Страница:
Про Корнея же с тех пор, как он ушел, никто ничего не знал. Не знали, жив ли он или умер.
Стадо только что вышло с овсяного жнивья на грязную, испещренную раздвоенно-копытными следами, черноземную, взрытую колеями, большую грунтовую дорогу и с неперестающим мычанием и блеянием подвигалось к деревне. По дороге впереди стада шел в потемневшем от дождя, заплатанном зипуне, в большой шапке, с кожаным мешком за сутуловатой спиной высокий старик с седой бородой и курчавыми седыми волосами; только одни густые брови были у него черные. Он шел, тяжело двигая по грязи мокрыми и разбившимися грубыми хохлацкими сапогами и через шаг равномерно подпираясь дубовой клюкой. Когда стадо догнало его, он, опершись на клюку, остановился. Гнавшая стадо молодайка, покрывшись с головой дерюжкой, в подтыканной юбке и мужских сапогах, перебегала быстрыми ногами то на ту, то на другую сторону дороги, подгоняя отстающих овец и свиней. Поравнявшись с стариком, она остановилась, оглядывая его.
– Здорово, дедушка, – сказала она звучным, нежным, молодым голосом.
– Здорово, умница, – проговорил старик.
– Что ж, ночевать, что ль?
– Да, видно, так. Уморился, – хрипло проговорил старик.
– А ты, дед, к десятскому не ходи, – ласково проговорила молодайка. – Иди прямо к нам, третья изба с краю. Странных людей свекровь так пущает.
– Третья изба. Зиновеева, значит? – сказал старик, как-то значительно поводя черными бровями.
– А ты разве знаешь?
– Бывал.
– Ты чего, Федюшка, слюни распустил, хромая-то вовсе отстала, – крикнула молодайка, указывая на ковылявшую позади стада трехногую овцу, и, взмахнув правой рукой хворостиной и как-то странно снизу кривой левой рукой перехватив дерюжку на голове, побежала назад за отставшей хромой мокрой черной овцой.
Старик был Корней. А молодайка была та самая Агашка, которой он выломил руку семнадцать лет тому назад. Она была выдана в Андреевку, в богатую семью, за четыре версты от Гаев.
В ту ночь, когда он избил жену, он поехал к помещику, где продавалась роща. Рощи не довелось купить. Она была уже куплена, и он вернулся в Москву и там запил. Он и прежде пивал, но теперь пьянствовал без просыпу две недели и, когда опомнился, уехал на низ за скотиной. Покупка была неудачная, и он понес убыток. Он поехал в другой раз. И вторая покупка не задалась. И через год у него из трех тысяч осталось двадцать пять рублей, и пришлось наниматься к хозяевам. Он и прежде пил, а теперь стал выпивать чаще и чаще.
Сначала он прожил год приказчиком у скотопромышленника, но дорогой запил, и купец расчел его. Потом он нашел по знакомству место торговца вином, но и тут прожил недолго. Запутался в расчетах, и ему отказали. Домой ехать и стыдно было, и злоба брала. «Проживут и без меня. Может, и мальчишка-то не мой», – думал он.
Все шло хуже и хуже. Без вина он не мог жить. Стал наниматься уж не в приказчики, а в погонщики к скотине, потом и в эту должность не стали брать.
Чем хуже ему становилось, тем больше он обвинял ее и тем больше разгоралась его злоба на нее.
В последний раз Корней нанялся в погонщики к скотине к незнакомому хозяину. Скотина заболела. Корней не был виноват, но хозяин рассердился и рассчитал и приказчика, и его. Наниматься некуда было, и Корней решил идти странствовать. Состроил он себе сапоги хорошие, сумку, взял чаю, сахару, денег восемь рублей и пошел в Киев. В Киеве ему не понравилось, и он пошел на Кавказ в Новый Афон. Не доходя Нового Афона, его захватила лихорадка. Он вдруг ослабел. Денег оставалось рубль семьдесят копеек, знакомых никого не было, и он решил идти домой к сыну. «Может, она и померла теперь, злодейка моя, – думал он. – А жива, так хоть перед смертью выскажу ей все; чтоб знала она, мерзавка, что со мной сделала», – думал он и пошел к дому.
Лихорадка трепала его через день. Он слабел все больше и больше, так что не мог уходить больше 10, 15 верст в день. Не доходя 200 верст до дому, деньги все вышли, и он шел уж Христовым именем и ночевал по отводу десятского. «Радуйся, до чего довела меня!» – думал он про жену, и по старой привычке старые и слабые руки сжимались в кулаки. Но и бить некого было, да и силы в кулаках уже не было.
Две недели шел он эти двести верст, и совсем больной и слабый добрел до того места, в четырех верстах от дома, где встретился, не узнав ее и не быв узнан, с той Агашкой, которая считалась, но не была его дочерью и которой он выломал руку.
Войдя в избу, он, как и всегда делал, перекрестился на иконы и поздоровался с хозяевами.
– Застыл, дед! Иди, иди на печь, – сказала сморщенная веселая старушка хозяйка, убиравшаяся у стола.
Муж Агафьи, моложавый мужик, сидел на лавке у стола и заправлял лампу.
– И мокрый же ты, дед! – сказал он. – Да что станешь делать. Сушись!
Корней разделся, разулся, повесил против печки онучи и влез на печь.
В избу вошла и Агафья с кувшином. Она уже успела пригнать стадо и убраться с скотиной.
