«Ужасный (вариант – и мрачный) опыт ненавижу» идет очень выразительная строчка:
 
Разоблачив пленительный кумир,
Я вижу…
 
   Эта строчка точно кружится над Пушкиным. За двадцать страниц перед этим в той же тетради написал он:
 
Разоблачив пленительный кумир,
Я вижу призрак безобразный,
На что ж теперь тревожить хладный мир
Души бесчувственной и праздной?
 
(«Красы Лаис»)
   В обоих черновиках, над которыми Пушкин немало поработал, есть прекрасные строчки. Не из художественной строгости, а из целомудренного нежелания распахивать двери в «недоступное хранилище своих помыслов», поэт не отдал в печать поэтическую свою повесть о том, каким холодом отозвалось в его душе разоблачение кумиров.
   Но самый мотив повторяется, возвращается, врывается в другие формулы, затемняет свет.
   Есть еще одна кишиневская тетрадь (в Румянцевском музее она хранится под № 2366). На первой ее странице выписан хвалебный отзыв о «Руслане и Людмиле» с пометкой: «Revue encyclop» . 1821. Petersbourg. [58] .Это нельзя считать датой, так как неизвестно, когда журнал доехал до Кишинева. В тетради есть черновая «Вещего Олега», несколько прозаических программ на темы из русской истории, черновая стихов, прозаические заметки о литературе, блещущие ясностью и силой критического, зрелого ума. Страница двенадцатая занята рассуждениями о слоге и кончается словами: «Точность, опрятность, вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей, без них блестящие выражения ни к чему не служат; стихи дело другое, впрочем, и в них не мешало бы нашим поэтам иметь сумму идей гораздо более позначительнее; с воспоминаниями о протекшей юности литература наша далеко не продвинется».
   На тринадцатой странице крупными буквами написано:
ТАВРИДА.
1822.
   Gieb meine Jugend mir zurьck [59].
   Возможно, что это приступ к «Бахчисарайскому фонтану». На следующей странице опять психологический конспект, но отражающий настроение, противоположное первому конспекту: «Страсти мои утихают, тишина цар. в душе моей, ненависть, раскаяние, все исчезает – любовь, одушевл.».
   Программа эта позже претворяется в стихи, оставшиеся неотделанными.
 
Покойны чувства, ясен ум,
Пью с воздухом любви томленье.
В душе утихло мрачных дум
Однообразное волненье…
Какой-то негой неизвестной,
Какой-то грустью полон я…
 
   Первая, математически точная, строчка три раза возвращается в черновике, дает ключ к нему. Видно, даже магическое слово «Таврида» не сразу вернуло сердцу покой. Промежуточные страницы между конспектами и этим нащупыванием стихотворного выражения для душевной ясности заняты строчками, полными тоски и смятения. Несколько лет спустя Пушкин вырезал из этого стихотворения середину и этот отрывок напечатал без заглавия («Люблю ваш сумрак неизвестный»). Но самые острые, самые жгучие строчки не показал. Между тем самая их недосказанность, то, как отрывисто брошены они на бумагу, полны искренности.
 
Ты сердцу непонятный мрак,
Приют отчаянья слепого,
Ничтожество! Пустой призрак (печальный мрак),
Не алчу твоего покрова.
Веселье жизни разлюбя,
Щастливых дней не знав от века,
Душой не верую в тебя
Ты чуждо мыслям человека…
Тебя страшится гордый ум…
(Ты ужасаешь дерзкий ум…).
 
   Так словами ограждается он от страха небытия, ничтожества, смерти. Он отгоняет от себя непонятный мрак, хочет донести земные воспоминания до берегов печальной Леты.
 
Конечно, дух бессмертен мой,
Но, улетев в миры иные,
Ужели с ризой гробовой
Все чувства брошу я земные
И чужд мне будет мир земной?
 
   Первая строчка – «конечно, дух бессмертен мой» – зачеркнута. Тщательно вычеркнуто из всего стихотворения самое слово «бессмертие»: «Бессмертной мысли… Щастье бессмертно… Бессмертие вкушая. Бессмертны, как душа моя…» Этот эпитет нигде не сохранен, хотя все стихотворенье полно борьбы с непонятным мраком, во имя бессмертия души, во имя непрерывности чувств. И там, где «вечный свет», где все «пленяет нетленной славой и красой», душа сохранит воспоминания о прежних земных привязанностях.
 
