Страница:
хочется повидать его после восьми лет разлуки. Пойти к нему? Нет. Его даже
не впустят. Быть может, подвернется случай...
Полдень, в работах перерыв. Рыбаки, грузчики, поденщики, носильщики,
портовые девки, бродяги принялись за лепешки, лук, фляжки с вином. Пахнет
рыбой, оливковым маслом, грязью. Расселись у реки среди бочек, тележек,
мешков, ящиков - кто ест, кто песни поет, кто вздремнуть завалился...
Грегорио подошел к ним; один матрос, на груди которого киноварью
выведена молния, приподнялся на локте и со смехом сказал:
- Эй, гляньте! Сам сеньор аббат к нам! Да босиком! По что пришел,
монах? По души или по анчоусы? Так души мы не продадим, а анчоусы сами
съедим...
За всеми бочками и ящиками засмеялись, отовсюду выглянули загорелые
лица, лохматые головы.
"А мне бы сейчас один анчоус в масле был куда милее двух бесплотных
душ!" - своекорыстно подумал Грегорио; увидев же, что тут много народу, он
поднял руку и осенил всех размашистым крестом:
- Господь с вами, братья и сестры!
Здоровенный носильщик захохотал:
- Не накликай на нас господ, капуцин! Нам бы подальше от них...
- И крест оставь при себе, - вскинулась девушка с черными, как смоль,
волосами и глазами. - У нас своих крестов хоть отбавляй!
Ядреные шуточки полетели, как стрелы, поражая все, что священно и
свято, но это не оскорбляет слуха Грегорио. Все это он слышал еще от
крестьян дона Томаса.
Выждав, когда притупятся насмешки над его сутаной и брюшком, разглядел
монах лица и увидел, что все это добрый народ могучей испанской земли - в
сущности, такие же люди, как те, которых он покинул в Маньяре.
И присел Грегорио на бочонок, не обращая внимания на шмыгавших вокруг
крыс, и, решив начать принародно свое покаяние именно здесь, среди этих
людей, заговорил так:
- Выслушай меня, люд севильский! Я - капуцин Грегорио из Тосинского
монастыря, что под Кантильяной, в маньярских землях. Бог судил мне стать
слугою и блюстителем его законов. Я повиновался и сложил ему клятву. О,
нестойкость и слабость духа человеческого! Вот стою пред вами, недостойный
миссии своей, недостойный монашеской рясы, ибо я нарушил клятву. И хочу я
покаяться перед вами, рассказать о грехах моих, терпеливо снося, если вы
наплюете в глаза мне...
Портовые рабочие и девки сгрудились, полные любопытства.
- Что ж, выкладывай, что ты там натворил!
- С чего это нам плевать на тебя, не зная за что?
- Говори же, монах, не томи!
Грегорио опустил голову и просто сказал:
- Воровал я, друзья.
- Фьююю! - свистнул матрос с молнией на груди. - Так ты вор! Тогда не
лезь к нам, падре. Мы воров не любим.
- Погоди ты! - крикнула ему черная девушка. - Главное - что он украл?
Драгоценности? Золото? Перстни?
- Нет, милая. Домашнюю птицу. Кур, индюшек, цесарок с господского двора
и колбасы, сладости, паштеты из кладовой...
Громовый хохот загремел на берегу.
- Так вот отчего у тебя такое брюхо! - ржет носильщик. - Благословил же
господь эти самые паштеты да жаркое! В монастыре бы тебя так не откормили...
- У кого таскал? - вскричала девушка, тощая, как кнутовище.
- У его милости графа Томаса Маньяра...
Новый взрыв веселья.
- Какой же это грех?
- У этого всего хватает!
- Правильно делал, монах! Валяй и дальше так!
- Прочитай "Отче наш" - и опять ты чист перед богом!
Однако тут Грегорио гневно повысил голос:
- Не чист я перед богом! Думаешь, мамелюк ты этакий, такой тяжкий грех,
как воровство, да еще многократно повторенное, замолишь одной молитвой?
Только последний негодяй старается обмануть бога словами! А дело можно
исправить только делом.
- Не кричи, мы не глухие, зачем привлекать шпионов? По глазам твоим
видим, добрый ты старик, и жалко отдавать тебя на костер. Просто лаком ты до
вкусных блюд, вот и все.
- Да нет, - тихо говорит Грегорио, - я ведь не для себя воровал.
- Для кого же? - спрашивают удивленно.
К тому времени, как Грегорио закончил рассказывать, кому он посылал кур
и индюшек дона Томаса, все уже сгрудились вокруг него и внимательно слушали.
- Ты или блаженный, или золотой человек, - сказал тогда серьезно
носильщик.
- С чего это ты вздумал каяться? Разве это - кража?
- Ты правильно делал, монах. Хороший ты человек.
- Плюнь на покаяние, выпей со мной! - предложил матрос.
- Эх вы, голодранцы! Вы еще оправдываете меня? Грех есть грех, а
воровство - воровство! Вы же, вместо того чтобы заплакать надо мной и
помолиться за меня, покрываете скверность мою! Ах вы, трусы, ах вы, черные
безбожники!
Безбожники развеселились. Развеселился и монах.
- Что ты к обеду несешь? - глянули они на его суму.
Грегорио вывернул ее наизнанку.
- Были-то в ней лепешки... Вкусные, из просяной муки. И вот - нету.
Много людей встречал я по дороге - и не осталось мне ничего, кроме блох да
ломоты в костях. Хорошо божье благословение, правда?
Смех бедняков, не дрожащих за припрятанное золото, счастливым образом
соединил старика с новыми друзьями. А он уже и то рассказал, что укрывал
бежавшего из тюрьмы инквизиции, чем окончательно завоевал сердца, И скоро он
стал совсем своим среди них, называя их по именам; тот предлагал старику
кусок рыбы, та - белый хлеб, этот - глоток вина, и Грегорио пообедал
по-царски.
Поев, заговорил о предстоящем путешествии в Рим.
- Ополоумел ты, падре? Чего тебе там делать? Пешком через Каталонию,
Францию и бог весть еще по каким местам? И не думай! Останешься с нами.
- Жить будешь у меня в сарае, - решил матрос. - Там у меня куча мешков,
спать будешь, как король. По крайней мере, постережешь мешки, пока я шатаюсь
вдоль побережья, от Кадикса до Барселоны.
- Да у меня здесь сестра, Никодема, - признался монах.
- Графиня, что ли? - сверкнула зубами черная Иоланта.
- Прачка. Как и матушка была. Да ведь мне надо в Рим...
Ему не дали договорить. Оказалось, они знают Никодему - живет она
неподалеку, муж ее погиб на войне, и тяжело ей приходится с тремя-то детьми.
Ну, ладно. Пусть монах поселится у нее, а за мешками матроса все-таки
присматривает.
Взвыла корабельная сирена, все вскочили. За работу!
- Вечером увидимся, падре! - дружески хлопают его по плечу. -
Отпразднуем твое появление и позаботимся о тебе. Беднякам никто не поможет.
Надо самим...