– А не бывал старик странный? – спросила она. – Я велела к нам заходить.
– А вот он, – сказал хозяин, указывая на печь, где, потирая мохнатые костлявые ноги, сидел Корней.
К чаю хозяева кликнули и Корнея. Он слез и сел на краю лавки. Ему подали чашку и кусок сахара.
Разговор шел про погоду, про уборку. Не дается в руки хлеб. У помещиков проросли копны в поле. Только начнут возить, опять дождь. Мужички свезли. А у господ там дуром преет. А мыша в снопах – страсть.
Корней рассказал, что он видел по дороге целое поле полно копен. Молодайка налила ему пятую чашку жидкого, чуть желтого чаю и подала.
– Ничего. Пей, дедушка, на здоровье, – сказала она на его отказ.
– Что ж это рука у тебя неисправная? – спросил он у нее, осторожно принимая от нее полную чашку и пошевеливая бровями.
– С мальства еще сломали, – сказала говорливая старушка свекровь. – Это ее отец нашу Агашу убить хотел.
– С чего ж это? – спросил Корней. И, глядя на лицо молодайки, ему вспомнился вдруг Евстигней Белый с его голубыми глазами, и рука, державшая чашку, так задрожала, что он розлил половину чая, пока донес ее до стола.
– А такой был в Гаях у нас человек, отец ей, Корней Васильевым звали. Богатей был. Так возгордился на жену. Ее избил и ее вот испортил.
Корней молчал, взглядывая из-под не переставая шевелившихся черных бровей то на хозяина, то на Агашу.
– За что же? – спросил он, откусывая сахар.
– Кто их знает. Про нашу сестру всякое сболтнут, а ты отвечай, – говорила старуха. – Из-за работника что-то у них вышло. Работник малый хороший был, из нашей деревни. Он и помер у них в доме.
– Помер? – переспросил Корней и откашлялся.
– Давно помер... У них мы и взяли молодайку. Жили хорошо. Первые на селе были. Пока жив был хозяин.
– А он что же? – спросил Корней.
– Тоже помер, должно. С того раза пропал. Лет пятнадцать будет.
– Больше никак, мне мамушка сказывала, меня она только кормить бросила.
– Что ж ты на него не обижаешься за то, что он руку... – начал было Корней и вдруг захлюпал.
– Разве он чужой – отец ведь. Что ж, еще пей с холоду-то. Налить, что ль?
Корней не отвечал и всхлипывая плакал.
– Чего ж ты?
– Ничего, так, спаси Христос.
И Корней дрожащими руками ухватился за столбик и за полати и полез большими худыми ногами на печь.
– Вишь ты! – сказала старушка сыну, подмигивая на старика.
– Что ж, дед, позавтракал бы? – сказала старуха.
– Спаси Бог. Пойду.
– Так вот возьми хоть лепешек вчерашних. Я тебе в мешок положу.
Корней поблагодарил и простился.
– Заходи, когда назад пойдешь, живы будем...
На дворе был тяжелый осенний туман, закрывающий все. Но Корней хорошо знал дорогу, знал всякий спуск и подъем, и всякий куст, и все ветлы по дороге, и леса направо и налево, хотя за семнадцать лет одни срубили и из старых стали молодыми, а другие из молодых стали старыми.
Деревня Гаи была все та же, только построились с краю новые дома, каких не было прежде. И из деревянных домов стали кирпичные. Его каменный дом был такой же, только постарел. Крыша была давно не крашена, и на угле выбитые были кирпичи, и крыльцо покривилось.
В то время как он подходил к своему прежнему дому, из скрипучих ворот вышла матка с жеребенком, старый мерин чалый и третьяк. Старый чалый был весь в ту матку, которую Корней за год до своего ухода привел с ярмонки.
«Должно, это тот самый, что у нее тогда в брюхе был. Та же вислозадина и та же широкая грудь и косматые ноги», – подумал он.
Лошадей гнал поить черноглазый мальчишка в новых лапотках. «Должно, внук, Федькин сын, значит, в него черноглазый», – подумал Корней.
Мальчик посмотрел на незнакомого старика и побежал за заигравшим по грязи стригуном. За мальчиком бежала собака, такая же черная, как прежний Волчок.
«Неужели Волчок?» – подумал он. И вспомнил, что тому было бы двадцать лет.
Он подошел к крыльцу и с трудом взошел на те ступеньки, на которых он тогда сидел, глотая снег с перил, и отворил дверь в сени.
– Чего лезешь не спросясь? – окликнул его женский голос из избы. Он узнал ее голос. И вот она сама, сухая, жилистая, морщинистая старуха высунулась из двери. Корней ждал той молодой красивой Марфы, которая оскорбила его. Он ненавидел ее и хотел укорить, и вдруг вместо нее перед ним была какая-то старуха. – Милостыни, так под окном проси, – пронзительным, скрипучим голосом проговорила она.
– Я не милостыни, – сказал Корней.
– Так чего же ты? Чего еще?
Она вдруг остановилась. И он по лицу ее увидел, что она узнала его.
– Мало ли вас шляется. Ступай, ступай. С Богом.
Корней привалился спиной к стене и, упираясь на клюку, пристально смотрел на нее и с удивлением чувствовал, что у него не было в душе той злобы на нее, которую он столько лет носил в себе, но какая-то умиленная слабость вдруг овладела им.
– Марфа! помирать будем.
– Ступай, ступай с Богом, – быстро и злобно говорила она.
