- Не стыдись этого. Чувство - это цветенье сердца. Меня же, слава
господу в вышних, многие любят. И большая моя в том радость, сынок, что и ты
тоже.
Они засели за греческих философов, и хорошо им вместе, но не чуют они,
что скоро пути их разойдутся.


    x x x



Слева сидит Трифон, справа - мать. Между ними - Распятый.
На перепутье скорби, стыда и раскаяния стоит перед ними Мигель, словно
прутик на ветру, ибо весть о гибели лебедя дошла до господских ушей.
Куда обратить лицо, искаженное стыдом?
- Жестокое дело - убить божью тварь, - звучит слева холодный голос.
- Ты жестокий мальчик, если смог убить такую прекрасную птицу, -
доносится справа.
- За что ты убил? - разом справа и слева.
- Я раскаиваюсь, раскаиваюсь! - в отчаянии плачет допрашиваемый. -
Падре Грегорио сердится на меня, я знаю, он сердится, хотя и говорит, что
нет... Он никогда не простит мне этого позорного поступка...
- Прощает даже бог, - внезапно смягчается голос слева, - не только
человек...
Трифон в недоумении: как же это Грегорио оказался на той же чаше весов,
что и я? И Трифон продолжает донимать ученика:
- Так за что же ты убил?
- Меня так притягивало его мягкое, теплое оперение, я всегда дрожал,
когда гладил его, и я подумал, что это - искушение, оно напоминало мне
ладонь...
Все разом выворачивается наизнанку.
- Так вот почему ты убил? - Слева и справа глубокое изумление.
- Да, да, - плачет виновный, - но я раскаиваюсь! Господи, ты видишь,
как мне жаль...
- Не раскаивайся! - голос слева.
- Ты хорошо сделал! - вторит голос справа.
Широко открыв глаза, Мигель лепечет:
- Как - вы одобряете?..
- Да. Ибо если ты убил, чтобы устранить соблазн, то ты сделал это ради
спасения души.
- Знал ли падре Грегорио, почему ты убил лебедя? - спрашивает Трифон
змеиным языком.
- Знал. - И Мигель тут же догадывается, что сказал нечто во вред
монаху. - Нет, не знал! - поспешно отрицает он. - Не знал! Кажется, я не
говорил ему причины...
- Довольно. Этого хватит. - Ледяной тон слева.
- Ты можешь идти, - говорит мать, и Мигель выходит.
Священник поднялся с места и разразился речью. Он подчеркивает, сколь
пагубно влияние Грегорио на Душу мальчика, напоминает, какие еретические
разговоры ведет этот язычник, который за ширмой коварных философских учений
скрывает мятежный дух, искореняя в сердце и мыслях Мигеля светлый дар божьей
милости...
В тот же вечер донья Херонима заставила мужа изгнать Грегорио из
Маньяры. Напрасно дон Томас защищал монаха, упирая на те успехи, которые
показывает сын в предметах, преподаваемых Грегорио.
- Язычник, созревший для святой инквизиции, не должен портить моего
сына. К тому же у меня есть точные сведения, что Грегорио - бунтовщик. Он
подстрекает против вас ваших же подданных, а вы и понятия о том не имеете, -
бросает донья Херонима. - Вы пригрели змею на груди. Уберите его немедленно,
дон Томас.
Граф, взвесив это обвинение, изрек:
- Он уйдет.


