ницей лишь урывками, по партийным делам. Он не знает ни одного иностранного языка. В области теоретической он отли-чается всеми чертами самоучки. В его знаниях на каждом шагу встречаются зияющие пробелы. В то же время это сильный практический ум, осторожный и подозрительный. Его характер, несомненно, возвышается над умом. Сталин -- человек бесспорного личного мужества и большой выдержки. Лишенное опоры в каких либо ярких дарованиях -- полета мысли, творческого воображения, ораторского или писательского таланта, -- его честолюбие всегда было окрашено завистью, подозрительностью и мстительностью. Однако все эти качества, и положительные, и отрицательные, долгие годы оставались замкнутыми, неразвернутыми и, тем более, напряженными. Сталин производил впечатление выдающейся посредственности, не более. Понадо-бились совершенно особые исторические обстоятельства, чтоб дать подспудным чертам его характера исключительное развитие.
   1917 год застал Сталина в политическом смысле глубоким провинциалом. Он и думать не смел о диктатуре пролетариата и о социалистической перестройке общества. Его программа ог-раничивалась буржуазной республикой. После февральской революции он проповедовал объединение с меньшевиками и поддержку первого Временного правительства, председателем которого был князь Львов291, министром иностранных дел -- либеральный профессор Милюков, военным министром -- промышленник Гучков292. Все эти факты запечатлены в статьях и протоколах. Социалистическая программа Ленина застала Сталина врасплох. В массовом движении 1917 г. он не играл никакой роли. Склонившись перед Лениным, он отошел в тень, сидел в редакции "Правды" и писал серые статьи.
   Ленин ценил Сталина за выдержку, твердость характера и осторожность. Насчет его теоретической подготовки и политического кругозора он не делал себе никаких иллюзий. В то же время он лучше, чем кто бы то ни было, отдавал себе отчет в нравственной физиономии "чудесного грузина", как он его назвал в одном письме 1913 г. Ленин не доверял Сталину. В начале 1921 г., когда Зиновьев проводил Сталина на, должность гене-рального секретаря, Ленин предупредил: "Не советую. Этот повар будет готовить только острые блюда". В своем завещании (январь 1923 г.), Ленин прямо рекомендовал партии снять Сталина с поста генерального секретаря, ссылаясь на его грубость, нелояльность и склонность злоупотреблять властью. Запомним твердо эти черты!
   В обсуждении проблем Коминтерна Сталин при жизни Ленина не принимал никакого участия. Как раньше в вопросе социалистической революции в России, так позже в вопросе о международной революции, он всегда был скептиком. Ограни-ченность его исторического кругозора и консервативные со
   циальные истины, вынесенные им из мелкобуржуазной грузинской среды, внушали ему чрезвычайное недоверие к массам. Зато он высоко ценил комитет, аппарат, "кадры". Эта сфера вполне отвечала его качествам закулисного комбинатора. В первый период революции, примерно до 1923 г., когда натиск и импро-визация масс играли еще решающую роль, Сталин оставался второстепенной фигурой. Имя его никому ничего не говорило. Массы его не знали совершенно. Он был только полуавторитетом для партийных чиновников, которые от него зависели. Но чем больше под гнетом исторических трудностей остывали и уставали массы, тем выше поднимался над ними бюрократический аппарат. Одновременно он совершенно менял свой внутренний характер. Революция по самому существу своему означает применение насилия масс. Бюрократия, которая благодаря революции пришла к власти, решила, что насилие является единственным фактором истории. Уже в 1923--1924 гг. я натыкался в Кремле на подобный афоризм: "Если политические режимы до сих пор падали, то только потому, что правящие не решались применять необходимое насилие". В то же время бюрократия все больше приходила к убеждению, что, вручив ей власть, массы выполнили, тем самым, свою миссию. Так и марксистская философия истории подменялась полицейской философией. Наиболее полное и последовательное выражение новым тенденциям бюрократии дал Сталин. Скрытые импульсы его сильной натуры нашли, наконец, надлежащее применение. В течение нескольких лет Сталин стал в полном смысле слова царем новой бюрократии, касты жадных выскочек.
