Теренс Хэнбери Уайт
Отдохновение миссис Мэшем
Посвящается
Амариллис Вирджинии Гарнетт
«Кроме того, я взял с собою шесть живых коров и два быка и столько же овец с баранами, чтобы привезти их к себе на родину и заняться их разведением… Мне очень хотелось увезти с собою с десяток туземцев…»
«Путешествия Гулливера»
Глава I
Марии уже исполнилось десять лет. Темные волосы она заплетала в две косички, а карие ее глаза напоминали цветом закопченный котелок, только блеску в них было побольше. В ту пору – временно – ей приходилось носить очки. В груди Марии билось верное сердце. Она была из породы людей надежных и стойких, тех, что сначала совершают поступки, а потом уже их обдумывают. Правда, встречая один на один корову, она чувствовала себя неуютно; существовали на свете и иные опасности, – ее гувернантка, к примеру, – на случай которых она не отказалась бы от защитника. Главное ее достоинство состояло в том, что она любила музыку и хорошо играла на фортепиано. Возможно, из-за своего тонкого слуха Мария терпеть не могла громких звуков и боялась пятого ноября. Впрочем, это, если не считать коров, и составляло ее единственную слабость. Про нее говорили также, что у нее задатки хорошей спортсменки.
К сожалению, Мария была сиротой, поэтому преодолевать разного рода сложности ей было несколько труднее, чем прочим людям. Она жила в огромном доме, стоящем в глуши Нортгемптоншира, – он был в четыре раза длиннее Букингемского дворца, но мало-помалу разваливался. Дом этот, выстроенный одним из ее предков-герцогов, дружившим с поэтом по имени Поуп, со всех сторон окружали Перспективы, Обелиски, Пирамиды, Колонны, Храмы, Ротонды и Дворцовые Мосты, возведенные в честь генерала Вольфа, адмирала Бинга, принцессы Амелии и иных людей в этом роде. Родители Марии изо всех сил старались поддерживать в парке порядок, но они погибли в автомобильной катастрофе и не оставили денег даже на приличную жизнь в каком-нибудь пансионе. Налоги и сборы съедали весь доход, какой был у Марии, а уговорить кого-либо купить дом под школу или больницу не удавалось. В итоге, Марии с ее гувернанткой приходилось ютиться в двух спаленках, над которыми уцелела какая-никакая кровля, – еще одну небольшую гостиную гувернантка использовала как жилую комнату, а ходила за ними обеими обитавшая в кухне Стряпуха. В коридоре нижнего этажа Стряпуха держала велосипед, на котором и выезжала, когда у дверей звонили, – я ничуть не преувеличиваю.
В доме было триста шестьдесят пять окон, – все, кроме шести, разбитые, – пятьдесят две парадные спальни и двенадцать больших обеденных зал. Назывался он Мальплаке.
Гувернанткой при Марии состояла мисс Браун. На эту должность ее определил местный викарий, опекун Марии. И викарий, и гувернантка были людьми настолько гнусными, что, пытаясь беспристрастно их описать, сталкиваешься с немалыми трудностями.
На вид викарию было лет пятьдесят, рост его составлял пять футов семь дюймов. Багровую физиономию его покрывали сотни лиловых веночек, – он страдал то ли от повышенного давления, то ли сердечной недостаточностью, то ли и тем, и другим. Заглянуть ему в глаза было непросто, отчасти потому что цвет они имели под стать лицу, отчасти же из-за толстых очков, за которыми глаза прятались, будто устрицы за створками раковин. Расчесанные на прямой пробор волосы, казалось, прилипали к черепу. Губы у викария были синеватые, сложенные брюзгливо, передвигался же он медленно, с прямой спиной, и на ходу издавал носовое гудение, вроде пчелиного. Прежде, чем стать опекуном Марии, он работал воспитателем в закрытой школе, и в ту пору единственным его удовольствием было – лупцевать мальчиков тростью, – да и ему викарий, по причине слабого сердца, не мог предаваться в той мере, в какой желал. Звали его мистер Хейтер. Жизнь он вел холостую. Подозрительно, по правде сказать, что мистер Хейтер владел «роллс-ройсом» и проводил много времени в Лондоне, в то время как Марии приходилось жить в разрушенном доме, питаясь саго и прочими ужасами.
В той закрытой школе мисс Браун исполняла при мистере Хейтере обязанности сестры-хозяйки. Видимо, она обладала над ним какой-то таинственной властью, потому что представить себе, чтобы он выбрал ее гувернанткой по собственной воле, было, зная ее, невозможно. При носике остром, костлявом и почти лишенном переносицы, женщина она была упитанная. Садясь, мисс Браун расползалась во все стороны, будто жаба на ладони. Глаза она имела цвета булыжного, а волосы, стянутые в тугой пучок, – желтого. Она носила пенсне без оправы. Годами мисс Браун примерно равнялась викарию, а вот ростом она, в сравнении с ним, не вышла. Она отличалась какой-то затейливой жестокостью. Например, когда дядя Марии был еще жив, он время от времени вспоминал о ее существовании и присылал к Рождеству коробку шоколада. При получении каждой такой посылки мисс Браун предпринимала шаги, каковые можно разделить на несколько стадий. Первым делом, Марии запрещалось вскрывать полученную посылку, «потому что в ней могут быть бактерии». Коробку отправляли вниз, в кухню, с распоряжением как следует ее прокалить. Затем посылали за Марией; та являлась в Северо-северозападную гостиную, в которой обитала мисс Браун, и здесь Марии вручались жалкие останки все еще не развернутой посылки. Следующий шаг сводился к тому, чтобы объявить (без всяких на то оснований), будто у Марии грязные руки, и отослать ее обратно на кухню – а это десять минут ходьбы, – чтобы она их помыла. Когда она, наконец, трепеща от предвкушений, возвращалась, и несчастный, растаявший шоколад удавалось отодрать от коричневатой обертки, мисс Браун обыкновенно объявляла, что шоколад был упакован неправильно и собственными нежными пальчиками выкидывала его в ближайшее озеро «из опасения, что дитя может от него заболеть».
Трудно, конечно, а все-таки необходимо поверить, что эта прелестная парочка действительно старалась сделать для Марии все, что было в ее силах, нужно, однако, принять во внимание и то, к какому разряду людей оба принадлежали.
