Страница:
Вера Юрьевна вскочила. Зрачки – во весь глаз. Спросила одними пересохшими губами:
– Откуда вы это знаете?
– Это довольно обычный прием константинопольских проституток. Садись, любовь моя, выпей винца. Поговорим о чем-нибудь невинном.
19
20
21
– Откуда вы это знаете?
– Это довольно обычный прием константинопольских проституток. Садись, любовь моя, выпей винца. Поговорим о чем-нибудь невинном.
19
Лисовский доехал на поезде подземной дороги до последней остановки и по движущейся лестнице поднялся на небольшую площадь.
Посреди площади горел газовый фонарь. Под ним стояли два агента полиции, заложив руки под пелерины. Наверху – звезды, не омраченные городскими испарениями. В кирпичных невысоких домах, кругом обступивших площадь, кое-где свет керосиновой лампы. В пролете одного из узких переулков, уходящих ступенями вниз, вдалеке – скопища электрических огней, зарево реклам. Но шум Парижа сюда не долетал.
Лисовский надвинул кепку и вошел в кафе, где слышались голоса. В табачном дыму, за потемневшими от жира и пива столиками сидело человек полсотни рабочих. Они слушали человека, стоявшего спиной к цинковому прилавку. У него было маленькое круглое лицо с широко расставленными водянистыми глазами и взъерошенные усы. Левая рука обмотана окровавленной марлей. Когда вошел Лисовский, он быстро обернулся. Но ему закричали:
– Эй, Жак, продолжай!..
– Если это шпик, свернем шею.
– Да ощиплем.
– Да поджарим.
– Да полакомимся…
От шуточек, сказанных с угрозой, Лисовскому стало неуютно. Все же он подошел к прилавку, спросил стакан белого вина, Жак поднял руку, – снизу на марле запеклась просочившаяся кровь.
– Я пошел в контору, я показал мою руку директору: «Вы размалываете пролетариев на ваших проклятых станках, вы питаете машины нашим мясом, вот как вы добываете ваши денежки, малютка Пишо». Ха! Он до того налился кровью, – я испугался, как бы он тут же и не лопнул, – он выкатил глаза, как осьминог… «Послушайте, Жак, несчастный случай произошел по вашей неосторожности, вам оказана бесплатная медицинская помощь, если вас это не удовлетворяет – идите жаловаться в ваш профсоюз». – «Где, – я ему говорю, – секретарем ваш двоюродный братец». – «Если вы пришли мне говорить дерзости, убирайтесь вон!» – заревел малютка Пишо… «Великолепно, – говорю я ему, – но сначала посмотрим, как вы подавитесь этим сгустком!» Одним словом, я хотел ему вымазать сопатку моей кровью… Крик, звонки, полиция… Пишо визжал, как будто на него набросился бешеный волк. «Возьмите его, это агент Москвы, это большевик!..» Меня волокут из конторы… Ха!.. Как раз обеденный перерыв, двор полон рабочими. Ого, как они зарычали! Тогда я высказал полицейским мое сомнение в целесообразности тащить меня сквозь строй товарищей в префектуру… Полицейские поблагодарили меня за толковый совет двумя бодрыми пинками и в порядке отступили в заводскую контору… Ха!.. Через пять минут там не осталось ни одного целого окошка… Это уже бунт! Директор вызвал подкрепление… Мы завалили ворота булыжником и железным ломом… Мы заявили о готовности весело провести время до конца рабочего дня… Заморозить бессемеровские печи, пустить в вальцы холодный рельс… Администрация вступила в переговоры… Мы послали расторопных ребят на соседние заводы – бить стекла… Начинать так начинать!..
Жак, не оборачиваясь, взял со стойки стакан белого вина и вылил его в пересохшее горло. На матовых щеках его краснели пятна, густые ресницы прикрывали веселое бешенство глаз. Лисовский осторожно наблюдал. Из тридцати – сорока человек больше половины слушали Жака с восторгом, – видимо, он был здесь коноводом, другие – пожилые рабочие, усатые, успокоенные – слушали со сдержанными усмешками, иные – хмуро.
– Ребяческая игра, – сказал один, шевеля усами.
– Затевать ссору с хозяином, – так уж знай, чего ты хочешь…
– Обдумать да взвесить… Да и предлог нужен покрупнее, если уж бастовать…
Выпив, Жак щелкнул языком:
– О, ля-ля! Предлог! Не все ли равно… Когда-нибудь надо начинать!
– Верно, верно, Жак! – подхватили молодые, топая башмаками. – Начинать, Жак, начинать!..
– Тише, мои деточки, помолчите-ка! – Грузный седой человек повернул к стойке кирпично-румяное лицо. – Жак, ты меня знаешь, полиция не раз пропускала меня «через табак» подкованными каблуками, в девятьсот восьмом я первый влез на баррикаду. Так вот, я хочу сказать: после войны мы неплохо стали зарабатывать…
– Кто это мы? – закричали молодые. – Говори про себя, не про нас… Старику Шевалье, видно, ударили в голову его три тысячи франков!..
Кирпично-седой Шевалье – с добродушной улыбкой:
– У меня, деточки, в ваши годы была не менее горячая голова. Заткнитесь на минутку… Я только хочу спросить Жака – что начинать? Дело? – Тогда я готов… А выплескивать темперамент, колотя заводские стекла, да улепетывать по бульвару от конных драгун, – на это вы сейчас не много найдете охотников… Франк падает, мои деточки, это значит – к нам начнут приливать доллары и фунты, и работы всем будет по горло… Поднимать заработную плату – вот за это мы должны бороться. И мы ее здорово поднимем, или я ничего не смыслю в политике… Выставляйте экономические требования, это я поддержу. А то – начинать да начинать… А что начинать? Прошло то время, когда знаменитый Боно со своими анархистами гремел по Парижу, стрелял полицейских, как кроликов, днем на Больших бульварах захватывал автомобили государственного банка… Тогда мы рукоплескали Боно, а сейчас бандиты-апаши и те бросают шалости, им выгоднее служить в больших магазинах приказчиками… Нет, деточки, буржуа в наших руках. Мелкий торговец зарабатывает меньше квалифицированного металлиста. А восстановление городов, разрушенных войной? Знаете, почем туда контрактуют чернорабочих? Начинать! Буржуа сегодня – курочка с золотым яичком, так что же – варить из нее суп? Плохой суп вы сварите, ребята…
Пожилые и солидные закивали:
– Умно говорит Шевалье.
– Довольно выпущено крови из Франции, мы хотим капельку счастья.
– Пусть наши жены и дочери узнают вкус настоящего паштета да походят в шелковых юбках…
– Правильно, Шевалье, пожмем из буржуа золото.
