Александр еще наследником, тайком от Царя-отца, мечтал о просвещении России, толковал с друзьями о школах, об издании книг, о борьбе с невежеством. Часть этих мечтаний он претворил в жизнь. Ставши Императором, создал Министерство народного просвещения, улучшил положение университетов, посылал молодежь учиться за границу, требовал, чтобы профессора читали по-русски, открывал школы. Лицей был одним из самых утонченных, одним из самых блестящих проявлений царской заботы о народном просвещении.
   Сперанский любил приписывать себе идею Лицея, целью которого было «образование юношества, особенно предназначенного к важным частям службы государственной и составляемого из отличнейших воспитанников знатных фамилий». Это основное задание отвечало потребностям Сперанского, который в своей государственной работе постоянно чувствовал недостаток в образованных чиновниках, подготовленных к государственной службе. Но в школьном плане, в постановке воспитания видна рука Лагарпа. Он внес в устав гуманизм, насыщенный верою в добрую природу человека, в абсолютную силу разума и знания. Как воспитание, так и обучение были отмечены благожелательством к детям, стремлением понять их интересы, считаться с их характерами, уважать в них человеческое достоинство. В то время, когда не только в России, но и во всем мире воспитание еще основывалось на принуждении и угрозе, когда розга считалась необходимостью, лицейский устав уже запрещал телесные наказания.
   Все подробности лицейского быта, весь строй жизни, количество и качество наставников, самое помещение Лицея в одном из флигелей Царскосельского дворца, бок о бок с царской семьей, – все придавало новой школе в глазах общества особую значительность. Даже непривычность названия – не гимназия, не корпус, не семинария, а Лицей, или, как некоторые говорили, Ликей, действовала на воображение, выделяла Лицей из ряда других школ.
   Сначала предполагалось, что в Лицее будут учиться младшие братья Государя, великие князья Николай и Михаил. Если бы это исполнилось, Пушкин попал бы на одну школьную скамью с Императором Николаем Павловичем. Этот план расстроился. По одной версии (И. Селезнев) благодаря войнам с Наполеоном, по другой (И. И. Пущин) – потому, что Императрица-мать находила неприличным слишком тесное общение царственных своих сыновей с детьми простых смертных. Но в орбите непосредственного царского внимания Лицей остался, и надолго.
   Открытие Лицея состоялось 19 октября 1811 года. Оно было обставлено с той торжественной, чинной ласковостью, которую тогда умели вносить даже в официальные приемы. После обедни в дворцовой церкви, которая стала и лицейской церковью, двинулись процессией по длинным внутренним коридорам в лицейский флигель. Впереди шло духовенство с певчими, за ними Император, обе Императрицы, великая княжна Анна Павловна, наследник цесаревич Константин Павлович. Дальше придворные, министры, члены недавно созданного Государственного Совета и «многие другие знаменитые особы», персонал Лицея, лицеисты, их родственники. В конференц-зале, белой с золотом, расписанной заново в модном ложно-классическом стиле, было все приготовлено для гостей, которые расселись по чинам.
   Государь занял председательское место за длинным столом, покрытым красным с золотой бахромой сукном, на котором лежала Высочайшая Грамота, дарованная Лицею. По левую сторону стола выстроили профессоров и служащих, по правую в три ряда стояли тридцать первокурсников, наряженных в новенькие синие с золотом мундиры.
   Рядом с Государем сидел министр народного просвещения, граф А. К. Разумовский. На столе лежала Грамота, написанная на пергаменте, разукрашенная рисунками, переплетенная в золотой глазет с кистями. Два адъюнкт-профессора развернули ее и торжественно держали перед директором департамента Мартыновым, который читал:
   «Прияв от Источника Премудрости скипетр, Мы удостоверены были, что бессмертным светом сиять он будет тогда токмо, когда в пределах Державы Нашей исчезнет мрак невежества…»
   После витиеватой Царской Грамоты начались не менее витиеватые речи педагогов. Испуганный придворным блеском, скромный, милый директор Лицея В. Ф. Малиновский, невнятно бормотал: «Лицей будет воскрылять молодые таланты к приобретенью славы истинных сынов отечества и верных служителей престола…»
   Зато профессор государствоведения, А. П. Куницын, прочел свою речь с молодой уверенностью: «Здесь будут вам сообщены сведения, нужные для гражданина, необходимые для государственного человека, полезные для воина. Вы должны рассчитывать не на знатность предков, а на самих себя… Любовь к славе и к отечеству да будут вашими руководителями…»
   В свою речь он не вставил ни одного слова приветствия Императору, хотя Александр был основателем Лицея, хозяином дома, под крышу которого слетелись эти «воспитанники знатных фамилий». Но время было еще вольнолюбивое, и молодой либеральный профессор боялся всякой тени сервильности.