Ужели с ризой гробовой
Все чувства сброшу я земные
И чужд мне будет мир земной?
Ужели прежних впечатлений
Не сохранит душа моя…
Не буду ведать сожалений,
Тоску любви забуду я…
 
   Для печати Пушкин выбросил всю эту часть, только выбрал из черновика слова «Златую нежность мечты, мечты поэзии прелестной», которые, так же как и золотая нежность любви, не покинут его и за могилой.
   Стихотворение занимает почти четыре страницы. Слова не слушались. Пушкин исправлял, вставлял, писал отрывочно, снова вычеркивал. Потом, в более законченном виде, переписал в другую, позднейшую тетрадь (№ 2369). На первой ее странице помечено его рукой: «27 мая 1822. Кишинев».Это дает возможность оба автографа отнести к 1821–1822 годам, когда Пушкина преследовали, устрашали мысли о замогильном ничтожестве, о непонятном мраке. В печать эти строки он отдал только в 1826 году, да и то не полностью, в новой обработке, более затаенной.
 
Люблю ваш сумрак неизвестный
И ваши тайные цветы,
О вы, поэзии прелестной
Благословенные мечты!
Вы нас уверили, поэты,
Что тени, легкою толпой,
От берегов холодной Леты
Слетаются на брег земной
И невидимо навещают
Места, где было все милей,
И в сновиденьях утешают
Сердца покинутых друзей;
Оне, бессмертие вкушая,
Их поджидают в Элизей,
Как ждет на пир семья родная
Своих замедливших гостей…
Но, может быть, мечты пустые,
Быть может, с ризой гробовой
Все чувства брошу я земные,
И чужд мне будет мир земной;
Быть может, там, где все блистает
Нетленной славой и красой,
Где чистый пламень пожирает
Несовершенство бытия,
Минутных жизни впечатлений
Не сохранит душа моя,
Не буду ведать сожалений,
Тоску любви забуду я…
 
(1822)
   В той же тетради, среди черновиков (второй главы) «Евгения Онегина», писанных в Одессе в 1823 году, есть два наброска, где Пушкин опять возвращается к мыслям о вечности и ничтожестве, о смерти и бессмертии, ищет, как примирить земную привязанность с «туманом вечной ночи». По влюбчивой, горючей своей крови, он ярко воспринимал жизнь через любовь, и его мучило это противоречие силы чувства и ожидающего нас небытия. Наброски остались совсем не отделанными, отрывистыми, перечеркнутыми, но тем непосредственнее проступают в них тревога, сомнения, искания, еще не преображенные творчеством.
 
Ужель, мой друг…
Придет ужасный час — Твои небесны очи
Покроются, мой друг, туманом вечной ночи;
Молчанье вечное твои сомкнет уста…
Но я, до толе твой поклонник безотрадный,
В обитель скорбную сойду я за тобой
И сяду близ тебя печальный и живой (немой)…
Ни чувства на лице, напрасно      жадный…
Коснусь я хладных ног — себе их на колена
Сложу и буду ждать… печально, но чего
Чтоб силою      мечтанья моего
У милых ног твоих…
 
   На этом обрывается первое стихотворенье. Сейчас вслед за ним идет другое, где любовная тоска отступает перед таинственной, вечной загадкой жизни и смерти, над которой тысячелетиями мучается человек. И бьется мысль поэта между надеждой и отчаяньем:
 
Надеждой сладостной младенчески дыша,
Когда бы верил я, что некогда душа,
Земное пережив, уносит мысли вечны,
И память, и любовь в пучины бесконечны.
Клянусь! давно бы я покинул мертвый мир,
Я сокрушил бы жизнь, уродливый кумир,
И улетел в страну свободных наслаждений,
В страну, где смерти нет, где нет предрассуждений.
Где мысль одна горит в небесной чистоте,
Но тщетно предаюсь пленительной мечте!
Мой ум упорствует, не верит, негодует…
Ничтожество зовет — невольником мечты.
Ничтожество за гробом ожидает…
Меня ничтожеством могила ужасает.
Как! Ничего — ни мысль, ни новая любовь…
Мне страшно… И на жизнь гляжу печально вновь,
И долго жить хочу, чтоб долго образ милой
Таился и пылал в душе моей унылой…
 