– Больше ничего не скажешь?
– Нечего мне говорить, – сказала она. – Ступай с Богом. Ступай, ступай. Много вас, чертей, дармоедов, шляется.
Она быстрыми шагами вернулась в избу и захлопнула дверь.
– Чего ж ругать-то, – послышался мужской голос, и в дверь вошел с топором за поясом черноватый мужик, такой же, как был Корней сорок лет тому назад, только поменьше и похудее, но с такими же черными блестящими глазами.
Это был тот самый Федька, которому он семнадцать лет тому назад подарил книжку с картинками. Это он упрекнул мать за то, что она не пожалела нищего. С ним вместе вошел и тоже с топором за поясом немой племянник. Теперь это был взрослый, с редкой бородкой, морщинистый жилистый человек, с длинной шеей, решительным и внимательно-пронизывающим взглядом. Оба мужика только позавтракали и шли в лес.
– Сейчас, дедка, – сказал Федор и указал немому сначала на старика, а потом на горницу и показал рукою, как режут хлеб.
Федор вышел на улицу, а немой вернулся в избу. Корней все стоял, опустив голову, прислонившись к стене и опираясь на клюку. Он чувствовал большую слабость и с трудом удерживал рыдания. Немой вышел из избы с большим пахучим ломтем свежего черного хлеба и, перекрестившись, подал Корнею. Когда Корней, приняв хлеб, тоже перекрестился, немой обратился к двери в избу, провел двумя руками по лицу и начал делать вид, что плюет. Он выражал этим неодобрение тетке. Вдруг он замер и, разинув рот, уставился на Корнея, как будто узнавая. Корней не мог больше удерживать слезы и, вытирая глаза, нос и седую бороду полой кафтана, отвернулся от немого и вышел на крыльцо. Он испытывал какое-то особенное, умиленное, восторженное чувство смирения, унижения перед людьми, перед нею, перед сыном, перед всеми людьми, и чувство это и радостно и больно раздирало его душу.
Марфа смотрела из окна и спокойно вздохнула только тогда, когда увидала, что старик скрылся за углом дома.
Когда Марфа уверилась, что старик ушел, она села за стан и стала ткать. Она ударила раз десяток бердом, но руки не шли, она остановилась и стала думать и вспоминать, каким она сейчас видела Корнея, – она знала, что это был он – тот самый, который убивал ее и прежде любил ее, и ей было страшно за то, что она сейчас сделала. Не то она сделала, что надо было. А как же надо было обойтись с ним? Ведь он не сказал, что он Корней и что он домой пришел.
И она опять взялась за челнок и продолжала ткать до самого вечера.
– Что ж, дед, не пошел дальше?
– Не пошел. Ослаб. Видно, назад пойду. Ночевать пустите?
– Место не пролежишь. Иди сушись.
Всю ночь Корнея трепала лихорадка. Перед утром он забылся, а когда проснулся, домашние все разошлись по своим делам, и в избе оставалась одна Агафья.
Он лежал на хорах, на сухом кафтане, который подостлала ему старуха. Агафья вынимала хлебы из печи.
– Умница, – позвал он ее слабым голосом, – подойди ко мне.
– Сейчас, дед, – отвечала она, высаживая хлебы. – Напиться, что ль? Кваску?
Он не отвечал.
Высадив последний хлеб, она подошла к нему с ковшиком кваса. Он не поворотился к ней и не стал пить, а как лежал кверху лицом, так и стал говорить, не поворачиваясь.
– Гаша, – сказал он тихим голосом, – время мое доспело. Я помирать хочу. Так вот ты прости меня Христа ради.
– Бог простит. Что ж, ты мне худого не делал...
Он помолчал.
– А еще вот что: сходи ты, умница, к матери, скажи ей... странник, мол, скажи... вчерашний странник, скажи...
Он стал всхлипывать.
– А ты разве был у наших?
– Был. Скажи, странник вчерашний... странник, скажи... – опять он остановился от рыданий и, наконец, собравшись с силами, договорил: – Попрощаться к ней приходил, – сказал он и стал шарить у себя около груди.
– Скажу, дед, скажу. А ты чего ищешь? – сказала Агафья.
Старик, не отвечая, сморщившись от усилия, достал своей худой волосатой рукой бумагу из-за пазухи и подал ей.
– А это вот отдай, кто спросит. Билет мой солдатский. Слава Богу, развязались все грехи. – И лицо его сложилось в торжественное выражение. Брови поднялись, глаза уставились в потолок, и он затих.
– Свечку, – проговорил он, не шевеля губами.
Агафья поняла. Достала от икон обгоревшую восковую свечку, зажгла и подала ему. Он прихватил ее большим пальцем.
Агафья отошла убрать в сундучок его билет, и когда подошла к нему, свеча валилась у него из руки, и остановившиеся глаза уже не видели, и грудь не дышала. Агафья перекрестилась, задула свечу, достала полотенце чистое и закрыла его лицо.
Во всю ночь эту Марфа не могла заснуть и все думала о Корнее. Наутро она надела зипун, накрылась платком и пошла узнавать, где вчерашний старик. Очень скоро она узнала, что старик в Андреевке. Марфа взяла из плетня палку и пошла в Андреевку. Чем дальше она шла, тем все страшнее и страшнее ей становилось. «Попрощаемся с ним, возьмем домой, грех развяжем. Пускай хоть помрет дома при сыне», – думала она.
