проявил величайшее знание человеческого сердца. Манташева он взял на испуг, – тайно собрал все его счета и через нотариуса предъявил к срочной уплате. Манташев потерял голову и пошел на все. С азиатом Чермоевым было несравненно тяжелее, но и его Левант взял в конце концов семейным измором: распалил сумасшедшее воображение у Анис-ханум и Тамары-ханум, – показал татаркам в Булонском лесу будущий особняк, возил на автомобильную выставку, на приемы к знаменитым портным, где проходили, как сновидения, длинные, потрясающей красоты женщины в невероятных платьях ценою в две, три, пять тысяч франков. Домашняя жизнь Чермоева стала невыносимой, он понял, что так хочет аллах, и пошел на условия Детердинга.
На даче в Севре ждали только телеграммы от Хаджет Лаше, чтобы выехать в Стокгольм. Дамам было выдано пять тысяч франков на тряпки. На дачу притаскивались вороха полосатых картонок. За ужином болтали о покупках, о модах, о ценах. Старались не думать, что в Стокгольм их везут не для невинных развлечений.
В одну из минут вечерней тишины, когда было слышно, как бабочки ударяются о стекло лампы, Лили вдруг заговорила о каком-то своем родственнике, белом офицере: постараться хорошенько, можно бы его разыскать… Он когда-то был влюблен в Лили, такой милый, чистый юноша. Конечно, прискачет в Париж, вырвет ее из этого ужаса… Она бы поехала с ним на гражданскую войну сестрой милосердия, потом бы купили домик на берегу моря в тихом Таганроге, жили бы грустно, невинно, завели бы козу, кур.
Вера Юрьевна сказала с отвращением:
– Мало того – дура, ты пошлячка, милая моя.
– Врешь, врешь, меня еще можно любить, – Лили начала отчаянно стучать кулачком по столу. – Не старая шкура, как некоторые…
– Это и есть, милая моя, пошлость: домик в Таганроге, любовь и коза. Кто тебя любить-то будет? Офицеришка, прожженный спиртом и сифилисом?.. Э, милая моя, рук-то от крови не отмоешь…
– Врешь, врешь, он студент, юрист… Такой милый, застенчивый…
– Вот именно, у тебя законченная психология проститутки, должна заметить с большим огорчением.
Мадам Мари сказала:
– Да, Лилька, надо тебе подтянуться… Любовь вычеркни из словаря… Я, девочки, страшно верю в Стокгольм. Во-первых, Хаджет Лаше обещал мне ангажемент в кафешантан… Ну уж тогда держись, девочки, мы поживем: на все пущусь, вплоть до кражи бумажников.
– Правильно, – твердо сказала Вера, – уважаю.
Левант проявил величайшее знание человеческого сердца. Манташева он взял на испуг, – тайно собрал все его счета и через нотариуса предъявил к срочной уплате. Манташев потерял голову и пошел на все. С азиатом Чермоевым было несравненно тяжелее, но и его Левант взял в конце концов семейным измором: распалил сумасшедшее воображение у Анис-ханум и Тамары-ханум, – показал татаркам в Булонском лесу будущий особняк, возил на автомобильную выставку, на приемы к знаменитым портным, где проходили, как сновидения, длинные, потрясающей красоты женщины в невероятных платьях ценою в две, три, пять тысяч франков. Домашняя жизнь Чермоева стала невыносимой, он понял, что так хочет аллах, и пошел на условия Детердинга.
На даче в Севре ждали только телеграммы от Хаджет Лаше, чтобы выехать в Стокгольм. Дамам было выдано пять тысяч франков на тряпки. На дачу притаскивались вороха полосатых картонок. За ужином болтали о покупках, о модах, о ценах. Старались не думать, что в Стокгольм их везут не для невинных развлечений.
В одну из минут вечерней тишины, когда было слышно, как бабочки ударяются о стекло лампы, Лили вдруг заговорила о каком-то своем родственнике, белом офицере: постараться хорошенько, можно бы его разыскать… Он когда-то был влюблен в Лили, такой милый, чистый юноша. Конечно, прискачет в Париж, вырвет ее из этого ужаса… Она бы поехала с ним на гражданскую войну сестрой милосердия, потом бы купили домик на берегу моря в тихом Таганроге, жили бы грустно, невинно, завели бы козу, кур.
Вера Юрьевна сказала с отвращением:
– Мало того – дура, ты пошлячка, милая моя.
– Врешь, врешь, меня еще можно любить, – Лили начала отчаянно стучать кулачком по столу. – Не старая шкура, как некоторые…
– Это и есть, милая моя, пошлость: домик в Таганроге, любовь и коза. Кто тебя любить-то будет? Офицеришка, прожженный спиртом и сифилисом?.. Э, милая моя, рук-то от крови не отмоешь…
– Врешь, врешь, он студент, юрист… Такой милый, застенчивый…
– Вот именно, у тебя законченная психология проститутки, должна заметить с большим огорчением.
Мадам Мари сказала:
– Да, Лилька, надо тебе подтянуться… Любовь вычеркни из словаря… Я, девочки, страшно верю в Стокгольм. Во-первых, Хаджет Лаше обещал мне ангажемент в кафешантан… Ну уж тогда держись, девочки, мы поживем: на все пущусь, вплоть до кражи бумажников.
– Правильно, – твердо сказала Вера, – уважаю.
29
Дамы и Налымов приехали в Париж с девятичасовым поездом. На площади вокзала Сан-Лазар стояли трамваи, набитые народом. Машины медленно продвигались сквозь густые толпы пешеходов. В городе что-то случилось. Мальчики-газетчики с отчаянными криками на бегу размахивали экстренными выпусками. Оказалось (на даче в Севре совсем забыли об этом): сегодня в одиннадцать часов должна состояться близ Нью-Йорка в присутствии двенадцати тысяч зрителей встреча двух мировых боксеров – Карпантье (Франция) и Демпси (Северная Америка). Пресса придавала этому матчу более чем спортивное значение. Французская нация дралась за мировое первенство. Перед своим отъездом Карпантье – красавец, чистокровный француз – был принят президентом республики. Пуанкаре будто бы сказал ему: «Итак, мужайтесь, мой друг. Удар, который вы нанесете вашему противнику, отзовется в сердце каждого француза. Нация вручает вам свою честь и свою славу».