   Мальчиков, большинству которых было 12–13 лет, занимали не столько речи, сколько вся обстановка, то, что они были центром всеобщего внимания. Их представили Государю. Профессор Н. Ф. Кошанский вызывал учителей и учеников по списку. «Каждый, выходя перед стол, кланялся Императору, который очень благосклонно вглядывался в нас и отвечал терпеливо на неловкие наши поклоны», – описывал потом друг Пушкина, Пущин, этот милый лицеистам день.
   Вечером Разумовский угостил собравшихся «богатейшим столом, стоившим министру 11.000 рублей», как почтительно отметил современник. Лицеисты тоже веселились, по-своему. «Вечером нас угощали десертом a discretion вместо казенного ужина. Кругом Лицея были поставлены плошки, а на балконе горел щит с вензелем Императора. Сбросив парадную одежду, мы играли перед Лицеем в снежки при свете иллюминации и тем заключили свой праздник, не подозревая тогда в себе будущих столпов отечества, как величал нас Куницын, обращаясь в речи к нам» (Пущин).
   А главное, не подозревая, что среди них есть избранник богов, что их лицейская жизнь озарится светом его гения, что благодаря Пушкину все подробности, мелочи, шалости первого курса на долгие годы сохранятся в памяти русских людей, станут подробностью русской истории.
   По словам Пущина, в Лицее были соединены все удобства домашнего быта с требованиями общественного учебного заведения. У многих лицеистов, и прежде всего у Пушкина, домашняя жизнь была гораздо беспорядочнее, теснее, скученнее. А тут был просторный, светлый дворцовый флигель, где при Екатерине помещались ее внучки, великие княжны. В распоряжении Лицея была огромная столовая, конференц-зала, рекреационная, классы, физический кабинет, библиотека, читальня, больница. В верхнем этаже были спальни. В каждой стояла железная кровать, комод, умывальник и даже конторка с чернильницей – знак того, что воспитанники имеют право уходить к себе заниматься. Спальни были номерованные, и лицеисты часто звали друг друга по номерам. Пушкин был № 14, рядом с ним был Пущин, № 15. Общие комнаты освещались масляными лампами, роскошь по тогдашнему времени такая же редкая, как и железные кровати. Россия еще сидела при сальных свечах и при лучинах. Лампы горели только во дворцах да у немногих богатых людей. Лицеистов отлично кормили, сначала даже поили английским портером. Когда война 1812 года разорила казну, началась экономия, все стало проще, и с заморского портера лицеистов перевели на родной квас. То же было и с одеждой. Государев портной, бородатый Мальгин, сшил им сначала франтоватые синие мундирчики, с галунными воротниками и белые панталоны в обтяжку; при этом полагались ботфорты и треуголки. Это была праздничная форма. Для будней были сюртуки попроще, с красными воротниками. После 1812 года лицеистов переодели в серые брюки, в серые штатские сюртуки и фуражки, чем они были очень недовольны, так как такая же форма была у маленьких придворных певчих.
   Первые три года лицеистов не пускали в гости. Но они могли пользоваться парком, и в жизни этой молодежи большое место заняли сады, со всех сторон обступавшие Лицей. Среди длинных аллей и зеленых лужаек было много простора и для ребяческих забав, и для юношеских мечтаний. А позже и для любовных проказ.
   Большим воспитательным новшеством было то, что для прогулок, игр, физических упражнений отводилось гораздо больше времени и внимания, чем это было принято в других русских школах. Жизнь текла размеренно. Раз навсегда установленный порядок соблюдался строго. «Вставали мы по звонку в 6 часов, одевались, шли на молитву в зал. Утреннюю и вечернюю молитву читали мы вслух, по очереди. От 7–9 класс. В 9 чай. Прогулка во всякую погоду до 10. От 10–12 класс. От 12–1 прогулка. В час обед. От 2–3 или чистописание или рисование. От 3–5 класс. В 5 чай. До 6 прогулка. Потом повторение уроков или вспомогательный класс. В половине девятого звонок к ужину. До 10 в зале мячик и беготня. В 10 вечерняя молитва и сон» (Пущин).
   Пушкин на всю жизнь сохранил эту привычку рано вставать. Утро было его рабочим временем.
   Но среди этих правил и установленных порядков лицеисты совсем не чувствовали себя в тисках. Письма, писанные из Лицея первокурсником Илличевским к его приятелю Фуссу, отражают жизнь, полную движения и молодого простора: «Учимся в день только 7 часов и то с переменами, которые по часу продолжаются. На местах никогда не сидим, кто хочет учится, кто хочет гуляет. Уроки, сказать по правде, не весьма велики, в праздное время гуляем, а нынче начинается лето и мы с утра до вечера в саду, который лучше всех летних петербургских» (апрель 1812 г.).Два года спустя он с еще большей похвалой, если не похвальбой, пишет: «Благодаря Бога, у нас царствует свобода, а свобода дело золотое. Летом досуг проводим на прогулках, зимою в чтении книг, иногда представляем театр, с начальниками обходимся без страха, шутим с ними и смеемся» (1814).