Настоящих друзей у Марии было двое – Стряпуха и старый Профессор, живший в отдаленной части парка. Порой Мария чувствовала себя очень несчастной, порой очень счастливой, – в юности люди легко перепархивают от одной из этих крайностей к другой. Счастливейшее время наступало, когда викарий пребывал в Лондоне, а мисс Браун – в постели, с мигренью. Тут уж Мария едва с ума не сходила от упоения, обретая сходство с суматошным, но основательным щенком, которого порывы воображения швыряют то туда, то сюда, но который норовит из каждого положения выжать все, что оно в состоянии дать.
В один из таких летних дней, когда мучители ее не путались под ногами, Мария решила навестить Шахматное озеро – поупражняться в пиратстве.
Шахматное озеро было одним из озер, от которого поднимался к Южному фасаду широкий луг. Озеро обступали разросшиеся деревья, – огромная ольха, буки, дикие вишни, секвойи и кедры, посаженные многочисленными знакомыми поэта по имени Поуп, поверхность озера устилали кувшинки, а на берегу его стоял дощатый лодочный сарайчик, обветшалый, с протекающим плоскодонным яликом внутри. В середине озера располагался заросший ежевикою островок, а на островке – маленький гипсовый храм вроде беседки с куполом, или, если уж называть его правильным именем, моноптерон. Купол, скругленный, точно верхушка яйца, поддерживался пятью тоненькими колоннами. Называлось все это «Отдохновение миссис Мэшем».
Впрочем, с того времени, как скончалась королева Анна, никто на острове не отдыхал. Никто не очищал его от крапивы, никто не сметал с мраморных ступеней улегшейся толстым слоем прелой листвы, никто не подрезал стеснившихся вокруг позабытого храма лавров, рододендронов и ежевики, казалось, взбиравшейся уже вверх по колоннам. В пору «Шествия Разума» храм, возведенный некогда руками людей, надеявшихся, что он надолго сохранит присущую ему пленительную изысканность, пришел в упадок. Само озеро заросло травой, поскольку денег на расчистку его не осталось, и остров обратился в подобие затерянной в морях Атлантиды. Одна только Мария и знала проходы в траве, которыми до него можно было добраться. Но и она из-за покрывавших остров колючих зарослей ни разу на него не высаживалась.
Стоял чудесный июньский день, – говоря совсем точно, стояло чудесное первое июня, – солнце заливало огромный зеленый луг. Арендовавший этот луг фермер, размахивая бутылкой с примочкой от паразитов, гнал с него овец, и лицо у фермера блестело, словно намасленное; на Каштановой аллее, переругивались и болтали серые белки; на лежащем за Шахматным озером Праздничном поле мирно паслись бычки, помахивая хвостами и время от времени с топотом бросаясь бежать неизвестно куда, заеденные слепнями; кукушки выпевали две свои ноты; в отблескивающих на солнце густых вечнозеленых зарослях гудели несметные насекомые; и были здесь еще кролики, и высокая трава, и мелкие пичуги, и Мария, коричневая, будто кофейный боб.
Лежа ничком в ялике, она смотрела с кормы в глубокую воду. Коленки ее и большую часть груди покрывал зеленый ил, из ковшика, которым она отчерпывалась, стекала в рукав вода. Мария была счастлива. Когда движение ялика замирало, она гребком толкала его вперед. Корабль Марии медленно скользил, раздвигая кувшинки, и прямо перед ее носом возникали водяные сосенки и прочая флора океанского дна. Порхали над водой похожие на синие и рубиновые иглы стрекозы, – стрекоза-муж приводил жену-стрекозу к повиновению, крепко обхватывая ее за шею особыми щипчиками, устроенными у него на конце хвоста. Ялик двигался плавно, и время от времени Мария проплывала над стайкой окуней, даже не спугнув их. Вернее сказать, окуни просто встопыривали шипастые плавники, полоски их гневно темнели, а сами они корчили Марии угрожающие рожи. Пару раз она прошла над щучками дюймов в шесть длиной, нежившимися под плоскими зелеными листьями, а однажды приблизилась к месту, в которое сплываются для неторопливых бесед лини, и лини, громко плеснув, улизнули. Перед тем они лениво почесывали спины о стволы кувшинок, словно стадо слонов.
Прекрасные, в сущности говоря, были места для рыбалки, озера Мальплаке. В прежние дни, еще до того, как озера заросли, Нортгемптонские Удильщики два раза в год сходились здесь – посоревноваться. Лини тут водились крупные, фунтов под пять, а то и больше, что для линя составляет рекордный вес, иногда попадались и двадцатифунтовые щуки. Окуни были приличные, но не так чтобы очень большие. Встречалась также мелкая плотва.
Стоило Марии выйти на траверз Отдохновения миссис Мэшем, как ей овладели самые что ни на есть пиратские чувства. Раны Господни! – сказала она себе, – да пусть ей днище пробьет, если она не пристанет к этому острову, чтобы откренговаться, да уж и выкопать между делом какое-нибудь зарытое там сокровище. Впрочем, она не отказалась бы и от пары шкилетиков или начертанного высохшей кровью креста, или потрескавшегося пергамента с картой.
Вокруг острова росли сплошняком кувшинки вперемешку с лягушечником и лютиками, – росли так плотно, что их и раздвинуть-то было непросто.
Мария медленно обогнула остров, высматривая, где бы протиснуться. Разоженный фитиль лежал на банке, поближе к руке, – первым делом она как следует раздула его, так что едва не вспыхнул ром, наполнявший ее дыхание. Она сняла крючок, удерживающий саблю в ножнах и нетерпеливо мерила шагами полуют.
Единственным местом, пригодным для высадки, была упавшая лиственница, – выросшая из маленькой шишки еще в те времена, когда леди Мэшем было пожаловано дворянство, с той поры лиственница вытянулась, потом затрухлявела, и ветер ее повалил. Она лежала, выпроставшись из острова и перекрывая, будто мостом, неодолимые заросли кувшинок. Несколько ветвей ее еще норовили зазеленеть.