Весь месяц газеты были заняты описаниями тренировки Карпантье перед встречей; каждая минута его жизни стала достоянием широких народных масс. Специально посланные в Нью-Йорк корреспонденты сообщали о мельчайших отклонениях его здоровья, о его ежедневном меню, утонченных вкусах, остроумии, оптимизме, веселости, о его галстуках, костюмах, шляпах и прочее. Корреспонденции не замалчивали силы и ловкости Демпси, что еще сильнее возбуждало ожидание.
Великий день настал. Не менее миллиона людей двигалось по Большим бульварам к центру, где над редакцией «Матэн» издалека виднелся большой экран, на нем – схематическое изображение двух голов – Карпантье и Демпси. Каждый удар передается через океан по радио, и на очертаниях голов посредством электрической сигнализации кружком отмечается место, где нанесен удар. Аэропланы, парящие над городом, также принимают радиосообщения о наносимых ударах и выкидывают светящиеся шары – белый, если удар нанесен в лицо Карпантье, красный – в лицо Демпси. Такая же сигнализация шарами установлена на верху Эйфелевой башни. Приз победителю – три миллиона долларов, побежденному – миллион. Если переводить на франки, шестьдесят миллионов франков за пять минут битья по лицу, – не у одного только маломощного буржуа мутилось в голове… Энтузиазм был всеобщим…
К одиннадцати часам Налымов с дамами добрался до пятиэтажного уродливого здания «Матэн». Над волнующимся полем шляп и женских шляпок возвышались плечи и каски конных драгун. Стрелка часов подошла к одиннадцати. По толпе пронеслось сдержанно: «А-а!» Эйфелева башня сигнализировала. Кружащиеся над городом аэропланы выпустили облачка цветного дыма. Разорвалась петарда на крыше «Матэн». По экрану (с очертаниями двух голов) побежали надписи: «Бойцы вскочили на арену»… «Командор боя появляется на арене»… «Командор свистит»… «Двенадцать тысяч американцев затаили дыхание»… «Карпантье изящным жестом сбрасывает халат»… «Демпси поступает так же, лицо его хмуро»… «Карпантье оживлен, он смеется»… (О, французы всегда смеются в минуту опасности…) «Бойцы подходят друг к другу, пожимают руки в боевых перчатках, отскакивают в позиции»… «Оба колосса замерли в классических позах»… «Резкий свисток командора»… «Карпантье кидается первым»… (Вера Юрьевна впилась ногтями в руку Налымова.)
Надписи прерываются. События развертываются с бешеной быстротой. На экране от слов переходят к сигнализации. Глаза трехсот тысяч парижан устремлены на два силуэта… Странно, на физиономии Демпси пока ни одного кружочка! Видимо, бойцы только еще изучают друг друга. Пустая минута первого раунда тянется невыносимо. И вдруг за секунду до конца у Карпантье посредине лба выскакивает черный кружок. Триста тысяч пар глаз смущенно перемигиваются.
Минута перерыва. (Бойцов разводят в противоположные углы квадратной арены, окруженной канатами, сажают на стулья, массируют мускулы, обмахивают полотенцами, брызжут в лицо квасцами.) Над взволнованной толпой поднимаются дымки закуриваемых папирос. Второй раунд. Надпись: «Карпантье с холодным бешенством кидается на противника»… Секунда ожидания. Подземным гулом бьется сердце толпы. И сейчас же на экране левый глаз Карпантье закрывается кружком, второй кружок выскакивает на правой скуле, третий на левой, четвертый на подбородке… Перерыв. Французы хмуро отводят глаза от экрана. С хвостов парящих аэропланов срываются запоздавшие ослепительные белые шары.
Зрачки у Веры Юрьевны расширены, голос хриплый:
– Я загадала на Карпантье… Я верю, верю!
У Лили раздуты ноздри, будто из-за океана доносится к ней запах могучего пота и льющейся крови. По толпе – ветерок тревожного шепота. Третий раунд. Нос Демпси прикрывается кружком. Крики «браво», аплодисменты, – ураган криков. Но знатоки качают головами: разбитый нос ничего не стоит, у Демпси нос вдавливается внутрь, как резиновый. В ответ рассерженный Демпси наносит подряд по лицу три удара противнику. Карпантье падает. О нет, нет, несправедливости не должно совершиться! Карпантье снова на ногах… «Браво, браво, Карпантье!» У Демпси кружок на скуле… Конец третьего раунда.
От толпы перед редакцией «Матэн» поднимаются едкие испарения… Медленно, как судьба, ползет минута перерыва. Четвертый раунд. Инициатива переходит к Демпси. Удары в скулы, в нос, в ухо, в череп, в сердце громовыми раскатами разносятся по вселенной. У Карпантье треснула лобная кость, лопается челюсть. Повреждена ключица, но держится, держится! Надежда не потеряна. Толпа глядит, задрав головы, со сдвинутыми шляпами. «О, ударь его хорошенько в зубы, Карпантье, вышиби ему глаз!..»
Сила кулака у Демпси равна удару задней ноги лошади. Демпси (как потом стало известно) дал слово устроителю матча держаться более или менее пассивно семь раундов. Но, видимо, ему надоело валять дурака. На пятом раунде лицо Карпантье стало быстро покрываться кружками. Демпси колотит в него, как в бубен, и через двадцать секунд делает нокаут: двойной удар снизу наискось в подбородок и в челюсть (мозги встряхиваются, головные позвонки выходят из сочленений, челюсть соскальзывает в сторону). Карпантье упал. Командор боя (нагнувшись над ним, высоко подняв руку) начал считать до десяти… Десять. Кончено! Карпантье не встал… На арену вскочили служители взять его обморочное тело. Франция разбита. Аэропланы, выпустив черный дым, улетели в западном направлении. Толпа перед редакцией «Матэн», повинуясь древней традиции, обнажила головы. Человеческие потоки медленно расходились.