   Хорошо, даже с размахом была поставлена научная часть. Лицеистов хотели научить решительно всему. Программа была так разнообразна, что граф А. К. Разумовский еще до открытия Лицея резко осудил ее «за множество и важность предметов», особенно не одобрил за астрономию, греческий язык и философию. «История мнений философических о душе, идеях и мире, большею частью нелепых и противоречащих между собой, не озаряет ума полезными истинами, но помрачает заблужденьями и недоуменьями… Понятия смешанные, скороспелые, кои такого многоведа сделают скорее несносным и вредным педантом, нежели основательным знатоком». Записка эта, составленная, вероятно, графом Жозефом де Местром, влияния не имела. Философия осталась в длинном списке лицейских наук, куда вошли: «психология, военные науки, политическая экономия, эстетика, энциклопедия права, математика, французская и немецкая риторика, история, география, статистика, латынь, русская словесность, рисование, фехтование, танцы, верховая езда, и по возможности архитектура и перспектива, как искусства, в общежитии необходимые».
   Изумительнее всего, что при такой программе за шесть лет лицеисты все-таки многому научились. Главное, научились любить знание, литературу, книги. Их не мучили уроками, самостоятельная умственная жизнь не преследовалась, а поощрялась. Состав наставников был подобран исключительно удачно. Нелегко было найти в неграмотной стране образованных, даровитых педагогов. Ученье на Руси еще только начиналось. Гимназий не было. В Московском университете, этом рассаднике русского научного образования, профессора с трудом пробивались через непривычные научные дебри. Преподаватель практического законоведения говорил на лекциях московским студентам: «Конституция, господа, есть то, что русскому не к роже». Профессор психологии, Брянцев, так определял душу: «Душа – это безусловное условие всего условного». А. И. Тургенев, описывая состояние московских ученых обществ, жаловался: «О русской истории должен писать профессор физики Снегирев, который, кроме толкования о семи таинствах, ничего не знает, несмотря на то, что читает антропологию. Гаврилов объявил в печатном каталоге, что он будет учить русскому стилю по Бате и Гердеру. Но прикроем наготу свою Карамзиным, Жуковским, Дмитриевым, Мерзляковым…» (6 декабря 1805 г.).
   Только за восемь лет перед открытием Лицея был издан приказ профессорам, как русским, так и иностранцам, читать лекции по-русски. Несколько лет спустя А. И. Тургенев радостно писал из Петербурга в Геттинген брату своему Николаю: «В здешнем Педагогическом Институте иначе и не преподают ни одной лекции, как на русском языке. Даже и политическая экономия преподается теперь на русском» (1809).
   Еще не было ни русских ученых, ни русского научного языка. Усилия всех даровитых писателей были направлены на то, чтобы освободить литературный язык от галлицизмов, германизмов и славизмов.
   То были счастливые времена расцвета и роста русских сил. На разных поприщах русские люди являлись созидателями русских культурных починов, из которых с годами складывалась традиция. Эта честь выпала не только на долю самого Пушкина и его поколения, но еще раньше, на долю его наставников. Из них трое: профессора Галич, Кошанский, Куницын, были люди и выдающиеся, и молодые. Они имели влияние на своих учеников и в русском учебном деле оставили след, закладывали, зачинали русскую педагогику. Европейски образованные, они остались русскими, воспитывали русскую молодежь без рабского подражания иноземным образцам, свойственного предыдущему веку. Благодаря им и первому директору Лицея, Малиновскому, широко задуманный устав не остался мертвой буквой. Быстро выработался своеобразный и свободный лицейский дух. Узких сторонников старины он возмущал, друзей просвещения и свободы радовал. Менялись в Лицее директора, учителя, воспитанники. Но росла и крепла общность устремлений, навыков, интересов, даже чувств. Когда позже первокурсники будут вспоминать лицейскую жизнь, то, несмотря на все перемены и смены, шесть лет сольются для них и единое, радостное, цельное воспоминание, которое Пушкин так солнечно выразил в своих стихах.
   Первым встретил, первым принял, первым обласкал маленьких лицеистов В. Ф. Малиновский (1765–1814). Это был кроткий, застенчивый, душевный человек, кабинетный мечтатель, образованный либерал, проповедник всеобщего братства и всеобщего мира. По образованию он был филолог. Кончил Московский университет. Лично знал Карамзина, Жуковского. Побывал за границей, служил в русской миссии в Лондоне, был одним из учредителей Библейского общества, переводил Св. Писание с древнееврейского, издавал журнал («Осенние Вечера»), написал пацифистскую книгу «О мире и войне». В самом начале царствования он через графа Кочубея подал Царю «Записку об освобождении рабов». Энциклопедическое разнообразие лицейских наук, так пугавшее министра просвещения, было очень по душе Малиновскому, этому типичному русскому интеллигенту Александровской эпохи.
   Малиновский старался дополнять и расширять классное обучение лицеистов чтением, беседами, сочинительством, передать им свои умственные и духовные запросы. Лицеисты бывали у него запросто и очень любили ходить к нему. Его смерть была для них тяжелой потерей. Но за полтора года директорства он успел так крепко наладить их жизнь, что ее не испортили даже два года анархического междуцарствия, когда Лицеем попеременно правили то профессор Кошанский, то австриец Гауеншильд. Первого любили, но не слушались. Второго и не любили, и не слушались. Лицеисты во всеуслышание распевали песню, сложенную в честь Гауеншильда.
 
