Страница:
К полудню все постепенно затихло, и овдовевшая женщина осталась одна в своей комнате; опустошенная, она сидела неподвижно, глядя, как тонкие солнечные блики медленно ползут по полу. Он умер. Теперь это представилось ей особенно ясно. Он мертв. Ее замужняя жизнь кончена навсегда, а ведь до сих пор она и не представляла для себя иной жизни. Это потрясающее событие, которое было подобно внезапной слепоте или глухоте, должно было стать началом чего-то нового, небывалого в ее судьбе.
Сначала она испугалась этой странной новизны. Но потом, несмотря на слабые угрызения совести, почувствовала радость…
Леди Харман не хотела признаваться в этой радости, убеждала себя, что она только потрясена, старалась, как могла, быть печальной, но радость осветила ее душу, как заря, чувство освобождения забрезжило на горизонте и залило все ее существо, как заливает утреннее солнце безоблачное небо над морем. Она не могла усидеть на месте и встала. Чувствуя потребность взглянуть на мир, она подошла к окну и едва удержалась, чтобы не распахнуть его. Он умер, все кончено навсегда. Да, все кончено! Ее замужняя жизнь ушла в прошлое. Мисс Сэтчелл позвала ее к завтраку. За столом леди Харман была печальна и внимательно слушала рассуждения молодого доктора о характере смерти сэра Айзека. А потом… потом она почувствовала, что просто не может вернуться в свою комнату.
— У меня разболелась голова, — сказала она. — Пойду посижу у моря.
И ее горничная, несколько шокированная, принесла ей зонтик и ненужные пледы, как будто новоиспеченная вдова непременно должна зябнуть. Она отослала горничную и спустилась на берег одна. Там она села на скалу у самой воды и попыталась бороться со своей радостью, но вскоре оставила тщетные попытки. Он умер. Эта мысль так переполнила ее, так завладела ею, что никаким другим мыслям уже не оставалось места; этим была заполнена не только ее душа, но и весь мир, словно золотой шар, эта мысль облекла все вокруг: сапфировый простор моря, волны, плескавшиеся о скалы у ее ног, ослепительно яркое солнце, темный мыс Портофино и парусное суденышко, скользившее вдали. Она забыла о том, как долго пришлось ей с ним нянчиться, забыла о всех неприятностях и страданиях, забыла об обязанностях и ритуалах, которые предстояло выполнить, все мелочи и жизненные неурядицы потонули в этой сверкающей перспективе. Она наконец свободна. Она стала свободной женщиной.
Никогда больше он не скажет ей ни слова, не поднимет руку на ее жизнь, никогда не будет налагать запреты или издеваться над ней; никогда не просунет голову в оклеенную обоями дверь между их комнатами, никогда не предъявит ей с сознанием своих прав гадкие и унизительные требования; никогда он не будет больше тревожить ее ни физически, ни морально — никогда. И никаких сыщиков, никаких подозрений, попреков. Он хотел нанести ей последний удар, но не успел. Теперь общежития в ее руках, их никто не может отнять, она сама решит, как ей поступить с миссис Пемроуз, и советоваться будет, с кем сочтет нужным. Она свободна.
И она принялась строить планы возрождения этих общежитии, из-за которых было столько споров и трудностей, планы, радостные, как солнце и небо Италии. Щупальца, опутывавшие ее, исчезли; руки у нее развязаны. Общежития будут главным делом ее жизни. Она получила хороший урок и знает, как сочетать строгость с добротой, чтобы сплотить членов своего нового коллектива, таких разных и таких непокорных. И она чувствовала, что теперь, свободная от помех, она может это сделать, теперь это в ее власти. Она обрела эту власть, когда считала уже, что все потеряно…
И вдруг она с удивлением и ужасом осознала, как ясно и безмятежно у нее на душе. Она была поражена и возмущена своей радостью. Она стала бороться с этим чувством, стараясь насильно вызвать в себе горе, приличествующее случаю. Как бы там ни было, но смерть — это несчастье, которое нужно оплакивать. Она заставляла себя думать о сэре Айзеке с любовью, пыталась вспомнить, какую трогательную щедрость он проявлял, какой он был добрый, нежный и любящий, но напрасно. Ничто не приходило ей на память, кроме его бледного перекошенного лица, ничто, кроме ненависти, подозрений и грубого, бездушного деспотизма. А от этого она освободилась.
Она не могла горевать о нем. Не могла, хотя старалась изо всех сил; и, когда она возвращалась в отель, ей пришлось сдерживать шаги, чтобы двигаться медленно и печально; она боялась взглядов соседей и прошла в сад, чтобы не выдать свою радость освобождения. Но так как соседи были англичане, их занимало главным образом изъявление сочувствия, которое должно быть одновременно искренним, совершенно ненавязчивым и выдержанным в лучшем вкусе, и переживаний леди Харман они не замечали.