Мария подвела свою барку к концу ствола, привязала, чтобы барка не уплыла – Неприятность, как сообщает нам Гулливер, против коей все осмотрительные Моряки принимают особливые Меры. Затем она сняла туфли и чулки, полагая, что босиком лезть по стволу будет легче, взмахнув кривой абордажной саблей, выпрыгнула на ствол и всей оравой ринулась к берегу, оглашая окрестности воплем, известным как «Боевой клич Марии». Стекла очков ее свирепо сверкали на солнце.
К сожалению, Мария была сиротой, поэтому преодолевать разного рода сложности ей было несколько труднее, чем прочим людям. Она жила в огромном доме, стоящем в глуши Нортгемптоншира, – он был в четыре раза длиннее Букингемского дворца, но мало-помалу разваливался. Дом этот, выстроенный одним из ее предков-герцогов, дружившим с поэтом по имени Поуп, со всех сторон окружали Перспективы, Обелиски, Пирамиды, Колонны, Храмы, Ротонды и Дворцовые Мосты, возведенные в честь генерала Вольфа, адмирала Бинга, принцессы Амелии и иных людей в этом роде. Родители Марии изо всех сил старались поддерживать в парке порядок, но они погибли в автомобильной катастрофе и не оставили денег даже на приличную жизнь в каком-нибудь пансионе. Налоги и сборы съедали весь доход, какой был у Марии, а уговорить кого-либо купить дом под школу или больницу не удавалось. В итоге, Марии с ее гувернанткой приходилось ютиться в двух спаленках, над которыми уцелела какая-никакая кровля, – еще одну небольшую гостиную гувернантка использовала как жилую комнату, а ходила за ними обеими обитавшая в кухне Стряпуха. В коридоре нижнего этажа Стряпуха держала велосипед, на котором и выезжала, когда у дверей звонили, – я ничуть не преувеличиваю.
В доме было триста шестьдесят пять окон, – все, кроме шести, разбитые, – пятьдесят две парадные спальни и двенадцать больших обеденных зал. Назывался он Мальплаке.
Гувернанткой при Марии состояла мисс Браун. На эту должность ее определил местный викарий, опекун Марии. И викарий, и гувернантка были людьми настолько гнусными, что, пытаясь беспристрастно их описать, сталкиваешься с немалыми трудностями.
На вид викарию было лет пятьдесят, рост его составлял пять футов семь дюймов. Багровую физиономию его покрывали сотни лиловых веночек, – он страдал то ли от повышенного давления, то ли сердечной недостаточностью, то ли и тем, и другим. Заглянуть ему в глаза было непросто, отчасти потому что цвет они имели под стать лицу, отчасти же из-за толстых очков, за которыми глаза прятались, будто устрицы за створками раковин. Расчесанные на прямой пробор волосы, казалось, прилипали к черепу. Губы у викария были синеватые, сложенные брюзгливо, передвигался же он медленно, с прямой спиной, и на ходу издавал носовое гудение, вроде пчелиного. Прежде, чем стать опекуном Марии, он работал воспитателем в закрытой школе, и в ту пору единственным его удовольствием было – лупцевать мальчиков тростью, – да и ему викарий, по причине слабого сердца, не мог предаваться в той мере, в какой желал. Звали его мистер Хейтер. Жизнь он вел холостую. Подозрительно, по правде сказать, что мистер Хейтер владел «роллс-ройсом» и проводил много времени в Лондоне, в то время как Марии приходилось жить в разрушенном доме, питаясь саго и прочими ужасами.
В той закрытой школе мисс Браун исполняла при мистере Хейтере обязанности сестры-хозяйки. Видимо, она обладала над ним какой-то таинственной властью, потому что представить себе, чтобы он выбрал ее гувернанткой по собственной воле, было, зная ее, невозможно. При носике остром, костлявом и почти лишенном переносицы, женщина она была упитанная. Садясь, мисс Браун расползалась во все стороны, будто жаба на ладони. Глаза она имела цвета булыжного, а волосы, стянутые в тугой пучок, – желтого. Она носила пенсне без оправы. Годами мисс Браун примерно равнялась викарию, а вот ростом она, в сравнении с ним, не вышла. Она отличалась какой-то затейливой жестокостью. Например, когда дядя Марии был еще жив, он время от времени вспоминал о ее существовании и присылал к Рождеству коробку шоколада. При получении каждой такой посылки мисс Браун предпринимала шаги, каковые можно разделить на несколько стадий. Первым делом, Марии запрещалось вскрывать полученную посылку, «потому что в ней могут быть бактерии». Коробку отправляли вниз, в кухню, с распоряжением как следует ее прокалить. Затем посылали за Марией; та являлась в Северо-северозападную гостиную, в которой обитала мисс Браун, и здесь Марии вручались жалкие останки все еще не развернутой посылки. Следующий шаг сводился к тому, чтобы объявить (без всяких на то оснований), будто у Марии грязные руки, и отослать ее обратно на кухню – а это десять минут ходьбы, – чтобы она их помыла. Когда она, наконец, трепеща от предвкушений, возвращалась, и несчастный, растаявший шоколад удавалось отодрать от коричневатой обертки, мисс Браун обыкновенно объявляла, что шоколад был упакован неправильно и собственными нежными пальчиками выкидывала его в ближайшее озеро «из опасения, что дитя может от него заболеть».
Трудно, конечно, а все-таки необходимо поверить, что эта прелестная парочка действительно старалась сделать для Марии все, что было в ее силах, нужно, однако, принять во внимание и то, к какому разряду людей оба принадлежали.
Настоящих друзей у Марии было двое – Стряпуха и старый Профессор, живший в отдаленной части парка. Порой Мария чувствовала себя очень несчастной, порой очень счастливой, – в юности люди легко перепархивают от одной из этих крайностей к другой. Счастливейшее время наступало, когда викарий пребывал в Лондоне, а мисс Браун – в постели, с мигренью. Тут уж Мария едва с ума не сходила от упоения, обретая сходство с суматошным, но основательным щенком, которого порывы воображения швыряют то туда, то сюда, но который норовит из каждого положения выжать все, что оно в состоянии дать.
В один из таких летних дней, когда мучители ее не путались под ногами, Мария решила навестить Шахматное озеро – поупражняться в пиратстве.