– Единодушно и умно поставим наши требования. А что же лезть в ссору и драку, когда сам не знаешь, чего хочешь…
Водянистые глаза Жака яростно упирались в говорившего, торопливо перебегали на другого, под взъерошенными усами появлялась и исчезала злая усмешка. Он опять поднял руку в окровавленной марле.
– Довольно, мои барашки! – сказал он резко, и молодежь три раза стукнула по столам донышками пивных стаканов. – Слыхали мы ваше мэ-мэ-мэ, бэ-бэ-бэ… У тебя, Шевалье, прикоплено деньжонок на лавочку, ты уж и лавочку присмотрел в Батиньеле. Нет, ты вот что нам объясни… В траншеях мы сидели локоть о локоть с буржуа, германские пули пробивали кишки и нам и им, не разбирая… По Марне наши трупы плыли кверху синими спинами во славу Франции. (Он сжал зубы, и маленькое кошачье лицо его собралось морщинами.) Мы пробовали на вкус кровь буржуа, – она ничуть не слаще нашей… Наша-то, может быть, только посолонее.
– Солоней, солоней, солоней, – стуча стаканами, повторили молодые…
– Четыре года нас гоняли с одной бойни на другую… Франция загораживалась нами, как щитом из живого мяса, куда всаживали штыки, вгоняли пули, рвали в клочья, ослепляли, душили газами, жгли фосфором, ломали танками… О Шевалье, ты в это время спокойно покуривал трубку у станка на пушечном заводе… Тебе хорошо платили… А мы не могли даже сказать: «Нам страшно», – за это в тылу отвечали пулеметами… Ты, наверное, не видал дороги из Шарлеруа, где лежали «пуалю» [так называли во Франции солдат] с дощечками на груди: «Так рука отечества карает беглеца и труса»… Четыре года нас дурачили люди, которым мы не поручали вести войну и распоряжаться нашими жизнями… Нам раздавали фотографии с дерьма необыкновенной величины, найденного в немецких траншеях, чтобы мы охотнее стреляли в бошей, оставляющих такие следы. К каждому из нас прикрепили в тылу хорошенькую «мамочку», – какие письма они нам писали, раздушенные и облитые слезами: «О мой дорогой солдатик, спаси нашу дорогую Францию, не бойся умереть как герой, господь вознаградит твои страдания…» О, до чего ловкий народ буржуа! А скажи, Шевалье, если бы немцы разбили нас тогда же, в первый месяц, да заняли Париж, мы бы проиграли от этого?
– О бог мой! – Возмущенный Шевалье тяжело положил обе ладони на стол. – Проиграть войну немцам! Договорился же ты, Жак!..
И Шевалье покосился в сторону Лисовского, и многие за ним поглядели на неизвестного человека у стойки. Жак усмехнулся, переступил незашнурованными тяжелыми башмаками:
– Ни на десять су мы бы не проиграли! Только не наши, а немецкие буржуа вцепились бы нам в глотку… А тебе-то что хлопотать вокруг чужой драки!.. И полились бы к нам денежки не американские, а немецкие, и копил бы ты на лавочку не франки, а марки… И выходит, что война – чистейшее надувательство. Как там ни поверни, буржуа устроил широкий сбыт заводской продукции… Подумай-ка покрепче, не все ли равно, куда повезут продавать то, что сделано этой рукой, в немецкое или французское Конго!.. Рурский уголь – в Берлин или Париж, – ведь под землей тебе не видать… Мы только из траншей увидели, как велик свет, когда убивали три миллиона одураченных ребят… И это еще не все, Шевалье… Локоть о локоть сидели мы с буржуа в траншеях? Сидели… На язык кровь пробовали? Да… А когда вернулись домой, буржуа растопырили карманы на немецкие репарации, а мы рот разинули, – денежки мимо… Буржуа надели смокинги, а мы снова стучим ногтем в фабричную кассу: «Эй, бывшие товарищи по крови, не нужны ли вам наши мускулы?..» Так вот, Шевалье, за эти четыре года мы поняли одну простую, как пустая бутылка, истину: Франция с городами, заводами, виноградниками, с землей и солнцем, с двенадцатью месяцами хорошей и дурной погоды – наша!
– Наша, наша, наша! – повторили молодые.
– Русские повернули штыки в тыл… «Наше», – сказали они и выворотили страну наизнанку вместе с рукавами… русские смогли, а мы прозевали… Ха! Французы, не стыдно вам тащиться, как жирным скотам; позади человечества?.. (Веселыми глазами он оглянул все собрание.) Что правда, то правда – русским было легче заваривать революцию… Но мы даже и не пытались… Смерти, что ли, мы боимся на баррикадах? Детская забава… После Шампани, Ипра и Вердена – тьфу!
А вот, кто там сказал про паштет и шелковые юбчонки? Вот эта дрянь завязла на наших штыках… Берегитесь! Мы знаем парижские соблазны. О, Париж, Париж!! От всего мира слетаются лакомки на этот город. Здесь продают себя на три поколения вперед за кусочек паштета… Вот – сидят трое, они были под Одессой, спроси у них о русских. Они тебе расскажут об этих варварах с горячей кровью… Русские верхом на конях бросались на наши танки, покуда мы не оставили им и танки и аэропланы; мы были удивлены, черт возьми!.. Русские сражаются на телегах, как древние франки… Они едят на завтрак, в обед и ужин хлеб цвета земли. Вместо вина пьют спирт. Многие одеты в шкуры, не покрытые материей, в ботфорты из древесной коры или валяной шерсти… Ты скажешь, Шевалье, – это просто дикари, свергнувшие тирана?.. Нет, старичок, нет… Они давно уже могли бы успокоиться, если бы их революция была за сытный кусок хлеба… Но этот сытный кусок они с бешенством отталкивают от себя, они хотят чистого хлеба, пойми, Шевалье… Эти суровые люди верят в неминуемое и близкое освобождение всех эксплуатируемых… Они не продают свою веру за вкусный паштет… Ты назовешь их безумными? Ха!.. Посмотрим, кто окажется безумным – большевики (он в первый раз произнес это слово; в кафе стало тихо, только шипел газовый рожок) или ты со своими паштетами и шелковыми юбчонками. У них больше практического смысла, чем тебе кажется, Шевалье… Теперь ты понял, наконец, что мы хотим начать… (Жак облизнул губы, взял со стойки стакан вина.) Нас – ограбленных, обманутых, одураченных – много, очень много… Мы еще не организованны, ты скажешь? Нас сформируют битвы и борьба… Нам не хватает суровости, – из Парижа слишком сладко тянет? Заткните носы, ребята! Подтяните пояса! Мы начинаем игру…
Он сказал и вылил в глотку остатки вина. В кафе молчали. У молодых блестели глаза. Шевалье с усмешкой постукивал по столу толстыми пальцами.