Они ушли. Грегорио остался один среди бочек и ящиков. Он тронут. Вот
стоит мне пройти пару шагов - и опять есть у меня сынки да дочки, как в
Маньяре... Опять есть, о ком заботиться. Гм, говорите, вы позаботитесь обо
мне? Хе-хе-хе, ладно, увидим, кто кому еще поможет! А Рим и впрямь
далеконько. Что ж, буду нести покаяние в Севилье, решает старик, с улыбкой
глядя на быстрые воды Гвадалквивира, как глядел в тот день, когда его
выгнали из Маньяры.
Мыльная пена вспухает на щеках Мигеля, растет, белая, густая, уже все
лицо скрылось под нею, только глаза темнеют из-под белоснежной маски.
Брадобрей точит бритву на оселке, а сам болтает:
- У нашего короля, сохрани его бог, уже давно пусто в кармане, вот он и
выкручивается как знает. Извольте рассудить, ваша милость, хотят поправить
дело налогами. И я, жалкий цирюльник, которому и так-то высоко до кормушки,
должен платить пятьдесят реалов налогу. Не кажется ли вам, что это
невыносимо, ваша милость?
- Начисто невыносимо, - подхватывает прислуживающий Каталинон.
Мигель открывает рот, и оба напряженно ждут, как изволит рассудить его
милость. Но его милость просто забавляется тем, как от движения губ меняется
выражение мыльной маски, и ничего не говорит.
- Это бесчеловечно, - продолжает брадобрей, занимаясь своим делом. -
Так сосать соки из народа...
- На кого же ты жалуешься - на короля или на графа де Аро? -
соблаговолил наконец заговорить Мигель.
- Король тому виной! - восклицает брадобрей.
- Де Аро! - возражает Каталинон, и оба неприязненно смотрят друг на
друга.
- Конечно, король, - стоит на своем цирюльник. - Его охоты и праздники
- дорогое удовольствие, а все за наш счет.
- Де Аро - грабитель, - твердит Каталинон. - Такой же, каким был Лерма.
Его мошна пухнет, а мы затягивай пояса.
- Поторопитесь, - сухо обрывает их Мигель, вспомнив о письме Соледад -
сегодня оно наконец-то пришло, и Мигеля не интересует ни король, ни министр.
- К вашим услугам, сеньор, - кланяется брадобрей. - Но я утверждаю:
всякий, кто сваливает вину с мастера на подмастерье, помогает безобразию.
Мой зять - придворный лакей, и у меня самые надежные сведения. Де Аро просто
кукла, его выставляют вперед, чтоб король мог за его спиной творить что
угодно.
- Как ты говоришь о короле, негодяй?! - вскипает Мигель.
- Молчу, ваша милость, молчу, - испуганно бормочет брадобрей и, ловко
скользя бритвой, постепенно снимает пену с лица. Но он не может долго
молчать и вскоре начинает снова: - А кто, спрошу я вашу милость, придумал
посылать наших солдат на помощь чешскому Фердинанду? Тоже де Аро? Видишь,
Каталинон, все твои рассуждения построены на песке. А уж войска - особенно
дорогое удовольствие. Разве я не прав, ваша милость?
- Прав, - отзывается Мигель. - Но ты забываешь, что я тороплюсь.
- Я готов! А видишь, - ухмыляется брадобрей, обращаясь к Каталинону, -
сами их милость того же мнения, что и я. Эх, кому это надо - делать хоть
что-нибудь на пользу малым сим? Пусть себе прозябают! Пусть радуются, что
вообще существуют... Ваш слуга, сеньор.
Каталинон, ворча, подает Мигелю медный таз с водой. Цирюльник
складывает свой бритвы, принимает мзду и уходит.
- Тоже мне мудрец, чтоб ты своим мылом подавился, - бранится вслед ему
Каталинон. - Что это, ваша милость, каждый олух убежден, что он во всем
прав...
- А ты разве не такой же? - возражает Мигель, и Каталинон забывает
закрыть рот. - Ну, хватит болтать, пустомеля. Шпагу! Перчатки! Шляпу!
Мигель еще раз пробегает глазами письмо Соледад.
Да, да, собственной своей рукой, ему одному, она написала: "Завтра
пройду с дуэньей по набережной..."
Когда Мигель в сопровождении Каталинона вышел из дому, по пятам за ним
скользнула тень человека, тень, похожая на летучую мышь или на кокон
бабочки: до самого носа закутана в черный плащ, только два колючих, как
острия ножей, глаза - глаза василиска, настороженные, острые, пристальные, -
смотрят из-под широких полей шляпы. Кокон скользит за Мигелем шагом
неутомимых.
Мигель, в черном бархатном костюме с белыми кружевами, в руках - букет
цветов померанца, ожидает явления. Ожидает чуда любви. Дыханье спирает в
груди, сердце колотится в горле.
О, идет! Ясная, как утренняя звезда, длинные золотистые ресницы
затенили целомудренно потупленные очи. Подходит - в шелковых одеждах,
увешанная фамильными драгоценностями, в отблесках которых, кажется, бледнеет
ее детское личико.
Мигель, обнажив голову, низко поклонился. Дуэнья отошла в сторону.
Соледад улыбнулась ему и снова потупилась - ждет галантных речей.
Но Мигель молчит.
Девушка поднимает недоуменный взгляд.
- Возьмите, - выдохнул Мигель, протягивая букет.
Девушка берет цветы померанца - символ любви - и краснеет.
Они молча пошли рядом.
Где же поток красивых слов, предсказанный дедом?
Они идут и молчат, позади них - слуга и дуэнья, а еще дальше -
закутанная тень.
- Почему вы молчите, дон Мигель? - робко спрашивает девушка.
- Я хотел сказать вам много прекрасного... - Голос Мигеля хрипл. - И не
могу. Вы слишком красивы.
Соледад посмотрела ему в лицо. Расширенные глаза, выражение строгое -
ошеломленный, неотрывный взгляд.
- Я радовалась свиданию с вами, - улыбается она, позабыв советы своих
стариков, - нарядилась, как для обедни...
- Вы похожи...
- На кого?
- На мою мечту, Соледад.
- Вы уже называете меня просто Соледад? - озадаченно спрашивает она.
Но Мигель не дает себя отвлечь.
- В ваших глазах - бог и все его царствие. Я искал путь - и нашел его.
Через вас я приближусь к богу. Вы - мой путь к небесам.
- Я вас не понимаю, сеньор, - испуганно говорит девушка.
Не так представляла она себе первую беседу с Мигелем.
А он в эту минуту вспомнил измену свою с Фелисианой, и чувство
отвращения к себе охватило его.
- Очистить душу вашим светом, Соледад... Тихим быть возле вас, как тих
сумрак вокруг кипариса... Вдыхать вашу детскость. Не удаляться от вас ни на
шаг...
- Но, дон Мигель, мы так недавно знакомы...
- Я знаю вас годы, Соледад, - вырывается у него. - Долгие годы люблю
вас...
- О, что вы говорите? - Соледад в ужасе. - Это слишком внезапно, чтоб я
могла вам поверить...
- Вы мне не верите? - Мигель, задетый, остановился.