Налымов сказал:
– Девочки, нас еще раз одурачили. Предлагаю напиться.
Весь месяц газеты были заняты описаниями тренировки Карпантье перед встречей; каждая минута его жизни стала достоянием широких народных масс. Специально посланные в Нью-Йорк корреспонденты сообщали о мельчайших отклонениях его здоровья, о его ежедневном меню, утонченных вкусах, остроумии, оптимизме, веселости, о его галстуках, костюмах, шляпах и прочее. Корреспонденции не замалчивали силы и ловкости Демпси, что еще сильнее возбуждало ожидание.
Великий день настал. Не менее миллиона людей двигалось по Большим бульварам к центру, где над редакцией «Матэн» издалека виднелся большой экран, на нем – схематическое изображение двух голов – Карпантье и Демпси. Каждый удар передается через океан по радио, и на очертаниях голов посредством электрической сигнализации кружком отмечается место, где нанесен удар. Аэропланы, парящие над городом, также принимают радиосообщения о наносимых ударах и выкидывают светящиеся шары – белый, если удар нанесен в лицо Карпантье, красный – в лицо Демпси. Такая же сигнализация шарами установлена на верху Эйфелевой башни. Приз победителю – три миллиона долларов, побежденному – миллион. Если переводить на франки, шестьдесят миллионов франков за пять минут битья по лицу, – не у одного только маломощного буржуа мутилось в голове… Энтузиазм был всеобщим…
К одиннадцати часам Налымов с дамами добрался до пятиэтажного уродливого здания «Матэн». Над волнующимся полем шляп и женских шляпок возвышались плечи и каски конных драгун. Стрелка часов подошла к одиннадцати. По толпе пронеслось сдержанно: «А-а!» Эйфелева башня сигнализировала. Кружащиеся над городом аэропланы выпустили облачка цветного дыма. Разорвалась петарда на крыше «Матэн». По экрану (с очертаниями двух голов) побежали надписи: «Бойцы вскочили на арену»… «Командор боя появляется на арене»… «Командор свистит»… «Двенадцать тысяч американцев затаили дыхание»… «Карпантье изящным жестом сбрасывает халат»… «Демпси поступает так же, лицо его хмуро»… «Карпантье оживлен, он смеется»… (О, французы всегда смеются в минуту опасности…) «Бойцы подходят друг к другу, пожимают руки в боевых перчатках, отскакивают в позиции»… «Оба колосса замерли в классических позах»… «Резкий свисток командора»… «Карпантье кидается первым»… (Вера Юрьевна впилась ногтями в руку Налымова.)
Надписи прерываются. События развертываются с бешеной быстротой. На экране от слов переходят к сигнализации. Глаза трехсот тысяч парижан устремлены на два силуэта… Странно, на физиономии Демпси пока ни одного кружочка! Видимо, бойцы только еще изучают друг друга. Пустая минута первого раунда тянется невыносимо. И вдруг за секунду до конца у Карпантье посредине лба выскакивает черный кружок. Триста тысяч пар глаз смущенно перемигиваются.
Минута перерыва. (Бойцов разводят в противоположные углы квадратной арены, окруженной канатами, сажают на стулья, массируют мускулы, обмахивают полотенцами, брызжут в лицо квасцами.) Над взволнованной толпой поднимаются дымки закуриваемых папирос. Второй раунд. Надпись: «Карпантье с холодным бешенством кидается на противника»… Секунда ожидания. Подземным гулом бьется сердце толпы. И сейчас же на экране левый глаз Карпантье закрывается кружком, второй кружок выскакивает на правой скуле, третий на левой, четвертый на подбородке… Перерыв. Французы хмуро отводят глаза от экрана. С хвостов парящих аэропланов срываются запоздавшие ослепительные белые шары.
Зрачки у Веры Юрьевны расширены, голос хриплый:
– Я загадала на Карпантье… Я верю, верю!
У Лили раздуты ноздри, будто из-за океана доносится к ней запах могучего пота и льющейся крови. По толпе – ветерок тревожного шепота. Третий раунд. Нос Демпси прикрывается кружком. Крики «браво», аплодисменты, – ураган криков. Но знатоки качают головами: разбитый нос ничего не стоит, у Демпси нос вдавливается внутрь, как резиновый. В ответ рассерженный Демпси наносит подряд по лицу три удара противнику. Карпантье падает. О нет, нет, несправедливости не должно совершиться! Карпантье снова на ногах… «Браво, браво, Карпантье!» У Демпси кружок на скуле… Конец третьего раунда.
От толпы перед редакцией «Матэн» поднимаются едкие испарения… Медленно, как судьба, ползет минута перерыва. Четвертый раунд. Инициатива переходит к Демпси. Удары в скулы, в нос, в ухо, в череп, в сердце громовыми раскатами разносятся по вселенной. У Карпантье треснула лобная кость, лопается челюсть. Повреждена ключица, но держится, держится! Надежда не потеряна. Толпа глядит, задрав головы, со сдвинутыми шляпами. «О, ударь его хорошенько в зубы, Карпантье, вышиби ему глаз!..»
Сила кулака у Демпси равна удару задней ноги лошади. Демпси (как потом стало известно) дал слово устроителю матча держаться более или менее пассивно семь раундов. Но, видимо, ему надоело валять дурака. На пятом раунде лицо Карпантье стало быстро покрываться кружками. Демпси колотит в него, как в бубен, и через двадцать секунд делает нокаут: двойной удар снизу наискось в подбородок и в челюсть (мозги встряхиваются, головные позвонки выходят из сочленений, челюсть соскальзывает в сторону). Карпантье упал. Командор боя (нагнувшись над ним, высоко подняв руку) начал считать до десяти… Десять. Кончено! Карпантье не встал… На арену вскочили служители взять его обморочное тело. Франция разбита. Аэропланы, выпустив черный дым, улетели в западном направлении. Толпа перед редакцией «Матэн», повинуясь древней традиции, обнажила головы. Человеческие потоки медленно расходились.