Шахматное озеро было одним из озер, от которого поднимался к Южному фасаду широкий луг. Озеро обступали разросшиеся деревья, – огромная ольха, буки, дикие вишни, секвойи и кедры, посаженные многочисленными знакомыми поэта по имени Поуп, поверхность озера устилали кувшинки, а на берегу его стоял дощатый лодочный сарайчик, обветшалый, с протекающим плоскодонным яликом внутри. В середине озера располагался заросший ежевикою островок, а на островке – маленький гипсовый храм вроде беседки с куполом, или, если уж называть его правильным именем, моноптерон. Купол, скругленный, точно верхушка яйца, поддерживался пятью тоненькими колоннами. Называлось все это «Отдохновение миссис Мэшем».
Впрочем, с того времени, как скончалась королева Анна, никто на острове не отдыхал. Никто не очищал его от крапивы, никто не сметал с мраморных ступеней улегшейся толстым слоем прелой листвы, никто не подрезал стеснившихся вокруг позабытого храма лавров, рододендронов и ежевики, казалось, взбиравшейся уже вверх по колоннам. В пору «Шествия Разума» храм, возведенный некогда руками людей, надеявшихся, что он надолго сохранит присущую ему пленительную изысканность, пришел в упадок. Само озеро заросло травой, поскольку денег на расчистку его не осталось, и остров обратился в подобие затерянной в морях Атлантиды. Одна только Мария и знала проходы в траве, которыми до него можно было добраться. Но и она из-за покрывавших остров колючих зарослей ни разу на него не высаживалась.
Стоял чудесный июньский день, – говоря совсем точно, стояло чудесное первое июня, – солнце заливало огромный зеленый луг. Арендовавший этот луг фермер, размахивая бутылкой с примочкой от паразитов, гнал с него овец, и лицо у фермера блестело, словно намасленное; на Каштановой аллее, переругивались и болтали серые белки; на лежащем за Шахматным озером Праздничном поле мирно паслись бычки, помахивая хвостами и время от времени с топотом бросаясь бежать неизвестно куда, заеденные слепнями; кукушки выпевали две свои ноты; в отблескивающих на солнце густых вечнозеленых зарослях гудели несметные насекомые; и были здесь еще кролики, и высокая трава, и мелкие пичуги, и Мария, коричневая, будто кофейный боб.
Лежа ничком в ялике, она смотрела с кормы в глубокую воду. Коленки ее и большую часть груди покрывал зеленый ил, из ковшика, которым она отчерпывалась, стекала в рукав вода. Мария была счастлива. Когда движение ялика замирало, она гребком толкала его вперед. Корабль Марии медленно скользил, раздвигая кувшинки, и прямо перед ее носом возникали водяные сосенки и прочая флора океанского дна. Порхали над водой похожие на синие и рубиновые иглы стрекозы, – стрекоза-муж приводил жену-стрекозу к повиновению, крепко обхватывая ее за шею особыми щипчиками, устроенными у него на конце хвоста. Ялик двигался плавно, и время от времени Мария проплывала над стайкой окуней, даже не спугнув их. Вернее сказать, окуни просто встопыривали шипастые плавники, полоски их гневно темнели, а сами они корчили Марии угрожающие рожи. Пару раз она прошла над щучками дюймов в шесть длиной, нежившимися под плоскими зелеными листьями, а однажды приблизилась к месту, в которое сплываются для неторопливых бесед лини, и лини, громко плеснув, улизнули. Перед тем они лениво почесывали спины о стволы кувшинок, словно стадо слонов.
Прекрасные, в сущности говоря, были места для рыбалки, озера Мальплаке. В прежние дни, еще до того, как озера заросли, Нортгемптонские Удильщики два раза в год сходились здесь – посоревноваться. Лини тут водились крупные, фунтов под пять, а то и больше, что для линя составляет рекордный вес, иногда попадались и двадцатифунтовые щуки. Окуни были приличные, но не так чтобы очень большие. Встречалась также мелкая плотва.
Стоило Марии выйти на траверз Отдохновения миссис Мэшем, как ей овладели самые что ни на есть пиратские чувства. Раны Господни! – сказала она себе, – да пусть ей днище пробьет, если она не пристанет к этому острову, чтобы откренговаться, да уж и выкопать между делом какое-нибудь зарытое там сокровище. Впрочем, она не отказалась бы и от пары шкилетиков или начертанного высохшей кровью креста, или потрескавшегося пергамента с картой.
Вокруг острова росли сплошняком кувшинки вперемешку с лягушечником и лютиками, – росли так плотно, что их и раздвинуть-то было непросто.
Мария медленно обогнула остров, высматривая, где бы протиснуться. Разоженный фитиль лежал на банке, поближе к руке, – первым делом она как следует раздула его, так что едва не вспыхнул ром, наполнявший ее дыхание. Она сняла крючок, удерживающий саблю в ножнах и нетерпеливо мерила шагами полуют.
Единственным местом, пригодным для высадки, была упавшая лиственница, – выросшая из маленькой шишки еще в те времена, когда леди Мэшем было пожаловано дворянство, с той поры лиственница вытянулась, потом затрухлявела, и ветер ее повалил. Она лежала, выпроставшись из острова и перекрывая, будто мостом, неодолимые заросли кувшинок. Несколько ветвей ее еще норовили зазеленеть.
Мария подвела свою барку к концу ствола, привязала, чтобы барка не уплыла – Неприятность, как сообщает нам Гулливер, против коей все осмотрительные Моряки принимают особливые Меры. Затем она сняла туфли и чулки, полагая, что босиком лезть по стволу будет легче, взмахнув кривой абордажной саблей, выпрыгнула на ствол и всей оравой ринулась к берегу, оглашая окрестности воплем, известным как «Боевой клич Марии». Стекла очков ее свирепо сверкали на солнце.
Глава II
Остров, на который высадилась Мария, не превосходил размерами теннисного корта. Двести лет тому назад, когда Первый Герцог обустраивал парк, в середину озера навезли лодками землю, и остров, поросший зеленой травой и увенчанный белым куполом беседки, искусственным изумрудом восстал из воды. Быть может, летними днями здесь сиживала в шелках и кружевах и услаждалась чаем миссис Хилл, еще не ставшая миссис Мэшем, – а то и сама миссис Морли. Если это действительно была миссис Морли, она, надо думать, добавляла в курившуюся паром чашку капельку бренди.