Какой он странный, порывистый! Соледад не понимает его. Ею овладевает
стыд. Она теряет уверенность. Ей страшно.
- Я верю вам, дон Мигель, - в тревоге отвечает она. - Но то, что вы
говорите, приводит меня в смятение...
Мигель смотрит на ее губы, на кудри, обрамляющие ее лицо, и его
обуревает дикое желание - сжать ее в объятиях! Нет, не хочет он быть тихим,
как сумрак, не хочет вдыхать девичью нежность - владеть! Обладать!
Соледад, заглянув в лицо ему, испугалась. Как оно бледно, это лицо с
неподвижными, вперенными в нее глазами, мечущими пламя, которое не греет, а
жжет! В растерянности и страхе девушка окликает дуэнью:
- Люсия! Пора домой...
- Вы уходите? - почти враждебно спрашивает Мигель.
- Пора, дон Мигель. Нехорошо долго разговаривать на улице.
- Когда я вас увижу, Соледад?
- Не знаю, - с трепетом отвечает она.
- Завтра, - властно решает Мигель.
- Да, завтра... Опять здесь же... Прощайте, дон Мигель.
Мигель не ответил ни слова. Смотрит ей вслед, стиснув зубы. Чтобы он,
будущий властитель половины Андалузии, просил свидания у внучки обедневшего
маркиза? Никогда! Он будет приказывать.
А Соледад дома разразилась слезами.
- Ничего со мной не случилось, - говорит она испуганным старикам. -
Просто я еще глупая девчонка и плачу от радости...
Мигель медленно возвращается домой, за ним - Каталинон, а позади них
крадется тень, похожая на кокон.
- "Не признаю иного наслаждения, кроме одного - учиться!"
- О Петрарка, был ли ты глух, слеп, лишен обоняния, был ли ты стариком
или калекой! Учиться? Наслаждение! Наслаждение!
- Мужчина любит действие.
- Творчество - выше действия. Действие проходит, забывается,
растворяется во времени. Творчество же остается навек. Но оно вырастает на
почве одиночества и сосредоточения, господа.
- Внутренний мир человека, его божественная сущность, его дух.
- Вспомните Митродора: "Корни нашего счастья гораздо глубже в нас, чем
вне нас".
- Отвечают ли эти слова учению господа нашего Иисуса?
- Абсолютно.
- Мы завидуем другим из-за богатства, положения, славы. А между тем
достойны зависти только сильный характер, дар постижения, жажда знаний и
способность испытывать духовные радости - самые богатые, самые
долговременные. Дух выше материи! А для этого опять-таки нужно уединение.
Что говорит об этом Аристотель, господа?
- "Счастье - удел тех, кто довольствуется самим собой".
- Скука - вот могущественнейший враг человека, помимо горя.
- Что предпринимать против скуки?
- Невежды борются против нее, прибегая к преходящим радостям, которые,
согласно принципам схоластов, следует назвать ядовитым искусственным раем.
- О! Искусственный рай! Что же это такое?
- Балы, маскарады, бой быков...
- Ого!
- Игра в кости и в карты, приверженность к вину, к лошадям, к
фехтованию, и прежде всего женщины.
- Женщины - прежде всего?
- Легкий успех в этих областях порождает омерзительнейшую черту в
человеке - тщеславие.
- А гордость?
- Это - другое. Тщеславие много говорит, гордость молчит. Но и то и
другое - грех.
- Так что же, дон Энте, - молчать или разговаривать?
- Мыслить, господа. Мысль - редчайший талант рода человеческого.
- Любая мысль?
- Господа! Господа! Конечно же, благочестивая!
Магистр философии дон Энте Гайярдо - молодой, темпераментный иезуит,
телом и духом упругий и гибкий, как прут. Ему кажется, что сегодня он
наговорил своим слушателям уже достаточно мудрых вещей. Пристально посмотрев
теперь на Альфонсо, он внезапно спрашивает:
- О чем ваши последние стихи, дон Альфонсо?
Альфонсо покраснел:
- Я написал их только вчера... Кто это так быстро сообщил вам, дон
Гайярдо?
- Я всегда все знаю, - улыбнулся иезуит. - Так что же это за стихи?
- Не скажу.
- Ну, не важно. Но о чем бы вы ни писали - если стихи хороши, то вы
совершили больше, чем если бы поразили десять быков или покорили десять
женщин. И если ваши стихи написаны во славу господа нашего, чему я верю, то
я счастлив, что я - ваш учитель.
Дон Гайярдо ушел, а Мигель бросился к Альфонсо:
- Прочти мне твои стихи!
Красоты твоей небесной
Повторить не сможет даже
Радуга - не хватит красок.
И жестка пыльца у лилий
Рядом с этой белой ручкой.
Какова же нежность уст?
Через снежные лавины
Я к реке спустился. Солнце
Отражает в ней твой образ.
Кто в твоем Аркадском царстве
Не отрекся бы от рая?
Ты прекраснее небес!
- Нравится? - спрашивает Альфонсо.
- Слишком ручные... слишком приглажены... - цедит Мигель сквозь
стиснутые зубы.
Альфонсо смеется:
- Мигель, нынче вечером у Руфины, ладно?
Мигель смотрит на него отсутствующим взором.
- Нынче вечером?.. Вечером... Нет! Только не у Руфины!
А вот и вечер.
Вот женщина, о которой мечтаю с детства, - думает Мигель, и взор его не
может оторваться от лица Соледад, словно хочет впитать в себя всю его
прелесть.
Вот женщина, заливающая меня светом, как солнце - просторы полей. Да,
глубочайшее познание - это то, которое приходит через любовь. Сжав эту
девушку в объятиях, овладею всеми дарами мира. И жизнь моя тогда продлится
до бесконечности.
Вот мужчина, каким я представляла себе возлюбленного моего, - думает
Соледад. - Его поцелуй на моей руке - словно печать, которой он скрепил свое
обязательство чтить меня, как королеву. Как прекрасен он сейчас и достоин
восхищения! Ах, если б взгляд его всегда оставался нежным, как сейчас! Если
бы не вспыхивал мой любимый тем темным огнем, который так жжет меня и
пугает!
Душная ночь дышит тяжело, созвездия изнеможенно покачиваются в темном
небе. Тяжесть ложится на все - все, что казалось крылатым, влачится по
земле, ароматы сгущаются до того, что это уже звериные запахи.
Сегодня десятый такой вечер с нею, я пропитан насквозь ее очарованием,
ее поцелуи усугубляют мой голод. Мне нужно больше. Все - или ничего!
Безмолвно заключил он ее в объятия и увлек за собою во тьму,
исполненную блаженства.
Созвездия передвинулись в небе, все, что казалось крылатым, влачится по
земле, человек-зверь взволнованно дышит, как земля, напившаяся ливнями, и
лежит под ветвями можжевельника, одинокий, как оброненная монета.
- Мигель, - боязливо шепчет девушка, едва не плача.
- Что, Соледад?
Впервые она сама поцеловала любимого в губы.
- Мне страшно, Мигель.