– Поговорить всегда хорошо, в свое время и мы обсуждали за стаканом вина судьбы человечества, и не менее горячо, – сказал он. – На большой разговор всегда больше охотников, чем на малое дело. Только вот дело-то у нас пострадает, когда одни в небо тянут слишком круто…
– А ты что же хочешь, чтобы я тебе сказал день и час, да еще при этом молодчике из Сюрте? [Сюрте – охранка]
Жак стремительно повернул кошачье лицо к Лисовскому, – в широко расставленных глазах его была угроза. Володя Лисовский вскочил, и сейчас же несколько молодых поднялись и стали в дверях. Хозяин кафе, мрачный, одноглазый, весь в шрамах, волосатыми ручищами равнодушно перемывал кружки. Лисовский сразу оценил обстановку: влип! На юге России бывали, между прочим, положения и похуже. Все же побелевшие губы его застыли в перекошенной усмешечке…
– Ну, ты, мосье Вопросительный знак, – сказал Жак, – докладывай, зачем залетел на огонек? Говори правду, как перед смертной казнью… Отсюда, видишь ли, можно уйти, но можно и не уйти совсем…
– Я русский журналист, – сказал Лисовский, засовывая дрожащие руки в карманы, – в Париже я затем, чтобы именно слушать то, что сегодня слышал, и сообщать моим читателям в Россию… Большего я вам не могу сказать по весьма понятным причинам…
– А мы сейчас проверим. – Жак кивнул в глубину кафе: – Мишель!
Оттуда подошел красивый, болезненно-бледный малый в синей прозодежде, деревянных башмаках и соломенной шляпенке. Став перед Лисовским, он оглядел его глазом знатока. Обернулся к товарищам:
– Поляк, турок или русский? – Затем всей щекой подмигнул Лисовскому: – Одесса, рюсски? Делал революсион… Карашо… Солдатский совет… Ошень карашо… Слюшал Ленин… Стал большевик… Пиф-паф Деникин… Э?..
Лисовский нагнулся к его уху:
– Я русский, из Москвы… Только – молчи, в Париже конспиративно. Понял?
– Будь покоен, старина! – Мишель здорово хлопнул его по плечу: – Свой… Карашо…
Посреди площади горел газовый фонарь. Под ним стояли два агента полиции, заложив руки под пелерины. Наверху – звезды, не омраченные городскими испарениями. В кирпичных невысоких домах, кругом обступивших площадь, кое-где свет керосиновой лампы. В пролете одного из узких переулков, уходящих ступенями вниз, вдалеке – скопища электрических огней, зарево реклам. Но шум Парижа сюда не долетал.
Лисовский надвинул кепку и вошел в кафе, где слышались голоса. В табачном дыму, за потемневшими от жира и пива столиками сидело человек полсотни рабочих. Они слушали человека, стоявшего спиной к цинковому прилавку. У него было маленькое круглое лицо с широко расставленными водянистыми глазами и взъерошенные усы. Левая рука обмотана окровавленной марлей. Когда вошел Лисовский, он быстро обернулся. Но ему закричали:
– Эй, Жак, продолжай!..
– Если это шпик, свернем шею.
– Да ощиплем.
– Да поджарим.
– Да полакомимся…
От шуточек, сказанных с угрозой, Лисовскому стало неуютно. Все же он подошел к прилавку, спросил стакан белого вина, Жак поднял руку, – снизу на марле запеклась просочившаяся кровь.
– Я пошел в контору, я показал мою руку директору: «Вы размалываете пролетариев на ваших проклятых станках, вы питаете машины нашим мясом, вот как вы добываете ваши денежки, малютка Пишо». Ха! Он до того налился кровью, – я испугался, как бы он тут же и не лопнул, – он выкатил глаза, как осьминог… «Послушайте, Жак, несчастный случай произошел по вашей неосторожности, вам оказана бесплатная медицинская помощь, если вас это не удовлетворяет – идите жаловаться в ваш профсоюз». – «Где, – я ему говорю, – секретарем ваш двоюродный братец». – «Если вы пришли мне говорить дерзости, убирайтесь вон!» – заревел малютка Пишо… «Великолепно, – говорю я ему, – но сначала посмотрим, как вы подавитесь этим сгустком!» Одним словом, я хотел ему вымазать сопатку моей кровью… Крик, звонки, полиция… Пишо визжал, как будто на него набросился бешеный волк. «Возьмите его, это агент Москвы, это большевик!..» Меня волокут из конторы… Ха!.. Как раз обеденный перерыв, двор полон рабочими. Ого, как они зарычали! Тогда я высказал полицейским мое сомнение в целесообразности тащить меня сквозь строй товарищей в префектуру… Полицейские поблагодарили меня за толковый совет двумя бодрыми пинками и в порядке отступили в заводскую контору… Ха!.. Через пять минут там не осталось ни одного целого окошка… Это уже бунт! Директор вызвал подкрепление… Мы завалили ворота булыжником и железным ломом… Мы заявили о готовности весело провести время до конца рабочего дня… Заморозить бессемеровские печи, пустить в вальцы холодный рельс… Администрация вступила в переговоры… Мы послали расторопных ребят на соседние заводы – бить стекла… Начинать так начинать!..
Жак, не оборачиваясь, взял со стойки стакан белого вина и вылил его в пересохшее горло. На матовых щеках его краснели пятна, густые ресницы прикрывали веселое бешенство глаз. Лисовский осторожно наблюдал. Из тридцати – сорока человек больше половины слушали Жака с восторгом, – видимо, он был здесь коноводом, другие – пожилые рабочие, усатые, успокоенные – слушали со сдержанными усмешками, иные – хмуро.
– Ребяческая игра, – сказал один, шевеля усами.
– Затевать ссору с хозяином, – так уж знай, чего ты хочешь…
– Обдумать да взвесить… Да и предлог нужен покрупнее, если уж бастовать…
Выпив, Жак щелкнул языком:
– О, ля-ля! Предлог! Не все ли равно… Когда-нибудь надо начинать!
– Верно, верно, Жак! – подхватили молодые, топая башмаками. – Начинать, Жак, начинать!..
– Тише, мои деточки, помолчите-ка! – Грузный седой человек повернул к стойке кирпично-румяное лицо. – Жак, ты меня знаешь, полиция не раз пропускала меня «через табак» подкованными каблуками, в девятьсот восьмом я первый влез на баррикаду. Так вот, я хочу сказать: после войны мы неплохо стали зарабатывать…
– Кто это мы? – закричали молодые. – Говори про себя, не про нас… Старику Шевалье, видно, ударили в голову его три тысячи франков!..