Когда Марфа стала подходить к дочернему двору, она увидала большую толпу народа у избы. Одни стояли в сенях, другие под окнами. Все уж знали, что тот самый знаменитый богач Корней Васильев, который двадцать лет тому назад гремел по округе, бедным странником помер в доме дочери. Изба тоже была полна народа. Бабы перешептывались, вздыхали и охали.
Когда Марфа вошла в избу и народ расступился, пропуская ее, она под святыми увидала обмытое, убранное, прикрытое полотном мертвое тело, над которым грамотный Филипп Кононыч, подражая дьячкам, читал нараспев славянские слова псалтыря.
Ни простить, ни просить прощенья уже нельзя было. А по строгому, прекрасному, старому лицу Корнея нельзя было понять, прощает ли он или еще гневается.
АПРЕЛЬ
2 АПРЕЛЯ (Усилие)
3 АПРЕЛЯ (Смерть)
4 АПРЕЛЯ (Радость)
II
Прошло семнадцать лет. Была глухая осень. Солнце ходило низко, и в четвертом часу вечера уж смеркалось. Андреевское стадо возвращалось в деревню. Пастух, отслужив срок, до заговенья ушел, и гоняли скотину очередные бабы и ребята.Стадо только что вышло с овсяного жнивья на грязную, испещренную раздвоенно-копытными следами, черноземную, взрытую колеями, большую грунтовую дорогу и с неперестающим мычанием и блеянием подвигалось к деревне. По дороге впереди стада шел в потемневшем от дождя, заплатанном зипуне, в большой шапке, с кожаным мешком за сутуловатой спиной высокий старик с седой бородой и курчавыми седыми волосами; только одни густые брови были у него черные. Он шел, тяжело двигая по грязи мокрыми и разбившимися грубыми хохлацкими сапогами и через шаг равномерно подпираясь дубовой клюкой. Когда стадо догнало его, он, опершись на клюку, остановился. Гнавшая стадо молодайка, покрывшись с головой дерюжкой, в подтыканной юбке и мужских сапогах, перебегала быстрыми ногами то на ту, то на другую сторону дороги, подгоняя отстающих овец и свиней. Поравнявшись с стариком, она остановилась, оглядывая его.
– Здорово, дедушка, – сказала она звучным, нежным, молодым голосом.
– Здорово, умница, – проговорил старик.
– Что ж, ночевать, что ль?
– Да, видно, так. Уморился, – хрипло проговорил старик.
– А ты, дед, к десятскому не ходи, – ласково проговорила молодайка. – Иди прямо к нам, третья изба с краю. Странных людей свекровь так пущает.
– Третья изба. Зиновеева, значит? – сказал старик, как-то значительно поводя черными бровями.
– А ты разве знаешь?
– Бывал.
– Ты чего, Федюшка, слюни распустил, хромая-то вовсе отстала, – крикнула молодайка, указывая на ковылявшую позади стада трехногую овцу, и, взмахнув правой рукой хворостиной и как-то странно снизу кривой левой рукой перехватив дерюжку на голове, побежала назад за отставшей хромой мокрой черной овцой.
Старик был Корней. А молодайка была та самая Агашка, которой он выломил руку семнадцать лет тому назад. Она была выдана в Андреевку, в богатую семью, за четыре версты от Гаев.
III
Корней Васильев из сильного, богатого, гордого человека стал тем, что он был теперь: старым побирушкой, у которого ничего не было, кроме изношенной одежи на теле, солдатского билета и двух рубах в сумке. Вся эта перемена сделалась так понемногу, что он не мог бы сказать, когда это началось и когда сделалось. Одно, что он знал, в чем был твердо уверен, это то, что виною его несчастия была его злодейка жена. Ему странно и больно было вспоминать то, что он был прежде. И когда он вспоминал про это, он с ненавистью вспоминал про ту, кого он считал причиной всего того дурного, что он испытал в эти семнадцать лет.В ту ночь, когда он избил жену, он поехал к помещику, где продавалась роща. Рощи не довелось купить. Она была уже куплена, и он вернулся в Москву и там запил. Он и прежде пивал, но теперь пьянствовал без просыпу две недели и, когда опомнился, уехал на низ за скотиной. Покупка была неудачная, и он понес убыток. Он поехал в другой раз. И вторая покупка не задалась. И через год у него из трех тысяч осталось двадцать пять рублей, и пришлось наниматься к хозяевам. Он и прежде пил, а теперь стал выпивать чаще и чаще.
Сначала он прожил год приказчиком у скотопромышленника, но дорогой запил, и купец расчел его. Потом он нашел по знакомству место торговца вином, но и тут прожил недолго. Запутался в расчетах, и ему отказали. Домой ехать и стыдно было, и злоба брала. «Проживут и без меня. Может, и мальчишка-то не мой», – думал он.
Все шло хуже и хуже. Без вина он не мог жить. Стал наниматься уж не в приказчики, а в погонщики к скотине, потом и в эту должность не стали брать.
Чем хуже ему становилось, тем больше он обвинял ее и тем больше разгоралась его злоба на нее.
В последний раз Корней нанялся в погонщики к скотине к незнакомому хозяину. Скотина заболела. Корней не был виноват, но хозяин рассердился и рассчитал и приказчика, и его. Наниматься некуда было, и Корней решил идти странствовать. Состроил он себе сапоги хорошие, сумку, взял чаю, сахару, денег восемь рублей и пошел в Киев. В Киеве ему не понравилось, и он пошел на Кавказ в Новый Афон. Не доходя Нового Афона, его захватила лихорадка. Он вдруг ослабел. Денег оставалось рубль семьдесят копеек, знакомых никого не было, и он решил идти домой к сыну. «Может, она и померла теперь, злодейка моя, – думал он. – А жива, так хоть перед смертью выскажу ей все; чтоб знала она, мерзавка, что со мной сделала», – думал он и пошел к дому.