   В этом отрывке повторяется прежний образ: «И сам разбил бы жизнь – уродливый кумир». Это предвкушение разоблачения кумиров, которыми весь XIX век будут заняты беспокойные мыслители. Намеки на миры иные, где все «пленяет нетленной славой, красотой», разбросанные в черновиках стихотворения «Люблю ваш сумрак неизвестный» связывают все эти отрывки общностью сходных тревог, терзаний. Пушкин переживал их на юге, главным образом в Кишиневе, среди внешней мелкой провинциальной суеты, среди попоек, задорных ссор, развязного волокитства, взбалмошных поединков.
   Эти отрывки, эти психологические эскизы, емкая художественная память Пушкина – «ни одна встреча, ни один разговор не пропали для него даром» – перенесла после в роман. Поэт сгустил, закристаллизировал разбросанные по отдельным стихотворным эскизам мысли и чувства. Бок о бок с «Ужель, мой друг», на том же листе тетрадки, есть черновик «Онегина», описание его разговоров с Ленским:
 
В прогулке их уединенной
О чем не заводили спор!
Судьба души, судьба вселенной,
На что не обращали взор!
И предрассудки вековые,
И тайны гроба роковые,
Судьба и жизнь — в свою чреду
Все подвергалось их суду.
 
(XIV строфа II главы)