Ныне же остров оплели разнородные колючие заросли. Первым, с чем сталкивался посетивший его путешественник, было кольцо душивших кустарник крапивы и ежевики, подобно питону сжимавшее остров. Казалось, безболезненно подобраться к храму невозможно, ибо крапива явно была готова жалить, а ежевика впиваться, так что, в сущности, Марии весьма бы не помешало мачете или иное схожее с мачете орудие, посредством которого индейцы прорубают себе в джунглях дорогу.
Будь Мария лесничим в плотной куртке и кожаных крагах, ей, быть может, и удалось бы протиснуться сквозь заросли; будь она работником с фермы, она расчистила бы себе дорогу топориком; – но поскольку она не была ни тем, ни другим, оставаясь, однако ж, человеком решительным (коровы не в счет), она принялась пробиваться, орудуя прихваченным из ялика черпаком. Сбив наземь колючую ветку, Мария без особой охоты наступала на нее; если одна из таких веток хватала ее за одежду, Мария останавливалась и отцепляла ее – иногда; если же ветка царапала ей лицо, она изрыгала уместное в подобных случаях проклятие. Так, медленно, но уверенно Мария торила дорогу через лесной пояс. Она порвала юбку в трех местах и жутко ободрала загорелые ноги, – в конце концов, пришлось вернуться в ялик за обувью.
Заросли кончились совершенно неожиданно, в нескольких ярдах от ступенек храма, и незванная гостья с ежевичной плетью в волосах застыла на месте.
Там, где кончалась ежевика, начиналась трава, – та самая опрятная, ухоженная травка, на которую, должно быть, смотрела и леди Мэшем. Ее до сих пор подстригали так же коротко, как и тогда, если не короче. Травка тут росла ровная, как на лужке для игры в шары.
Нет, право, очень это место походило на площадку для боулинга. Плотные заросли стояли вокруг подобно тисовой изгороди, окружающей обычно такую площадку. Только в самой середине ее легко возносил колонны прекрасный, залитый солнцем храм.
Но странно, – сердце Марии вдруг екнуло, она и сама не поняла почему, – странно, какая опрятность царила вокруг.
Мария огляделась – ни души. Ни единый лист не дрогнул в маленьком зеленом амфитеатре, не было видно и следа жилой хижины. Ни навеса, под которым могла бы стоять газонокосилка, ни, собственно говоря, самой косилки.
Но траву кто-то ведь все же подстриг.
Мария извлекла из волос ежевичную плеть, выпуталась из последних ветвей и шагнула навстречу своей судьбе.
С внутренней стороны купола штукатурка кое-где отвалилась, но деревянной дранки, лезущей в глаза с прохудившихся потолков ее дома, из купола не торчало. Похоже, кровлю кто-то чинил изнутри, пользусь глиной или бумагой, подобно тому, как их используют осы. Странным было и то, что на полу никакой штукатурки не было. Кудато ее убрали.
Такая чистота стояла вокруг, до того все не походило на дебри, через которые Мария только что продиралась, – такое все было прямоугольное, округлое и геометрически правильное, словно бы только что выстроенное, – что в глаза сами собой лезли детали.
Мария увидела: во-первых, прямоугольное отверстие дюймов в восемь шириной, проделанное в самой нижней ступеньке, – Мария сначала приняла его за вентиляционное, предназначенное для отвода влаги изпод храма, но к нему вела как бы мышами протоптанная в мураве тропинка; затем, Мария заметила в основании каждой из колонн по семидюймовой дверце, быть может, также предназначенной для гидроизоляции, да только – Мария их не углядела, потому что они были крохотные, примерно со спичечные головки, – да только на дверцах имелись ручки; и наконец, у ближайшей к ней двери она приметила скорлупку грецкого ореха, вернее, половинку скорлупки. В парке росло несколько грецких орехов – не очень близко отсюда. Мария подошла, желая разглядеть скорлупку сблизи, и то, что она разглядела, повергло ее в величайшее изумление.
В скорлупке лежал младенец.
Девочка наклонилась, чтобы подобрать колыбельку, принятую ей за игрушку – самую красивую из всех, какие она когда-либо видела. Когда тень ее руки накрыла младенца, в котором всей-то длины было около дюйма, младенец замотал головкой, лежащей на крошечной моховой подушке, растопырил ручки, поджал, будто велосипедист, колени, и тоненько, но явственно замяукал.
Услышав его писк, Мария руки не отдернула. Напротив, она схватила скорлупку. Если и существовало в эту минуту на всем белом свете нечто такое, что Марии хотелось схватить, так именно этот младенец.
Она нежно держала это чудо совершенства на ладони, не дыша, потому что боялась его повредить, и разглядывала, стараясь не упустить ни единой подробности. Глаза его, малюсенькие, как у креветки, казалось, отливали подобающей младенцам мрамористой голубизной; кожа чуть лиловела – он, видимо, родился совсем недавно; младенец был не худой, напротив, восхитительно полненький, и Мария, хоть и с трудом, но различила даже складочки вокруг его пухлых запястий, выглядевшие так, словно запястия охвачены тесными браслетиками из тончайшего волоса, или так, словно ручки младенцу приделал на шарнирах хитроумнейший из кукольных мастеров.
Младенец был живым, по-настоящему живым и, похоже, ему понравилось, что Мария его подобрала, ибо он протянул к ее носу ручки и залопотал. Во всяком случае, склонив голову и прислушавшись к младенцу, словно к часам, Мария убедилась, что он издает какие-то звуки.
Разглядывая в совершенном восторге это свалившееся с неба чудо, она ощутила вдруг острую боль в левой лодыжке, сильную, как от укуса пчелы.
Подобно большинству ужаленных в лодыжку людей, она топнула уязвленной ногой и запрыгала на другой, – занятие в случае пчелиного укуса совершенно бессмысленное, поскольку ужалившая пчела вторично ужалить не сможет, а прочих пчел такие прыжки лишь раздражают.
Попрыгав, – все это время она с величайшей осторожностью держала колыбельку в одной руке, а другой хлопала по пострадавшей лодыжке, – Мария с безопасного расстояния уставилась на атаковавшее ее существо.
Это была дородная женщина дюймов в пять ростом. Она стояла на мраморном полу храма и размахивала неким подобием гарпуна. Платье ее отливало ржавчиной, как грудка малиновки, женщина была вне себя от гнева или от ужаса. Крошечные глазки ее пылали, волосы разметались по спине, грудь вздымалась, она вопила на неведомом языке что-то такое про Куинба Флестрина. На остром, словно игла, гарпуне сидел стальной наконечник длиной в половину младенца. Между пальцами сжимавшей лодыжку Марииной руки струйкой стекала кровь.
Надо сказать, что несмотря на убийства и иные правонарушения, совершаемые Марией в пиратской ее ипостаси (в которой она питала особенное пристрастие к процедуре, называемой «пройтись по доске»), она не принадлежала к числу людей злопамятных, и уж тем более к тем, кто имеет обыкновение отнимать младенцев у безутешных матерей ради одного только цинического наслаждения, которое им доставляют материнские вопли. Она сразу сообразила, что перед ней – мать младенца, и вместо того, чтобы рассердиться из-за гарпуна, почувствовала себя виноватой. В душе ее зародилось ужасное подозрение: младенца, судя по всему, придется отдать.
Искушение не делать этого было жестоким. Мария сознавала, что доживи она хоть до тысячи лет, она, может быть, никогда больше не найдет ничего похожего.
Вот скажи сама себе, только со всей откровенностью, вернула бы ты живого дюймового младенца его родне, после того, как честно изловила его в чистом поле?
Но Мария повела себя до чрезвычайности добродетельно.
Она сказала:
– Простите, я не знала, что это ваш младенец. Вот, пожалуйста, я ему ничего плохого не сделала. Видите, вы можете взять его обратно.
– И знаете, – едва не плача, прибавила Мария, – он у вас такой милый.
Она нагнулась, чтобы поставить колыбельку к ногам матери.
Но яростная маленькая женщина либо разволновалась до того, что ничего уже не слышала, либо не понимала по-английски, ибо едва огромная ладонь приблизилась к ней, женщина взмахнула своим оружием и рассекла Марии большой палец.
– Ах вот ты как? – закричала Мария. – Гадючка ты этакая!
И вместо того, чтобы вернуть младенца, она завернула его вместе с колыбелькой в носовой платок и сунула получившийся узелок в карман юбки, затем извлекла из другого кармана второй платок, взмахнула им перед лицом матери, так что та повалилась навзничь, накинула платок ей на голову, щелчком отбросила выпавший из материнской руки гарпун, и спеленала мать тоже. У нее так редко оказывалось с собой два носовых платка, да, если правду сказать, и один тоже, что она ощутила себя человеком, над которым простерлась десница Господня. Тут в ближней колонне что-то загудело, как в улье, и у Марии появилось новое ощущение – пожалуй, больше Господню десницу искушать не стоит.
Запихав второй узелок, – этот вышел побольше и содержимое его лягалось изо всех сил, – в другой карман, Мария поспешила к проделанному ею в зарослях проходу. Достигнув его, она обернулась, чтобы в последний раз взглянуть на храм. У дверцы в колонне боролись трое мужчин. Двое, не отпуская, держали за руки третьего, а он бился, норовя броситься ей вдогонку. Статный такой малый ростом гораздо выше шести дюймов, в тунике из кротового меха.
Ныне же остров оплели разнородные колючие заросли. Первым, с чем сталкивался посетивший его путешественник, было кольцо душивших кустарник крапивы и ежевики, подобно питону сжимавшее остров. Казалось, безболезненно подобраться к храму невозможно, ибо крапива явно была готова жалить, а ежевика впиваться, так что, в сущности, Марии весьма бы не помешало мачете или иное схожее с мачете орудие, посредством которого индейцы прорубают себе в джунглях дорогу.
Будь Мария лесничим в плотной куртке и кожаных крагах, ей, быть может, и удалось бы протиснуться сквозь заросли; будь она работником с фермы, она расчистила бы себе дорогу топориком; – но поскольку она не была ни тем, ни другим, оставаясь, однако ж, человеком решительным (коровы не в счет), она принялась пробиваться, орудуя прихваченным из ялика черпаком. Сбив наземь колючую ветку, Мария без особой охоты наступала на нее; если одна из таких веток хватала ее за одежду, Мария останавливалась и отцепляла ее – иногда; если же ветка царапала ей лицо, она изрыгала уместное в подобных случаях проклятие. Так, медленно, но уверенно Мария торила дорогу через лесной пояс. Она порвала юбку в трех местах и жутко ободрала загорелые ноги, – в конце концов, пришлось вернуться в ялик за обувью.
Заросли кончились совершенно неожиданно, в нескольких ярдах от ступенек храма, и незванная гостья с ежевичной плетью в волосах застыла на месте.
Там, где кончалась ежевика, начиналась трава, – та самая опрятная, ухоженная травка, на которую, должно быть, смотрела и леди Мэшем. Ее до сих пор подстригали так же коротко, как и тогда, если не короче. Травка тут росла ровная, как на лужке для игры в шары.
Нет, право, очень это место походило на площадку для боулинга. Плотные заросли стояли вокруг подобно тисовой изгороди, окружающей обычно такую площадку. Только в самой середине ее легко возносил колонны прекрасный, залитый солнцем храм.
Но странно, – сердце Марии вдруг екнуло, она и сама не поняла почему, – странно, какая опрятность царила вокруг.
Мария огляделась – ни души. Ни единый лист не дрогнул в маленьком зеленом амфитеатре, не было видно и следа жилой хижины. Ни навеса, под которым могла бы стоять газонокосилка, ни, собственно говоря, самой косилки.
Но траву кто-то ведь все же подстриг.
Мария извлекла из волос ежевичную плеть, выпуталась из последних ветвей и шагнула навстречу своей судьбе.
С внутренней стороны купола штукатурка кое-где отвалилась, но деревянной дранки, лезущей в глаза с прохудившихся потолков ее дома, из купола не торчало. Похоже, кровлю кто-то чинил изнутри, пользусь глиной или бумагой, подобно тому, как их используют осы. Странным было и то, что на полу никакой штукатурки не было. Кудато ее убрали.
Такая чистота стояла вокруг, до того все не походило на дебри, через которые Мария только что продиралась, – такое все было прямоугольное, округлое и геометрически правильное, словно бы только что выстроенное, – что в глаза сами собой лезли детали.
Мария увидела: во-первых, прямоугольное отверстие дюймов в восемь шириной, проделанное в самой нижней ступеньке, – Мария сначала приняла его за вентиляционное, предназначенное для отвода влаги изпод храма, но к нему вела как бы мышами протоптанная в мураве тропинка; затем, Мария заметила в основании каждой из колонн по семидюймовой дверце, быть может, также предназначенной для гидроизоляции, да только – Мария их не углядела, потому что они были крохотные, примерно со спичечные головки, – да только на дверцах имелись ручки; и наконец, у ближайшей к ней двери она приметила скорлупку грецкого ореха, вернее, половинку скорлупки. В парке росло несколько грецких орехов – не очень близко отсюда. Мария подошла, желая разглядеть скорлупку сблизи, и то, что она разглядела, повергло ее в величайшее изумление.
В скорлупке лежал младенец.
Девочка наклонилась, чтобы подобрать колыбельку, принятую ей за игрушку – самую красивую из всех, какие она когда-либо видела. Когда тень ее руки накрыла младенца, в котором всей-то длины было около дюйма, младенец замотал головкой, лежащей на крошечной моховой подушке, растопырил ручки, поджал, будто велосипедист, колени, и тоненько, но явственно замяукал.
Услышав его писк, Мария руки не отдернула. Напротив, она схватила скорлупку. Если и существовало в эту минуту на всем белом свете нечто такое, что Марии хотелось схватить, так именно этот младенец.
Она нежно держала это чудо совершенства на ладони, не дыша, потому что боялась его повредить, и разглядывала, стараясь не упустить ни единой подробности. Глаза его, малюсенькие, как у креветки, казалось, отливали подобающей младенцам мрамористой голубизной; кожа чуть лиловела – он, видимо, родился совсем недавно; младенец был не худой, напротив, восхитительно полненький, и Мария, хоть и с трудом, но различила даже складочки вокруг его пухлых запястий, выглядевшие так, словно запястия охвачены тесными браслетиками из тончайшего волоса, или так, словно ручки младенцу приделал на шарнирах хитроумнейший из кукольных мастеров.
Младенец был живым, по-настоящему живым и, похоже, ему понравилось, что Мария его подобрала, ибо он протянул к ее носу ручки и залопотал. Во всяком случае, склонив голову и прислушавшись к младенцу, словно к часам, Мария убедилась, что он издает какие-то звуки.
Разглядывая в совершенном восторге это свалившееся с неба чудо, она ощутила вдруг острую боль в левой лодыжке, сильную, как от укуса пчелы.
Подобно большинству ужаленных в лодыжку людей, она топнула уязвленной ногой и запрыгала на другой, – занятие в случае пчелиного укуса совершенно бессмысленное, поскольку ужалившая пчела вторично ужалить не сможет, а прочих пчел такие прыжки лишь раздражают.
Попрыгав, – все это время она с величайшей осторожностью держала колыбельку в одной руке, а другой хлопала по пострадавшей лодыжке, – Мария с безопасного расстояния уставилась на атаковавшее ее существо.
Это была дородная женщина дюймов в пять ростом. Она стояла на мраморном полу храма и размахивала неким подобием гарпуна. Платье ее отливало ржавчиной, как грудка малиновки, женщина была вне себя от гнева или от ужаса. Крошечные глазки ее пылали, волосы разметались по спине, грудь вздымалась, она вопила на неведомом языке что-то такое про Куинба Флестрина. На остром, словно игла, гарпуне сидел стальной наконечник длиной в половину младенца. Между пальцами сжимавшей лодыжку Марииной руки струйкой стекала кровь.
Надо сказать, что несмотря на убийства и иные правонарушения, совершаемые Марией в пиратской ее ипостаси (в которой она питала особенное пристрастие к процедуре, называемой «пройтись по доске»), она не принадлежала к числу людей злопамятных, и уж тем более к тем, кто имеет обыкновение отнимать младенцев у безутешных матерей ради одного только цинического наслаждения, которое им доставляют материнские вопли. Она сразу сообразила, что перед ней – мать младенца, и вместо того, чтобы рассердиться из-за гарпуна, почувствовала себя виноватой. В душе ее зародилось ужасное подозрение: младенца, судя по всему, придется отдать.
Искушение не делать этого было жестоким. Мария сознавала, что доживи она хоть до тысячи лет, она, может быть, никогда больше не найдет ничего похожего.
Вот скажи сама себе, только со всей откровенностью, вернула бы ты живого дюймового младенца его родне, после того, как честно изловила его в чистом поле?
Но Мария повела себя до чрезвычайности добродетельно.
Она сказала:
– Простите, я не знала, что это ваш младенец. Вот, пожалуйста, я ему ничего плохого не сделала. Видите, вы можете взять его обратно.
– И знаете, – едва не плача, прибавила Мария, – он у вас такой милый.
Она нагнулась, чтобы поставить колыбельку к ногам матери.
Но яростная маленькая женщина либо разволновалась до того, что ничего уже не слышала, либо не понимала по-английски, ибо едва огромная ладонь приблизилась к ней, женщина взмахнула своим оружием и рассекла Марии большой палец.
– Ах вот ты как? – закричала Мария. – Гадючка ты этакая!
И вместо того, чтобы вернуть младенца, она завернула его вместе с колыбелькой в носовой платок и сунула получившийся узелок в карман юбки, затем извлекла из другого кармана второй платок, взмахнула им перед лицом матери, так что та повалилась навзничь, накинула платок ей на голову, щелчком отбросила выпавший из материнской руки гарпун, и спеленала мать тоже. У нее так редко оказывалось с собой два носовых платка, да, если правду сказать, и один тоже, что она ощутила себя человеком, над которым простерлась десница Господня. Тут в ближней колонне что-то загудело, как в улье, и у Марии появилось новое ощущение – пожалуй, больше Господню десницу искушать не стоит.
Запихав второй узелок, – этот вышел побольше и содержимое его лягалось изо всех сил, – в другой карман, Мария поспешила к проделанному ею в зарослях проходу. Достигнув его, она обернулась, чтобы в последний раз взглянуть на храм. У дверцы в колонне боролись трое мужчин. Двое, не отпуская, держали за руки третьего, а он бился, норовя броситься ей вдогонку. Статный такой малый ростом гораздо выше шести дюймов, в тунике из кротового меха.
Глава III
Когда Мария оттолкнула ялик и отгребла на достаточное расстояние, она положила черпак и извлекла из кармана тот узелок, что побольше. Женщина безостановочно билась и дергалась, словно рвущаяся на волю птица. Едва Мария развернула ее и поставила на покрытое илом дно лодки, женщина замерла, задыхаясь, прижав к сердцу руку. Она казалась вырезанной из слоновой кости. Еще через миг женщина вдруг метнулась к борту, как будто решила выпрыгнуть в воду, но тут же одумалась и снова застыла, глядя на захватчицу пылающим взором, – точь-в-точь дикий зверек, попавшийся в руки человека. Мария вытащила второй узелок и положила младенца вместе с колыбелькой невдалеке от ног матери. Это заставило мать вернуться в середину ялика. Она бросилась к колыбели, выхватила из нее младенца и принялась что-то втолоковывать ему на неведомом Марии языке, оглядывая дитя со всех сторон, дабы убедиться, что ему не причинили вреда. Она определенно объясняла младенцу, что он – горе мамино и разбойник, и разве не пыталась гадкая женщина-гора похитить его, драгоценное дитятко?
Мария зализала свои раны, обмыла их в прохладной воде озера, отерла носовыми платками, но при этом глаз с матери не спускала.
Время уже подходило к чаю, а Марии предстояло еще позаботиться о многом. Она твердо решила не разлучаться со своими сокровищами, – по крайней мере, с младенцем, – но при этом отлично знала, что мисс Браун не позволит ей оставить их при себе. Она их либо отнимет и засунет в коробку, в которой уже лежали Мариин карманный ножик и ее же шестипенсовый компас, либо приберет к рукам, – а то и вовсе устроит так, чтобы их утопили, что она неизменно проделывала с любимыми Марией котятами. Мария намеревалась приложить все усилия, чтобы ни того, ни другого, ни третьего не случилось.
Куда же их спрятать? Мисс Браун вечно подглядывала за ней, норовя поймать на какой-либо провинности, и во всем дворце Мальплаке не было ни единого укромного места, которое наша героиня могла бы назвать своим. Игрушек в отведенном для них шкафу уже не осталось, так что держать там находку значило бы только привлечь к шкафу внимание. А спальню Марии раз в неделю обыскивали.
– Во всяком случае, на эту ночь я могу уложить их в ящике моего туалетного столика, – сказала она себе, – потому что мисс Браун, спасибо мигрени, до завтра ко мне все равно не полезет.
На этот раз Мария соорудила из влажного и окровавленного носового платка что-то вроде мешочка и, загнав пленников в угол, сунула обоих в этот мешок, не спеленывая. Верх мешка Мария обвязала веревкой, – она принадлежала к числу мастеровитых людей, у которых в кармане обычно лежит веревка, да и Профессор сказал ей однажды, что у дельного человека всегда найдется карманный нож, шиллинг и кусок вот этой самой полезной штуки. Колыбель Мария положила отдельно, решив, что если к человеку, болтающемуся с младенцем в мешке, сунуть еще и колыбель, то человек может об нее ободраться. Покончив с этим делом, она подплыла к лодочному домику, завела в него ялик и побежала домой, пить чай.
Мимоходом Мария заглянула на кухню, оборудованную печьми, вертелами и плитами, достаточными для того, чтобы приготовить обед из двенадцати перемен на сто пятьдесят персон, – впрочем, ныне для готовки использовался примус, – и поинтересовалась у Стряпухи состоянием мисс Браун.
Мария зализала свои раны, обмыла их в прохладной воде озера, отерла носовыми платками, но при этом глаз с матери не спускала.
Время уже подходило к чаю, а Марии предстояло еще позаботиться о многом. Она твердо решила не разлучаться со своими сокровищами, – по крайней мере, с младенцем, – но при этом отлично знала, что мисс Браун не позволит ей оставить их при себе. Она их либо отнимет и засунет в коробку, в которой уже лежали Мариин карманный ножик и ее же шестипенсовый компас, либо приберет к рукам, – а то и вовсе устроит так, чтобы их утопили, что она неизменно проделывала с любимыми Марией котятами. Мария намеревалась приложить все усилия, чтобы ни того, ни другого, ни третьего не случилось.
Куда же их спрятать? Мисс Браун вечно подглядывала за ней, норовя поймать на какой-либо провинности, и во всем дворце Мальплаке не было ни единого укромного места, которое наша героиня могла бы назвать своим. Игрушек в отведенном для них шкафу уже не осталось, так что держать там находку значило бы только привлечь к шкафу внимание. А спальню Марии раз в неделю обыскивали.
– Во всяком случае, на эту ночь я могу уложить их в ящике моего туалетного столика, – сказала она себе, – потому что мисс Браун, спасибо мигрени, до завтра ко мне все равно не полезет.
На этот раз Мария соорудила из влажного и окровавленного носового платка что-то вроде мешочка и, загнав пленников в угол, сунула обоих в этот мешок, не спеленывая. Верх мешка Мария обвязала веревкой, – она принадлежала к числу мастеровитых людей, у которых в кармане обычно лежит веревка, да и Профессор сказал ей однажды, что у дельного человека всегда найдется карманный нож, шиллинг и кусок вот этой самой полезной штуки. Колыбель Мария положила отдельно, решив, что если к человеку, болтающемуся с младенцем в мешке, сунуть еще и колыбель, то человек может об нее ободраться. Покончив с этим делом, она подплыла к лодочному домику, завела в него ялик и побежала домой, пить чай.
Мимоходом Мария заглянула на кухню, оборудованную печьми, вертелами и плитами, достаточными для того, чтобы приготовить обед из двенадцати перемен на сто пятьдесят персон, – впрочем, ныне для готовки использовался примус, – и поинтересовалась у Стряпухи состоянием мисс Браун.