Лихорадка трепала его через день. Он слабел все больше и больше, так что не мог уходить больше 10, 15 верст в день. Не доходя 200 верст до дому, деньги все вышли, и он шел уж Христовым именем и ночевал по отводу десятского. «Радуйся, до чего довела меня!» – думал он про жену, и по старой привычке старые и слабые руки сжимались в кулаки. Но и бить некого было, да и силы в кулаках уже не было.
Две недели шел он эти двести верст, и совсем больной и слабый добрел до того места, в четырех верстах от дома, где встретился, не узнав ее и не быв узнан, с той Агашкой, которая считалась, но не была его дочерью и которой он выломал руку.
IV
Он сделал, как сказала ему Агафья. Дойдя до Зиновеева двора, он попросился ночевать. Его пустили.Войдя в избу, он, как и всегда делал, перекрестился на иконы и поздоровался с хозяевами.
– Застыл, дед! Иди, иди на печь, – сказала сморщенная веселая старушка хозяйка, убиравшаяся у стола.
Муж Агафьи, моложавый мужик, сидел на лавке у стола и заправлял лампу.
– И мокрый же ты, дед! – сказал он. – Да что станешь делать. Сушись!
Корней разделся, разулся, повесил против печки онучи и влез на печь.
В избу вошла и Агафья с кувшином. Она уже успела пригнать стадо и убраться с скотиной.
– А не бывал старик странный? – спросила она. – Я велела к нам заходить.
– А вот он, – сказал хозяин, указывая на печь, где, потирая мохнатые костлявые ноги, сидел Корней.
К чаю хозяева кликнули и Корнея. Он слез и сел на краю лавки. Ему подали чашку и кусок сахара.
Разговор шел про погоду, про уборку. Не дается в руки хлеб. У помещиков проросли копны в поле. Только начнут возить, опять дождь. Мужички свезли. А у господ там дуром преет. А мыша в снопах – страсть.
Корней рассказал, что он видел по дороге целое поле полно копен. Молодайка налила ему пятую чашку жидкого, чуть желтого чаю и подала.
– Ничего. Пей, дедушка, на здоровье, – сказала она на его отказ.
– Что ж это рука у тебя неисправная? – спросил он у нее, осторожно принимая от нее полную чашку и пошевеливая бровями.
– С мальства еще сломали, – сказала говорливая старушка свекровь. – Это ее отец нашу Агашу убить хотел.
– С чего ж это? – спросил Корней. И, глядя на лицо молодайки, ему вспомнился вдруг Евстигней Белый с его голубыми глазами, и рука, державшая чашку, так задрожала, что он розлил половину чая, пока донес ее до стола.
– А такой был в Гаях у нас человек, отец ей, Корней Васильевым звали. Богатей был. Так возгордился на жену. Ее избил и ее вот испортил.
Корней молчал, взглядывая из-под не переставая шевелившихся черных бровей то на хозяина, то на Агашу.
– За что же? – спросил он, откусывая сахар.
– Кто их знает. Про нашу сестру всякое сболтнут, а ты отвечай, – говорила старуха. – Из-за работника что-то у них вышло. Работник малый хороший был, из нашей деревни. Он и помер у них в доме.
– Помер? – переспросил Корней и откашлялся.
– Давно помер... У них мы и взяли молодайку. Жили хорошо. Первые на селе были. Пока жив был хозяин.
– А он что же? – спросил Корней.
– Тоже помер, должно. С того раза пропал. Лет пятнадцать будет.
– Больше никак, мне мамушка сказывала, меня она только кормить бросила.
– Что ж ты на него не обижаешься за то, что он руку... – начал было Корней и вдруг захлюпал.
– Разве он чужой – отец ведь. Что ж, еще пей с холоду-то. Налить, что ль?
Корней не отвечал и всхлипывая плакал.
– Чего ж ты?
– Ничего, так, спаси Христос.
И Корней дрожащими руками ухватился за столбик и за полати и полез большими худыми ногами на печь.
– Вишь ты! – сказала старушка сыну, подмигивая на старика.
V
На другой день Корней поднялся раньше всех. Он слез с печи, размял высохшие подвертки; с трудом обул заскорузшие сапоги и надел мешок.– Что ж, дед, позавтракал бы? – сказала старуха.
– Спаси Бог. Пойду.
– Так вот возьми хоть лепешек вчерашних. Я тебе в мешок положу.
Корней поблагодарил и простился.
– Заходи, когда назад пойдешь, живы будем...
На дворе был тяжелый осенний туман, закрывающий все. Но Корней хорошо знал дорогу, знал всякий спуск и подъем, и всякий куст, и все ветлы по дороге, и леса направо и налево, хотя за семнадцать лет одни срубили и из старых стали молодыми, а другие из молодых стали старыми.
Деревня Гаи была все та же, только построились с краю новые дома, каких не было прежде. И из деревянных домов стали кирпичные. Его каменный дом был такой же, только постарел. Крыша была давно не крашена, и на угле выбитые были кирпичи, и крыльцо покривилось.