Кирпично-седой Шевалье – с добродушной улыбкой:
– У меня, деточки, в ваши годы была не менее горячая голова. Заткнитесь на минутку… Я только хочу спросить Жака – что начинать? Дело? – Тогда я готов… А выплескивать темперамент, колотя заводские стекла, да улепетывать по бульвару от конных драгун, – на это вы сейчас не много найдете охотников… Франк падает, мои деточки, это значит – к нам начнут приливать доллары и фунты, и работы всем будет по горло… Поднимать заработную плату – вот за это мы должны бороться. И мы ее здорово поднимем, или я ничего не смыслю в политике… Выставляйте экономические требования, это я поддержу. А то – начинать да начинать… А что начинать? Прошло то время, когда знаменитый Боно со своими анархистами гремел по Парижу, стрелял полицейских, как кроликов, днем на Больших бульварах захватывал автомобили государственного банка… Тогда мы рукоплескали Боно, а сейчас бандиты-апаши и те бросают шалости, им выгоднее служить в больших магазинах приказчиками… Нет, деточки, буржуа в наших руках. Мелкий торговец зарабатывает меньше квалифицированного металлиста. А восстановление городов, разрушенных войной? Знаете, почем туда контрактуют чернорабочих? Начинать! Буржуа сегодня – курочка с золотым яичком, так что же – варить из нее суп? Плохой суп вы сварите, ребята…
Пожилые и солидные закивали:
– Умно говорит Шевалье.
– Довольно выпущено крови из Франции, мы хотим капельку счастья.
– Пусть наши жены и дочери узнают вкус настоящего паштета да походят в шелковых юбках…
– Правильно, Шевалье, пожмем из буржуа золото.
– Единодушно и умно поставим наши требования. А что же лезть в ссору и драку, когда сам не знаешь, чего хочешь…
Водянистые глаза Жака яростно упирались в говорившего, торопливо перебегали на другого, под взъерошенными усами появлялась и исчезала злая усмешка. Он опять поднял руку в окровавленной марле.
– Довольно, мои барашки! – сказал он резко, и молодежь три раза стукнула по столам донышками пивных стаканов. – Слыхали мы ваше мэ-мэ-мэ, бэ-бэ-бэ… У тебя, Шевалье, прикоплено деньжонок на лавочку, ты уж и лавочку присмотрел в Батиньеле. Нет, ты вот что нам объясни… В траншеях мы сидели локоть о локоть с буржуа, германские пули пробивали кишки и нам и им, не разбирая… По Марне наши трупы плыли кверху синими спинами во славу Франции. (Он сжал зубы, и маленькое кошачье лицо его собралось морщинами.) Мы пробовали на вкус кровь буржуа, – она ничуть не слаще нашей… Наша-то, может быть, только посолонее.
– Солоней, солоней, солоней, – стуча стаканами, повторили молодые…
– Четыре года нас гоняли с одной бойни на другую… Франция загораживалась нами, как щитом из живого мяса, куда всаживали штыки, вгоняли пули, рвали в клочья, ослепляли, душили газами, жгли фосфором, ломали танками… О Шевалье, ты в это время спокойно покуривал трубку у станка на пушечном заводе… Тебе хорошо платили… А мы не могли даже сказать: «Нам страшно», – за это в тылу отвечали пулеметами… Ты, наверное, не видал дороги из Шарлеруа, где лежали «пуалю» [так называли во Франции солдат] с дощечками на груди: «Так рука отечества карает беглеца и труса»… Четыре года нас дурачили люди, которым мы не поручали вести войну и распоряжаться нашими жизнями… Нам раздавали фотографии с дерьма необыкновенной величины, найденного в немецких траншеях, чтобы мы охотнее стреляли в бошей, оставляющих такие следы. К каждому из нас прикрепили в тылу хорошенькую «мамочку», – какие письма они нам писали, раздушенные и облитые слезами: «О мой дорогой солдатик, спаси нашу дорогую Францию, не бойся умереть как герой, господь вознаградит твои страдания…» О, до чего ловкий народ буржуа! А скажи, Шевалье, если бы немцы разбили нас тогда же, в первый месяц, да заняли Париж, мы бы проиграли от этого?
– О бог мой! – Возмущенный Шевалье тяжело положил обе ладони на стол. – Проиграть войну немцам! Договорился же ты, Жак!..
И Шевалье покосился в сторону Лисовского, и многие за ним поглядели на неизвестного человека у стойки. Жак усмехнулся, переступил незашнурованными тяжелыми башмаками:
– Ни на десять су мы бы не проиграли! Только не наши, а немецкие буржуа вцепились бы нам в глотку… А тебе-то что хлопотать вокруг чужой драки!.. И полились бы к нам денежки не американские, а немецкие, и копил бы ты на лавочку не франки, а марки… И выходит, что война – чистейшее надувательство. Как там ни поверни, буржуа устроил широкий сбыт заводской продукции… Подумай-ка покрепче, не все ли равно, куда повезут продавать то, что сделано этой рукой, в немецкое или французское Конго!.. Рурский уголь – в Берлин или Париж, – ведь под землей тебе не видать… Мы только из траншей увидели, как велик свет, когда убивали три миллиона одураченных ребят… И это еще не все, Шевалье… Локоть о локоть сидели мы с буржуа в траншеях? Сидели… На язык кровь пробовали? Да… А когда вернулись домой, буржуа растопырили карманы на немецкие репарации, а мы рот разинули, – денежки мимо… Буржуа надели смокинги, а мы снова стучим ногтем в фабричную кассу: «Эй, бывшие товарищи по крови, не нужны ли вам наши мускулы?..» Так вот, Шевалье, за эти четыре года мы поняли одну простую, как пустая бутылка, истину: Франция с городами, заводами, виноградниками, с землей и солнцем, с двенадцатью месяцами хорошей и дурной погоды – наша!
– Наша, наша, наша! – повторили молодые.
– Русские повернули штыки в тыл… «Наше», – сказали они и выворотили страну наизнанку вместе с рукавами… русские смогли, а мы прозевали… Ха! Французы, не стыдно вам тащиться, как жирным скотам; позади человечества?.. (Веселыми глазами он оглянул все собрание.) Что правда, то правда – русским было легче заваривать революцию… Но мы даже и не пытались… Смерти, что ли, мы боимся на баррикадах? Детская забава… После Шампани, Ипра и Вердена – тьфу!