Глава XXVI
ВСТРЕВОЖЕННЫЕ УМЫ

   Правительство выслало Пушкина на глухую южную окраину, за тысячи верст от петербургских политических разговоров, увлечений, беспокойных исканий, с такой опасной, заразительной яркостью отразившихся в его стихах. А политика гналась за поэтом по пятам. Его бессарабская пустыня оказалась полна либералами и заговорщиками.
   Самый отрыв от столичной жизни раздвинул перед Пушкиным горизонт, расширил круг наблюдений.
   Основной государственный костяк, на котором держится жизнь народа, отчетливее проступил перед ним. Пушкин увидал Российскую Империю, которую в Москве, в Царском, даже в Петербурге трудно было охватить воображением. Безбрежность степей, просторы рек, снежные горы, волшебный край Тавриды, Черное море, старый Киев, Малороссия, Новороссия, полуотуреченная Бессарабия, пестрота племен, наречий, одежд, обычаев – и все это Россия, могучая, огромная, быстро растущая Россия. В то же время связь с Европой, близость ее ощущалась яснее.
   И тут же рядом, по ту сторону границы, вспыхнуло восстание против турок, во имя национальной независимости. Попытка греческих патриотов освободиться от турецкого ига волновала Пушкина сменными чувствами симпатии и разочарования.
   Он в первый раз увидал подлинных борцов за свободу.
   Брожение на Балканском полуострове началось еще раньше. Коренное христианское население, сербы, болгары, черногорцы, молдаване стремились сбросить с себя тяжесть турецкого, мусульманского владычества. Лучше всех были организованы греки. В 1814 году они образовали в Афинах просветительское общество «Филомуза», целью которого было возрождение греческой литературы. Вся русская знать, Государыня Елизавета Алексеевна, великие княгини, наконец, сам Государь, сочувствовали этому делу и жертвовали на него деньги. Афинская «Филомуза» была только отделением тайного общества «Дружественной Гетерии», которое было учреждено с разрешения русского правительства на русской территории. Целью «Гетерии» было военное объединение всех христиан Турецкой Империи для «торжества креста над полумесяцем». Греческие патриоты называли себя то гетеристами, то фанариотами, от греческого квартала Фанар в Константинополе, резиденции греческого патриарха. Александр открыто сочувствовал им, считал защиту христиан миссией Русского Царя. Когда в 1806 году князь Константин Ипсиланти, Господарь Молдавии и Валахии, поссорившись с султаном, бежал в Россию, Александр оказал ему поддержку и гостеприимство, а трех его сыновей, Александра, Георгия и Николая, определил в Кавалергардский полк. Александр Ипсиланти был сделан флигель-адъютантом. В то же время Государыня Елизавета Алексеевна взяла к себе фрейлиной гречанку Роксану Стурдза (1786–1844), которая позже вышла замуж за немецкого графа Эдлинга и оставила очень интересные воспоминания о жизни своей при русском дворе. Хотя Александр любил красивых женщин, а Роксана Стурдза красотой не блистала, но эта горячая патриотка, умная, образованная, сумела подружиться с Императором и приблизила к нему двух людей, оставивших след в его жизни, – насыщенную мистицизмом баронессу Крюденер и насыщенного либерализмом графа Каподистрия. Греческий патриот и деятельный гетерист, он пользовался доверием Царя, который поручил ему управлять иностранными делами Российской Империи. Казалось, гетеристам обеспечена поддержка могучего Царя Царей. Но, когда пришел срок от слов перейти к действиям, Александр потерял веру в слова и не хотел действий.
   Первое вооруженное столкновение гетеристов с турками произошло под началом флигель-адъютанта Русского Царя, князя Александра Ипсиланти, который 22 февраля 1821 года перешел с двумя братьями и двумя сотнями всадников из Бессарабии по льду через Прут и нагрянул в Яссы, тогдашнюю столицу Молдавии. Из Ясс он послал в Лайбах письмо Царю, вполне уверенный в его сочувствии. Не дожидаясь ответа, Ипсиланти неосторожно высказал эту уверенность в страстной прокламации к угнетенным народам.
   Содержание этой прокламации Пушкин изложил в частном письме, от которого сохранился только очень перечеркнутый черновик. Это попытка рассказать неизвестному адресату «о происшествиях нашего края. Они, которые будут иметь последствия важные не только для нашего края, но и для всей Европы – особенно для России». Пушкин сообщает, что Ипсиланти в своей прокламации сказал: «Феникс Греции воспрянет из своего пепла, что час гибели для Турции настал и проч.; и что Великая Держава одобряет великодушный(что Российская) (Восторг) (Три Знамя). Греки стали стекаться толпами под его трое знамен, из которых одно трехцветное, на другом развевается крест, обвитый лаврами с текстом сим знаменем победишь; на третьем изображен возрождающийся Феникс. – Я видел письмо одного инсургента – с жаром описывает он обряд освящения знамен и меча князя Ипсиланти – восторг Духовенства и Народа – и прекрасные минуты Надежды и Свободы…» (май 1821 г.).
   С волнением узнало русское общество о внезапном выступлении греческих патриотов. «В Москве и здесь читают прокламацию Ипсиланти, которая, вероятно, уже у тебя есть, – писал из Петербурга А. И. Тургенев Вяземскому в Варшаву, – какое прекрасное бессмертие, если оно ему достанется… Отечество, вера, чистое побуждение – все тут, или быть может! За начинающего Бог, да и Бог православный(23 марта 1821 г.).
   Даже сановник Тургенев, постоянно бывавший при дворе, который всех и все знал, был уверен, что Бог православный, в лице православного Царя, встанет за греков. Но до Вяземского в Варшаву вести из императорской квартиры доходили скорее. Царь был в это время в Лайбахе на конгрессе.
   В Петербурге Тургенев восторгался блистательным подвигом Ипсиланти и верил, что русское правительство его поддержит, а Вяземский в Варшаве уже прочел в австрийской газете «Beobachter» официозное сообщение, где Александр заявлял, что «предприятие кн. Ипсиланти следует рассматривать только как проявление беспокойного духа современности и неопытности и легкомыслия этих молодых людей». Там же сообщалось, что Александр Ипсиланти исключен из русской службы, и что Государь совершенно не одобряет его предприятия и никакой помощи оказывать ему не намерен. Повстанцы были скоро разбиты. Александр Ипсиланти был взят в плен. Его посадили в тюрьму в Венгрии, в Мукаче, где он и просидел до 1827 года.
   Оттоманская Империя была еще сильна, а инсургенты совершенно не подготовлены к продолжительной борьбе. Для греческих повстанцев в Молдавии и Валахии не хватило национальной почвы. Еще до появления Ипсиланти в Яссах валахский солдат Владимиреско собрал отряд в несколько тысяч арнаутов, но это были не политические инсургенты, а скорее разгулявшаяся буйная шайка. Ипсиланти звал их к себе, но получил характерный ответ: «Ваша цель совершенно противоположна моей. Вы подняли оружие на освобождение Греции, а я на избавление своих соотечественников от греческих князей. Ваше поле не здесь, а за Дунаем» (Вельтман).
   Турки быстро восстановили свою власть в Бухаресте и в Яссах. По всей Турции пошла жестокая расправа с христианами. В Светлое Христово Воскресение турки повесили в Стамбуле 70-летнего патриарха Григория и трех митрополитов. Великий Визирь, присутствуя при казни, спокойно курил трубку. Граф Каподистрия умолял Александра объявить войну Турции. Царь сказал: «Если мы ответим туркам войной, ни одно правительство не устоит на ногах». Это была перефраза мнения Меттерниха, который писал Царю: «Война с Турцией была бы ужасной брешью, через которую бегом ворвется революция».
   Не только гетерист Каподистрия, но и русский националист Карамзин опасались, что греки будут отданы «в жертву Австрийскому Наблюдателю и паше Египетскому». Можно себе представить, как кипели молодые либералисты, друзья Пушкина. Их негодование против греческой политики Царя усилило оппозиционное брожение русской интеллигенции.
   Пушкин успел только мельком познакомиться в Кишиневе с братьями Ипсиланти. Он в Каменке дописывал «Кавказского пленника», когда инсургенты во главе с кавалергардским офицером выступили из Кишинева. Когда поэт вернулся, уже поблекли их победные венки. Противоположность интересов молдаванских и греческих, благодаря которой Ипсиланти не мог сговориться с валахскими повстанцами, чувствовалась и в Кишиневе. А. Ф. Вельтман рассказывает в своих воспоминаниях: «На каждом шагу загорался разговор о делах греческих: участие было необыкновенное. Новости разносились как электрическая искра по всему греческому миру Кишинева. Чалмы князей и кочуны бояр разъезжали в венских колясках из дома в дом с письмами, полученными из-за границы. Можно было выдумать какую угодно нелепость о победах греков и пустить в ход; всему верили, все служило пищей для толков и преувеличений. Однако же, во всяком случае, мнение должно было разделиться надвое: одни радовались успехам греков, другие проклинали греков, нарушивших тучную жизнь бояр в княжествах. Молдаване вообще желали успеха туркам и порадовались от души, когда фанариотам резали головы, ибо в каждом видели будущих господарей своих». Далеко не все греки сочувствовали повстанцам. Пушкин записал в дневник: « 2 апреля (1821 г.А. Т. –В.)вечер провел у Н. G. – прелестная Гречанка. Говорили об А. Ипсиланти; между пятью Греками я один говорил как Грек; все отчаивались в успехе предприятия Этерии.Я твердо уверен, что Греция восторжествует, а 25 000 000 турков оставят цветущую страну Еллады законным наследникам Гомера и Фемистокла».
   Водворившись к весне 1821 года в Кишиневе, Пушкин стал свидетелем самой непривлекательной части греческого восстания – беженцев. Кишинев наводнился «буженарами», как их называли, то есть, боярами из придунайских княжеств и фанариотами из Константинополя. «Кишинев представил редкое зрелище, – рассказывает П. В. Анненков. – Он получил свою долю инсургентов, разбежавшихся в разные стороны, кто куда мог. Кроме немногих образованных греческих фамилий, искавших в нем приюта от внезапной политической бури, их застигшей, Кишинев увидал в стенах своих еще толпы фанариотов, молдаван и бродяг, которые принесли с собой вместе с навыком к интригам, коварному раболепству и лицемерию еще свежие предания своих полуразбойничьих лагерей. Тогда-то Пушкин впервые познакомился с недавними бойцами румынского восстания, людьми, которые почти и не сознавали разницы между борьбой за дело освобождения родины и подлым грабежом, насилием и убийством…
   Наглость в обращении была уже почти тут необходима, просто для того, чтобы – держать всю эту негодную эмиграцию перед собой в должных границах. К сожалению, навык к презрительному своеволию обращения, полученный Пушкиным прежде и усиленный этой толпой, укоренился в нем на довольно долгое время».