Налымов сказал:
– Девочки, нас еще раз одурачили. Предлагаю напиться.
30
Левант позвонил поздно ночью: «Едем завтра». Всю ночь укладывались. Чуть свет из Парижа приехали такси. Дамы поцеловали заплаканную Нинет Барбош и навек покинули дачу в Севре. Какова будет новая жизнь – плевать, лишь бы новая.
Левант выбрал кружный путь через Берлин – Штеттин и оттуда морем до Стокгольма. В Берлине остановились в дорогой гостинице «Адлон», где сразу же в вестибюле бросились в глаза такие подозрительные, лоснящиеся, шикарно одетые людишки, такое настойчивое, нетерпеливое жулье, что дамы приказали весь багаж сейчас же поднять в номер. Завтрак в ресторане был гнусный, но на еду здесь, видимо, не обращали внимания, за столиками совершались сделки, из конца в конец зала перекликались лоснящиеся людишки, показывали друг другу что-то пальцами, оркестр исполнял в том же истерическом темпе американские фокстроты. На дам нагло таращились: «О-о-о, паризер шик!»
Левант занял в бельэтаже дорогие апартаменты. После полудня в его салоне появились русские важные старцы, молодые люди с мутно-пристальными глазами убийц, серые штабс-капитаны и полковники мировой войны, несколько солдатских шинелей, прикрывавших военные лохмотья, провинциальные говорливые барыни, трагические старухи из петербургского большого света. Все это сборище разговаривало в повышенном тоне, ругало немцев и ожидало от Леванта не то каких-то инструкций, не то просто денег. На открытом листе производилась запись добровольцев в «Лигу спасения Российской империи»…
Левант разговаривал от имени «Стокгольмского отделения Лиги». Денег, правда, не предлагал никому, но обещал самые широкие перспективы в недалеком будущем. С иными молодыми людьми удалялся в спальню для секретного совещания. Окруженный русскими (на пышных розах ковра, замусоренного окурками), он говорил, засовывая большие пальцы за подтяжки:
– Господа, в Париже, где сосредоточены все нити борьбы с большевиками, где, не преувеличивая, бьется сейчас сердце русского народа, чрезвычайно удивлены пассивной деятельностью берлинских военных организаций. Мы были уверены, что энтузиазмом борьбы охвачены все русские. К сожалению, я этого не вижу. Германское правительство всемерно идет нам навстречу. Англичане делают даже больше того, на что можно надеяться. И что же? За истекшую неделю из Берлина на русский фронт отправили всего один эшелон добровольцев. Господа, какой отчет я дам Парижу?
Коренастые штабс-капитаны и лысоватые полковники чесали в затылке. У генералов строго тряслись щеки, молодые люди с глазами убийц хмуро отворачивались. Отвечать было нечего… Вот кабы Германия послала тысяч сто войска. Или черт с ней, если Германии не позволят, почему Франции не двинуть чернокожих на Россию?.. Почему Англия, как собака, то укусит, то отскочит, – ее большой флот мог бы в один день сравнять с землей и Кронштадт и Питер. Поддадут интервенты жару, – до одного человека пойдем в передовые войска. Без нас все равно не обойдутся, очищать Россию от большевиков иностранцы, небось, не станут, ручек не захотят марать.
Налымов с дамами бродил по Берлину. Неприветливыми казались перспективы однообразных улиц, темные дома с высокими красными крышами. В магазинных витринах подделки, эрзацы, хлам. Угнетало количество неумелых девушек с нищими глазами, – их жалкий торопливый шепот встречным прохожим: «Идем со мной, я очень испорченная». На перекрестках когда-то блестящих улиц – участники мировой войны: обрубки на тележках, слепые в черных очках с поводырем – санитарной собакой на привязи (подарок правительства). Перед витринами мясных лавок, где в бумажных кружевах разложены окорока, филеи, колбасы, драгоценные куски жира, – неизменная толпа: бежит суровый пожиратель вареной картошки и от громового рефлекса врастает в тротуар перед мясной витриной… Рука стискивает портфель, волевые мускулы вздуваются на впавших щеках, позволяет себе пережить вон ту свиную котлету в бумажном кружеве на стеклянной доске… Пять минут пищевой фантазии!.. Крепче портфель с несъедобными бумагами под мышку и – мимо, мимо… Версальскому миру отзовется когда-нибудь эта свиная отбивная!
Скалы, холмы, печальный свет северного солнца, вдали – груды облаков, как снежные вершины.
Пароход плывет мимо каменистых островов. С каждым поворотом – новые склоны берегов и глубже уходящие воды фиорда, то затененные, то сверкающие. Дамы облокотились о перила борта. Ясен воздух, скудное тепло. Красные черепицы домиков в зеленеющей лощине между бесплодных скал. Север. Безлюдье. Это земля, куда возвращаются с отгоревшими страстями, с поседевшей головой.
Вера Юрьевна говорит вполголоса:
– Если бы так же возвращаться в Петроград… Человек должен жить на севере… Девочки, – вон в том домишке, под скудным солнцем… Какая печаль!.. Мечтать, ждать несбыточного…
Она положила на борт руку, обтянутую лайковой перчаткой. Молочно-румяный швед оглянул стройную Веру Юрьевну, – гм! – черный жакет, светлая мягкая юбка, обувь без каблуков… Просто, дорого, шикарно, никакого желания нравиться, – равнодушное лицо, в нем все обдуманно, все законченно… Гм!.. Самый высокий продукт цивилизации, международная хищница, парижская штучка…
– Девочки, а – зима!.. Мы и забыли ее… Снега, стужа, вьюга… Куплю дом непременно, только еще дальше на севере, – всю зиму буду одна, одна совершенно…
Лили – с усмешкой:
– А помнишь, меня ругала за домик в Таганроге? Сама-то, видно, – тоже…
– Нет, Лилька, нет… Домик в Таганроге с офицериком – свинство. Я об одиночестве говорю… Меня так и найдут в этом домике, – раскопают занесенную дверь, в разбитое окно нанесло снегу, я – на постели, седая, высохшая и руками вот так – зажаты глаза, чтобы мне, мертвой, никто не смел глядеть в глаза…
Мари, тоже стоявшая у борта, присвистнула:
– С хорошеньким настроением едешь на работу!..