А вот, кто там сказал про паштет и шелковые юбчонки? Вот эта дрянь завязла на наших штыках… Берегитесь! Мы знаем парижские соблазны. О, Париж, Париж!! От всего мира слетаются лакомки на этот город. Здесь продают себя на три поколения вперед за кусочек паштета… Вот – сидят трое, они были под Одессой, спроси у них о русских. Они тебе расскажут об этих варварах с горячей кровью… Русские верхом на конях бросались на наши танки, покуда мы не оставили им и танки и аэропланы; мы были удивлены, черт возьми!.. Русские сражаются на телегах, как древние франки… Они едят на завтрак, в обед и ужин хлеб цвета земли. Вместо вина пьют спирт. Многие одеты в шкуры, не покрытые материей, в ботфорты из древесной коры или валяной шерсти… Ты скажешь, Шевалье, – это просто дикари, свергнувшие тирана?.. Нет, старичок, нет… Они давно уже могли бы успокоиться, если бы их революция была за сытный кусок хлеба… Но этот сытный кусок они с бешенством отталкивают от себя, они хотят чистого хлеба, пойми, Шевалье… Эти суровые люди верят в неминуемое и близкое освобождение всех эксплуатируемых… Они не продают свою веру за вкусный паштет… Ты назовешь их безумными? Ха!.. Посмотрим, кто окажется безумным – большевики (он в первый раз произнес это слово; в кафе стало тихо, только шипел газовый рожок) или ты со своими паштетами и шелковыми юбчонками. У них больше практического смысла, чем тебе кажется, Шевалье… Теперь ты понял, наконец, что мы хотим начать… (Жак облизнул губы, взял со стойки стакан вина.) Нас – ограбленных, обманутых, одураченных – много, очень много… Мы еще не организованны, ты скажешь? Нас сформируют битвы и борьба… Нам не хватает суровости, – из Парижа слишком сладко тянет? Заткните носы, ребята! Подтяните пояса! Мы начинаем игру…
Он сказал и вылил в глотку остатки вина. В кафе молчали. У молодых блестели глаза. Шевалье с усмешкой постукивал по столу толстыми пальцами.
– Поговорить всегда хорошо, в свое время и мы обсуждали за стаканом вина судьбы человечества, и не менее горячо, – сказал он. – На большой разговор всегда больше охотников, чем на малое дело. Только вот дело-то у нас пострадает, когда одни в небо тянут слишком круто…
– А ты что же хочешь, чтобы я тебе сказал день и час, да еще при этом молодчике из Сюрте? [Сюрте – охранка]
Жак стремительно повернул кошачье лицо к Лисовскому, – в широко расставленных глазах его была угроза. Володя Лисовский вскочил, и сейчас же несколько молодых поднялись и стали в дверях. Хозяин кафе, мрачный, одноглазый, весь в шрамах, волосатыми ручищами равнодушно перемывал кружки. Лисовский сразу оценил обстановку: влип! На юге России бывали, между прочим, положения и похуже. Все же побелевшие губы его застыли в перекошенной усмешечке…
– Ну, ты, мосье Вопросительный знак, – сказал Жак, – докладывай, зачем залетел на огонек? Говори правду, как перед смертной казнью… Отсюда, видишь ли, можно уйти, но можно и не уйти совсем…
– Я русский журналист, – сказал Лисовский, засовывая дрожащие руки в карманы, – в Париже я затем, чтобы именно слушать то, что сегодня слышал, и сообщать моим читателям в Россию… Большего я вам не могу сказать по весьма понятным причинам…
– А мы сейчас проверим. – Жак кивнул в глубину кафе: – Мишель!
Оттуда подошел красивый, болезненно-бледный малый в синей прозодежде, деревянных башмаках и соломенной шляпенке. Став перед Лисовским, он оглядел его глазом знатока. Обернулся к товарищам:
– Поляк, турок или русский? – Затем всей щекой подмигнул Лисовскому: – Одесса, рюсски? Делал революсион… Карашо… Солдатский совет… Ошень карашо… Слюшал Ленин… Стал большевик… Пиф-паф Деникин… Э?..
Лисовский нагнулся к его уху:
– Я русский, из Москвы… Только – молчи, в Париже конспиративно. Понял?
– Будь покоен, старина! – Мишель здорово хлопнул его по плечу: – Свой… Карашо…
20
Лисовского поразила доверчивость этих ребят. Его похлопывали, с ним чокались, каждый, звякнув медяками по стойке, спрашивал для себя и русского стаканчик. Спрашивали, много ли раз он видел Ленина и что Ленин говорил. Спрашивали, много ли русских рабочих ушло на гражданскую войну. Сдвигая брови, раздувая ноздри, слушали рассказы о героизме красных армий и сокрушались о бедствиях при наступлении Деникина и Колчака. Лисовский рассказывал то именно, что от него хотели слышать.
Хлопая его по спине, по плечам, французы говорили:
– Передай своим, пусть они не боятся Колчака и Деникина: эти генералы выдуманы в Париже Клемансо. И бить их нужно в Париже, об этом мы позаботимся, так и передай…
Лисовский чувствовал богатейший материал, даже стало жалко, что достается Бурцеву: «Старикашка не поймет, еще и не пропустит…» И тут же мелькнуло: «Написать книгу с большевистским душком – скандал и успех…» В конце концов ему было наплевать на белых и на красных, на политику, журналистику, на Россию и всю Европу. Все это он равнодушно презирал как обнищавшие задворки единственного хозяина мира – Америки, куда ушло все золото, все счастье.
Ему ничего не стоило сейчас прикидываться большевиком, – пожалуйста! Даже осторожный Жак, когда посетители кафе стали разбирать шапки, дружески кивнул Лисовскому и пошел проводить его до подземной дороги. С Жаком нужно было держать ухо востро. Лисовский, выйдя на пустынную площадь, где под фонарем все так же неподвижно стояли двое полицейских, сказал вполголоса:
– Не хочу вас обманывать, я по убеждениям – анархист. (Жак усмехнулся, кивнул.) Короткое время был в партии большевиков, но меня душит дисциплина… В Париже мои задания скорее литературные, чем партийные… Здесь приходится выдавать себя за белогвардейца и работать в «Общем деле»… Противно, но иначе не проникнешь в политические круги. В московских «Известиях» печатаюсь под псевдонимом. Вот вы уверены, что я просто авантюрист… Пожалуй, вы и правы. Но без нас в революции было бы мало перцу… И все же я – ваш со всеми потрохами…
Жак, подумав, ответил:
– Я предполагал, что вы так именно про себя и скажете, хотя вначале принял вас за агента… И половина того, что я говорил, предназначалась именно для вас.
– Понимаю, вы бросали вызов.