Мерцание звезд великою силой рвет ночь на куски. Ночь притаила дыхание,
колонны кипарисов устремлены в небеса, как церковные шпили, москиты
засыпают, замерев в своей пляске.
- Земля моя обетованная! - жарко целует Мигель лицо девушки. - Все
дороги горя пусть приводят к тебе, пусть встречу я на пути моем реки скорби,
дай пройти мне страною страданий - все равно к тебе, только к тебе! Душа моя
возвращается в тело, и я люблю тебя, как собственную плоть. Любимая моя,
светлый день мой, ведь ты - это я, а я - ты...
- Я счастлива, - запрокинув голову, улыбается ему Соледад, - и уже
ничего не боюсь...
- Любовь моя! - выдыхает Мигель, сам растроганный силой своего чувства.
- Через тебя найду я бога и жизнь, о какой я мечтаю!
Несет Мигель по улицам самодовольство и гордость свою, лелеет их.
Дивитесь, смертные, дивитесь, силы неба и ада, - дивитесь мне, мужчине,
возлюбленному прекраснейшей из севильских дев!
Мигель идет к Паскуалю - обещал навестить его, - и толпа, заполняющая
улицы, увлекает его за собой. Со всех сторон - голоса, голоса, голоса,
полные возбуждения:
- Это правда?
- Где это написано?!
- На паперти собора!..
Бушует, гудит, несется толпа. В гуще ее - Мигель, он отделен от нее
своими переживаниями. Счастье мое безгранично. Ах, нет! Помеха: ее старички.
Она все время думает о них, они стоят между нею и мной. Я не желаю этого!
Хочу Соледад целиком, для себя одного! И - немедленно. О небо, как это
устроить?
На площади толпы слились в бушующее море. На паперти собора стоит
иезуит, движением руки просит тишины. Толпа стихает.
- Возлюбленные братья во Христе! Спешный гонец из Мадрида привез его
преосвященству, архиепископу нашему, весть, что в Вестфалии, в земле
немецкой, заключен мир!
- Мир! Мир!
- Война, которая тридцать лет опустошала Европу, закончена! -
продолжает иезуит. - Ваши мужья, сыновья и отцы двинулись в путь к дому...
- Ура!..
- Из солдат - опять в работники...
- А кто им даст работу? Кто позаботится о них?
- Кто возместит им то, что они потеряли?
Иезуит поднимается на носки:
- Что потеряли они? Ведь они проливали кровь за бога и короля!
- Даром?!
- Честь, оказанная им...
Толпа затопала:
- Ха-ха-ха! На что им честь?
- Они вернутся к семьям, к очагам семейного счастья...
- Мой муж потерял на войне руку! - кричит какая-то женщина. - Не хочу
однорукого счастья! Хочу своего мужа целого, а король возвратил мне калеку!
- Даже если б он потерял обе руки, - гремит мощный голос иезуита,
побагровевшего от негодования, - то и тогда долг твой, женщина, на коленях
благодарить господа...
- Благодарить?! - Голос женщины пронзителен. - Это за то, что мужа мне
искалечили?! Проклинать я должна! Знает ли кто, за что мы воевали?
- Молчи! Слава королю!
- Эта женщина права!
- Она позорит короля и народ... Бейте ее!
- Она права! Права! Кто заступится за бедняка? Кто накормит ее, когда
ни она не сможет работать, ни ее искалеченный муж?
А самый богатый в Андалузии человек равнодушно проходит через толпу
бедняков, думая о своем наслаждении.
Он проходит по улицам бедноты, где нужда зияет голодными зевами дверей,
таращится на прохожих пустыми глазницами окон, где нищета капает с крыш,
дырявых, как сито, где изо всех щелей выползает беда, как клопы и как тьма.
Рахитичные дети, кукурузная похлебка, просяные лепешки, тощие тела -
сквозь кожу просвечивают очертания черепа, а руки трясутся от вожделения к
спиртному. Мигель невольно плотнее запахивает плащ, чтоб не замараться, и,
брезгливо зажимая нос, ускоряет шаг.
В этом квартале живет Паскуаль.
На каменной стене дома, древнего, как старинная легенда, высечен знак:
огромная бабочка. Какая насмешка над домом, грязь которого и смесь
отвратительных запахов прибивают душу к земле!
Пройдя через дворик, Мигель поднялся по скрипучим ступеням на галерею,
старую, как придорожные камни римских дорог, и постучал в дверь, на которой
мелом написано: "Овисена".
- Кто там? - отозвался на стук женский голос.
- Маньяра.
- Войдите, ваша милость.
Возле подсвечника стоит девушка.
- Я Мария, сестра Паскуаля.
Стройная, хорошего роста фигура, бледное, правильное лицо с серьезными
глазами, робкие движения, волны каштановых волос, спокойствие, скромная
твердость, молчаливая уверенность. Девушка выглядит старше, чем могла бы, -
она напоминает лес, который днем и ночью шепчет все те же серьезные и
прекрасные слова. Легко дышится возле такого создания, но Мигель не замечает
этого.
- Ты не одна? - раздался за дверью пискливый голосок, и в комнату вошла
пожилая женщина, сухая, как ветвь засохшей ивы.
- Граф Маньяра, - представляет его Мария.
- О, о, сеньор Маньяра! - кланяется, скрипит женщина. - Какая честь для
нас... Я - тетка Паскуаля, ваша милость, Летисия-и-Эбреро...
Звук "р" перекатывается во рту, небогатом зубами, как если бы кто-то
проводил тростью по прутьям железной ограды; движения тетки торопливы и
незавершенны.
- Счастлива познакомиться с вашей милостью... Много наслышана о вас...
Водопадом льется ее речь, но тут послышались шаги.
- Грубиян, кто зовет гостя, а самого нету дома! - кричит Паскуаль,
распахивая дверь. - Прости, Мигель! И добро пожаловать в наш бедный дом.
Один стол о четырех ногах, - обрати внимание, все четыре целы! - пять
стульев, сундук с праздничными одеждами, скамеечка для молитв да несколько
горшков с цветами. Разве это не все, что нужно?
За вином завязалась беседа.
Льстивые и подобострастные слова Летисии, короткие, тихие фразы Марии и
лихорадочный рассказ Паскуаля о конце войны.
Однако знатный гость - все молчаливее, все невнимательнее. Сидит,
словно глухой, водит глазами по потрескавшейся стене, соображая, как
отдалить Соледад от деда с бабкой.
В разгар монолога Паскуаля он встает и прощается. Паскуаль и Мария
провожают его на галерею, над которой уже выплыли звезды.
"Быть чем угодно - только вблизи от него!" - думает Мария, глядя вслед
Маньяре.
"ЖИЗНЬ - ЭТО СОН"
Билетеры смахивают пыль с кресел для знатных зрителей, слуги зажигают
огромные канделябры в зале, а на сцене идет последняя репетиция. Актеры в
красочных костюмах подают реплики вполголоса - берегут голоса для
представления.
Женщины, которые будут в антрактах продавать воду, апельсины, маслины и
финики, жмутся в темных углах позади кресел.