   Муссолини, Пилсудский, Гитлер, каждый по своему, были инициатором массового движения и поднялись вместе с этим реакционным движением к власти. Сталин никогда не был инициатором и по характеру своему не мог им быть. Он выжидал и комбинировал в тени. Когда бюрократия увенчала собою революцию в изолированонй и отсталой стране, она почти автоматически подняла на своих плечах Сталина, который вполне отвечал ее полицейской философии и лучше, т. е. беспощаднее всех других, способен был защищать ее власть и привилегии. "Социализм", "пролетариат", "народ", "международная революция" стали отныне только псевдонимами бюрократической касты. Она употребляет их тем более крикливо, чем острее ее внутренняя неуверенность. Все ее положение в революционном обществе основано на маскировке, фальши и лжи. Она не может допустить ни малейшей оппозиции, ибо не способна защитить свою корыстную политику ни одним убедительным доводом. Она вынуждена душить в зародыше всякую критику, направленную против ее деспотизма и привилегий, объявлять всякое подобие несогласия изменой и предательством. Сперва эти оценки имели характер газетной клеветы, фальсификации цитат и статистики (бюрократия тщательно прячет свои доходы). Но чем больше
   новая каста поднималась над советским обществом, тем более сильные средства нужны ей были для разгрома противников и устрашения масс. Именно здесь Сталин полностью развернул те опасные качества, о которых предупреждал Ленин: грубость, нелояльность, склонность к злоупотреблению (C)ласти. Кремлевский повар стал готовить самые острые блюда. Еще живые традиции революции заставляют Сталина чувствовать свою власть как узурпацию. Поклонение революции, униженное и раздавленное, продолжает оставаться в его глазах угрозой. Боясь масс больше, чем когда либо, он противоставляет им бюрократический аппарат. Но самый аппарат этот никогда не достигает необходимой "монолитности". Старые традиции и новые запросы общества порождают в аппарате трения и критику. Отсюда постоянная необходимость "чистки". А так как нельзя сказать народу, что арестам, ссылкам и расстрелам подвергаются люди, которые требуют урезки привилегий бюрократии и улучшения положения масс, то газетную клевету и травлю против оппозиции пришлось постепенно заменить судебными подлогами. Тоталитарный режим, в котором следователи, судьи, подсудимые и пресса одинаково в руках секретной полиции, вполне допускает такие эксперименты в Берлине как и в Москве. А так как для касты выскочек опаснее всего те представители революционного поколения, которые хоть отчасти сохранили верность старому знамени, то ГПУ доказывает, что старые большевики -- сплошь шпионы, изменники и предатели
   Метод ГПУ есть метод импровизированной инквизиции: абсолютная изоляция, арест родных, детей, друзей, расстрел "непокорных" обвиняемых во время следствия (Карахан, Енукидзе, многие другие), угроза расстрела близких, монотонный вой тоталитарной печати -- в совокупности этого достаточно, чтобы разрушить нервы и сломить волю. Так без каленого железа и кипятку можно добыть необходимые "добровольные признания".
   Еще до недавнего времени Сталин был несокрушимо убежден во всемогуществе этой системы. Вряд ли, однако, он сохраняет это убеждение сегодня. Каждый судебный процесс порождает недоумения и тревогу не только в народе, но и в самой бюрократии. Чтобы подавить недовольство, приходится ставить новый процесс. Под этой дьявольской игрой чувствуется еще подавленный, но возрастающий напор нового общества, которое предъявляет спрос на более свободные, культурные и достойные условия существования. Борьба между бюрократией и обществом становится все более ожесточенной. В этой борьбе победа остается неизменно за народом. Московские процессы -только эпизоды бюрократической агонии. Режим Сталина будет сметен историей.
   1 марта 1938 г. Койоакан
   ЧЕТЫРЕ ВРАЧА И ТРИ ЖЕРТВЫ293
   Четыре врача на скамье подсудимых обвиняются в убийстве двух советских сановников, Куйбышева и Менжинского, и писателя Максима Горького. До сих пор считалось, что эти три лица умерли от болезней, которые, по крайней мере у Менжинского и Горького, тянулись много лет. Акты о смерти были подписаны полудюжиной светил советской медицины и народным комиссаром здравоохранения. Трупы были сожжены. О новой медицинской экспертизе не может быть и речи. На чем же основывается обвинение? Очевидно, на "добровольных признаниях".