    x x x



Свеча на мраморной столешнице доживает свой век, растопленный воск
стекает, обнажается фитиль, и восковые слезы скатываются на подсвечник,
застывая на холодном серебре.
За Столом сидит дон Томас, растерянно поглаживая свою бородку, - он
знает, что в лице Грегорио теряет союзника в борьбе за будущее сына; а монах
стоит перед ним. Свет надает на лицо капуцина снизу, от этого подбородок его
кажется массивнее, нос увеличился, а все, что расплывчато на его лице, как
бы отступило на задний план.
- ...мне ничего не остается, падре, как поблагодарить за все заботы о
моем сыне и проститься с тобою.
- Ваша милость мной недовольна? - тихо спрашивает монах.
- Нет, нет, приятель, - живо возразил было Томас, и вдруг осекся,
вспомнив, что Грегорио бунтовщик, и продолжал уже сухо. - Мигель делал
успехи под твоим руководством, но... некоторые обстоятельства. Вот возьми,
падре.
Монах равнодушно посмотрел на кошелек, в котором зазвенело золото, и не
протянул к нему руки.
- Понимаю. Мне следует лишь четыре дублона за последний месяц.
- Прими это от меня на добрую память.
Монах взял кошелек и опустил его в свою суму - вспомнил о своих
друзьях, работниках.
- Дозволено ли мне перед уходом поклониться ее милости?
- К сожалению, супруга моя нездорова, - смущенно отвечал дон Томас.
- А проститься с Мигелем можно?
Дон Томас угрюмо уставился на пламя свечи и промолчал.
- Понимаю, - тихо повторил монах. - Теперь я уже все понял Передайте же
привет от меня Мигелю, ваша милость.
Он вышел во двор; горечь и сожаление охватили его. В голове у него
пустыня, где не родится мысль. Одна пустота зияет там, глухая, немая,
бесцветная пустота. А сердце сжимает боль.
Грегорио обнял Али, Петронила подставила ему щеку, мокрую от слез, и
монах, отягченный горем, унижением, жалостью и бутылкой вина, пошел со
двора, где воцарилась печаль. Он двинулся к Гвадалквивиру.


    x x x



Тихо струится река в облачных пеленах, отражающихся на ее челе, тихо
струится она, мурлыча старую песню.
Сидит Грегорио на прибрежном камне, и в испарениях, встающих над водой,
чудится ему лицо Мигеля.
- Ах ты, мой сынок, - ласково обращается он к видению, - ах ты, радость
моя, что же осталось мне, когда тебя отняли? Знаешь ли ты, как я тебя любил?
Ты был единственным огоньком моей старости... Я вкладывал в тебя зерна
лучшего из всего, что сам знал и чувствовал... А ты, восприимчивая, нежная
душа, ты понимал меня, старика, и верил мне...
Печально вперяет свой взор Грегорио в туманный образ, волшебно
сотканный из легкой дымки над рекой.
- А ты-то, каково-то будет тебе без меня, мой мальчик? Попадешь теперь
целиком в лапы этой каркающей вороны Трифона, и он отравит тебе все радости
жизни. Тебе, который весь - огонь и ветер, тебе - стать священником! Как это
неумно... Ах, каким же одиноким и бессильным ты будешь среди этих фанатиков,
Трифона и матери твоей! Я-то хотел из тебя, важного барина, сделать
человека, который мог бы облегчить жизнь тысячам подвластных тебе людей. Не
думай, я их тоже любил. Так же сильно, как тебя, надежда моя. Долгие годы я
жил среди них, и знаю, как им будет не хватать меня... Это я знаю
наверное...
Грегорио поднялся и, не отрывая взгляда от темных омутов, произнес,
вкладывая в слова всю боль своей души:
- Пусть же вам хорошо живется, добрые люди! Только бы не страдать вам
так много... А ты, мое хрупкое, юное сердечко, кровинка моя горячая, -
только не засохни, не утрать человечности в том мраке, в котором тебя
держат, как в тюрьме! Не затоптали бы твою искрящуюся душу, не задушили бы в
тебе всякое человеческое чувство... Пусть тебя, мой пламенный мальчик,
сопровождает со временем не плач людей, а любовь их!
Умолк Грегорио, слезы катились по его щекам. Месяц, закутанный
облачками, и река, темная под туманными парами, грустят вместе со старым
монахом.



    * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *



Высокий балдахин над архиепископским престолом вздувается волнами алого
шелка, подобными вспененной крови. Холеные руки гладят белую парчу, пальцы
играют золотыми кистями.
Далеко внизу, словно черный пьеро с набеленным мукою лицом, едва
осмеливается дышать падре Трифон.
Семь ступеней к престолу архиепископа - будто семь ступеней лестницы
Иакова. Далеки небесные выси от земли обетованной, глас божий с неизмеримой
высоты достигает слуха преданного слуги:
- Почему вы замолчали?
- Не смею говорить, не будучи спрошенным, ваше преосвященство, -
отвечает Трифон.
- Говорите без околичностей.
- За восемь лет, прошедших с той поры, когда из Маньяры был удален
монах Грегорио, мое влияние на дона Мигеля значительно упрочилось. Я овладел
им. Укротил его страсти и прихоти. Он полностью в моей власти. Он мой.
- Наш. - В голосе сверху прошелестело недовольство.
- Смиренно прошу прощения. Вашему преосвященству известно, что я думаю
только о святой церкви.
- Продолжайте.
- Труд был немалый. Потребовалось огромное терпение, ибо у дона Мигеля
пламенная кровь.
- Не достаточно ли будет толчка, чтобы все ваш" труды рухнули?
- Нет, ваше преосвященство. Я задел его ядро. Добрался до корней юной
души. В ближайшие дни, как известно вашему преосвященству, дон Мигель
переедет из Маньяры в Севилью и запишется на "artes liberales"*, на
двухлетний курс философии, как то необходимо перед изучением богословия. Все
совершается в согласии с торжественной клятвой ее милости сделать сына
священником.
______________
* Свободные искусства (лат.).

- А Мигель?
- Подчинился желанию матери и моему, ваше преосвященство. Я твердо
убежден, что в свое время святая наша церковь сможет похвалиться тем, что
последний отпрыск рода Маньяра станет служителем божиим и что...
- Договаривайте!
- И что несметные богатства Маньяры перейдут к нашей святой церкви.
- До начала изучения богословия еще два года, - скептически прозвучал
голос сверху.
- Бдительность моя не ослабнет и в эти два года. Наоборот, я удвою
усилия, ваше преосвященство. Я горжусь своей миссией и тем, что ваши уста
повелели мне принять ее.
- Вы ревностный сын церкви и член Иисусова братства, Трифон. Мы этого
не забудем.
Голос у подножия трепещет от волнения:
- Все для вящей славы и могущества божия, ваше преосвященство...
- Теперь - некоторые подробности о вашем питомце.
- Слушаюсь, ваше преосвященство. Среда была подходящая. Дон Томас не
вникал в воспитание сына, а ее милость поддерживала мои старания. Мигель не
выходит из дому, кроме как на прогулки со мной. Я погасил в нем человеческие
желания, заморозил его кровь, а его честолюбие поддерживаю в желаемом для
меня направлении.
- Как это он принимает?
- Для юноши двадцати двух лет - с поразительным послушанием. Мне
кажется, я лишил его собственной воли.
Трифон замолчал. Голос сверху спросил:
- И все же есть какое-то "но"?
- Никакого, ваше преосвященство. Меня заботит только, что Мигель
подвержен резким переменам.
- А! Подробнее об этом.
- Еще на последней аудиенции я сообщал вашему преосвященству, что этот
молодой человек то немногословен, даже молчалив, то исторгает молитвы с
такою страстностью, что я не могу определить, молится он или кощунствует.
- И так до сих пор?
- Постоянные перемены, ваше преосвященство. Дон Мигель пугает меня
скачками настроений, сменяющихся мгновенно. То он тих, то неистов. То он
словно изо льда, то вдруг пылает, как лучина. Сейчас полон смирения, а через
минуту вспыхивает, как все вспыльчивые и страстные люди.
- То свойство юности. Два огня раздирают его душу. Плоть и дух - давняя
распря. Ваше дело свести оба эти течения в единый ток.
- Я выполню это, ваше преосвященство, насколько хватит сил. Но я обязан
упомянуть еще об одном признаке, весьма благоприятном. Дон Мигель
необыкновенно серьезен. Пустые разговоры чужды ему, он ненавидит веселье и
смех - пожалуй, он даже не умеет смеяться...
Зашуршали шелк и парча балдахина.
Трифон не осмеливается поднять глаза, он только боязливо напрягает
слух, стараясь понять, что означает это движение - одобрение или
недовольство. Но вот сверху раздался голос, и голос этот выдает улыбку
удовлетворения:
- Вы стянули путами эту молодую душу. Теперь умножьте ваши усилия.
Город полон соблазнов для молодого человека. Ступайте же с нашим
благословением.
Золотые кисти блеснули в полумраке покоя, описывая вслед за холеной
рукой знамение креста.
Трифон, низко склонившись, пятится к двери и выходит.
- Вы в милости, падре Трифон, - говорит ему в передней церемониймейстер
архиепископа. - Даже аббатам и епископам не уделяет его преосвященство
столько времени.
Трифон, переполненный запретной гордостью, вышел на солнечные улицы
Севильи.