   Гетерия с ее героями, волнениями, успехами, неуспехами была для Пушкина первым предметным уроком живой политики. Но все-таки это были чужие дела, которые не могли так глубоко задевать чувства, так упорно заставлять работать мысли, как брожение русских умов, среди которого он жил. Как чиновник, прикомандированный к генералу Инзову, ссыльный поэт составлял часть господствующего класса. В этих кругах, главным образом среди военных, на обязанности которых было подвести край под крылья Русского Орла, нарастало острое противодействие целям и приемам русского правительства. Уже были основаны тайные общества. Если даже Пушкин не был посвящен во все их дела, то идейная их жизнь протекала на его глазах, при его участии. Программы вырабатывались не без борьбы. Идейные и личные разногласия вынудили заговорщиков за восемь лет четыре раза перестроить свою организацию. В 1817 году был основан «Союз Спасения». В 1818 году его переделали в «Союз Благоденствия», который в 1821 году распался на Южное и Северное общества, просуществовавшие до 14 декабря 1825 года.
   На устав и распорядок первых русских тайных политических организаций отчасти оказали влияние масонские ложи, а главное, многочисленные европейские тайные общества Многое было заимствовано от немецкого патриотического конспиративного союза Tugenbund (1808). Наполеон, заживо погребенный на острове Святой Елены, уже угасал. Кончились поднятые им войны. Но какие-то иные огни перебегали от народа к народу. Как вулканическая пыль после извержения, реяли над Европой идеи, выброшенные французской революцией на поверхность человеческого сознания. В Испании, в Неаполе, в Пьемонте – всюду шли революционные волнения, и значительная часть русского образованного общества была на стороне революционеров, которых тогда еще называли патриотами.
   Патриотами были и русские либералы. На смену придворному фаворитизму XVIII века шла новая, менее эгоистичная потребность работать на пользу Отечества и человечества. Сам Царь подавал пример. Казалось, он разделяет стремление либералов разрешить две главнейшие задачи – раскрепостить крестьян и дать России народное представительство. Первые тайные общества создавались не для борьбы с Царем, а скорее ему на помощь. Но позднейшая внутренняя и внешняя политика Александра изменила настроение вольнолюбивой интеллигенции.
   Давно назревали в Александре новые взгляды, а главное, новые страхи. Поворотным пунктом принято считать конгресс, который начался в Торнау 8 октября 1820 года и закончился в Лайбахе к весне 1821 года. На этом конгрессе Австрия, Пруссия и Россия образовали Священный Союз и как первое проявление его деятельности помогли неаполитанскому королю сломить карбонариев. Австрийские войска заняли Неаполь. Пьемонт заволновался, желая поддержать неаполитанцев. Александр приказал Ермолову идти на Пьемонт со ста тысячами русских солдат. Приказ не пришлось приводить в исполнение. Восстание было подавлено местными средствами.
   Князь Вяземский одним из первых почуял опасность и резко писал Тургеневу, что это «конгресс владык самовластных, кузнецов народных оков, которые собрались с тем, чтобы закинуть эти цепи и на те народы, которые мужественно вырвались из-под желез самовластия… Этот конгресс не что иное, как заговор самодержавия против представительного правительства…». Участников конгресса Вяземский называл «политическими лунатиками» и боялся, что «они сговорятся каким-нибудь общим языком» и пустят в ход меры «свободо-народо-убийственные» (23 октября 1820 г.).
   Император Александр, на которого Вяземский и его друзья до тех пор смотрели не только как на Царя, но и как на «корифея европейских либералов», в тот же самый день писал приятельнице своей, княжне С. С. Мещерской, о задачах конгресса:
   «Мы заняты здесь выполнением крайне важной, но крайне трудной задачи. Дело идет о том, чтобы найти средства против царства зла, которое растет стремительно и всеми тайными путями, доступными духу сатанинскому, его направляющими. Увы, это средство, которое мы ищем, превыше наших слабых человеческих сил. Только Спаситель властью Божественного Глагола может дать исцеление» (23 октября 1820 г.).
   Те же мысли через несколько дней Император повторил в письме к генерал-адъютанту Васильчикову: «Мы собрались, дабы принять серьезные и действительные меры против пожара, охватившего весь юг Европы и от которого огонь уже разбросан в разных землях». Александру чудилось, что искры уже летят на вверенную ему Провидением Российскую Империю.
   В промежутке между этими двумя письмами прискакали в Лайбах сначала фельдъегерь, потом Чаадаев с известием о бунте в Семеновском полку. Царь был очень расстроен. Взволнованное мистическими страхами воображение приняло солдатский бунт за политическое движение. Несчастные семеновцы, искавшие защиты от свирепого немца-командира, мучившего их, оказались невольными пособниками Меттерниха, помогли хитрому австрийскому дипломату толкнуть колеблющегося Александра на опасный путь реакции, отказа от задуманных реформ. Либеральный Каподистрия попал в немилость. С его уходом исчезла надежда получить поддержку Русского Царя в борьбе греков против турок.
   Всю зиму 1820 года Александр провел за границей, в заседаниях, в явных и тайных обсуждениях европейской политики. В те времена нигде, кроме Англии, не было сильных политических партий, печать еще только нарождалась, общественное мнение, даже в передовых странах, имело более совещательное, чем решающее значение. Опираясь на силу своих армий, немногочисленная группа венценосцев и сопровождавших их государственных деятелей, самостоятельно решала судьбы народов, своих и чужих. С тревогой следили русские люди за роковым переломом в политическом миросозерцании Царя. Вяземский со свойственной ему политической страстностью писал: «Чудны дела Твои, Господи, но чуднее еще дела Твоих господ! В заточении вологодском, плен и пожар Москвы не так часто обхвачивал мой ум, как этот Лайбах. Все прочее безделица в сравнении с этим явлением. Все надежды, вся доверенность, все терпение рушатся, если только на миг приостановить мысль на нем»