   Двух из медиков -- "террористов" Левина и Плетнева -- я хорошо помню лично. Они были официальными врачами правительства с первых лет революции. Двух других, Казакова и Виноградова, помню только по фимилиям. В качестве врачей они не могли мечтать о более высоких постах, чем те, которые они занимали. В политической жизни они не принимали участия. Каковы же могли быть мотивы совершения ими самого ужасно го из всех преступлений: убийства больного врачом?
   Это обвинение становится еще необъяснимее, если присмотреться к трем предполагаемым жертвам террора.
   Куйбышев, хотя и принадлежал к советскому Олимпу, но никто не считал его самостоятельной фигурой. Его передвигали с поста на пост как бюрократическую полезность. Авторитетом в партии он не пользовался, политических идей не имел. Кому и зачем понадобилось убивать его?
   Менжинский, уже тяжело больной, стал во главе ГПУ после смерти Дзержинского, в 1927 г. Доверенным лицом Сталина в ГПУ для выполнения наиболее секретных поручений был на самом деле Ягода. Но так как Ягода, один из нынешних обвиняемых, пользовался заслуженным презрением, то больной Менжинский назначен был в качестве прикрытия. На официальных заседаниях Менжинский обычно полулежал с перекошенным лицом. Его смерть наступила не раньше, а позже, чем ждали. Зачем нужно было его отравлять?
   Самым поразительным является, однако, включение в список "убитых" Максима Горького. Как писатель и человек, он пользовался широкими симпатиями. Политиком не был никогда. В октябре 1917 г. и позже он был идейным противником большевиков, но сохранял с ними всеми прекрасные личные отношения. С молодых лет болел туберкулезом и жил в Крыму, затем в фашистской Италии, где, ввиду чисто литературного характера своей деятельности, не встречал никаких затруднений со стороны полиции Муссолини. В последние годы Горький снова поселился в Крыму. Так как он был очень жалостным и поддавался всяким влияниям, то ГПУ окружало его под видом сек-ретарей и машинисток кольцом своих агентов. Их задачей было
   -не допускать к Горькому нежелательных посетителей. Какой
   "смысл был в убийстве 67-летнего больного писателя?
   Невероятный выбор исполнителей и жертв со стороны ГПУ
   объясняется тем, что даже самый фантастический подлог приходится все же строить из элементов действительности. Положение ГПУ оказалось очень затруднительным: несмотря на то, что "заговор", как теперь выяснилось, начался уже с 1918 г.; несмотря на многочисленность террористических "центров", во главе которых стояли традиционные вожди большевистской пар-тии, члены ЦК и правительства; несмотря, наконец, на участие в заговоре наиболее выдающихся генералов Красной армии (Тухачевский, Якир и др.), реально, т. е. в области трех измерений, мир наблюдал не перевороты, восстания и террористические акты, а лишь аресты, высылки и расстрелы. Правда, ГПУ могло ссылаться на один единственный террористический акт, убийство Кирова в декабре 1934 г. молодым коммунистом Николаевым по неизвестным, скорее всего личным, причинам и во всяком случае при прямом участии высоких агентов ГПУ (Сталин оказался вынужден 23 января двенадцать из них приговорить к тяжелым тюремным карам). Труп Кирова неизменно фигурировал во всех политических процессах за последние три с лишним года. Все убивали Кирова по очереди: белогвардейцы, зиновьевцы, троцкисты, правые. Этот ресурс оказался исчерпан.
   Чтобы поддержать обвинительную конструкцию заговора, понадобились новые жертвы "террора". Искать их пришлось в числе недавно умерших сановников. А так как сановники умирали в Кремле, т. е. в условиях, исключавших доступ посторонних "террористов", то пришлось прибегнуть к обвинению кремлевских врачей в отравлении собственных пациентов, конечно, по инструкциям Бухарина, Рыкова или, еще хуже, Троцкого.
   Поражает, на первый взгляд, тот факт, что в число "жертв" не включен Орджоникидзе, покойный глава тяжелой промыш
   ленности, игравший, в отличие от трех названных, крупную политическую роль как один из наиболее видных членов Политбюро. Здесь мы подходим к самому зловещему узлу судебной "амальгамы".
   Покончил с собой секретарь Зиновьева Богдан. ГПУ эти смерти пыталось вменить в вину оппозиции. Так, обвиняемые показывали, будто Богдан покончил с собой не под гнетом преследований, а по постановлению оппозиционного центра, в наказание за отказ совершить террористический акт. Таких примеров много, многие говорят за то, что обвинение в отравлении построено по тому же типу, т. е. действительные или только предполагаемые преступления бюрократии приписывают оппозиции.
   В книжке "Письмо старого большевика", вышедшей на разных языках в течение последних двух лет294, высказано было предположение, что Горький был отравлен ГПУ ввиду его воз-раставшего сопротивления сталинскому террору. Что Горький
   скорбел, жаловался и плакал -- сомнения нет. Но отравление Горького ГПУ я считал и считаю невероятным. Факт, однако, таков, что слух об этом отравлении очень широко распростра-нился как в СССР, так и за границей и встречал доверие.
   Смерть Орджоникидзе вызвала такие же слухи и подозрения. Сведения из Москвы говорили, что Орджоникидзе яростно противился истреблению старых большевиков. Это вполне в характере Орджоникидзе, который больше, чем кто-либо в окружении Сталина, сохранил чувство моральной ответственности и личного достоинства. Оппозиция Орджоникидзе в столь остром вопросе представляла для Сталина огромную опасность. Горький мог только плакать. Орджоникидзе способен был действовать. Отсюда слухи об отравлении Орджоникидзе. Верны они были или нет, но они носили крайне упорный характер.
   Немедленно же после ареста доктора Левина, начальника кремлевской больницы, в заграничную печать проникло сообщение о том, будто именно Левин объяснил смерть Орджоникидзе отравлением. Факт крайне знаменательный. Доктор Левин заподозрил ГПУ в отравлении Орджоникидзе за несколько месяцев до того, как ГПУ обвинило доктора Левина в отравлении Куйбышева, Менжинского, Горького.
   Имена остальных трех врачей не назывались раньше в этой связи. Но весьма вероятно, что разговоры о причинах смерти Орджоникидзе велись именно в среде кремлевских врачей. Этого было слишком достаточно для ареста. Арест стал точкой отправления для "амальгамы". Реплика ГПУ проста: "Вы подозреваете, что Орджоникидзе отравлен? Мы подозреваем, что вы. отравили Куйбышева, Менжинского и Горького. Вы не хотите признаний?! Мы вас расстреляем немедленно. Если же вы при знаетесь, что совершили отравление по инструкциям Бухарина, Рыкова или Троцкого, то можете надеяться на снисхождение".
   Все это кажется невероятным. Но невероятность составляет самую суть московских процессов. Они возможны только в отравленной насквозь атмосфере, скопившейся под свинцовок крышкой тоталитарного режима.
   2 марта 1938 г. Койоакан
   ЗАЯВЛЕНИЕ
   Среди кучи фантастических "признаний" московских подсудимых я нахожу указание на два "конкретных" факта, которые легко могут быть подвергнуты проверке. Дело идет о моем мни-мом свидании с обвиняемым Крестинским в Меране в октябре 1933 года и с обвиняемым Бессоновым в Париже в 1934 году.
   Заявляю:
   Я никогда не состоял с Крестинским ни в каких отноше
   ниях с 1927 г., не встречался и не переписывался с ним ни пря
   мо, ни через третьих лиц. После капитуляции Крестинского я
   видел в нем политического врага.
   Я никогда в жизни не был в Меране. Самое имя Мерана
   выпало из моей памяти. Только что я поручил своему секретарю
   разыскать в энциклопедическом словаре, где именно находится
   Меран: в Австрии или Швейцарии. Выяснилось, что город был
   австрийским до 1919 года, стал итальянским после этого года.
   Я не мог, следовательно, встретиться в Меране ни с Крес
   тинским, ни с каким-либо другим лицом.
   Во время моего пребывания во Франции я ни разу не по
   кидал этой страны. Так как мы с женой жили в деревне, во
   французской семье, на глазах у всех обитателей дома, то факт
   этот легко проверить, даже если французская полиция откажет
   ся по дипломатическим соображениям от заявления.
   Так как мы с женой с ведома высших французских властей
   жили инкогнито, то мне пришлось во время пребывания во
   Франции изменить свою внешность. Может быть, г. Вышинский
   или его свидетели скажут, как именно я выглядел во время мни
   мого визита в Меран?
   Обвиняемый Бессонов показал, что я прибыл в Меран по
   чужому паспорту. По какому именно? На чье имя? В каком оте
   ле остановился? Сопровождал ли меня кто-либо из Франции в
   Италию? Кто именно?
   В телеграммах мексиканских газет я не нахожу даты, сви
   дания в Меране. Может быть, Вышинский установил ее? Но
   пусть будет на этот раз осторожен: пусть помнит о трех зло
   счастных датах: 1) мнимой поездки Льва Седова в Копенгаген;
   моего мнимого свидания с Владимиром Роммом в Париже;
   мнимого полета Пятакова в Осло.
   * * *
   Упомянутый Бессонов утверждает, что виделся со мной в Париже в 1934 году.
   Заявляю:
   Лицо с фамилией Бессонова никогда не посещало меня во Франции и не могло, следовательно, получать от меня никаких "инструкций", в том числе бессмысленной и отвратительной инструкции об убийстве Максима Горького, старого больного писателя.
   Требую от прокурора Вышинского точного установления следующих обстоятельств:
   1) Какого числа состоялось мое мнимое свидание с неизвестным мне Бессоновым? Где именно? При каких обстоятельствах? 2) Как я выглядел? Как был одет? Явился ли один или в сопро
   вождении других лиц? 3) Как Бессонов нашел доступ ко мне? Через кого?
   Если мои вопросы не полны, то это объясняется неполнотой полученных в Мексике телеграфных сообщений. Оставляю за собой право уточнить и дополнить эти вопросы. Вполне допускаю, что на этот раз ГПУ, наученное горьким опытом, подготовилось к процессу лучше, т. е. запаслось кое-какими "документами" и не будет называть несуществующего отеля "Бристоль". Но считают уместным напомнить господину Вышинскому и его суфлеру, что я нахожусь сейчас не в Норвегии, а в Мексике, т. е. стране, где право убежища понимается не как тюремное заключение, а как предоставление политическому изгнаннику всех законных прав, и прежде всего права самозащиты против ложного обвинения. Правда будет вскрыта до конца.
   3 марта 1938 г., 8 часов утра
   ТАЙНЫЙ СОЮЗ С ГЕРМАНИЕЙ295
   Когда молодой советский дипломат Бутенко296 бежал из Румынии в Италию и сделал там заявление в полуфашистском духе, народный комиссар по иностранным делам г. Литвинов немедленно провозгласил на весь мир, что такого рода слова могли исходить не от советского дипломата, а лишь от самозванца из рядов белогвардейцев. Если, однако, заявление действительно исходит от Бутенко, прибавил Литвинов, то он, народный комиссар, не сомневается ни на минуту в том, что подобное чудовищное заявление могло быть исторгнуто только посредством пыток.
   Попробуем со всем необходимым спокойствием приложить это авторитетное суждение в качестве мерила к нынешнему московскому процессу. Дело идет на этот раз не о никому неизвестном Бутенко, а о бывшем главе правительства Рыкове, бывшем главе Коминтерна Бухарине, советских министрах и послах, имена которых неразрывно слились с историей СССР. Они не просто бежали в минуту личной опасности в фашистскую Италию, а коллективно поступили на службу к иностранным государствам с целью расчленения Советского Союза и восстановления капитализма. Если г. Литвинов считал невероятным полуфашистскую декларацию со стороны отдельного молодого дипломата, не в праве ли мы сказать, что в тысячу раз труднее поверить переходу на сторону фашизма всего старшего поколения большевистской партии. Правда, обвиняемые признают свою вину. Но эти признания способны убедить нас еще менее, чем г. Литвинова убедила декларация Бутенко. Мы имеем право, притом с удесятеренной силой, повторить слова мое
   ковского дипломата: "Подобные признания могли быть исторгнуты у обвиняемых только посредством пыток".
   Один человек, даже несколько человек могут совершить ряд ужасных преступлений, если эти преступления имеют смысл с точки зрения преступников. Отдельное лицо может совершить бессмысленное преступление. Но чего нельзя допустить, это того, чтоб огромное число людей, не только психически нормаль ных, но незаурядных, в течение ряда лет совершало ряд преступлений, столь же чудовищных, сколь и бессмысленных. Отличительная черта настоящего процесса состоит в том, что, усугубляя старые обвинения, он доводит их до полного и окончательного абсурда.