    x x x



Через спущенные жалюзи проникают лучи лунного света, и по ним
соскальзывают образы из Песни Песней Соломона.
Зачем дал ты мне воображение, господи?
Тени преображаются в девичьи тела, нежные, гибкие...
Женщина. Бледные лики святых, обжигающие линии бедер, уста, голубиный
голос...
Женщина, благоуханная, как цветущий луг, красотка в паутине кружев,
дева, сотканная из света и зари, самка с кошачьими движениями, стройная, как
библейские прелюбодейки, чужестранка мимолетного очарования, русалка в
водяных лилиях, хищница с фосфоресцирующими зрачками, девчонка с гор,
похожая на цветок кактуса, пастушка, розовая в одеянии невесты, прачка в
мятой карминной юбке...
Лица святых и дьяволиц, очи, раскаленнее солнца... Ах, бежать, пока не
прожгли меня насквозь очи, подобные и полудню и полуночи одновременно, в
месяц любви, - а скажи, который месяц - не месяц любви? Кто б ни была ты -
праматерь греховного наслаждения, целомудренная святая или наложница
дьявола, - только баюкай меня в своих объятиях...
Страх сдавил горло Мигеля - вспомнились слова Трифона:
- Вам, дон Мигель, незнакомо это зло во всех его обличиях. Зло лжи,
нечистоты, прелюбодеяния - все эти виды зла, скрываясь за красивыми масками,
подкрадываются к вам со змеиной хитростью, пока не проникнут к сердцу
невинного, и тогда жалят внезапно. Ужасно зрелище человеческих теней,
разлагающихся в страстях и пороках. Плоды, еще не успевшие созреть, но уже
насквозь изъеденные червями...
Ночь чернеет, и старится, и тлеет за окнами, лишь сквозь щели жалюзи
порой прорывается лунный луч. Мигель встал, отворил окно, смотрит в ночь.
Тогда тоже была ночь; похожая на эту, и Мигель с ненавистью смотрел на
жилистую, тощую шею Трифона, на его выступающие лопатки и костлявые руки,
сложенные для молитвы.
- Я взываю к вашему благородному происхождению, дон Мигель, - возвысил
тогда свой голос Трифон, - взываю к вашим высокорожденным предкам, среди
которых были благочестивейшие из мужей, и прошу - нет, заклинаю вас - не
обращайте взгляда своего на женщину...
И сейчас Мигель шепчет в ночь:
- Клянусь вами, священные книги пророков и евангелистов, что хочу
избежать соблазна. Дай же силу мне, господи!
Он снова ложится и мечется на ложе без сна. Но образ упорно
возвращается к нему. Улыбка, ровный ряд зубов, алость губ, туфелька, грудь
под крылом веера... Женщина.
Имена звезд не так прекрасны, чтоб служить вам эпитетом, о женщины, вы,
что веками проходите сквозь зрачки юношей, не познавших любви.
Зачем дал ты мне воображение, господи?
Ночь вихрится над висками юноши, подобно смерчу, и голос ее звучит
погребальным хоралом.
Потом тьма затопляет все.
Над черными водами носится бог. Вокруг его мрачного лика вьется дьявол
в образе нетопыря.
Черные глади мертвых вод - и бог и сатана.
- Что вам от меня надо? - в тоске вопрошает Мигель. - Что должен я
совершить? Каким должен стать?
"Все в меру!" - отвечает голос, суровый и звучный.
Но другой голос, исполненный неги, подсказывает юноше откровение
святого Иоанна:
"О, если бы ты был холоден или горяч! Но... ты тепл..."