Кисло усмехаясь, Вера Юрьевна ответила:
– Всякий бесится по-своему, милая моя шансонетка. Для тебя высшее счастье – пожарские котлеты. Ну, а я еще должна все обиды припомнить…
– Батюшки, как страшно! – лениво сказала Мари.
Лили придвинулась, глядела в глаза Вере Юрьевне:
– Верочка, не надо…
Молочно-румяный швед, стоявший позади дам (руки в карманах, сигара в углу рта, полный подбородок удовлетворенно уперт в крахмальный воротничок), не понимал по-русски и до крайности странный разговор трех элегантных дам принял за восхищение северной природой. Вынув сигару, попробовал вмешаться:
– Пардон, смею обратить ваше внимание, – Стокгольм сейчас заслонен островом Бекхольм. – Он указал сигарой на кирпичные постройки и решетчатые краны эллинга, показавшиеся с правого борта; вдали, налево, стояли грузовые пароходы у высокой каменной стены, где курилась дымом многоэтажная мельница. – За войну город очень разбогател. Шведы не плохо поступили, что не вмешались в войну. Нас много ругали (засмеялся), но кому-нибудь надо же было торговать, и мы принесли обеим сторонам много пользы, торгуя с теми и с этими. Теперь вы не узнаете Стокгольма, – это маленький Берлин. Правда, после Версальского мира оживление несколько уменьшилось, но мы надеемся, что кризис временный. Во всяком случае, здесь можно весело провести денек… (Пароход повертывал.) А вот и город. Вы видите старую часть – Стаден. В древности город располагался на этом острове, сейчас разросся направо и налево. Самые шикарные кварталы на тех холмах – лучшие магазины, театры, кафе и вокзал. А еще дальше на север – чудные загородные места: озера, красивые виллы и замки. За время войны мы много строились.
Пароход приближался к лиловато-серым очертаниям города. За ним – холмы, облака. Тыкая сигарой, швед называл знаменитые здания – дворец, собор, отели.
– Если захотите быть ближе к нашей природе, могу посоветовать прелестный уголок в тридцати километрах по железной дороге, – Баль Станэс на озере Несвинен.
– Как вы сказали? – резко обернулась к нему Вера Юрьевна. – Баль Станэс?..
Швед, несколько изумленный порывистым движением, нагнул по-бараньи голову:
– Да, мадам, вы не пожалеете. Там можно отдохнуть.
Пароход загудел и стал поворачивать к стенке набережной. В пролетах между дощатыми пакгаузами стояли черные такси. За ними двигались чистенькие трамваи. Дальше – груды тюков, бочек, ящиков, черепичные крыши и старинные фасады домиков, вывески портовых кабаков, узкие переулки. У самого края стенки, на причальной тумбе, сидел, улыбаясь, носатый Хаджет Лаше, в серой черкеске и мерлушковой шапке. Увидев его, Вера Юрьевна положила руку на горло, отвернулась.
Левант выбрал кружный путь через Берлин – Штеттин и оттуда морем до Стокгольма. В Берлине остановились в дорогой гостинице «Адлон», где сразу же в вестибюле бросились в глаза такие подозрительные, лоснящиеся, шикарно одетые людишки, такое настойчивое, нетерпеливое жулье, что дамы приказали весь багаж сейчас же поднять в номер. Завтрак в ресторане был гнусный, но на еду здесь, видимо, не обращали внимания, за столиками совершались сделки, из конца в конец зала перекликались лоснящиеся людишки, показывали друг другу что-то пальцами, оркестр исполнял в том же истерическом темпе американские фокстроты. На дам нагло таращились: «О-о-о, паризер шик!»
Левант занял в бельэтаже дорогие апартаменты. После полудня в его салоне появились русские важные старцы, молодые люди с мутно-пристальными глазами убийц, серые штабс-капитаны и полковники мировой войны, несколько солдатских шинелей, прикрывавших военные лохмотья, провинциальные говорливые барыни, трагические старухи из петербургского большого света. Все это сборище разговаривало в повышенном тоне, ругало немцев и ожидало от Леванта не то каких-то инструкций, не то просто денег. На открытом листе производилась запись добровольцев в «Лигу спасения Российской империи»…
Левант разговаривал от имени «Стокгольмского отделения Лиги». Денег, правда, не предлагал никому, но обещал самые широкие перспективы в недалеком будущем. С иными молодыми людьми удалялся в спальню для секретного совещания. Окруженный русскими (на пышных розах ковра, замусоренного окурками), он говорил, засовывая большие пальцы за подтяжки:
– Господа, в Париже, где сосредоточены все нити борьбы с большевиками, где, не преувеличивая, бьется сейчас сердце русского народа, чрезвычайно удивлены пассивной деятельностью берлинских военных организаций. Мы были уверены, что энтузиазмом борьбы охвачены все русские. К сожалению, я этого не вижу. Германское правительство всемерно идет нам навстречу. Англичане делают даже больше того, на что можно надеяться. И что же? За истекшую неделю из Берлина на русский фронт отправили всего один эшелон добровольцев. Господа, какой отчет я дам Парижу?
Коренастые штабс-капитаны и лысоватые полковники чесали в затылке. У генералов строго тряслись щеки, молодые люди с глазами убийц хмуро отворачивались. Отвечать было нечего… Вот кабы Германия послала тысяч сто войска. Или черт с ней, если Германии не позволят, почему Франции не двинуть чернокожих на Россию?.. Почему Англия, как собака, то укусит, то отскочит, – ее большой флот мог бы в один день сравнять с землей и Кронштадт и Питер. Поддадут интервенты жару, – до одного человека пойдем в передовые войска. Без нас все равно не обойдутся, очищать Россию от большевиков иностранцы, небось, не станут, ручек не захотят марать.