В лицейском зале тишина,
Диковина меж нами,
Друзья, к нам лезет сатана,
С лакрицей за зубами,
Друзья, сберемтеся гурьбой,
Дружнее в руки палку,
Лакрицу сплюснем за щекой,
Дадим австрийцу свалку…
 
   В марте 1816 года директором был назначен Е. А. Энгельгард, который восстановил дисциплину. Е. А. Энгельгард был рижский немец, добросовестный, честный, сентиментальный и ограниченный. У него не было сложных умственных интересов и разнообразных познаний Малиновского. Но он заботился о лицеистах и со многими из них подружился на всю жизнь, только не с Пушкиным. По мнению Энгельгарда, «добродетель, кротость и нравственность составляют истинную цену человека и гражданина, без них просвещение и ученость теряют свою силу». В Пушкине-лицеисте этих добродетелей не было. Других его свойств Энгельгард понять не сумел и относился к юноше-поэту если не враждебно, то, во всяком случае, недоверчиво. Но личная неприязнь директора не испортила Пушкину жизни в Лицее, тем более что с другими учителями и воспитателями он ладил.
   Из них на умственную жизнь лицеистов больше всего имели влияние Куницын, Галич и Кошанский.
   Ученик Геттингенского университета, А. П. Куницын читал в Лицее психологию, логику, философию права. Было в его характере и образе мыслей что-то внушавшее уважение даже этим ветреным и насмешливым сорванцам. Куницын был убежденный сторонник теории естественного права, на котором зиждилось политическое миросозерцание большинства образованных людей того времени, включая Императора Всероссийского. Куницын и книжку свою озаглавил: «Естественное право». В ней он между прочим говорил: «Сохранение свободы есть общая цель всех людей… Каждый человек внутренне свободен и зависит только от законов разума. А по сему другие люди не должны употреблять его как средство для своих целей».
   На лекциях молодой профессор уже открыто обличал крепостное право, и его негодующие речи находили горячий отклик в сердцах лицейской молодежи.
 