    x x x



В большой зале севильского дворца дона Томаса пылает сотня свечей.
Семнадцать бледных лиц в золоченых рамах, семнадцать предков изнывают
здесь за спущенными жалюзи, в вечном сумраке. Семнадцать столпов рода,
семнадцать пар рук, обагренных кровью в захватнических войнах, семнадцать
вельможей, живших в роскоши, созданной потом их вассалов и рабов.
Мигель вместе с родителями переходит от портрета к портрету.
- Твой дед, дон Хайме Маньяра, и бабка твоя, донья Рокета, - показывает
дон Томас.
- Дон Хайме, - припоминает Мигель рассказы отца, - да, беспокойный,
мятущийся дух, вечно в седле, вечно в бою...
- Другой твой дед, мой отец, - говорит донья Херонима, - дон Хулио
Анфриани, и мать моя, Изабелла Баттальони-Вичентелло из Кальви на Корсике.
- Тот самый дон Хулио, который похитил Изабеллу из монастыря, убив
придверника...
- У корсиканцев и испанцев горячая кровь, - быстро перебивает Мигеля
мать. - Но оба равны в одном: превыше всего они чтят бога и бдительно
берегут свою честь.
Рядом - портреты трех братьев дона Хулио: Педро, Антонио Педро и аббат
Хуан Батиста. Три лица, говорящие о том, чем они жили: кровь, приключения и
снова кровь.
А вот и прадеды: дон Тиберио Маньяра и супруга его Антония Педруччи,
мессер Терамо Анфриани и его благоверная Сесилия Касабьянка ди Монтичелло.
Затем ряд других предков, Джудиччо ди Лека с Анной Маньяра, Франческо
ди Лека, Адриано ди Лека и - великий Никколо Анфриани, граф Чинарка, в
котором сходятся линии обоих родов - Маньяра и Анфриани Вичентелло-и-Лека.
Против входа висит изображение основателя рода: вот он, могущественный
граф Уго Колонна, из римского княжеского рода Колонна, прославленный
полководец, который, посланный папой Стефаном IV, изгнал в 816 году сарацин
с Корсики.
- Велик и славен твой род, Мигель, - с гордостью говорит отец. - В нем
благородство сочеталось со смелостью мысли и честностью. Всегда поступай в
духе предков твоих во славу божию и во имя собственной чести.
Молча обходит Мигель вереницу портретов, запечатлевших лица,
исполненные страстей. В сторонке же, словно это бледное лицо терпят здесь
лишь из милости, - мессер Терамо Анфриани, проклятая душа, добыча ада!
Мигель внимательно вглядывается в его черты. А, это тот нечестивец,
который бросил жену и детей, похитил шестнадцатилетнюю дворянскую дочь
Клаудию и бежал с нею в горы Корсики, где месяцами скрывался со своею
добычей в пещерах. Вся родня девушки кинулась преследовать насильника, и
лишь через три месяца удалось его застрелить, когда он вышел на поиски еды.
Клаудию же, запятнанную бесчестьем, заколол родной брат, и долго кровная
месть сталкивала лбами оба рода, и снова текли потоки крови.
Донья Херонима и муж ее переводят глаза с портрета на лицо сына, и им
становится страшно. Какое сходство между мессером Терамо и его правнуком!
Черные, густые, волнистые волосы над высоким лбом. Выступающие скулы, и
широкий раздвоенный подбородок. Под резким носом, заканчивающимся чуткими
широкими ноздрями, - мясистые, чувственные губы. А глаза! Беспокойные
зрачки, окруженные темной радужной оболочкой, фосфоресцируют, словно тлеющие
угольки. Глаза, сверкающие ослепительно, неистовые глаза - как у всех, кто
всегда ставит все на свою страсть, кто ни в чем не знает меры, кто сжигает
себя дотла внутренним огнем...
- Не кажется ли вам, что я похож на дона Терамо? - тихо произносит
Мигель.
Молчание. Дон Томас засмеялся неуверенно:
- Немножко... Конечно же, ты похож на всех здесь!
- Не думай ни о чем, Мигель, - внушает мать. - Ни о чем, кроме бога, не
думай, когда останешься здесь один и начнешь учение. Помни - бог хочет тебя
целиком. Ты должен отдать себя богу без остатка, тогда и он будет весь твой,
в тебе и с тобой. О todo, o nada. Все или ничего.
- Я это запомню, матушка, - сказал Мигель, целуя ей руку.