Налымов с дамами бродил по Берлину. Неприветливыми казались перспективы однообразных улиц, темные дома с высокими красными крышами. В магазинных витринах подделки, эрзацы, хлам. Угнетало количество неумелых девушек с нищими глазами, – их жалкий торопливый шепот встречным прохожим: «Идем со мной, я очень испорченная». На перекрестках когда-то блестящих улиц – участники мировой войны: обрубки на тележках, слепые в черных очках с поводырем – санитарной собакой на привязи (подарок правительства). Перед витринами мясных лавок, где в бумажных кружевах разложены окорока, филеи, колбасы, драгоценные куски жира, – неизменная толпа: бежит суровый пожиратель вареной картошки и от громового рефлекса врастает в тротуар перед мясной витриной… Рука стискивает портфель, волевые мускулы вздуваются на впавших щеках, позволяет себе пережить вон ту свиную котлету в бумажном кружеве на стеклянной доске… Пять минут пищевой фантазии!.. Крепче портфель с несъедобными бумагами под мышку и – мимо, мимо… Версальскому миру отзовется когда-нибудь эта свиная отбивная!
Скалы, холмы, печальный свет северного солнца, вдали – груды облаков, как снежные вершины.
Пароход плывет мимо каменистых островов. С каждым поворотом – новые склоны берегов и глубже уходящие воды фиорда, то затененные, то сверкающие. Дамы облокотились о перила борта. Ясен воздух, скудное тепло. Красные черепицы домиков в зеленеющей лощине между бесплодных скал. Север. Безлюдье. Это земля, куда возвращаются с отгоревшими страстями, с поседевшей головой.
Вера Юрьевна говорит вполголоса:
– Если бы так же возвращаться в Петроград… Человек должен жить на севере… Девочки, – вон в том домишке, под скудным солнцем… Какая печаль!.. Мечтать, ждать несбыточного…
Она положила на борт руку, обтянутую лайковой перчаткой. Молочно-румяный швед оглянул стройную Веру Юрьевну, – гм! – черный жакет, светлая мягкая юбка, обувь без каблуков… Просто, дорого, шикарно, никакого желания нравиться, – равнодушное лицо, в нем все обдуманно, все законченно… Гм!.. Самый высокий продукт цивилизации, международная хищница, парижская штучка…
– Девочки, а – зима!.. Мы и забыли ее… Снега, стужа, вьюга… Куплю дом непременно, только еще дальше на севере, – всю зиму буду одна, одна совершенно…
Лили – с усмешкой:
– А помнишь, меня ругала за домик в Таганроге? Сама-то, видно, – тоже…
– Нет, Лилька, нет… Домик в Таганроге с офицериком – свинство. Я об одиночестве говорю… Меня так и найдут в этом домике, – раскопают занесенную дверь, в разбитое окно нанесло снегу, я – на постели, седая, высохшая и руками вот так – зажаты глаза, чтобы мне, мертвой, никто не смел глядеть в глаза…
Мари, тоже стоявшая у борта, присвистнула:
– С хорошеньким настроением едешь на работу!..
Кисло усмехаясь, Вера Юрьевна ответила:
– Всякий бесится по-своему, милая моя шансонетка. Для тебя высшее счастье – пожарские котлеты. Ну, а я еще должна все обиды припомнить…
– Батюшки, как страшно! – лениво сказала Мари.
Лили придвинулась, глядела в глаза Вере Юрьевне:
– Верочка, не надо…
Молочно-румяный швед, стоявший позади дам (руки в карманах, сигара в углу рта, полный подбородок удовлетворенно уперт в крахмальный воротничок), не понимал по-русски и до крайности странный разговор трех элегантных дам принял за восхищение северной природой. Вынув сигару, попробовал вмешаться:
– Пардон, смею обратить ваше внимание, – Стокгольм сейчас заслонен островом Бекхольм. – Он указал сигарой на кирпичные постройки и решетчатые краны эллинга, показавшиеся с правого борта; вдали, налево, стояли грузовые пароходы у высокой каменной стены, где курилась дымом многоэтажная мельница. – За войну город очень разбогател. Шведы не плохо поступили, что не вмешались в войну. Нас много ругали (засмеялся), но кому-нибудь надо же было торговать, и мы принесли обеим сторонам много пользы, торгуя с теми и с этими. Теперь вы не узнаете Стокгольма, – это маленький Берлин. Правда, после Версальского мира оживление несколько уменьшилось, но мы надеемся, что кризис временный. Во всяком случае, здесь можно весело провести денек… (Пароход повертывал.) А вот и город. Вы видите старую часть – Стаден. В древности город располагался на этом острове, сейчас разросся направо и налево. Самые шикарные кварталы на тех холмах – лучшие магазины, театры, кафе и вокзал. А еще дальше на север – чудные загородные места: озера, красивые виллы и замки. За время войны мы много строились.
Пароход приближался к лиловато-серым очертаниям города. За ним – холмы, облака. Тыкая сигарой, швед называл знаменитые здания – дворец, собор, отели.
– Если захотите быть ближе к нашей природе, могу посоветовать прелестный уголок в тридцати километрах по железной дороге, – Баль Станэс на озере Несвинен.
– Как вы сказали? – резко обернулась к нему Вера Юрьевна. – Баль Станэс?..
Швед, несколько изумленный порывистым движением, нагнул по-бараньи голову:
– Да, мадам, вы не пожалеете. Там можно отдохнуть.
Пароход загудел и стал поворачивать к стенке набережной. В пролетах между дощатыми пакгаузами стояли черные такси. За ними двигались чистенькие трамваи. Дальше – груды тюков, бочек, ящиков, черепичные крыши и старинные фасады домиков, вывески портовых кабаков, узкие переулки. У самого края стенки, на причальной тумбе, сидел, улыбаясь, носатый Хаджет Лаше, в серой черкеске и мерлушковой шапке. Увидев его, Вера Юрьевна положила руку на горло, отвернулась.