Что небо определило,
Что на лазурных таблицах
Божьи персты начертали,
Выразив в тайных знаках
не впустят. Быть может, подвернется случай...
Полдень, в работах перерыв. Рыбаки, грузчики, поденщики, носильщики,
портовые девки, бродяги принялись за лепешки, лук, фляжки с вином. Пахнет
рыбой, оливковым маслом, грязью. Расселись у реки среди бочек, тележек,
мешков, ящиков - кто ест, кто песни поет, кто вздремнуть завалился...
Грегорио подошел к ним; один матрос, на груди которого киноварью
выведена молния, приподнялся на локте и со смехом сказал:
- Эй, гляньте! Сам сеньор аббат к нам! Да босиком! По что пришел,
монах? По души или по анчоусы? Так души мы не продадим, а анчоусы сами
съедим...
За всеми бочками и ящиками засмеялись, отовсюду выглянули загорелые
лица, лохматые головы.
"А мне бы сейчас один анчоус в масле был куда милее двух бесплотных
душ!" - своекорыстно подумал Грегорио; увидев же, что тут много народу, он
поднял руку и осенил всех размашистым крестом:
- Господь с вами, братья и сестры!
Здоровенный носильщик захохотал:
- Не накликай на нас господ, капуцин! Нам бы подальше от них...
- И крест оставь при себе, - вскинулась девушка с черными, как смоль,
волосами и глазами. - У нас своих крестов хоть отбавляй!
Ядреные шуточки полетели, как стрелы, поражая все, что священно и
свято, но это не оскорбляет слуха Грегорио. Все это он слышал еще от
крестьян дона Томаса.
Выждав, когда притупятся насмешки над его сутаной и брюшком, разглядел
монах лица и увидел, что все это добрый народ могучей испанской земли - в
сущности, такие же люди, как те, которых он покинул в Маньяре.
И присел Грегорио на бочонок, не обращая внимания на шмыгавших вокруг
крыс, и, решив начать принародно свое покаяние именно здесь, среди этих
людей, заговорил так:
- Выслушай меня, люд севильский! Я - капуцин Грегорио из Тосинского
монастыря, что под Кантильяной, в маньярских землях. Бог судил мне стать
слугою и блюстителем его законов. Я повиновался и сложил ему клятву. О,
нестойкость и слабость духа человеческого! Вот стою пред вами, недостойный
миссии своей, недостойный монашеской рясы, ибо я нарушил клятву. И хочу я
покаяться перед вами, рассказать о грехах моих, терпеливо снося, если вы
наплюете в глаза мне...
Портовые рабочие и девки сгрудились, полные любопытства.
- Что ж, выкладывай, что ты там натворил!
- С чего это нам плевать на тебя, не зная за что?
- Говори же, монах, не томи!
Грегорио опустил голову и просто сказал:
- Воровал я, друзья.
- Фьююю! - свистнул матрос с молнией на груди. - Так ты вор! Тогда не
лезь к нам, падре. Мы воров не любим.
- Погоди ты! - крикнула ему черная девушка. - Главное - что он украл?
Драгоценности? Золото? Перстни?
- Нет, милая. Домашнюю птицу. Кур, индюшек, цесарок с господского двора
и колбасы, сладости, паштеты из кладовой...
Громовый хохот загремел на берегу.
- Так вот отчего у тебя такое брюхо! - ржет носильщик. - Благословил же
господь эти самые паштеты да жаркое! В монастыре бы тебя так не откормили...
- У кого таскал? - вскричала девушка, тощая, как кнутовище.
- У его милости графа Томаса Маньяра...
Новый взрыв веселья.
- Какой же это грех?
- У этого всего хватает!
- Правильно делал, монах! Валяй и дальше так!
- Прочитай "Отче наш" - и опять ты чист перед богом!
Однако тут Грегорио гневно повысил голос:
- Не чист я перед богом! Думаешь, мамелюк ты этакий, такой тяжкий грех,
как воровство, да еще многократно повторенное, замолишь одной молитвой?
Только последний негодяй старается обмануть бога словами! А дело можно
исправить только делом.
- Не кричи, мы не глухие, зачем привлекать шпионов? По глазам твоим
видим, добрый ты старик, и жалко отдавать тебя на костер. Просто лаком ты до
вкусных блюд, вот и все.
- Да нет, - тихо говорит Грегорио, - я ведь не для себя воровал.
- Для кого же? - спрашивают удивленно.
К тому времени, как Грегорио закончил рассказывать, кому он посылал кур
и индюшек дона Томаса, все уже сгрудились вокруг него и внимательно слушали.
- Ты или блаженный, или золотой человек, - сказал тогда серьезно
носильщик.
- С чего это ты вздумал каяться? Разве это - кража?
- Ты правильно делал, монах. Хороший ты человек.
- Плюнь на покаяние, выпей со мной! - предложил матрос.
- Эх вы, голодранцы! Вы еще оправдываете меня? Грех есть грех, а
воровство - воровство! Вы же, вместо того чтобы заплакать надо мной и
помолиться за меня, покрываете скверность мою! Ах вы, трусы, ах вы, черные
безбожники!
Безбожники развеселились. Развеселился и монах.
- Что ты к обеду несешь? - глянули они на его суму.
Грегорио вывернул ее наизнанку.
- Были-то в ней лепешки... Вкусные, из просяной муки. И вот - нету.
Много людей встречал я по дороге - и не осталось мне ничего, кроме блох да
ломоты в костях. Хорошо божье благословение, правда?
Смех бедняков, не дрожащих за припрятанное золото, счастливым образом
соединил старика с новыми друзьями. А он уже и то рассказал, что укрывал
бежавшего из тюрьмы инквизиции, чем окончательно завоевал сердца, И скоро он
стал совсем своим среди них, называя их по именам; тот предлагал старику
кусок рыбы, та - белый хлеб, этот - глоток вина, и Грегорио пообедал
по-царски.
Поев, заговорил о предстоящем путешествии в Рим.
- Ополоумел ты, падре? Чего тебе там делать? Пешком через Каталонию,
Францию и бог весть еще по каким местам? И не думай! Останешься с нами.
- Жить будешь у меня в сарае, - решил матрос. - Там у меня куча мешков,
спать будешь, как король. По крайней мере, постережешь мешки, пока я шатаюсь
вдоль побережья, от Кадикса до Барселоны.
- Да у меня здесь сестра, Никодема, - признался монах.
- Графиня, что ли? - сверкнула зубами черная Иоланта.
- Прачка. Как и матушка была. Да ведь мне надо в Рим...
Ему не дали договорить. Оказалось, они знают Никодему - живет она
неподалеку, муж ее погиб на войне, и тяжело ей приходится с тремя-то детьми.
Ну, ладно. Пусть монах поселится у нее, а за мешками матроса все-таки
присматривает.
Взвыла корабельная сирена, все вскочили. За работу!
- Вечером увидимся, падре! - дружески хлопают его по плечу. -
Отпразднуем твое появление и позаботимся о тебе. Беднякам никто не поможет.
Надо самим...
Они ушли. Грегорио остался один среди бочек и ящиков. Он тронут. Вот
стоит мне пройти пару шагов - и опять есть у меня сынки да дочки, как в
Маньяре... Опять есть, о ком заботиться. Гм, говорите, вы позаботитесь обо
мне? Хе-хе-хе, ладно, увидим, кто кому еще поможет! А Рим и впрямь
далеконько. Что ж, буду нести покаяние в Севилье, решает старик, с улыбкой
глядя на быстрые воды Гвадалквивира, как глядел в тот день, когда его
выгнали из Маньяры.
Мыльная пена вспухает на щеках Мигеля, растет, белая, густая, уже все
лицо скрылось под нею, только глаза темнеют из-под белоснежной маски.
Брадобрей точит бритву на оселке, а сам болтает:
- У нашего короля, сохрани его бог, уже давно пусто в кармане, вот он и
выкручивается как знает. Извольте рассудить, ваша милость, хотят поправить
дело налогами. И я, жалкий цирюльник, которому и так-то высоко до кормушки,
должен платить пятьдесят реалов налогу. Не кажется ли вам, что это
невыносимо, ваша милость?
- Начисто невыносимо, - подхватывает прислуживающий Каталинон.
Мигель открывает рот, и оба напряженно ждут, как изволит рассудить его
милость. Но его милость просто забавляется тем, как от движения губ меняется
выражение мыльной маски, и ничего не говорит.
- Это бесчеловечно, - продолжает брадобрей, занимаясь своим делом. -
Так сосать соки из народа...
- На кого же ты жалуешься - на короля или на графа де Аро? -
соблаговолил наконец заговорить Мигель.
- Король тому виной! - восклицает брадобрей.
- Де Аро! - возражает Каталинон, и оба неприязненно смотрят друг на
друга.
- Конечно, король, - стоит на своем цирюльник. - Его охоты и праздники
- дорогое удовольствие, а все за наш счет.
- Де Аро - грабитель, - твердит Каталинон. - Такой же, каким был Лерма.
Его мошна пухнет, а мы затягивай пояса.
- Поторопитесь, - сухо обрывает их Мигель, вспомнив о письме Соледад -
сегодня оно наконец-то пришло, и Мигеля не интересует ни король, ни министр.
- К вашим услугам, сеньор, - кланяется брадобрей. - Но я утверждаю:
всякий, кто сваливает вину с мастера на подмастерье, помогает безобразию.
Мой зять - придворный лакей, и у меня самые надежные сведения. Де Аро просто
кукла, его выставляют вперед, чтоб король мог за его спиной творить что
угодно.
- Как ты говоришь о короле, негодяй?! - вскипает Мигель.
- Молчу, ваша милость, молчу, - испуганно бормочет брадобрей и, ловко
скользя бритвой, постепенно снимает пену с лица. Но он не может долго
молчать и вскоре начинает снова: - А кто, спрошу я вашу милость, придумал
посылать наших солдат на помощь чешскому Фердинанду? Тоже де Аро? Видишь,
Каталинон, все твои рассуждения построены на песке. А уж войска - особенно
дорогое удовольствие. Разве я не прав, ваша милость?
- Прав, - отзывается Мигель. - Но ты забываешь, что я тороплюсь.
- Я готов! А видишь, - ухмыляется брадобрей, обращаясь к Каталинону, -
сами их милость того же мнения, что и я. Эх, кому это надо - делать хоть
что-нибудь на пользу малым сим? Пусть себе прозябают! Пусть радуются, что
вообще существуют... Ваш слуга, сеньор.
Каталинон, ворча, подает Мигелю медный таз с водой. Цирюльник
складывает свой бритвы, принимает мзду и уходит.
- Тоже мне мудрец, чтоб ты своим мылом подавился, - бранится вслед ему
Каталинон. - Что это, ваша милость, каждый олух убежден, что он во всем
прав...
- А ты разве не такой же? - возражает Мигель, и Каталинон забывает
закрыть рот. - Ну, хватит болтать, пустомеля. Шпагу! Перчатки! Шляпу!
Мигель еще раз пробегает глазами письмо Соледад.
Да, да, собственной своей рукой, ему одному, она написала: "Завтра
пройду с дуэньей по набережной..."
Когда Мигель в сопровождении Каталинона вышел из дому, по пятам за ним
скользнула тень человека, тень, похожая на летучую мышь или на кокон
бабочки: до самого носа закутана в черный плащ, только два колючих, как
острия ножей, глаза - глаза василиска, настороженные, острые, пристальные, -
смотрят из-под широких полей шляпы. Кокон скользит за Мигелем шагом
неутомимых.
Мигель, в черном бархатном костюме с белыми кружевами, в руках - букет
цветов померанца, ожидает явления. Ожидает чуда любви. Дыханье спирает в
груди, сердце колотится в горле.
О, идет! Ясная, как утренняя звезда, длинные золотистые ресницы
затенили целомудренно потупленные очи. Подходит - в шелковых одеждах,
увешанная фамильными драгоценностями, в отблесках которых, кажется, бледнеет
ее детское личико.
Мигель, обнажив голову, низко поклонился. Дуэнья отошла в сторону.
Соледад улыбнулась ему и снова потупилась - ждет галантных речей.
Но Мигель молчит.
Девушка поднимает недоуменный взгляд.
- Возьмите, - выдохнул Мигель, протягивая букет.
Девушка берет цветы померанца - символ любви - и краснеет.
Они молча пошли рядом.
Где же поток красивых слов, предсказанный дедом?
Они идут и молчат, позади них - слуга и дуэнья, а еще дальше -
закутанная тень.
- Почему вы молчите, дон Мигель? - робко спрашивает девушка.
- Я хотел сказать вам много прекрасного... - Голос Мигеля хрипл. - И не
могу. Вы слишком красивы.
Соледад посмотрела ему в лицо. Расширенные глаза, выражение строгое -
ошеломленный, неотрывный взгляд.
- Я радовалась свиданию с вами, - улыбается она, позабыв советы своих
стариков, - нарядилась, как для обедни...
- Вы похожи...
- На кого?
- На мою мечту, Соледад.
- Вы уже называете меня просто Соледад? - озадаченно спрашивает она.
Но Мигель не дает себя отвлечь.
- В ваших глазах - бог и все его царствие. Я искал путь - и нашел его.
Через вас я приближусь к богу. Вы - мой путь к небесам.
- Я вас не понимаю, сеньор, - испуганно говорит девушка.
Не так представляла она себе первую беседу с Мигелем.
А он в эту минуту вспомнил измену свою с Фелисианой, и чувство
отвращения к себе охватило его.
- Очистить душу вашим светом, Соледад... Тихим быть возле вас, как тих
сумрак вокруг кипариса... Вдыхать вашу детскость. Не удаляться от вас ни на
шаг...
- Но, дон Мигель, мы так недавно знакомы...
- Я знаю вас годы, Соледад, - вырывается у него. - Долгие годы люблю
вас...
- О, что вы говорите? - Соледад в ужасе. - Это слишком внезапно, чтоб я
могла вам поверить...
- Вы мне не верите? - Мигель, задетый, остановился.
Какой он странный, порывистый! Соледад не понимает его. Ею овладевает
стыд. Она теряет уверенность. Ей страшно.
- Я верю вам, дон Мигель, - в тревоге отвечает она. - Но то, что вы
говорите, приводит меня в смятение...
Мигель смотрит на ее губы, на кудри, обрамляющие ее лицо, и его
обуревает дикое желание - сжать ее в объятиях! Нет, не хочет он быть тихим,
как сумрак, не хочет вдыхать девичью нежность - владеть! Обладать!
Соледад, заглянув в лицо ему, испугалась. Как оно бледно, это лицо с
неподвижными, вперенными в нее глазами, мечущими пламя, которое не греет, а
жжет! В растерянности и страхе девушка окликает дуэнью:
- Люсия! Пора домой...
- Вы уходите? - почти враждебно спрашивает Мигель.
- Пора, дон Мигель. Нехорошо долго разговаривать на улице.
- Когда я вас увижу, Соледад?
- Не знаю, - с трепетом отвечает она.
- Завтра, - властно решает Мигель.
- Да, завтра... Опять здесь же... Прощайте, дон Мигель.
Мигель не ответил ни слова. Смотрит ей вслед, стиснув зубы. Чтобы он,
будущий властитель половины Андалузии, просил свидания у внучки обедневшего
маркиза? Никогда! Он будет приказывать.
А Соледад дома разразилась слезами.
- Ничего со мной не случилось, - говорит она испуганным старикам. -
Просто я еще глупая девчонка и плачу от радости...
Мигель медленно возвращается домой, за ним - Каталинон, а позади них
крадется тень, похожая на кокон.
- "Не признаю иного наслаждения, кроме одного - учиться!"
- О Петрарка, был ли ты глух, слеп, лишен обоняния, был ли ты стариком
или калекой! Учиться? Наслаждение! Наслаждение!
- Мужчина любит действие.
- Творчество - выше действия. Действие проходит, забывается,
растворяется во времени. Творчество же остается навек. Но оно вырастает на
почве одиночества и сосредоточения, господа.
- Внутренний мир человека, его божественная сущность, его дух.
- Вспомните Митродора: "Корни нашего счастья гораздо глубже в нас, чем
вне нас".
- Отвечают ли эти слова учению господа нашего Иисуса?
- Абсолютно.
- Мы завидуем другим из-за богатства, положения, славы. А между тем
достойны зависти только сильный характер, дар постижения, жажда знаний и
способность испытывать духовные радости - самые богатые, самые
долговременные. Дух выше материи! А для этого опять-таки нужно уединение.
Что говорит об этом Аристотель, господа?
- "Счастье - удел тех, кто довольствуется самим собой".
- Скука - вот могущественнейший враг человека, помимо горя.
- Что предпринимать против скуки?
- Невежды борются против нее, прибегая к преходящим радостям, которые,
согласно принципам схоластов, следует назвать ядовитым искусственным раем.
- О! Искусственный рай! Что же это такое?
- Балы, маскарады, бой быков...
- Ого!
- Игра в кости и в карты, приверженность к вину, к лошадям, к
фехтованию, и прежде всего женщины.
- Женщины - прежде всего?
- Легкий успех в этих областях порождает омерзительнейшую черту в
человеке - тщеславие.
- А гордость?
- Это - другое. Тщеславие много говорит, гордость молчит. Но и то и
другое - грех.
- Так что же, дон Энте, - молчать или разговаривать?
- Мыслить, господа. Мысль - редчайший талант рода человеческого.
- Любая мысль?
- Господа! Господа! Конечно же, благочестивая!
Магистр философии дон Энте Гайярдо - молодой, темпераментный иезуит,
телом и духом упругий и гибкий, как прут. Ему кажется, что сегодня он
наговорил своим слушателям уже достаточно мудрых вещей. Пристально посмотрев
теперь на Альфонсо, он внезапно спрашивает:
- О чем ваши последние стихи, дон Альфонсо?
Альфонсо покраснел:
- Я написал их только вчера... Кто это так быстро сообщил вам, дон
Гайярдо?
- Я всегда все знаю, - улыбнулся иезуит. - Так что же это за стихи?
- Не скажу.
- Ну, не важно. Но о чем бы вы ни писали - если стихи хороши, то вы
совершили больше, чем если бы поразили десять быков или покорили десять
женщин. И если ваши стихи написаны во славу господа нашего, чему я верю, то
я счастлив, что я - ваш учитель.
Дон Гайярдо ушел, а Мигель бросился к Альфонсо:
- Прочти мне твои стихи!
Красоты твоей небесной
Повторить не сможет даже
Радуга - не хватит красок.
И жестка пыльца у лилий
Рядом с этой белой ручкой.
Какова же нежность уст?
Через снежные лавины
Я к реке спустился. Солнце
Отражает в ней твой образ.
Кто в твоем Аркадском царстве
Не отрекся бы от рая?
Ты прекраснее небес!
- Нравится? - спрашивает Альфонсо.
- Слишком ручные... слишком приглажены... - цедит Мигель сквозь
стиснутые зубы.
Альфонсо смеется:
- Мигель, нынче вечером у Руфины, ладно?
Мигель смотрит на него отсутствующим взором.
- Нынче вечером?.. Вечером... Нет! Только не у Руфины!
А вот и вечер.
Вот женщина, о которой мечтаю с детства, - думает Мигель, и взор его не
может оторваться от лица Соледад, словно хочет впитать в себя всю его
прелесть.
Вот женщина, заливающая меня светом, как солнце - просторы полей. Да,
глубочайшее познание - это то, которое приходит через любовь. Сжав эту
девушку в объятиях, овладею всеми дарами мира. И жизнь моя тогда продлится
до бесконечности.
Вот мужчина, каким я представляла себе возлюбленного моего, - думает
Соледад. - Его поцелуй на моей руке - словно печать, которой он скрепил свое
обязательство чтить меня, как королеву. Как прекрасен он сейчас и достоин
восхищения! Ах, если б взгляд его всегда оставался нежным, как сейчас! Если
бы не вспыхивал мой любимый тем темным огнем, который так жжет меня и
пугает!
Душная ночь дышит тяжело, созвездия изнеможенно покачиваются в темном
небе. Тяжесть ложится на все - все, что казалось крылатым, влачится по
земле, ароматы сгущаются до того, что это уже звериные запахи.
Сегодня десятый такой вечер с нею, я пропитан насквозь ее очарованием,
ее поцелуи усугубляют мой голод. Мне нужно больше. Все - или ничего!
Безмолвно заключил он ее в объятия и увлек за собою во тьму,
исполненную блаженства.
Созвездия передвинулись в небе, все, что казалось крылатым, влачится по
земле, человек-зверь взволнованно дышит, как земля, напившаяся ливнями, и
лежит под ветвями можжевельника, одинокий, как оброненная монета.
- Мигель, - боязливо шепчет девушка, едва не плача.
- Что, Соледад?
Впервые она сама поцеловала любимого в губы.
- Мне страшно, Мигель.
Мерцание звезд великою силой рвет ночь на куски. Ночь притаила дыхание,
колонны кипарисов устремлены в небеса, как церковные шпили, москиты
засыпают, замерев в своей пляске.
- Земля моя обетованная! - жарко целует Мигель лицо девушки. - Все
дороги горя пусть приводят к тебе, пусть встречу я на пути моем реки скорби,
дай пройти мне страною страданий - все равно к тебе, только к тебе! Душа моя
возвращается в тело, и я люблю тебя, как собственную плоть. Любимая моя,
светлый день мой, ведь ты - это я, а я - ты...
- Я счастлива, - запрокинув голову, улыбается ему Соледад, - и уже
ничего не боюсь...
- Любовь моя! - выдыхает Мигель, сам растроганный силой своего чувства.
- Через тебя найду я бога и жизнь, о какой я мечтаю!
Несет Мигель по улицам самодовольство и гордость свою, лелеет их.
Дивитесь, смертные, дивитесь, силы неба и ада, - дивитесь мне, мужчине,
возлюбленному прекраснейшей из севильских дев!
Мигель идет к Паскуалю - обещал навестить его, - и толпа, заполняющая
улицы, увлекает его за собой. Со всех сторон - голоса, голоса, голоса,
полные возбуждения:
- Это правда?
- Где это написано?!
- На паперти собора!..
Бушует, гудит, несется толпа. В гуще ее - Мигель, он отделен от нее
своими переживаниями. Счастье мое безгранично. Ах, нет! Помеха: ее старички.
Она все время думает о них, они стоят между нею и мной. Я не желаю этого!
Хочу Соледад целиком, для себя одного! И - немедленно. О небо, как это
устроить?
На площади толпы слились в бушующее море. На паперти собора стоит
иезуит, движением руки просит тишины. Толпа стихает.
- Возлюбленные братья во Христе! Спешный гонец из Мадрида привез его
преосвященству, архиепископу нашему, весть, что в Вестфалии, в земле
немецкой, заключен мир!
- Мир! Мир!
- Война, которая тридцать лет опустошала Европу, закончена! -
продолжает иезуит. - Ваши мужья, сыновья и отцы двинулись в путь к дому...
- Ура!..
- Из солдат - опять в работники...
- А кто им даст работу? Кто позаботится о них?
- Кто возместит им то, что они потеряли?
Иезуит поднимается на носки:
- Что потеряли они? Ведь они проливали кровь за бога и короля!
- Даром?!
- Честь, оказанная им...
Толпа затопала:
- Ха-ха-ха! На что им честь?
- Они вернутся к семьям, к очагам семейного счастья...
- Мой муж потерял на войне руку! - кричит какая-то женщина. - Не хочу
однорукого счастья! Хочу своего мужа целого, а король возвратил мне калеку!
- Даже если б он потерял обе руки, - гремит мощный голос иезуита,
побагровевшего от негодования, - то и тогда долг твой, женщина, на коленях
благодарить господа...
- Благодарить?! - Голос женщины пронзителен. - Это за то, что мужа мне
искалечили?! Проклинать я должна! Знает ли кто, за что мы воевали?
- Молчи! Слава королю!
- Эта женщина права!
- Она позорит короля и народ... Бейте ее!
- Она права! Права! Кто заступится за бедняка? Кто накормит ее, когда
ни она не сможет работать, ни ее искалеченный муж?
А самый богатый в Андалузии человек равнодушно проходит через толпу
бедняков, думая о своем наслаждении.
Он проходит по улицам бедноты, где нужда зияет голодными зевами дверей,
таращится на прохожих пустыми глазницами окон, где нищета капает с крыш,
дырявых, как сито, где изо всех щелей выползает беда, как клопы и как тьма.
Рахитичные дети, кукурузная похлебка, просяные лепешки, тощие тела -
сквозь кожу просвечивают очертания черепа, а руки трясутся от вожделения к
спиртному. Мигель невольно плотнее запахивает плащ, чтоб не замараться, и,
брезгливо зажимая нос, ускоряет шаг.
В этом квартале живет Паскуаль.
На каменной стене дома, древнего, как старинная легенда, высечен знак:
огромная бабочка. Какая насмешка над домом, грязь которого и смесь
отвратительных запахов прибивают душу к земле!
Пройдя через дворик, Мигель поднялся по скрипучим ступеням на галерею,
старую, как придорожные камни римских дорог, и постучал в дверь, на которой
мелом написано: "Овисена".
- Кто там? - отозвался на стук женский голос.
- Маньяра.
- Войдите, ваша милость.
Возле подсвечника стоит девушка.
- Я Мария, сестра Паскуаля.
Стройная, хорошего роста фигура, бледное, правильное лицо с серьезными
глазами, робкие движения, волны каштановых волос, спокойствие, скромная
твердость, молчаливая уверенность. Девушка выглядит старше, чем могла бы, -
она напоминает лес, который днем и ночью шепчет все те же серьезные и
прекрасные слова. Легко дышится возле такого создания, но Мигель не замечает
этого.
- Ты не одна? - раздался за дверью пискливый голосок, и в комнату вошла
пожилая женщина, сухая, как ветвь засохшей ивы.
- Граф Маньяра, - представляет его Мария.
- О, о, сеньор Маньяра! - кланяется, скрипит женщина. - Какая честь для
нас... Я - тетка Паскуаля, ваша милость, Летисия-и-Эбреро...
Звук "р" перекатывается во рту, небогатом зубами, как если бы кто-то
проводил тростью по прутьям железной ограды; движения тетки торопливы и
незавершенны.
- Счастлива познакомиться с вашей милостью... Много наслышана о вас...
Водопадом льется ее речь, но тут послышались шаги.
- Грубиян, кто зовет гостя, а самого нету дома! - кричит Паскуаль,
распахивая дверь. - Прости, Мигель! И добро пожаловать в наш бедный дом.
Один стол о четырех ногах, - обрати внимание, все четыре целы! - пять
стульев, сундук с праздничными одеждами, скамеечка для молитв да несколько
горшков с цветами. Разве это не все, что нужно?
За вином завязалась беседа.
Льстивые и подобострастные слова Летисии, короткие, тихие фразы Марии и
лихорадочный рассказ Паскуаля о конце войны.
Однако знатный гость - все молчаливее, все невнимательнее. Сидит,
словно глухой, водит глазами по потрескавшейся стене, соображая, как
отдалить Соледад от деда с бабкой.
В разгар монолога Паскуаля он встает и прощается. Паскуаль и Мария
провожают его на галерею, над которой уже выплыли звезды.
"Быть чем угодно - только вблизи от него!" - думает Мария, глядя вслед
Маньяре.
"ЖИЗНЬ - ЭТО СОН"
Билетеры смахивают пыль с кресел для знатных зрителей, слуги зажигают
огромные канделябры в зале, а на сцене идет последняя репетиция. Актеры в
красочных костюмах подают реплики вполголоса - берегут голоса для
представления.
Женщины, которые будут в антрактах продавать воду, апельсины, маслины и
финики, жмутся в темных углах позади кресел.
Что небо определило,
Что на лазурных таблицах
Божьи персты начертали,
Выразив в тайных знаках