– Э, нет: Клемансо и Пуанкаре должны знать, что думают и говорят в предместьях… Пусть они не преуменьшают ни нашей ненависти, ни нашей силы… («Эге, – подумал Лисовский, – малый хитер, как черт».) Скажите, в Советской России знают, что Франция в восемнадцатом году была на волосок от революции? И эта опасность далеко не миновала…
Они перешли темную площадь и подходили к узкой уличке, откуда давеча Лисовский видел огни Парижа.
– Клемансо смелый человек, – сказал Жак. – Настолько смелый, что его доверители, думать надо, скоро уберут старика…
– Вы говорите, что – в восемнадцатом?..
– Да… Помешали кое-какие внешние причины, например: присутствие в Булони американской армии в миллион штыков… Но главное – это желтая сволочь… Желтая сволочь!..
Жак потянул носом сырой воздух:
– У вас, у русских, правильный прицел… Между нами и капиталистами должно быть поле смерти… Никаких перебегающих фигурок… На мушку желтую сволочь!..
Он некоторое время шагал молча, затем рассмеялся:
– А вы знаете, что такое маленький французский буржуа? Отца и мать и царствие небесное отдаст за теплый набрюшник… В него и не выстрелишь, – он сейчас же поднимет руки и закричит: «Да здравствуют Советы!» Сейчас он окрылен. На Францию валятся миллиарды немецких репараций… Но тут-то ему такая катастрофа, о какой ни в каких книгах не написано… Мы ждем грандиозного подъема промышленности. Будет перестройка в иных масштабах, – все мелкое, копеечное на слом… Маленькому буржуа придется надеть вельветовые штаны и подтянуть брюхо пролетарским кумачом… Ну, что же, – приветствуем железную волну, девятый вал капитализма… Наши силы удесятерятся… (Кивком головы Жак указал в пролет узкой улицы на черную яму Парижа, куда будто упали все звезды из черно-лиловой ночи.) Мы окружаем его, мы – на высотах, мы спустимся вниз за наследством.
У двух столбиков метро, освещенных двумя фонарями в виде красноватых факелов, перед лестницей в глубокое подземелье Жак пожал руку Лисовскому:
– Если вам нужен материал для статей, приходите завтра в Мон-Руж, на бульвар, наберетесь кое-каких впечатлений…
Он пристально взглянул на Лисовского.
Из-под земли слышался гул двигающихся стальных лестниц, несло теплым, пыльным сквозняком. Увлекаемый вниз на лестничной ступени эскалатора, Лисовский увидел, как из серого тоннеля, описывая полукруг, вылетел, светясь хрустальными окнами, белый поезд Норд-Зюйд. Шипя тормозами, остановился под изразцовым сводом.
И сейчас же почему-то у него сжалось сердце тоской и жутью. Глядя на поезд, он почувствовал, что отняли от него стержневую надежду, и в будущих днях он уже не ощущает себя беспечным и шикарным, с пачками долларов по карманам… Чувство – неожиданное и неясное… Он даже остановился на площадке, где кончалась бегущая лестница. Кондуктор поезда крикнул: «Торопитесь, мосье, последний!» Усевшись в почти пустом вагоне на сафьяновой скамейке, Лисовский закурил.
«Иначе и не может быть, это должно случиться, они спустятся вниз. Социализм! Ой, не хочу, не хочу!..».
Он прижался носом к стеклу, – мимо неслись серые стены, электрические провода, надписи… Поезд мчался к центру города, в низину. Лисовскому чудилось: на возвышенности, вокруг города, под беспросветным небом – толпы, толпы людей, глядящих вниз, на огни. Внизу – беспечность, легкомыслие, изящество, веселье (ох, хочу, хочу этого!), наверху – пристальные, беспощадные, широко расставленные глаза Жака… Мириады этих глаз светятся в темноте неумолимым превосходством, ненавистью… Ждут знака, ждут срока… (Ох, не хочу, не хочу!)
Нужно было стряхнуть наваждение. «Какого черта! Ничего еще плохого не случилось, – мир стоит, как и стоял…» Лисовский с отвращением подумал о своей постели. Пересчитал деньги, перелез с Норд-Зюйда на метрополитен и через десять минут вылез на площади Оперы.
На Больших бульварах было уже пустынно, театры окончились, гарсоны в кафе ставили столики на столики, гасили огни. Огромные серые дома с темными стеклами витрин казались вымершими. Лисовский стоял на перекрестке. По маслянистым торцам проносился иногда длинный лимузин или такси.
Автомобили направлялись наверх, по старым уличкам, в места ночных увеселений. Там можно было завить тоску веревочкой, шатаясь по ярко освещенным тротуарам, пахнущим пудрой, потом и духами, – от кафе к кафе, толкаясь между девчонками, пьяными иностранцами, сутенерами. Не пойти ли? Но с двадцатью франками – о сволочь, беженское существование! – благоразумнее не раздражать и без того болезненно возбужденные нервы.
Он стоял, опираясь задом на трость, курил и оглядывался. Подошел длинный человек в черном широком пальто почти до пят, в белом кашне, какое надевают при фраке, в шелковом цилиндре. Топнув со всей силой лакированной туфлей (чтобы проклятый тротуар не шатался), он стал около Лисовского. Закурил медленно, твердо, но спичку держал мимо папиросы, покуда не обжег пальцы.
– Прошу прощения, – сказал он с сильным английским акцентом, – какая это улица?
– Бульвар Пуассоньер.
– Благодарю вас… Прошу прощения, а какой это, собственно, город?
– Париж.