31
В зале ресторана «Гранд-отель» в обеденный час играл симфонический оркестр и выступали, – как всегда по воскресным дням, – сольные номера. Года два тому назад все это было обставлено гораздо богаче, европейских знаменитостей слушали здесь ежедневно. Но после мира схлынули интендантские чиновники, поставщики, шпионы, контрразведчики, международные авантюристы, великолепные женщины с ассортиментом паспортов и коробочкой кокаина в золотой сумочке, нейтральные дипломаты и засекреченные дипломаты воюющих стран, – все, кто, не задумываясь, разменивал деньги и покупал все: оружие, товары, сталь и яды, человеческую подлость и острые удовольствия.
Теперь в будние дни в ресторане «Гранд-отеля» вместо вина подавали графины с холодной водой. Стокгольму грозило захолустье. С убытком для себя ресторатор устраивал воскресные концерты; их посещали даже почтенные семейства, поддерживая национальное предприятие.
Все столики были заняты. Сигарный дым пробирался сквозь лапчатые пальмы. Сегодня демонстрировалась американская новинка – джаз-банд с настоящими неграми. Трудно было привыкать к адской трескотне, вою саксофона, барабанам и тарелкам, взвизгам веселых людоедов. Мало того, что Америка сняла исподнюю рубашку со старого мира, – на могилах пятнадцати миллионов заставила плясать бешеный фокстрот… Ах, то ли дело убаюкивающий старый, мечтательный вальс!
– Слишком близко к оркестру сели.
– А вы говорите погромче.
– Погромче-то не хочется…
– Да бросьте ваши страхи… В Европе, чай. Что же водку не пьете?
У стены за небольшим столиком обедали двое русских: один – худощавый, холеный, с залысым лбом, с острой бородкой, другой – с воспаленным, несколько неспокойным лицом, с выпуклыми, влажными, жадными глазами. Худощавый мало ел, много пил. Его собеседник ел жадно, навалясь грудью на стол. Худощавый говорил ему:
– Напрасно, напрасно, Александр Борисович. Что же, и в Петрограде ни капли не пили?
– Да бросьте вы, слушайте… (Александр Борисович косился на соседей.) Вот тот, внушительный дядя, – кто такой?
– Полицейский, из отдела наблюдения над иностранцами. Мой приятель…
– Хорошенькое знакомство!
– Без этого здесь нельзя.
– Ну, а вон те, в смокингах?
– Двоих не знаю, третий, тот, кто вертит ложечкой в шампанском, – граф де Мерси, из французского посольства, недавно прибыл с таинственной миссией.
– А тот высокий старик? Русский помещик какой-нибудь?
– Эка! Поважнее короля – сам Нобель.
– А за тем столиком? Что-то уж очень они поглядывают на нас.
– Русские. Лысый, смуглый, маленький – Извольский, во всяком случае живет здесь под этой фамилией. Тот, кто смеется, – рыжебородый, – концертмейстер Мариинского театра Анжелини, он же Эттингер почему-то. Чем занимается, черт его знает, но деньги есть, он угощает. А третий, верзила – Биттенбиндер, тоже – сволочь.
– А та компания за большим столом – красивые женщины?
– В гостинице со вчерашнего дня. Их уже заметили. С лиловыми волосами, по-видимому, жена Хаджет Лаше.
– Какого Хаджет Лаше? Того – в черкеске? Так я же его знаю, встречались в прошлом году в Петербурге. Он печатал свою книжку, интереснейшие записки – разоблачение застенков Абдул-Гамида. Пытки, убийства, кошмары в турецком вкусе, здорово написано. Что он здесь делает?
– Живет за городом в Баль Станэсе. Рантье, как мы все. Любопытный парень.
Негры положили инструменты и ушли с эстрады. Танцующие вернулись к столикам. В зале – сдержанный гул голосов, хлопают пробки от шампанского. Худощавый закуривает, щурится удовлетворенно, бровями подзывает лакея и, когда закуска убрана, наклоняется к собеседнику:
– Ну-с, какие же новости из Петрограда?
Как только смолкла музыка, Хаджет Лаше указал Леванту:
– Видишь того – с выпученными глазами – это Леви Левицкий, журналист, пробрался через финскую границу курьером к Воровскому. Ловкий малый, – у него, мне известно, другое поручение, помимо бумажонок Воровскому… (На ухо.) Был близок к Распутину, Вырубовой и всем тем кругам. Вчера был в банке с чемоданом, который там оставил, и, кроме того, внес на текущий счет какие-то суммы…
Левант равнодушно вертел деревянной мешалкой в бокале шампанского.
– А другой с ним – худощавый?
– Ардашев, тоже в сфере внимания… Во время войны успел перевести сюда не менее миллиона крон… В прошлом году приехал для закупки бумаги для Петрограда, – бумагу купил, но остался. С русской колонией не встречается.
– Трудновато, – сказал Левант, – без обличающих документов не советую, – французы щепетильны…
– Будь покоен… А вон, смотри, в самом углу сидит один. Тут уж дело чистое, – курьер Воровского, Варфоломеев, матрос с броненосца «Потемкин». (Левант недоуменно взглянул.) Очень доверенное лицо. Много знает… (на ухо) о царских бриллиантах…
Негры, показывая белые зубы, появились на эстраде. К Вере Юрьевне подошел давешний молочно-румяный швед. С первым тактом джаз-банда она положила голую руку на его плечо и пошла легким шагом, бесстрастная и равнодушная, – новая Афродита, рожденная из трупной пены войны, – волнуя прозрачно-пустым взглядом из-под нагримированных ресниц, не женскими движениями, всем доступная и никому не отдавшаяся. Глаза всего ресторана следили за ней.
Леви Левицкий, вытирая салфеткой вспотевший лоб, сказал Ардашеву:
– Слушайте, с ума сойти! Кто она?
– Соотечественница, разве не видишь?
– Будьте другом – познакомьте.
– Не очень бы советовал знакомиться с здешними русскими… Это не прошлогодние паникеры-беженцы… Их тут сорганизовали.
– А, бросьте… Я – нейтральный. (В глазах его появилось страдание.) Ах, женщина!.. Послушайте, это же – сон, сказка!..
Теперь в будние дни в ресторане «Гранд-отеля» вместо вина подавали графины с холодной водой. Стокгольму грозило захолустье. С убытком для себя ресторатор устраивал воскресные концерты; их посещали даже почтенные семейства, поддерживая национальное предприятие.