Куницыну дань сердца и вина!
Он создал нас, он воспитал наш пламень,
Поставлен им краеугольный камень,
Им чистая лампада возжена…
 
   Так торжественно помянул его Пушкин, но в Лицее предметы, которые читал Куницын, мало интересовали поэта. Еще в Москве зародилась в нем любовь к литературе, и уроки словесности были для него куда привлекательнее. Для Пушкина, ненасытного читателя романов и стихов, с раннего детства литература была необходимостью, как для музыканта необходимы звуки. На его счастье, оба профессора словесности любили литературу, каждый по-своему. Обоим Пушкин многим обязан, но с Кошанским плохо ладил, а с Галичем дружил. Память об их дружбе осталась в его стихах, веселых и ласковых.
   Н. Ф. Кошанский (1785–1831) кончил Московский университет, где изучал древнюю, классическую литературу и получил степень доктора философии и магистра изящных наук. Он написал диссертацию на тему «Миф Пандоры» и издал полезную антологию «Цветы Греческой Поэзии» (1811).Он был хороший преподаватель латыни и древней литературы, но к преподаванию русского языка и риторики Кошанский подходил как литературный старовер. А лицеисты зачитывались Карамзиным и Жуковским.
   Лицеист А. Д. Илличевский, считавшийся вначале опасным поэтическим соперником Пушкина, написал оду «Освобождение Белграда»:
 
Уныло граждане друг на друга смотрели,
Что в крайности такой им было предпринять,
В отчаяньи врагу врата отверзть хотели
И преклоня главу о жизни умолять.
 
   Кошанский нашел стиль недостаточно возвышенным и поправил:
 
Уныло граждане с высоких стен взирали,
Колеблясь мыслями, что в бедствах предпринять.
Уже врагу отверзть врата они желали…
 
   Одноклассник Пушкина, желчный барон М. А. Корф, оставивший жесткие воспоминания о поэте, писал: «Кошанский, преданный слабости к крепким напиткам, от которых в наше время не раз подвергался белой горячке, был род жеманного и чопорного франта, ревностно ухаживавший за прекрасным полом, любивший говорить по-французски, впрочем, довольно смешно. И Пушкина и других жестоко преследовал за стихи».
   Вернее, не Кошанский лицеистов, а они его преследовали за стихи, которые он печатал в «Вестнике Европы» бок о бок с произведениями лицеистов.
   Поступивший в Лицей через 9 лет после Пушкинского выпуска, мягкий, вдумчивый Я. К. Грот гораздо теплее отзывается о Кошанском: «Мы полюбили Кошанского, с нетерпеньем ожидали его лекций и доверчиво показывали ему свои поэтические грехи».
   Это делали и первокурсники, но их литературные беседы с учителем риторики нередко кончались столкновениями, отражавшими литературное расхождение двух поколений. И если лицеисты прислушивались, иногда даже увлекались уроками профессора Кошанского – Пушкин говорил, что Дельвиг Горация изучил в классе под его руководством, – то поэта и ритора Кошанского они самым безжалостным образом высмеивали.
   Когда умерла молодая графиня Ожаровская, в которую Кошанский был влюблен, он написал высокопарную Оду на ее смерть. Свое искреннее горе он излил в таких высокопарных виршах, что даже добродушный Дельвиг не выдержал и написал в ответ «Оду на смерть кучера Агафона». Кошанский писал:
 
Эроты слезы льют,
Супруг и грации венки на урну вьют,
И оросив твой прах слезою,
Почий, вещают, мир с тобою.
 
   Дельвиг ответил:
 
Кухарки слезы льют,
Супруга, конюхи венки из сена вьют,
Глася отшедшему к покою:
Когда ты умер, чорт с тобою.
 