   Обвинительная формула по делу Зиновьева--Каменева и других (август 1936 г.) гласила, что заговорщики из голой "жажды власти" решились прибегнуть к террористическим ак-там и даже к союзу с гестапо. В процессе Радека--Пятакова обвинение гласило уже, что заговорщики стремились к власти, чтобы установить в СССР фашизм. Примем обе эти версии на веру. Однако обвинительный акт по нынешнему процессу ут-верждает, что автор этих строк стал агентом Германии уже в 1921 г., когда он сам находился у власти и когда Германия еще не была фашистской. Мы вступаем здесь в область психопаталогии.
   В 1921 г. мы только что закончили гражданскую войну, и закончили победоносно. Международное положение советской республики упрочилось. Введение новой экономической политики (нэп) дало толчок хозяйству. Мы имели право смотреть на будущее с полным оптимизмом. Свидетельством этого оптимизма является, в частности, мой доклад на Третьем конгрессе Ко минтерна (июнь 1921 г.). С другой стороны, Германия нахо-дилась в версальском тупике. Ее экономическая мощь была подорвана, военная сила почти не существовала. Тысячи германских офицеров превратились в ландскнехтеров, которые предлагали свои услуги правительствам всех периферических стран. Если допустить даже -в интересах полноты анализа я готов идти на всякое допущение, -- что я стремился не просто к власти, а к единоличной власти, хотя бы ценою измены и тайного соглашения с капиталистическими правительствами, то я никак не мог остановить свой выбор на разоруженной и унижен ной Германии, которая сама нуждалась в помощи, но не способна была оказать ее другим.
   В московских телеграммах мое имя приводится в какую-то связь с именем генерала фон Секта297, который в тот период стоял во главе Рейхсвера. Это дает точку опоры для гипотезы, которая, полагаю, будет косвенно подтверждена в ходе процесса. Известно, что даже бред слагается из элементов действительности. С другой стороны, ложь только тогда может иметь видимость убедительности, если в нее вкраплены частицы прав
   ды. Попытаемся, исходя из этого, открыть материальный базис, на котором прокурор возвел свою постройку.
   С момента низвержения Гогенцоллернов298 правительство стремилось к оборонительному соглашению с Германией -- против Антанты и версальского мира. Однако социал-демократия, игравшая в тот период в Германии первую скрипку, боялась союза с Москвой, возлагая свои надежды на Лондон и, особенно, Вашингтон. Наоборот, офицерство Рейхсвера, несмотря на по литическую ненависть к коммунизму, считало необходимым дипломатическое и военное сотрудничество с советской респуб-ликой. Так как страны Антанты не спешили навстречу надеждам социал-демократии, то "московская" ориентация Рейхсвера стала оказывать влияние и на правительственные сферы. Высшей точкой этого периода было заключение Раппальского до говора об установлении дружественных отношений между Со ветской Россией и Германией (17 апреля 1922 г.).
   Военное ведомство, во главе которого я стоял, приступило в 1921 г. к реорганизации и перевооружению Красной армии, которая с военного положения переходила в мирное. Крайне заинтересованные в повышении военной техники, мы могли в тог период ждать содействия только со стороны Германии. С другой стороны, Рейхсвер, лишенный Версальским договором воз можностей развития, особенно в области тяжелой артиллерии, авиации и химии, естественно стремился использовать совет скую военную промышленность как опытное поле для военной техники. Полоса немецких концессий в Советской России открылась еще в тот период, когда я был полностью поглощен гражданской войной. Важнейшей из них, по своим возможностям или, вернее, надеждам, являлась концессия авиационной компании "Юнкерс". Вокруг этих концессий вращалось известное число немецких офицеров. В свою очередь отдельные представители Красной армии посещали Германию, где знакомя лись с организацией Рейхсвера и с той частью немецких военных "секретов", которые им показывали. Вся эта работа велась, разумеется, под покровом тайны, так как над головой Германии висел дамоклов меч версальских обязательств. Официально берлинское правительство не принимало в этом деле никакого участий и даже как бы не знало о нем: формальная ответственность лежала на Рейхсвере, с одной стороны, и Красной армии, с другой. Все переговоры и практические шаги со-вершались в строгой тайне. Но это была тайна, главным образом, от французского правительства как наиболее непосредственного противника. Тайна, разумеется, долго не продержалась. Агентура Антанты, прежде всего Франции, без труда установи-ла, что под Москвой имеются авиационный завод "Юнкерса" и кое-какие другие предприятия. В Париже придавали нашему сотрудничеству с Германией, несомненно, преувеличенное зна-чение. Серьезного развития оно не получило, так как ни у нем