В то время как он подходил к своему прежнему дому, из скрипучих ворот вышла матка с жеребенком, старый мерин чалый и третьяк. Старый чалый был весь в ту матку, которую Корней за год до своего ухода привел с ярмонки.
«Должно, это тот самый, что у нее тогда в брюхе был. Та же вислозадина и та же широкая грудь и косматые ноги», – подумал он.
Лошадей гнал поить черноглазый мальчишка в новых лапотках. «Должно, внук, Федькин сын, значит, в него черноглазый», – подумал Корней.
Мальчик посмотрел на незнакомого старика и побежал за заигравшим по грязи стригуном. За мальчиком бежала собака, такая же черная, как прежний Волчок.
«Неужели Волчок?» – подумал он. И вспомнил, что тому было бы двадцать лет.
Он подошел к крыльцу и с трудом взошел на те ступеньки, на которых он тогда сидел, глотая снег с перил, и отворил дверь в сени.
– Чего лезешь не спросясь? – окликнул его женский голос из избы. Он узнал ее голос. И вот она сама, сухая, жилистая, морщинистая старуха высунулась из двери. Корней ждал той молодой красивой Марфы, которая оскорбила его. Он ненавидел ее и хотел укорить, и вдруг вместо нее перед ним была какая-то старуха. – Милостыни, так под окном проси, – пронзительным, скрипучим голосом проговорила она.
– Я не милостыни, – сказал Корней.
– Так чего же ты? Чего еще?
Она вдруг остановилась. И он по лицу ее увидел, что она узнала его.
– Мало ли вас шляется. Ступай, ступай. С Богом.
Корней привалился спиной к стене и, упираясь на клюку, пристально смотрел на нее и с удивлением чувствовал, что у него не было в душе той злобы на нее, которую он столько лет носил в себе, но какая-то умиленная слабость вдруг овладела им.
– Марфа! помирать будем.
– Ступай, ступай с Богом, – быстро и злобно говорила она.
– Больше ничего не скажешь?
– Нечего мне говорить, – сказала она. – Ступай с Богом. Ступай, ступай. Много вас, чертей, дармоедов, шляется.
Она быстрыми шагами вернулась в избу и захлопнула дверь.
– Чего ж ругать-то, – послышался мужской голос, и в дверь вошел с топором за поясом черноватый мужик, такой же, как был Корней сорок лет тому назад, только поменьше и похудее, но с такими же черными блестящими глазами.
Это был тот самый Федька, которому он семнадцать лет тому назад подарил книжку с картинками. Это он упрекнул мать за то, что она не пожалела нищего. С ним вместе вошел и тоже с топором за поясом немой племянник. Теперь это был взрослый, с редкой бородкой, морщинистый жилистый человек, с длинной шеей, решительным и внимательно-пронизывающим взглядом. Оба мужика только позавтракали и шли в лес.
– Сейчас, дедка, – сказал Федор и указал немому сначала на старика, а потом на горницу и показал рукою, как режут хлеб.
Федор вышел на улицу, а немой вернулся в избу. Корней все стоял, опустив голову, прислонившись к стене и опираясь на клюку. Он чувствовал большую слабость и с трудом удерживал рыдания. Немой вышел из избы с большим пахучим ломтем свежего черного хлеба и, перекрестившись, подал Корнею. Когда Корней, приняв хлеб, тоже перекрестился, немой обратился к двери в избу, провел двумя руками по лицу и начал делать вид, что плюет. Он выражал этим неодобрение тетке. Вдруг он замер и, разинув рот, уставился на Корнея, как будто узнавая. Корней не мог больше удерживать слезы и, вытирая глаза, нос и седую бороду полой кафтана, отвернулся от немого и вышел на крыльцо. Он испытывал какое-то особенное, умиленное, восторженное чувство смирения, унижения перед людьми, перед нею, перед сыном, перед всеми людьми, и чувство это и радостно и больно раздирало его душу.
Марфа смотрела из окна и спокойно вздохнула только тогда, когда увидала, что старик скрылся за углом дома.
Когда Марфа уверилась, что старик ушел, она села за стан и стала ткать. Она ударила раз десяток бердом, но руки не шли, она остановилась и стала думать и вспоминать, каким она сейчас видела Корнея, – она знала, что это был он – тот самый, который убивал ее и прежде любил ее, и ей было страшно за то, что она сейчас сделала. Не то она сделала, что надо было. А как же надо было обойтись с ним? Ведь он не сказал, что он Корней и что он домой пришел.
И она опять взялась за челнок и продолжала ткать до самого вечера.
VI
Корней с трудом добрел к вечеру до Андреевки и опять попросился ночевать к Зиновеевым. Его приняли.– Что ж, дед, не пошел дальше?
– Не пошел. Ослаб. Видно, назад пойду. Ночевать пустите?
– Место не пролежишь. Иди сушись.
Всю ночь Корнея трепала лихорадка. Перед утром он забылся, а когда проснулся, домашние все разошлись по своим делам, и в избе оставалась одна Агафья.
Он лежал на хорах, на сухом кафтане, который подостлала ему старуха. Агафья вынимала хлебы из печи.
– Умница, – позвал он ее слабым голосом, – подойди ко мне.
– Сейчас, дед, – отвечала она, высаживая хлебы. – Напиться, что ль? Кваску?
Он не отвечал.
Высадив последний хлеб, она подошла к нему с ковшиком кваса. Он не поворотился к ней и не стал пить, а как лежал кверху лицом, так и стал говорить, не поворачиваясь.