    x x x



Мигель проснулся.
Над головой - полог белого атласа, вокруг - дамасские ткани, эбеновое
дерево, мрамор и занавеси апельсинного цвета. Готические окна и потолок,
резные кружева в мавританском стиле, золото, цветные пятна пестрых
азулехос*, и посреди комнаты весело журчит, щебечет фонтанчик.
______________
* Цветные изразцы (исп.).

О живая вода, кровь мавританских жилищ, охлаждающая разгоряченные
виски, музыка, подобная шепоту возлюбленной, прелестнейший образ арабского
эпикурейства и искусства жить!
Нет такого знойного дня, нет такой душной ночи, чтоб не освежили их
твои лепечущие струйки, текущие из покоев в покои. Есть страны, где
полыхающее пламя камина - душа дома. Здесь эта душа - поющие воды.
Роскошь спальни рассекает молния мрачного креста, на котором корчится в
муках Христос. Но песнь апельсинного бархата и золота заглушает тихие стоны
Распятого, языческое солнце гасит густой цвет крови на его ранах, и
радостное утро потоком льется в новое жилище Мигеля, столь непохожее на его
монашескую келью в Маньяре.
После долгих наставлений и многих советов сыну донья Херонима уезжает в
Маньяру, а дон Томас определяет порядок дня, перемежая свои распоряжения
вздохами над судьбою сына и воспоминаниями о давних временах, проведенных в
этом дворце.
Мигель, однако, не выказывает интереса к минувшим дням, не проявляет
никакого участия в настоящем - он весь устремлен в будущее.
Отец и сын вступили в ворота Осуны, севильского университета.
Мигель идет молча, склонив голову, словно овца, ведомая на заклание.
Томас вздыхает. Поистине имя нового слушателя философского курса - не из
последних, ибо едва оно было произнесено, как уже полетело из уст в уста:
дон Мигель граф Маньяра Вичентелло-и-Лека, единственный сын богатейшего из
андалузских дворян!
Шелест льстивых приветствий.
Дон Томас кладет на стол кошелек с золотыми эскудо - дар святому
Иисусову ордену, в чьем ведении находится университет. Толстый ректор с
гордым видом сгребает золото, пережевывает вежливые слова и провожает отца с
сыном до самых ворот.
Улицами, звенящими жизнью, направляются они ко дворцу архиепископа. На
груди Мигеля - золотой крест с рубинами, подарок его преосвященства.
Сегодня у архиепископа неприемный день, но имя Томаса открывает все
двери.
В сумраке покоя разглядел Мигель шелк, атлас, бархат и золото. Роскошь?
Нет, нет! Здесь, у одного из высших слуг господних, нет места дьяволу
прихоти. Здесь его козни бессильны.
После ласковых слов привета честь совместного завтрака. Текут
воспоминания о прошлом, течет терпкое солнечное вино, возвышенные речи
вьются вокруг событий и лиц, касаясь их тонкими остриями, чтобы тотчас
соскользнуть на другой предмет.
Множество прекрасных и лестных слов было сказано с обеих сторон.
Архиепископ обещал отечески заботиться о Мигеле и беречь его, попросил
Мигеля регулярно навещать его, очертил образ жизни для юноши и с
благословением отпустил гостей.