– Благодарю, вы очень любезны… Странно… Очень странно…
Так же, как и Лисовский, он оперся задом на трость и глядел остекленевшими глазами вдоль бульвара. Появились сутулый мужчина и полная женщина, – они шли под руку, медленно, и говорили по-русски:
– Не понимаю, Сонюрка, откуда у тебя такая кровожадность…
– Оставь меня в покое…
– Согласен, – в самый момент подавления большевиков, конечно, будут эксцессы, но настанет же день всепрощения…
– Всепрощения!.. Противно тебя и слушать…
– Сонюрка, смотри, какая тихая ночь… Как эти громады черных домов заслоняют небо… Тишина великого города!.. Гляди же, дыши, – а тебе все мерещатся веревки да ножи…
Они прошли. Неожиданно человек в цилиндре вздрогнул, будто просыпаясь, вдруг тяжело повалился на спину. Не поднимаясь, он как-то странно побежал ногами… Лисовский осторожно выпростал из-под себя трость, перешел на другую сторону улицы. Оглянулся, тот лежал и дергался… «Эге, аорта не выдержала…» К лежащему приближались двое каких-то низкорослых…
«Ох, тоска! – Лисовский побрел дальше… Неостывшие каменные стены, высокие фонари, тени от деревьев на асфальте. – И значишь ты здесь столько же, друг Володя, сколько эти тени… Можешь идти по бульвару, а могло бы тебя совсем здесь не быть, – тень, голубчик, тень человека… Тьфу!.. (Он выплюнул окурок и посмотрел на свое мертвенное отражение в темной зеркальной витрине.) А все-таки ничего у них не выйдет. Черт, Жак хвастун, враль!.. А вот книгу я напишу, что верно, то верно… Циничную, гнусную, невообразимую, – выворочу наизнанку всю человеческую мерзость. Чтоб каждая строчка налилась мозговым сифилисом… Это будет – успех!.. Исповедь современного человека, дневник растленной души, настольная книга для вас, мосье, дам…»
Навстречу шла девушка, руки ее, точно от холода, были засунуты в карманы полумужского пиджачка. Поравнялась, кивнула вбок головой и глазами, – невинное лицо подростка, вздернутый носик, пухлые губы. Лисовский сказал:
– Пойдем, моя курочка, но заплачу, предупреждаю, только любовью.
Она даже отступила, хорошенькое личико ее сморщилось отвращением.
– Кот, – сказала хриповато, – дрянь, дерьмо!..
Подняла полу детские плечики, и – топ-топ-топ – высокими тоненькими каблучками между теней на асфальте ушла разгневанная любовь.
Хлопая его по спине, по плечам, французы говорили:
– Передай своим, пусть они не боятся Колчака и Деникина: эти генералы выдуманы в Париже Клемансо. И бить их нужно в Париже, об этом мы позаботимся, так и передай…
Лисовский чувствовал богатейший материал, даже стало жалко, что достается Бурцеву: «Старикашка не поймет, еще и не пропустит…» И тут же мелькнуло: «Написать книгу с большевистским душком – скандал и успех…» В конце концов ему было наплевать на белых и на красных, на политику, журналистику, на Россию и всю Европу. Все это он равнодушно презирал как обнищавшие задворки единственного хозяина мира – Америки, куда ушло все золото, все счастье.
Ему ничего не стоило сейчас прикидываться большевиком, – пожалуйста! Даже осторожный Жак, когда посетители кафе стали разбирать шапки, дружески кивнул Лисовскому и пошел проводить его до подземной дороги. С Жаком нужно было держать ухо востро. Лисовский, выйдя на пустынную площадь, где под фонарем все так же неподвижно стояли двое полицейских, сказал вполголоса:
– Не хочу вас обманывать, я по убеждениям – анархист. (Жак усмехнулся, кивнул.) Короткое время был в партии большевиков, но меня душит дисциплина… В Париже мои задания скорее литературные, чем партийные… Здесь приходится выдавать себя за белогвардейца и работать в «Общем деле»… Противно, но иначе не проникнешь в политические круги. В московских «Известиях» печатаюсь под псевдонимом. Вот вы уверены, что я просто авантюрист… Пожалуй, вы и правы. Но без нас в революции было бы мало перцу… И все же я – ваш со всеми потрохами…
Жак, подумав, ответил:
– Я предполагал, что вы так именно про себя и скажете, хотя вначале принял вас за агента… И половина того, что я говорил, предназначалась именно для вас.
– Понимаю, вы бросали вызов.
– Э, нет: Клемансо и Пуанкаре должны знать, что думают и говорят в предместьях… Пусть они не преуменьшают ни нашей ненависти, ни нашей силы… («Эге, – подумал Лисовский, – малый хитер, как черт».) Скажите, в Советской России знают, что Франция в восемнадцатом году была на волосок от революции? И эта опасность далеко не миновала…
Они перешли темную площадь и подходили к узкой уличке, откуда давеча Лисовский видел огни Парижа.
– Клемансо смелый человек, – сказал Жак. – Настолько смелый, что его доверители, думать надо, скоро уберут старика…
– Вы говорите, что – в восемнадцатом?..
– Да… Помешали кое-какие внешние причины, например: присутствие в Булони американской армии в миллион штыков… Но главное – это желтая сволочь… Желтая сволочь!..
Жак потянул носом сырой воздух:
– У вас, у русских, правильный прицел… Между нами и капиталистами должно быть поле смерти… Никаких перебегающих фигурок… На мушку желтую сволочь!..
Он некоторое время шагал молча, затем рассмеялся:
– А вы знаете, что такое маленький французский буржуа? Отца и мать и царствие небесное отдаст за теплый набрюшник… В него и не выстрелишь, – он сейчас же поднимет руки и закричит: «Да здравствуют Советы!» Сейчас он окрылен. На Францию валятся миллиарды немецких репараций… Но тут-то ему такая катастрофа, о какой ни в каких книгах не написано… Мы ждем грандиозного подъема промышленности. Будет перестройка в иных масштабах, – все мелкое, копеечное на слом… Маленькому буржуа придется надеть вельветовые штаны и подтянуть брюхо пролетарским кумачом… Ну, что же, – приветствуем железную волну, девятый вал капитализма… Наши силы удесятерятся… (Кивком головы Жак указал в пролет узкой улицы на черную яму Парижа, куда будто упали все звезды из черно-лиловой ночи.) Мы окружаем его, мы – на высотах, мы спустимся вниз за наследством.
У двух столбиков метро, освещенных двумя фонарями в виде красноватых факелов, перед лестницей в глубокое подземелье Жак пожал руку Лисовскому:
– Если вам нужен материал для статей, приходите завтра в Мон-Руж, на бульвар, наберетесь кое-каких впечатлений…
Он пристально взглянул на Лисовского.
Из-под земли слышался гул двигающихся стальных лестниц, несло теплым, пыльным сквозняком. Увлекаемый вниз на лестничной ступени эскалатора, Лисовский увидел, как из серого тоннеля, описывая полукруг, вылетел, светясь хрустальными окнами, белый поезд Норд-Зюйд. Шипя тормозами, остановился под изразцовым сводом.
И сейчас же почему-то у него сжалось сердце тоской и жутью. Глядя на поезд, он почувствовал, что отняли от него стержневую надежду, и в будущих днях он уже не ощущает себя беспечным и шикарным, с пачками долларов по карманам… Чувство – неожиданное и неясное… Он даже остановился на площадке, где кончалась бегущая лестница. Кондуктор поезда крикнул: «Торопитесь, мосье, последний!» Усевшись в почти пустом вагоне на сафьяновой скамейке, Лисовский закурил.
«Иначе и не может быть, это должно случиться, они спустятся вниз. Социализм! Ой, не хочу, не хочу!..».