Ощущение свободы в ней то вспыхивало, то меркло, как солнце в весенний день, хотя она изо всех сил старалась быть печальной. После обеда ей представились долгие годы жизни, лежавшие впереди, и сначала эти видения были полны радужных надежд, но потом ею овладел страх, она не могла усидеть в доме и, уже не считаясь с тем, что подумают соседи, вышла на берег, залитый лунным светом, где долго стояла у пристани, мечтая, успокаиваясь и впивая мирную неподвижность моря и неба. Теперь ей некуда было спешить. Она могла оставаться здесь сколько хотела. Ей не перед кем отчитываться; она свободна. Она может идти куда хочет, делать что хочет, беспокоиться не о чем…
Она стала думать о мистере Брамли. Сначала он казался таким маленьким в необъятной перспективе, открывшейся перед ней… Но потом он стал занимать в ее мыслях все больше места. Она вспомнила его преданность, его самоотверженную помощь, его скромность. Как хорошо иметь в этом огромном мире друга, который тебя понимает…
Эту дружбу она должна сохранить…
Но до чего же великолепно быть свободной, когда никто не лезет в душу…
Налетел легкий ветерок, всколыхнув неподвижный воздух, и она пробудилась от своих мечтаний, повернулась и посмотрела на окна отеля, закрытые ставнями. Сиротливый, тусклый свет шел с веранды. Весь остальной дом казался бесформенной серой массой. Длинный белый фасад флигеля виднелся сквозь апельсиновые деревья, и многие окна были освещены — их обитатели укладывались спать. А за отелем, вверх, к самому небу, вздымалась черная гора.
Где-то далеко в темноте чистый, сильный мужской голос пел под звенящий аккомпанемент.
Меж черных деревьев порхали десятки светлячков, и, когда невидимый голос вдруг умолк, стало слышно, как вдалеке заливаются соловьи.
Вернувшись к себе, она стала думать о сэре Айзеке, и особенно ярко ей вспомнился его последний застывший взгляд…
Ей вдруг захотелось пойти взглянуть на него еще раз, убедиться, что он обрел покой и уже не покажется таким странным. Она прокралась по коридору и тихонько вошла в его комнату, которая, она это чувствовала, по-прежнему оставалась его комнатой. Вокруг него стояли свечи, и прикрытое лицо, обозначавшееся под тонким покровом, было как у человека, спящего мирным сном. Она осторожно приподняла покров.
Он был не просто неподвижен, его неподвижность казалась беспредельной. Он был недвижнее и белее лунного света за окном, дальше луны и звезд… Она тихо стояла, глядя на него.
Он лежал, маленький, съежившийся, словно бесконечно устал. Его жизнь была кончена, ушла навсегда. Никогда не видела она ничего более безвозвратного. В юности ей казалось, что смерть — это врата лучшей, более щедрой и свободной жизни, чем та, которую мы влачим в этом несвободном мире, но теперь она увидела, что смерть — это конец.
Жизнь кончена. Да, раньше она не понимала, что такое смерть. Эта чудесная ночь там, за окном, и все чудесные ночи и дни, которые еще впереди, и вся красота, все радости, какие есть на свете, для него теперь ничто. Никогда в нем не проснутся мечты, желания, надежды.
А были ли у него вообще желания, надежды, ощущение полноты жизни?
Красота, которая открылась ей в последние годы, тайна любви — все это было ему недоступно.
И она поняла, как он был жалок и достоин сожаления со своей жестокостью, ограниченностью, со своими ворчливыми подозрениями, со своим злобным отречением от всего щедрого и красивого. И пожалела его, как иногда жалела своих детей, которые упрямо оставались слепы к щедротам и благам жизни.
Да, наконец-то у нее появилась к нему хоть тень жалости.
А все же, сколько упорства хранила в себе эта маленькая, застывшая, белая фигурка, которая недавно была сэром Айзеком Харманом! И он торжествовал, упорствовал в своем торжестве; его губы были сжаты, возле углов рта залегли морщины, словно он не хотел выдать никаких иных чувств, кроме удовлетворения сделкой, заключенной с жизнью. Леди Харман не прикоснулась к нему, — ни за что на свете она не коснулась бы этой холодной, восковой фигуры, которая так недавно мешала ей жить, но долго стояла рядом с покойным, раздумывая о таинстве смерти…
Это был такой суровый человек, такой целеустремленный, своевольный и властный, а теперь — вот он лежит, съежившийся и жалкий, несмотря на все свое упорство! Она никогда раньше не понимала, что он жалок… Может быть, она слишком боялась, слишком не любила его, чтобы быть справедливой? Могла ли она ему помочь? Было ли что-нибудь такое, что она могла сделать и не сделала? Могла ли она хотя бы избавить его от мучительных подозрений? Ведь, наверное, в своей злобе он был несчастен.