    x x x



Каталинон перевернул вверх дном спокойный доселе дворец. Он шумит в
коридорах, привыкших к нежилой тишине, подгоняет латников, прибывших из
Маньяры, чтобы стать телохранителями Мигеля; расшевелил старика Висенте,
разбудил его сонную жену, заставил мелькать ноги слуг - удивительно, как от
его энергии еще не заплясали рыцарские доспехи, торчащие на лестничной
площадке.
- Сеньор дворецкий, я готовлю дом для нашей жизни здесь, - поясняет
Каталинон старому Висенте, - и я хочу, чтоб нам тут было хорошо. Ты - душа
этого дома, а ведь говорится, что все надо начинать с души. Первое: ты
будешь будить меня с восходом солнца, а уж я тотчас пойду будить господина.
- Боже милостивый, о чем ты толкуешь? - в ужасе шепелявит старик. -
Вставать с восходом солнца? Такой привычки здесь никогда еще...
- Такова, однако, привычка - не скажу похвальная - моего господина. Его
милость встает с солнцем, и ко времени утренней зари он уже на молитве. Да
ты об этом не размышляй, просто повинуйся, и дело с концом. Второе: пусть на
столе за завтраком всегда стоят свежие цветы. Понял? Третье: то, что я
скажу, закон.
- Но, может, его милость...
- Это одно и то же, старичок. Что он, что я. Что один из нас скажет, то
священно, и никаких отговорок. Четвертое: ах, черт, что же четвертое? А,
вспомнил. Это тебя не касается. Об этом я поговорю с поваром. А теперь
прибери-ка здесь получше, душенька...
- Кто? Я? - оскорбленной фистулой пискнул старик. - Я дворецкий, а
ты... ты...
- Лучше не договаривай, чтоб нам не поссориться. А коли ты дворецкий,
старый гордец, то возьми да прикажи здесь убрать. Я пошел на кухню.
Старик таращит ему вслед водянистые глаза, шепча бранные слова. А
Каталинон уже бушует в кухне:
- Это называется вымытое блюдо? К чертям рогатым! Кто тут моет посуду?
- Я, - боязливо отвечает черноволосая девушка.
- Ты? А ты хорошенькая, гром и молния! Как тебя звать?
- Анита.
- Хорошо. Мой лучше, заслужишь мое одобрение. Повар!
- Слушаю, ваша милость...
- Каждое утро - вареное яйцо. Поджаренный хлеб, масло, птица и фрукты.
Каждое утро будешь докладывать мне, что готовишь на целый день.
- Слушаюсь, сеньор!


    x x x



Каталинон садится во главе стола:
- Здесь будет мое место, твое, старушка, справа от меня, а старичка -
слева. Мы вместе ведем дворец, значит, и сидеть нам вместе.
Старикам это нравится. Правда, этот ветрогон обижает их и насмешничает,
но в конце концов он знает, что полагается.
Поели, чокнулись не раз, потолковали. Но рассказы Каталинона о
приключениях в Новом Свете рассчитаны на долгое дыхание, и они скоро одолели
жену дворецкого - старушка задремала на стуле. Анита внесла еще кувшин вина.
- Останься здесь, крошка, - сказал Каталинон. - Да садись-ка рядом. У
тебя слишком затянут корсаж, тебе будет жарко. Дай расстегнем немножко, не
бойся, я не причиню тебе вреда - вот так! И так тебе больше к лицу. У тебя
миленькая шейка, Анита.
- Ха-ха-ха! - смеется старик. - Я тоже так делывал, сынок... Ты весь в
меня, хе-хе-хе!
- Не трогайте меня! Мне стыдно! - защищается Анита.
- И это тебе к лицу, девушка. Что ж, постыдись немножко. Только умей
вовремя перестать...
Дворецкий, вздохнув, принялся за вино, одинаково ублажающее и старых и
молодых.
В ту минуту, когда Каталинон посадил Аниту к себе на колени, вошел
Мигель.
Анита, всхлипнув от ужаса, убежала, дворецкий онемел, жена его
затрепетала в страхе, но Каталинон оказался на высоте положения.
- Добро пожаловать, ваша милость, - поклонился он. - А мы тут сидим...
- Пьянствуете, - с отвращением вымолвил Мигель. - А что эта девушка?..
- Это все он, он! - показывает старик на Каталинона.