   Так мало церемонились лицеисты с профессорами, что безжалостная пародия Дельвига была напечатана в Лицейском журнале, который все читали.
   Кошанский долго не сдавался перед гением Пушкина, долго видел в нем не столько поэта, сколько проказливого, подчас заносчивого мальчишку. Трудолюбивый профессор риторики не сумел угадать в своем воспитаннике будущего законодателя русской словесности. А ученик не признавал за ним права учить литературному вкусу и тайнам стихосложения. Быстро отросли у орленка и крылья и когти. На уроки учености сухой он ответил посланием «Моему Аристарху». Это не ребяческая дерзость, а уверенная шутка поэта, познавшего сладость вдохновения. Забавляясь, играя, слегка рисуясь, рассказывает пятнадцатилетний лицеист своему суровому цензору, как слетаются к нему рифмы:
 
Люблю я праздность и покой,
И мне досуг совсем не бремя;
И есть и пить найду я время,
Когда ж нечаянной порой
Стихи кропать найдет охота,
На славу дружбы иль Эрота, —
Сижу ли с добрыми друзьями,
Лежу ль в постели пуховой,
Брожу ль над тихими водами
В дубраве темной и глухой,
Задумаюсь, взмахну руками,
На рифмах вдруг заговорю.
 
(1815)
   Как противоположность легкой радости вдохновения описывает он тяжелые потуги ремесленника:
 
Сижу, сижу три ночи сряду
И высижу — трехстопный вздор…
Так пишет (молвить не в укор)
Конюший дряхлого Пегаса…
Служитель отставной Парнаса,
Родитель стареньких стихов…
 
   Весь Лицей знал, о ком идет речь.
   Иные отношения установились у Пушкина со вторым преподавателем словесности, с А. И. Галичем.
   Галич (1783–1848) учился в Геттингене философии и истории, писал книги о красноречии, философии, теории изящного, был под влиянием Канта и Шеллинга. «Человек не только по существу своему есть дух, но еще стремится к беспрепятственному выражению богоподобного характера и в земном существовании своем», – писал он в своей книге по антропологии «Картина человека» (1834).
   Его философия вряд ли интересовала лицеистов, в особенности Пушкина. Но Галич был не доктринер, а ленивый хохол, юморист. В классе он по-товарищески болтал с молодежью, в которой бродили и кипели близкие ему умственные интересы. Как с равными мог разговаривать молодой профессор с Дельвигом, с Пушкиным. «Этот предобрый и презабавный чудак» (барон М. А. Корф) учил без педантизма, без наставлений, без поучений, в живой беседе обостряя и направляя их любознательность. В противоположность Кошанскому Галич был не служителем, а поклонником Муз, хотя Пушкин и назвал его своим соседом по Пинду и Парнасским бродягой. Но это такая же поэтическая вольность, как и описание их «жирных утренних пиров». Лицеисты опьянялись не бокалами, даже не кружками с «пивом золотым», а главное – остротами, молодостью, смехом, стихами, чужими и своими. В 1815 году Пушкин посвятил Галичу два послания, еще раньше упомянул о нем в «Пирующих студентах», с которых началась его лицейская популярность. Он совершенно запросто обращается со своим профессором философии: «Ты Эпикуров младший брат, душа твоя в бокале…», «Ленивец мой, любовник наслажденья..», «О Галич, верный друг бокала и жирных утренних пиров… Тебя зову, мудрец ленивый, в приют поэзии счастливой». Это своеобразное обращение школьника к наставнику было в том же году напечатано в «Российском Музеуме». Только подписи Пушкина еще не было. Вместо нее стояли цифры 1…14–17.
   Лицеисты охотно читали Галичу свои творения, послания, куплеты, баллады, басенки, сонеты. Много лет спустя Пушкин записал в дневник:
   «Тут я встретил доброго Галича и очень ему обрадовался. Он был некогда моим профессором и ободрял меня на поприще, мною избранном. Он заставил меня написать для экзамена 1814 года мои «Воспоминанья в Царском Селе» (17 марта 1834 г.).

Глава IV
ТОВАРИЩИ И ДРУЗЬЯ

   В садах Лицея лицеисты не только проходили длинный курс наук и читали Апулея и Цицерона. Они учились общежитию, учились проявляться, ощущать личность соседа, считаться с ней. Многому научился в Царском Селе и Пушкин. Великодушный и своеобычный, вспыльчивый и добрый, неистощимый на зубоскальство и чуткий на дружбу, он был далеко не покладистым воспитанником и не всегда покладистым товарищем. Неровности его характера всегда навлекали на него неприятности, особенно среди тех, кто тяготился его умственным превосходством. Лицеисты первые почувствовали его исключительность, одни радостно, другие с раздражением. Но большинство первокурсников ценили и любили его, гордились им. В Лицее нашел он друзей, научился дружбе, которая нередко скрашивала его бурную жизнь. Изменчивый в любви, Пушкин был другом верным и нежным.