Он прижался носом к стеклу, – мимо неслись серые стены, электрические провода, надписи… Поезд мчался к центру города, в низину. Лисовскому чудилось: на возвышенности, вокруг города, под беспросветным небом – толпы, толпы людей, глядящих вниз, на огни. Внизу – беспечность, легкомыслие, изящество, веселье (ох, хочу, хочу этого!), наверху – пристальные, беспощадные, широко расставленные глаза Жака… Мириады этих глаз светятся в темноте неумолимым превосходством, ненавистью… Ждут знака, ждут срока… (Ох, не хочу, не хочу!)
Нужно было стряхнуть наваждение. «Какого черта! Ничего еще плохого не случилось, – мир стоит, как и стоял…» Лисовский с отвращением подумал о своей постели. Пересчитал деньги, перелез с Норд-Зюйда на метрополитен и через десять минут вылез на площади Оперы.
На Больших бульварах было уже пустынно, театры окончились, гарсоны в кафе ставили столики на столики, гасили огни. Огромные серые дома с темными стеклами витрин казались вымершими. Лисовский стоял на перекрестке. По маслянистым торцам проносился иногда длинный лимузин или такси.
Автомобили направлялись наверх, по старым уличкам, в места ночных увеселений. Там можно было завить тоску веревочкой, шатаясь по ярко освещенным тротуарам, пахнущим пудрой, потом и духами, – от кафе к кафе, толкаясь между девчонками, пьяными иностранцами, сутенерами. Не пойти ли? Но с двадцатью франками – о сволочь, беженское существование! – благоразумнее не раздражать и без того болезненно возбужденные нервы.
Он стоял, опираясь задом на трость, курил и оглядывался. Подошел длинный человек в черном широком пальто почти до пят, в белом кашне, какое надевают при фраке, в шелковом цилиндре. Топнув со всей силой лакированной туфлей (чтобы проклятый тротуар не шатался), он стал около Лисовского. Закурил медленно, твердо, но спичку держал мимо папиросы, покуда не обжег пальцы.
– Прошу прощения, – сказал он с сильным английским акцентом, – какая это улица?
– Бульвар Пуассоньер.
– Благодарю вас… Прошу прощения, а какой это, собственно, город?
– Париж.
– Благодарю, вы очень любезны… Странно… Очень странно…
Так же, как и Лисовский, он оперся задом на трость и глядел остекленевшими глазами вдоль бульвара. Появились сутулый мужчина и полная женщина, – они шли под руку, медленно, и говорили по-русски:
– Не понимаю, Сонюрка, откуда у тебя такая кровожадность…
– Оставь меня в покое…
– Согласен, – в самый момент подавления большевиков, конечно, будут эксцессы, но настанет же день всепрощения…
– Всепрощения!.. Противно тебя и слушать…
– Сонюрка, смотри, какая тихая ночь… Как эти громады черных домов заслоняют небо… Тишина великого города!.. Гляди же, дыши, – а тебе все мерещатся веревки да ножи…
Они прошли. Неожиданно человек в цилиндре вздрогнул, будто просыпаясь, вдруг тяжело повалился на спину. Не поднимаясь, он как-то странно побежал ногами… Лисовский осторожно выпростал из-под себя трость, перешел на другую сторону улицы. Оглянулся, тот лежал и дергался… «Эге, аорта не выдержала…» К лежащему приближались двое каких-то низкорослых…
«Ох, тоска! – Лисовский побрел дальше… Неостывшие каменные стены, высокие фонари, тени от деревьев на асфальте. – И значишь ты здесь столько же, друг Володя, сколько эти тени… Можешь идти по бульвару, а могло бы тебя совсем здесь не быть, – тень, голубчик, тень человека… Тьфу!.. (Он выплюнул окурок и посмотрел на свое мертвенное отражение в темной зеркальной витрине.) А все-таки ничего у них не выйдет. Черт, Жак хвастун, враль!.. А вот книгу я напишу, что верно, то верно… Циничную, гнусную, невообразимую, – выворочу наизнанку всю человеческую мерзость. Чтоб каждая строчка налилась мозговым сифилисом… Это будет – успех!.. Исповедь современного человека, дневник растленной души, настольная книга для вас, мосье, дам…»
Навстречу шла девушка, руки ее, точно от холода, были засунуты в карманы полумужского пиджачка. Поравнялась, кивнула вбок головой и глазами, – невинное лицо подростка, вздернутый носик, пухлые губы. Лисовский сказал:
– Пойдем, моя курочка, но заплачу, предупреждаю, только любовью.
Она даже отступила, хорошенькое личико ее сморщилось отвращением.
– Кот, – сказала хриповато, – дрянь, дерьмо!..
Подняла полу детские плечики, и – топ-топ-топ – высокими тоненькими каблучками между теней на асфальте ушла разгневанная любовь.
21
Завтрак с Чермоевым и Манташевым состоялся в Кафе де Пари. Болтали о том и о сем. Манташев был мрачен, Чермоев – спокоен и, как всегда, насторожен. После третьей бутылки шампанского Левант безо всякого предварительного перехода заговорил об английской политике:
– Я только что из Лондона, где имел удовольствие видеться с кругами, близкими к Черчиллю… Они непримиримы к России. Если бы это зависело от них одних, английские танки уже давно бы стояли в Кремле. Я виделся с кругами либералов и пять минут беседовал с Ллойд-Джорджем… (Левант покосился на Налымова, но тот, подняв белесые брови, глядел оловянными глазами на пузырьки в бокале шампанского.) У либералов – все та же нерешительность, их девиз: «Время играет за нас…» Господа, мое впечатление от Лондона таково: война с большевиками – еще на долгие годы…
Чермоев тяжело вздохнул, Манташев, откинувшись на стуле, укусив зубочистку, подозрительно оглядывал Леванта. Тот изобразил лукавую улыбку, свернул по-собачьи нос.
– Я только что из Лондона, где имел удовольствие видеться с кругами, близкими к Черчиллю… Они непримиримы к России. Если бы это зависело от них одних, английские танки уже давно бы стояли в Кремле. Я виделся с кругами либералов и пять минут беседовал с Ллойд-Джорджем… (Левант покосился на Налымова, но тот, подняв белесые брови, глядел оловянными глазами на пузырьки в бокале шампанского.) У либералов – все та же нерешительность, их девиз: «Время играет за нас…» Господа, мое впечатление от Лондона таково: война с большевиками – еще на долгие годы…
Чермоев тяжело вздохнул, Манташев, откинувшись на стуле, укусив зубочистку, подозрительно оглядывал Леванта. Тот изобразил лукавую улыбку, свернул по-собачьи нос.