Все столики были заняты. Сигарный дым пробирался сквозь лапчатые пальмы. Сегодня демонстрировалась американская новинка – джаз-банд с настоящими неграми. Трудно было привыкать к адской трескотне, вою саксофона, барабанам и тарелкам, взвизгам веселых людоедов. Мало того, что Америка сняла исподнюю рубашку со старого мира, – на могилах пятнадцати миллионов заставила плясать бешеный фокстрот… Ах, то ли дело убаюкивающий старый, мечтательный вальс!
– Слишком близко к оркестру сели.
– А вы говорите погромче.
– Погромче-то не хочется…
– Да бросьте ваши страхи… В Европе, чай. Что же водку не пьете?
У стены за небольшим столиком обедали двое русских: один – худощавый, холеный, с залысым лбом, с острой бородкой, другой – с воспаленным, несколько неспокойным лицом, с выпуклыми, влажными, жадными глазами. Худощавый мало ел, много пил. Его собеседник ел жадно, навалясь грудью на стол. Худощавый говорил ему:
– Напрасно, напрасно, Александр Борисович. Что же, и в Петрограде ни капли не пили?
– Да бросьте вы, слушайте… (Александр Борисович косился на соседей.) Вот тот, внушительный дядя, – кто такой?
– Полицейский, из отдела наблюдения над иностранцами. Мой приятель…
– Хорошенькое знакомство!
– Без этого здесь нельзя.
– Ну, а вон те, в смокингах?
– Двоих не знаю, третий, тот, кто вертит ложечкой в шампанском, – граф де Мерси, из французского посольства, недавно прибыл с таинственной миссией.
– А тот высокий старик? Русский помещик какой-нибудь?
– Эка! Поважнее короля – сам Нобель.
– А за тем столиком? Что-то уж очень они поглядывают на нас.
– Русские. Лысый, смуглый, маленький – Извольский, во всяком случае живет здесь под этой фамилией. Тот, кто смеется, – рыжебородый, – концертмейстер Мариинского театра Анжелини, он же Эттингер почему-то. Чем занимается, черт его знает, но деньги есть, он угощает. А третий, верзила – Биттенбиндер, тоже – сволочь.
– А та компания за большим столом – красивые женщины?
– В гостинице со вчерашнего дня. Их уже заметили. С лиловыми волосами, по-видимому, жена Хаджет Лаше.
– Какого Хаджет Лаше? Того – в черкеске? Так я же его знаю, встречались в прошлом году в Петербурге. Он печатал свою книжку, интереснейшие записки – разоблачение застенков Абдул-Гамида. Пытки, убийства, кошмары в турецком вкусе, здорово написано. Что он здесь делает?
– Живет за городом в Баль Станэсе. Рантье, как мы все. Любопытный парень.
Негры положили инструменты и ушли с эстрады. Танцующие вернулись к столикам. В зале – сдержанный гул голосов, хлопают пробки от шампанского. Худощавый закуривает, щурится удовлетворенно, бровями подзывает лакея и, когда закуска убрана, наклоняется к собеседнику:
– Ну-с, какие же новости из Петрограда?
Как только смолкла музыка, Хаджет Лаше указал Леванту:
– Видишь того – с выпученными глазами – это Леви Левицкий, журналист, пробрался через финскую границу курьером к Воровскому. Ловкий малый, – у него, мне известно, другое поручение, помимо бумажонок Воровскому… (На ухо.) Был близок к Распутину, Вырубовой и всем тем кругам. Вчера был в банке с чемоданом, который там оставил, и, кроме того, внес на текущий счет какие-то суммы…
Левант равнодушно вертел деревянной мешалкой в бокале шампанского.
– А другой с ним – худощавый?
– Ардашев, тоже в сфере внимания… Во время войны успел перевести сюда не менее миллиона крон… В прошлом году приехал для закупки бумаги для Петрограда, – бумагу купил, но остался. С русской колонией не встречается.
– Трудновато, – сказал Левант, – без обличающих документов не советую, – французы щепетильны…
– Будь покоен… А вон, смотри, в самом углу сидит один. Тут уж дело чистое, – курьер Воровского, Варфоломеев, матрос с броненосца «Потемкин». (Левант недоуменно взглянул.) Очень доверенное лицо. Много знает… (на ухо) о царских бриллиантах…
Негры, показывая белые зубы, появились на эстраде. К Вере Юрьевне подошел давешний молочно-румяный швед. С первым тактом джаз-банда она положила голую руку на его плечо и пошла легким шагом, бесстрастная и равнодушная, – новая Афродита, рожденная из трупной пены войны, – волнуя прозрачно-пустым взглядом из-под нагримированных ресниц, не женскими движениями, всем доступная и никому не отдавшаяся. Глаза всего ресторана следили за ней.
Леви Левицкий, вытирая салфеткой вспотевший лоб, сказал Ардашеву:
– Слушайте, с ума сойти! Кто она?
– Соотечественница, разве не видишь?
– Будьте другом – познакомьте.
– Не очень бы советовал знакомиться с здешними русскими… Это не прошлогодние паникеры-беженцы… Их тут сорганизовали.
– А, бросьте… Я – нейтральный. (В глазах его появилось страдание.) Ах, женщина!.. Послушайте, это же – сон, сказка!..
32
Граф де Мерси, держа за уголок визитную карточку, на которой было отпечатано: «Хаджет Лаше. Полковник. Шеф-редактор», вошел в маленькую приемную, затворил дверь в соседнюю комнату, где стучала машинистка, изящно-холодно поклонился Хаджет Лаше и указал на стул у круглого дубового стола, заваленного газетами и журналами. Когда посетитель сел, граф де Мерси тоже сел, положив ногу на ногу, вопросительно подняв брови, – длиннолицый, с тяжелыми веками, с большим носом, с висячими усами и скудноволосым пробором через всю голову, – аристократ с головы до ног, прямой потомок крестоносцев. Хаджет Лаше (в черной визитке, в черных перчатках) сказал с осторожной задушевностью: