— Ты не беспокойся, мама, — сказала она.
   — Миссис Блекхорн говорила мне, что там есть прелестный тихий пансион у самого моря… Там никто не будет меня оскорблять. Ты знаешь… — Голос ее дрогнул. — Он оскорблял меня, нарочно хотел оскорбить. Я так расстроена. Никак не могу этого забыть.

 

 
   Леди Харман вышла на лестницу. Она чувствовала, что ей не у кого искать поддержки. (Если б только она не солгала!) Пересилив себя, она спустилась вниз, в столовую. (Ложь была необходима. И в конце концов это мелочь. Это не должно заслонять главного.)
   Она тихо вошла в столовую и увидела мужа у камина, погруженного в мрачные размышления. Рядом, на мраморной каминной доске, стояла рюмка; сэр Айзек потягивал портвейн, несмотря на решительное запрещение врача, и от вина глаза его покрылись красными прожилками, а на обычно бледном лице проступили мелкие красные пятна.
   — Ну! — сказал он, резко поднимая голову, когда она закрыла за собой дверь.
   У обоих на лицах было выражение, как у боксеров перед схваткой.
   — Я хочу, чтобы ты понял… — сказала она и добавила: — Ты так себя вел…
   Тут она потеряла самообладание, и голос ее дрогнул. В ужасе она почувствовала, что готова заплакать. Огромным усилием воли ей удалось овладеть собой.
   — Не думаю, чтобы ты имел право только потому, что я твоя жена, следить за каждым моим шагом. Ты не имеешь такого права. А я имею право наносить визиты… Так и знай, я поеду на прием к леди Бич-Мандарин. На будущей неделе. И еще я обещала быть у мисс Олимони к чаю.
   — Ну, дальше, — угрюмо буркнул он.
   — А еще я поеду на обед к леди Вайпинг; она меня пригласила, и я приняла приглашение. Но это будет позже.
   Она замолчала.
   Он, казалось, задумался. Потом вдруг лицо его ожесточилось.
   — Никуда вы не поедете, миледи, — сказал он. — Можете быть уверены. Не поедете! Ясно?
   И, еще крепче стиснув руки, шагнул к ней.
   — Вы забываетесь, леди Харман, — сказал он серьезно и решительно, понизив голос. — Вы забыли, кто вы такая. Приходите и говорите мне, что намерены сделать то-то и то-то. Разве вы не знаете, леди Харман, что долг жены велит вам беспрекословно повиноваться мне, делать все, чего я потребую? — Он вытянул худой указательный палец, чтобы подчеркнуть свои слова. — И я заставлю вас повиноваться!
   — Я имею полное право… — повторила она.
   Но он не обратил на это никакого внимания.
   — Что это вы вздумали, леди Харман? Собираетесь разъезжать по знакомым. Ну нет! Только не в моем автомобиле и не на мои деньги. Здесь все принадлежит мне, леди Харман, все дал вам я. И если вы намерены иметь целую кучу друзей отдельно от меня, где они будут вас посещать? Во всяком случае не в моем доме! Если я их здесь застану, то вышвырну вон. Мне они не нужны. Я их выгоню. Понятно?
   — Я не рабыня.
   — Вы моя жена, а жена должна повиноваться мужу. У лошади не может быть две головы, а здесь, в этом доме, голова я.
   — Я не рабыня и никогда ею не буду.
   — Вы моя жена и должны выполнять условия сделки, которую заключили, когда вышли за меня замуж. Я готов, в разумных пределах, предоставить вам все, чего вы пожелаете, если вы будете выполнять свой долг, как подобает жене. Я вас совсем избаловал. Но шляться одной — таких штучек и потачек не допустит ни один мужчина из тех, кого можно назвать мужчиной. И я не допущу… Вот увидите. Увидите, леди Харман… Вы у меня живо возьметесь за ум! Понятно? Можете начинать свои фокусы хоть сейчас. Давайте сделаем опыт. Посмотрим, что из этого выйдет. Только не думайте, что я буду давать вам деньги, не думайте, что я буду помогать вашей нищей семье, пожертвую ради вас своими убеждениями. Пусть каждый из нас поживет сам по себе, вы идите своей дорогой, а я пойду своей. И посмотрим, кому это скорее надоест, посмотрим, кто пойдет на попятный.
   — Я пришла сюда, — сказала леди Харман, — чтобы разумно поговорить…
   — Но увидели, что у меня тоже есть разум! — перебил ее сэр Айзек, сдерживая крик. — У меня тоже есть разум!
   — Вы это считаете… разумом? А я — нет, — сказала леди Харман и вдруг расплакалась.
   Спасая остатки достоинства, она ушла. Он не потрудился открыть перед ней дверь и стоял, чуть сгорбившись, глядя ей вслед и сознавая, что одержал верх в споре.

 

 
   В тот вечер, отпустив горничную, леди Харман некоторое время сидела на низеньком стульчике у камина; сначала она обдумывала события минувшего дня, а потом впала в такое состояние, когда человек не столько думает, сколько сидит в такой позе, будто думает. Скоро она ляжет спать, не зная, что ее ждет завтра. Она никак не могла прийти в себя после бурной сцены, которую вызвало ничтожное ее неповиновение.
   А потом произошло нечто невероятное, настолько невероятное, что и на другой день она не могла решить, что это было — сон или явь. Она услышала тихий, знакомый звук. Этого она ожидала меньше всего на свете и резко обернулась. Оклеенная обоями дверь из комнаты мужа приотворилась, потом открылась пошире, и в щель просунулась его голова, имевшая не совсем достойный вид. Волосы были всклокочены, видимо, он уже лежал и вскочил с постели.
   Несколько секунд он, не отрываясь, смотрел на нее смущенно и испытующе, а потом все его тело, облаченное в полосатую пижаму, всунулось вслед за головой в комнату. Он виновато подошел к ней.
   — Элли, — прошептал он. — Элли!
   Она запахнула на себе халат и встала.
   — В чем дело, Айзек? — спросила она, удивленная и смущенная этим вторжением.
   — Элли, — сказал он все так же шепотом. — Давай помиримся.
   — Мне нужна свобода, — сказала она, помолчав.
   — Не будь глупой, Элли, — прошептал он с упреком, медленно подходя к ней. — Помиримся. Брось эти глупости.
   Она покачала головой.
   — Мы должны договориться. Ты не можешь разъезжать одна бог весть куда, мы должны… должны быть разумны.
   Он остановился в трех шагах от нее. В его бегающих глазах теперь не было ни грусти, ни ласковой теплоты — ничего, кроме страсти.
   — Послушай, — сказал он. — Все это вздор… Элли, старушка, давай… Давай помиримся.
   Она посмотрела на него, и ей вдруг стало ясно, что она вовсе не боится его, что ей это только казалось. Она упрямо покачала головой.
   — Это же неразумно, — сказал он. — Ведь мы были самыми счастливыми людьми на свете… В разумных пределах ты можешь иметь все, чего захочешь.
   Предложив ей эту сделку, он замолчал.
   — Мне нужна независимость, — сказала она.
   — Независимость! — отозвался он. — Независимость! Какая еще независимость?
   Казалось, это слово сначала повергло его в печальное недоумение, а потом привело в ярость.
   — Я пришел помириться с тобой, — сказал он с горечью, — пришел после всего, что ты сделала, а ты тут болтаешь о независимости!
   У него не хватало слов, чтобы выразить свои чувства. Злоба вспыхнула на его лице. Он зарычал, поднял сжатые кулаки, и, казалось, готов был наброситься на нее, но потом в яростном исступлении круто повернулся, и полосатая пижама скачками вылетела из ее комнаты.
   — Независимость!..
   Стук, грохот расшвыриваемой мебели, а потом тишина. Несколько мгновений леди Харман стояла неподвижно, глядя на оклеенную обоями дверь. Потом засучила рукав и больно ущипнула свою белую руку.
   Нет, это был не сон! Все это произошло в действительности.

 

 
   Ночью леди Харман проснулась без четверти три и очень удивилась. Было ровно без четверти три, когда она коснулась кнопки хитроумного серебряного приспособления на столике у кровати, которое отбрасывало на потолок светящееся изображение циферблата. Теперь мысли ее уже не просто текли сами по себе, она напряженно думала. Но вскоре поняла, что ничего не может придумать. В памяти все время вертелся обезумевший человечек в полосатой пижаме, который уносился от нее, словно гонимый ураганом. Ей казалось, что это было символом окончательного разрыва, происшедшего в тот день между ней и мужем.
   Она чувствовала себя, как государственный деятель, который, ведя какие-то маловажные переговоры, вдруг по оплошности объявил войну.
   Она была сильно встревожена. Впереди ей виделись бесчисленные неприятности. При этом она вовсе не была так непоколебимо уверена в правоте своего дела, как подобает безупречному рыцарю. Она была правдива от природы, и ее беспокоило, что в борьбе за свое право на свободу, которой пользуются все в обществе, она вынуждена была молчаливо признать некую правоту мужа, так как скрыла, что ездила с мужчиной. Она гнала сомнения, но в глубине души не была уверена, что женщина вправе свободно разговаривать с мужчинами, кроме своего мужа. Разумом она с презрением отвергла эти сомнения. Но они все равно не покидали ее. И леди Харман изо всех сил старалась от них избавиться…
   Она попыталась продумать все снова. А так как думать она не привыкла, то ее мысли вылились в форму воображаемого разговора с мистером Брамли, которому она объясняла затруднительность своего положения. Ей приходилось подыскивать слова. «Понимаете, мистер Брамли, — говорила она мысленно, — я хочу выполнить свой долг жены, обязана его выполнить. Но так трудно решить, где же кончается долг и начинается просто рабство. Я не могу поверить, что долг женщины — слепое повиновение. Женщине необходима… независимость». И тут она задумалась о том, что же значит это слово «независимость», до сих пор такой вопрос не приходил ей в голову… И пока она обо всем этом думала, в ее воображении все яснее рисовался некий идеализированный мистер Брамли, очень серьезный, внимательный, чуткий, который дает ей умные, спасительные, ободряющие советы, от чего все становится ясным и простым. Такой человек был ей необходим. Она не перенесла бы ату ночь, если бы не могла вообразить мистера Брамли таким. А когда она воображала его таким, то тянулась к нему всем сердцем. Она чувствовала, что накануне не сумела высказаться по-настоящему, уклонилась от самого главного, говорила совсем не то, и все же он так чудесно понимал ее. Не раз он говорил такие слова, как будто читал ее мысли. И она с особой радостью вспомнила, какое озабоченное, задумчивое выражение появлялось иногда в его глазах, словно мыслями он проникал гораздо глубже, чем позволяли ее неловко высказанные сомнения. Он, видимо, обдумывал каждое ее слово и так многозначительно хмыкал…
   Ее мысли вернулись к убегающей фигурке в полосатой пижаме. Она страшилась непоправимости разрыва. Что он сделает завтра? И что делать ей? Заговорит ли он с ней за завтраком, или же ей придется заговорить первой?.. Она жалела, что у нее нет денег. Если бы она знала, то запаслась бы деньгами, прежде чем начать…
   Мысли ее все кружились, и только на рассвете она заснула.

 

 
   Мистер Брамли тоже плохо спал в эту ночь. Он с огорчением вспоминал один за другим все свои промахи и особенно стычку с кассиром, придумывая, что он мог бы сделать, если б не сделал то, что сделал. А так он бог весть чего натворил. Он чувствовал, что безнадежно испортил то благоприятное впечатление, которое складывалось о нем у леди Харман, разрушил образ умного, понимающего, талантливого человека, у которого женщина всегда может найти поддержку; он только суетился и был беспомощен, до смешного беспомощен; жизнь представлялась ему скопищем ужасных несоразмерностей, и он был уверен, что уже никогда не сможет улыбнуться.
   Он совсем не думал о том, как встретил леди Харман ее муж. Не очень занимали его и проблемы ответственности перед обществом, которые леди Харман пыталась перед ним поставить. Слишком сильно было в нем личное разочарование.
   Около половины пятого он несколько успокоился на мысли, что в конце концов некоторая непрактичность свойственна писательской натуре, и стал раздумывать, какие цветы мудрости мог бы собрать Монтень с такого дня; он начал, подражая ему, мысленно сочинять очерк и заснул под утро, в десять минут шестого.
   У мистера Брамли были и более достойные черты, и, прежде чем расстаться с ним, мы рассмотрим их пристальней, но сейчас, когда он так упал в собственных глазах, от этих черт не осталось и следа.


7. Леди Харман познает себя


   Так разразилась серьезная, давно назревавшая ссора между леди Харман и ее мужем и перешла в прямую вражду.
   Не скрывая, что все мои симпатии на стороне леди Харман, я все же вынужден признать, что она начала этот конфликт опрометчиво, необдуманно, без подготовки и ясной цели. Это я особенно должен подчеркнуть: без ясной цели. Она хотела только утвердить за собой право изредка ездить, куда пожелает, выбирать себе друзей — словом, пользоваться обычными правами взрослого человека, и, утверждая это, никак не ожидала, что сюда примешаются экономические вопросы или что между ней и ее мужем произойдет полный разрыв. Это казалось лишь мелким, частным вопросом, но едва к нему прикоснулся сэр Айзек, как десятки других вещей, которые казались бесконечно далекими и о которых она никогда по-настоящему не думала, были втянуты в спор. Все дело в том, что он вмешивал в этот спор многое не только извне, но и изнутри — из мира ее души. Она поняла, что готова бороться не только за свою свободу, а также за то, о чем раньше и не помышляла, за то, чтобы муж был от нее подальше. Что-то в создавшемся положении толкало ее к этому, и она была удивлена. Это поднялось вдруг, как снайпер из засады. Теперь право уходить из дому стало лишь поводом для того, чтобы потребовать гораздо более широкой независимости. Она даже не смела подумать, как далеко эта независимость может простираться.
   Ее охватил страх. Она не была готова так решительно пересмотреть всю свою жизнь. И у нее вовсе не было уверенности в своей правоте. В то время ее представление о брачном договоре склонялось в пользу мужа. В конце концов разве не обязана она ему повиноваться? Разве не должна покорно идти ему во всем навстречу? Разве не обязана выполнять все требования брачного договора? И, когда она вспомнила, как он в полосатой пижаме убегал, охваченный отчаянием, природное чувство долга вызвало в ней угрызения совести. Как ни странно, она была убеждена, что кругом виновата и сама толкнула его на эту дикую и нелепую выходку…

 

 
   Она слышала, как он с шумом встал с постели, а когда спустилась вниз после короткого разговора с матерью, которая все еще оставалась в своей комнате, он уже сидел за столом и жадно, с каким-то остервенением, ел поджаренный хлеб с джемом. Куда девалась заискивающая покорность, с которой он, пытаясь умилостивить ее, предлагал помириться, — теперь он, видимо, сердился на нее гораздо больше, чем накануне. Снэгсби, этот домашний барометр, необычайно притих и стал серьезным. Она пробормотала что-то похожее на приветствие, и сэр Айзек с набитым ртом, громко хрустя тостами, буркнул: «Доброе утро». Она налила себе чаю, взяла ветчины и, подняв голову, увидела, что его глаза устремлены на нее с лютой злобой…
   Он уехал в своем большом автомобиле, наверное, в Лондон, около десяти часов, а вскоре после полудня она помогла уложиться матери, которая уехала поездом. Она неловко извинилась, что не может выдать ей обычное небольшое вспомоществование в виде хрустящих бумажек, и миссис Собридж тактично скрыла свое разочарование. Перед отъездом они побывали в детской с прощальным визитом. А потом леди Харман осталась одна и снова стала думать об этом неслыханном разрыве между ней и мужем. Она решила написать письмо леди Бич-Мандарин, подтвердить свое намерение быть на собрании «Общества светских друзей» и осведомиться, состоится ли оно в среду или в четверг. В своем бюро она нашла три пенсовых марки и вспомнила, что у нее совсем нет денег. Некоторое время она обдумывала, к чему это может привести. Что может она предпринять, оставшись без всяких средств?
   Леди Харман была не просто правдивой от природы, но болезненно честной. Иными словами, она была простодушна. Ей никогда в голову не приходило, что у мужа с женой все имущество общее, она принимала подарки сэра Айзека так же, как он их подносил, брала их как бы в долг; так было с жемчужным ожерельем стоимостью в шестьсот фунтов, с бриллиантовой тиарой, с дорогими браслетами, медальонами, кольцами, цепочками и кулонами — он подарил ей необычайно красивый браслет, когда родилась Милисента, ожерелье за Флоренс, веер, разрисованный Чарлзом Кондером[23] за Аннет, и великолепный набор старинных испанских драгоценностей — желтые сапфиры в золотых оправах — в благодарность за младшую дочку, — так было со всевозможными кошельками, сумочками, шкатулками, безделушками, нарядами, со спальней и будуаром, заваленными всякими предметами роскоши, и поскольку любой торговец готов был предоставить леди Харман кредит, ей довольно долго не приходило в голову, что есть какие-нибудь средства раздобыть карманные деньги иначе, как прямо попросить их у сэра Айзека. Она рассматривала свою наличность — два пенса, но что можно было на них купить!
   Конечно, она подумала, что может, пожалуй, достать денег взаймы, но ее честность и тут связывала ей руки, так как она не была уверена, что сможет отдать долг. И кроме того, к кому ей было обратиться?
   Но на второй день вечером случайное слово, оброненное Питерс, навело ее на мысль, что она может продать кое-какие из своих вещей. Она обсуждала с Питерс, что надеть к обеду, — ей хотелось что-нибудь простенькое, элегантное и скромное, а Питерс, которая не одобряла такую политику и была сторонницей женских уловок, когда нужно умилостивить мужа, принялась восхищаться жемчужным ожерельем. Она хотела таким способом побудить леди Харман надеть его, думая, что тогда сэр Айзек, быть может, сменит гнев на милость, а если сэр Айзек смилостивится, Снэгсби, и ей, и всем остальным будет от этого прямая выгода. Питерс вспомнила про одну даму, которая подменила жемчуга фальшивыми, а настоящие продала — вот ведь какая хитрая, — и она рассказала эту историю своей госпоже без всякого умысла, просто сболтнула.
   — Но если никто не заметил подмены, — сказала леди Харман, — откуда вы это знаете?
   — Все открылось только после ее смерти, миледи, — сказала Питерс, причесывая госпожу. — Говорят, муж подарил ожерелье другой леди, а та, миледи, отдала его оценить…
   Когда в голову леди Харман приходила какая-нибудь мысль, то отвязаться от нее бывало уже нельзя. Слегка подняв брови, она рассматривала вещицы на своем туалетном столике. Сначала мысль распорядиться ими по своему усмотрению казалась ей совершенно бесчестной, и если уж она не могла выбросить эту мысль из головы, то постаралась по крайней мере отмахнуться от нее. И все же она впервые в жизни стала оценивать то одну, то другую сверкающую вещичку. А потом вдруг поймала себя на том, что раздумывает, есть ли среди этих драгоценностей такие, которые она по совести может считать своими собственными. Скажем, обручальное кольцо и, пожалуй, некоторые другие безделушки, которые сэр Айзек подарил ей до свадьбы. Потом — ежегодные подарки на день рождения. Ведь уж подарки-то наверняка принадлежат ей! Но продать — значит самовольно распорядиться своей собственностью. А леди Харман со школьных времен, когда она себе в убыток торговала марками, ничего не продавала, если не считать, конечно, что она раз и навсегда продала себя.
   Поглощенная этими коварными мыслями, леди Харман вдруг поймала себя на том, что пытается разузнать, как продают драгоценности. Она попробовала выпытать это у Питерс, снова заведя разговор про историю с ожерельем. Но от Питерс ничего не удалось добиться.
   — Где же можно продать ожерелье? — спросила леди Харман.
   — Есть такие места, миледи, — сказала Питерс.
   — Но где же?
   — В Вест-Энде, миледи. Там таких мест полно. Там все сделать можно, миледи. Надо только знать как.
   Больше Питерс ничего не могла сообщить.
   Как продают драгоценности? Леди Харман так заинтересовал этот вопрос, что она стала забывать о сложных моральных проблемах, которые прежде ее занимали. Покупают ли ювелиры драгоценности или же только продают? Потом она вспомнила, что их можно отдать в заклад. А подумав о закладе, леди Харман попыталась представить себе ссудную кассу и уже не отвергала с такой решительностью всякую мысль о продаже. Вместо этого в ней крепло убеждение, что если она что-нибудь продаст, то только кольцо с бриллиантом и сапфиром, которое она не любит и никогда не носит — сэр Айзек подарил его ей в день рождения два года назад. Но конечно, она и не подумает что-нибудь продавать, в крайнем случае только заложит. Поразмыслив, она решила, что лучше, пожалуй, не спрашивать Питерс, как отдают вещи в заклад. Ей пришла мысль справиться в «Британской энциклопедии», и она узнала, что в Китае ссудные кассы не имеют права взимать более трех процентов годовых, что король Эдуард III заложил в 1338 году свои драгоценности, а отец Бернардино ди Фельтре, который учредил ссудные кассы в Ассизи, Падуе и Павии, впоследствии был канонизирован, но ей не удалось узнать ничего определенного о том, как это делается. Но тут она вдруг вспомнила, что Сьюзен Бэрнет прекрасно знакома с ссудными кассами. Сьюзен ей все расскажет. Она заявила, что занавеси в кабинете нуждаются в починке, посоветовалась с миссис Крамбл и, экономя свои скудные средства, велела ей срочно отправить письмо Сьюзен с просьбой прийти как можно скорее.

 

 
   Давно известно, что судьба далеко не оригинальна. Но по отношению к леди Харман, во всяком случае, в эту пору ее жизни, судьба была если не оригинальна, то благосклонна и несколько старомодна. Ссору с мужем осложнило то, что две девочки заболели или по крайней мере несколько дней казались больными. По всем законам английской чувствительности это должно было привести к немедленному примирению у одра болезни. Но ничего подобного не произошло, путаный клубок ее мыслей запутался еще больше.
   На другой день, после того как она своевольно уехала на завтрак, у ее старшей дочери, Милисенты, температура поднялась до ста одного градуса, а потом и у младшей, Аннет, температура подскочила до ста. Леди Харман поспешила в детскую и взяла там власть в свои руки, чего раньше никогда не бывало. Она еще раньше начала беспокоиться о здоровье детей и усомнилась, не начинают ли опыт и искусство няньки миссис Харблоу несколько притупляться от постоянного употребления. Бурная ссора с мужем побудила ее решительно не допускать никаких непорядков в детской, и она менее всего была склонна полагаться на прислугу, нанятую сэром Айзеком. Она сама поговорила с врачом, поместила отдельно двух раскрасневшихся и недовольных девочек, принесла им игрушки, которыми они, как оказалось, почти не играли, потому что слугам было велено почаще их чистить и прятать, и два последующих дня почти все время провела на детской половине.
   Она была несколько удивлена, обнаружив, что это доставляет ей удовольствие и миссис Харблоу, еще недавно подавлявшая ее своим непререкаемым авторитетом, покорно ей повинуется. Чувство это сродни тому удивлению, которое испытывают дети, когда подрастают и могут дотянуться до какой-нибудь полки, которая прежде была недосягаемой. Тревога вскоре улеглась. В первый свой визит доктор еще затруднялся сказать, не проникла ли в детскую Харманов корь, которая в те времена свирепствовала в Лондоне в особенно заразной форме; но на другой день он уже склонен был думать, что это простая простуда, и еще до вечера его предположение подтвердилось — температура упала, девочки совершенно выздоровели.
   Но молчаливое примирение у постелек мечущихся в лихорадке детей не состоялось. Сэр Айзек только нарушил тяжелое молчание, под которым скрывал свою злобу, и буркнул:
   — Вот что бывает, когда женщины шляются бог весть где!
   Сказав это, он сжал губы, сверкнул глазами, погрозил ей пальцем и ушел.
   Мало того, болезнь детей не только не уменьшила пропасть между ними, а даже расширила ее до неожиданных размеров. Леди Харман начала понимать, что к детям, которых она родила, ее привязывает лишь материнский инстинкт и долг, но в ней совсем нет той гордости и восхищения, из которых рождается самоотверженная материнская любовь. Она знала, что мать должна испытывать к детям возвышенную нежность, но почти со страхом чувствовала, что некоторые черты в ее детях ей ненавистны. Она знала, что должна любить их слепо; но, проведя ужасную бессонную ночь, поняла, что это совсем не так. Конечно, они были такие слабенькие, и когда их крохотные тельца страдали, она готова была умереть, только бы им стало легче Но она не сомневалась, что если бы на ее попечении оказались чужие дети, столь же беспомощные, она испытала бы то же самое.
   Но по-настоящему неприязнь к детям она почувствовала, когда, раскапризничавшись во время болезни, они поссорились. Это было ужасно. Милисента и Аннет были прикованы к своим кроваткам, и Флоренс, вернувшись с утренней прогулки, не преминула воспользоваться этим и припрятала их любимые игрушки. Она взяла их не для того, чтобы поиграть, а самым серьезным образом спрятала в шкафчик у окна, который считался ее собственным, — сгибаясь под их тяжестью, она с трудом тащила все это через детскую. Но Милисента неведомо как догадалась, что происходит, и Подняла крик, требуя вернуть драгоценную кукольную мебель, а вслед за ней заревела и Аннет, требуя своего медвежонка Тедди. Слезы и шум не прекращались. Больные настаивали, чтобы все их игрушки принесли к ним в постели. Флоренс сперва хитрила, но потом с ревом вынуждена была отдать свою добычу. Медвежонка Тедди отобрали у малютки после отчаянной борьбы, в которой ему чуть не оторвали заднюю лапу. В наше чадолюбивое время нелегко описывать такие вещи, тем более если нельзя не сказать, что все четверо, охваченные собственнической страстью до самой глубины своего существа, явно обнаружили в своих острых носиках, раскрасневшихся личиках, сосредоточенных глазах поразительное родственное сходство с сэром Айзеком. Он выглядывал из-под тонких нахмуренных бровей Милисенты и размахивал кулачками Флоренс с круглыми ямочками, словно бог попытался сделать из него четырех ангелов, а он, несмотря ни на что, вылезал наружу.