– Гаша, – сказал он тихим голосом, – время мое доспело. Я помирать хочу. Так вот ты прости меня Христа ради.
– Бог простит. Что ж, ты мне худого не делал...
Он помолчал.
– А еще вот что: сходи ты, умница, к матери, скажи ей... странник, мол, скажи... вчерашний странник, скажи...
Он стал всхлипывать.
– А ты разве был у наших?
– Был. Скажи, странник вчерашний... странник, скажи... – опять он остановился от рыданий и, наконец, собравшись с силами, договорил: – Попрощаться к ней приходил, – сказал он и стал шарить у себя около груди.
– Скажу, дед, скажу. А ты чего ищешь? – сказала Агафья.
Старик, не отвечая, сморщившись от усилия, достал своей худой волосатой рукой бумагу из-за пазухи и подал ей.
– А это вот отдай, кто спросит. Билет мой солдатский. Слава Богу, развязались все грехи. – И лицо его сложилось в торжественное выражение. Брови поднялись, глаза уставились в потолок, и он затих.
– Свечку, – проговорил он, не шевеля губами.
Агафья поняла. Достала от икон обгоревшую восковую свечку, зажгла и подала ему. Он прихватил ее большим пальцем.
Агафья отошла убрать в сундучок его билет, и когда подошла к нему, свеча валилась у него из руки, и остановившиеся глаза уже не видели, и грудь не дышала. Агафья перекрестилась, задула свечу, достала полотенце чистое и закрыла его лицо.
Во всю ночь эту Марфа не могла заснуть и все думала о Корнее. Наутро она надела зипун, накрылась платком и пошла узнавать, где вчерашний старик. Очень скоро она узнала, что старик в Андреевке. Марфа взяла из плетня палку и пошла в Андреевку. Чем дальше она шла, тем все страшнее и страшнее ей становилось. «Попрощаемся с ним, возьмем домой, грех развяжем. Пускай хоть помрет дома при сыне», – думала она.
Когда Марфа стала подходить к дочернему двору, она увидала большую толпу народа у избы. Одни стояли в сенях, другие под окнами. Все уж знали, что тот самый знаменитый богач Корней Васильев, который двадцать лет тому назад гремел по округе, бедным странником помер в доме дочери. Изба тоже была полна народа. Бабы перешептывались, вздыхали и охали.
Когда Марфа вошла в избу и народ расступился, пропуская ее, она под святыми увидала обмытое, убранное, прикрытое полотном мертвое тело, над которым грамотный Филипп Кононыч, подражая дьячкам, читал нараспев славянские слова псалтыря.
Ни простить, ни просить прощенья уже нельзя было. А по строгому, прекрасному, старому лицу Корнея нельзя было понять, прощает ли он или еще гневается.
Л. Н. Толстой
АПРЕЛЬ
1 АПРЕЛЯ (Знание)
Наук бесчисленное множество, и всякая наука бесконечна, можно все дальше и дальше идти к ней. И потому во всякой науке самое первое и главное – это знать, какие предметы самые важные, какие менее важные, какие еще менее важны и какие еще и еще менее важны. Узнать это нужно для того, что так как всего изучить нельзя, то надо изучить самое нужное.
Знание бесконечно. И потому знающий очень много бесконечно мало превосходит того, кто знает очень мало.
1
В наше время накопляется огромное количество знаний, достойных изучения. Скоро наши способности будут слишком слабы, а жизнь слишком коротка, чтобы усвоить хотя бы одну только наиболее полезную часть этих знаний. К нашим услугам полное изобилие богатств, но, восприняв их, мы должны снова отбрасывать многое как бесполезный хлам. Было бы лучше иногда не обременять себя им.
Кант
2
При нашем преждевременном и часто слишком обильном чтении, дающем нам так много непереваренного материала, наша память становится обыкновенно хозяином наших чувств и вкусов; поэтому-то нам часто необходимо большое усилие мысли, чтобы вернуть первобытную невинность нашему чувству, найти себя среди мусора чужих мыслей и взглядов, чтобы самим начать чувствовать и говорить и, я почти готов сказать, чтобы начать когда-нибудь самим существовать.
Лихтенберг
3
Персидский мудрец говорит: «Когда я был молод, я сказал себе: хочу познать всю науку. И я дошел до того, что оставалось уже немного вещей, которых я не знал, но когда я стал стар, я увидал, что жизнь моя прошла, и я не знал ничего».4
Выбросьте из вашего сердца и ума мысль познать все на небе и на земле. Очень немного вообще существует такого, что мы можем когда-либо познать как относительно путей Провиденья, так и законов существования. Но и этого немногого достаточно, вполне достаточно; стремиться к большему не благо для нас. И будьте уверены, что за пределами действительных нужд нашего скромного существования и того царства, которым каждому из нас предназначено управлять в невозмутимом самообладании, т. е. самим собою, своими мыслями, словами, поступками, всякое увеличение труда усиливает безумие, всякое увеличение знания усиливает горе.
Джон Рёскин
5
Наблюдения и вычисления астрономов научили нас многому, достойному удивления; но самый важный результат их исследований, пожалуй, тот, что они обнаружили перед нами бездну всего того, что мы не можем знать: без этих человеческих знаний разум никогда не мог бы представить себе всю огромность этой бездны, а размышление об этом может произвести большую перемену в определении конечных целей деятельности нашего разума.
Кант
6
«Есть травы на земле: мы их видим, с луны их было бы не видно. На этих травах есть нити, в этих нитях – маленькие животные, но дальше этого ничего уж нет». – Какая самонадеянность! «Сложные тела состоят из элементов, а элементы неразложимы». – Какая самонадеянность!
Паскаль
7
Не бойся незнания, бойся ложного знания. От него все зло мира.Знание бесконечно. И потому знающий очень много бесконечно мало превосходит того, кто знает очень мало.
2 АПРЕЛЯ (Усилие)
Настоящая жизнь – в том, чтобы становиться лучше, побеждать свое тело силою духа, приближаться к Богу. Это не делается само собой. Для этого нужно усилие. И это усилие дает радость.
1
Привычку никогда нельзя признать добром, даже и привычку к хорошим поступкам. Хорошее благодаря ей перестает быть добродетелью. Добро только то, что добывается усилием.
Кант
2
Неси свое бремя и знай, что в нем твое благо; извлеки из него то, что нужно для разумной жизни твоей, как желудок извлекает из пищи все нужное для плоти или как огонь, который разгорается светлее, когда в него что-нибудь бросят.
Марк Аврелий
3
Чем больше отталкиваешь свой крест, тем он становится тяжелее.
Амиель
4
Будь всегда внимателен к тому, что делаешь, и ничего не считай недостойным внимания.
Конфуций
5
Постоянное исполнение незаметных обязанностей с простым и нравственно возвышенным чувством укрепляет характер до той степени, при которой он будет мужественно и сильно действовать в шуме мира и на плахе.
Эмерсон
6
Рост есть медленный процесс, а не судорожный взрыв. Так же невозможно победить грех судорогою раскаяния, как познать целую науку мгновенным порывом мысли. Действительное средство внутреннего совершенствования – только в постоянном, терпеливом усилии, руководимом мудрым рассуждением.Нравственное усилие и радость сознания жизни чередуются так же, как телесный труд и радость отдыха. Без труда телесного нет радости отдыха; без усилия нравственного нет радости сознания жизни.
Чаннинг
3 АПРЕЛЯ (Смерть)
Когда мы умираем, то может быть только одно из двух: или то, что я считаю собою, перейдет в другое отдельное существо, или я перестану быть отдельным существом и сольюсь с Богом. То или другое – в обоих случаях будет хорошо.
Надо жить так, чтобы не бояться смерти и не желать ее.
1
Если жизнь есть сон, а смерть – пробуждение, то тогда то, что я вижу себя отдельным от всего существом, есть сновидение.
По Шопенгауэру
2
Смерть есть разрушение того тела, посредством которого я воспринимал мир, каким он представляется в этой жизни; это разрушение того стекла, через которое я смотрел. О том, будет ли оно заменено другим, или то, что смотрело через окно, сольется со Всем, – мы не можем знать.3
Известный предел жизни должен существовать, так же, как плоды деревьев и земли, так же, как времена года, все должно начинаться, продолжаться и проходить. Мудрые люди охотно подчиняются этому порядку.
Цицерон
4
На вопрос о том, буду ли я, я – отдельный от всего мира – жить после смерти, на этот вопрос есть только один ответ: если лучше, чтобы продолжалась отдельная жизнь после смерти, она будет продолжаться; если же не лучше, то она прекратится.
Все, что я знаю о Боге, заставляет меня верить в то, что то, что Он сделал, – самое лучшее для нас.
По Эмерсону
5
Смерть так легко избавляет от всех затруднений и бедствий, что неверующие в бессмертие люди должны бы были желать ее. Люди же, верующие в бессмертие, ожидающие новой жизни, еще больше должны бы были желать ее. Если и те и другие не желают ее, то только потому, что при умирании люди страдают. Страдание удерживает людей от смерти.6
Никто не знает, что такое смерть, зло она или добро. А все люди боятся ее, как будто знают наверное, что она зло.
Платон
7
Если человек и знает, что, когда гремит гром, молния уже ударила и потому гром не может убить, он всегда все-таки пугается громового удара. То же и со смертью. Если мы и знаем, что телесная смерть разрушает только тело, но не жизнь духа, мы все-таки не можем не бояться ее. Но человек просвещенный, поборов в себе этот страх, памятует о том, что жизнь его не в теле, а в духе; непросвещенному же человеку кажется, что со смертью погибает все, и он так боится ее и прячется от нее, как глупый человек прячется от громового удара, тогда как удар этот никак уже не может убить его.Надо жить так, чтобы не бояться смерти и не желать ее.
4 АПРЕЛЯ (Радость)
Жизнь должна и может быть неперестающей радостью.
1
Жизнь здесь – не юдоль плача, не место испытания, а нечто такое, лучше чего мы ничего не можем себе представить. Радость этой жизни бесконечна, только бы мы пользовались ею для того, для чего она дана нам.2
Недоброе расположение человека к другим людям делает его несчастным и отравляет жизнь другим. Любовное же настроение как маслом смазывает колеса жизни и делает ее легкою и приятною и для него, и для всех тех, с кем он общается.3
Люди большею частью так относятся к своим удовольствиям, что огорчаются, если теряют их. Но прав только тот человек, который умеет радоваться и вместе с тем не огорчаться, когда проходит причина его радости.
Паскаль
4
Попробуй, может быть, тебе удастся прожить, как человеку, довольному своей судьбой, приобретшему внутренний мир любовью и добрыми делами.