Мог ли кто-то другой ему помочь? Вот если бы кто-нибудь любил его больше, чем ей удавалось притворяться…
Как странно, что она здесь, в этой комнате, — своя и вместе с тем такая чужая. До того чужая, что не чувствует ничего, кроме удивления перед невозвратимой утратой… Чужая — такой она была всегда, пленница в доме этого человека, девушка, которой он завладел. Догадывался ли он когда-нибудь, какой чужой она ему была? Та, которая искренне его оплакивала, теперь была во власти агентов и переводчиков Кука — бедная женщина ехала экспрессом из Лондона, чтобы проводить в последний путь сына, которого она родила на свет, вырастила и боготворила. Она была ему ближе всех; собственно говоря, она была единственным близким ему человеком. Должен же он был любить ее хоть когда-то? Но и она не была ему по-настоящему близка. Никто не был по-настоящему близок его расчетливому, подозрительному сердцу. Говорил ли он или думал когда-нибудь по-настоящему искренне и нежно даже о ней? Конечно, он был щедр, никогда не отказывал ей в деньгах, но ведь денег у него было так много…
Как хорошо иметь друга! Хотя бы одного-единственного друга!..
Вспомнив о матери сэра Айзека, леди Харман постепенно перестала думать о застывших останках, которые были перед ней. Она снова опустила белый покров на его лицо и медленно отвернулась. Надо встретить бедную старуху, как-то утешать ее, что-то ей говорить…
Потом она мысленно перешла к необходимым приготовлениям. В комнате должно быть много цветов; миссис Харман, наверное, ожидает, что там будут цветы, крупные белые цветы. С этим надо поторопиться. Цветы можно заказать в Рапалло. А потом его придется отвезти в Англию, устроить пышные похороны со всеми траурными церемониями, каких требует его положение. Это нужно миссис Харман, и пусть так будет. За гробом будут идти министры, парламентарии и всякие Бленкеры, которые будут чувствовать неловкость и, насколько им это удастся, напустят на себя глубокомыслие, а также Чартерсоны в качестве друзей, какие-то неизвестные родственники, длинный кортеж служащих…
Но как его отвезти? Быть может, набальзамировать труп? Набальзамировать! Какое странное дополнение к смерти! Она совсем отвернулась от маленькой фигурки и больше уже не могла смотреть в ту сторону. Пускай придут и сделают все, что полагается, — всякие таинственные, зловещие операции своими ножами и снадобьями…
Ей нечего думать об этом. Нужно все сделать так, как захочет миссис Харман. Она уже не была безучастна, теперь ей хотелось предугадать и исполнить всякое желание миссис Харман.
Сначала она испугалась этой странной новизны. Но потом, несмотря на слабые угрызения совести, почувствовала радость…
Леди Харман не хотела признаваться в этой радости, убеждала себя, что она только потрясена, старалась, как могла, быть печальной, но радость осветила ее душу, как заря, чувство освобождения забрезжило на горизонте и залило все ее существо, как заливает утреннее солнце безоблачное небо над морем. Она не могла усидеть на месте и встала. Чувствуя потребность взглянуть на мир, она подошла к окну и едва удержалась, чтобы не распахнуть его. Он умер, все кончено навсегда. Да, все кончено! Ее замужняя жизнь ушла в прошлое. Мисс Сэтчелл позвала ее к завтраку. За столом леди Харман была печальна и внимательно слушала рассуждения молодого доктора о характере смерти сэра Айзека. А потом… потом она почувствовала, что просто не может вернуться в свою комнату.
— У меня разболелась голова, — сказала она. — Пойду посижу у моря.
И ее горничная, несколько шокированная, принесла ей зонтик и ненужные пледы, как будто новоиспеченная вдова непременно должна зябнуть. Она отослала горничную и спустилась на берег одна. Там она села на скалу у самой воды и попыталась бороться со своей радостью, но вскоре оставила тщетные попытки. Он умер. Эта мысль так переполнила ее, так завладела ею, что никаким другим мыслям уже не оставалось места; этим была заполнена не только ее душа, но и весь мир, словно золотой шар, эта мысль облекла все вокруг: сапфировый простор моря, волны, плескавшиеся о скалы у ее ног, ослепительно яркое солнце, темный мыс Портофино и парусное суденышко, скользившее вдали. Она забыла о том, как долго пришлось ей с ним нянчиться, забыла о всех неприятностях и страданиях, забыла об обязанностях и ритуалах, которые предстояло выполнить, все мелочи и жизненные неурядицы потонули в этой сверкающей перспективе. Она наконец свободна. Она стала свободной женщиной.
Никогда больше он не скажет ей ни слова, не поднимет руку на ее жизнь, никогда не будет налагать запреты или издеваться над ней; никогда не просунет голову в оклеенную обоями дверь между их комнатами, никогда не предъявит ей с сознанием своих прав гадкие и унизительные требования; никогда он не будет больше тревожить ее ни физически, ни морально — никогда. И никаких сыщиков, никаких подозрений, попреков. Он хотел нанести ей последний удар, но не успел. Теперь общежития в ее руках, их никто не может отнять, она сама решит, как ей поступить с миссис Пемроуз, и советоваться будет, с кем сочтет нужным. Она свободна.
И она принялась строить планы возрождения этих общежитии, из-за которых было столько споров и трудностей, планы, радостные, как солнце и небо Италии. Щупальца, опутывавшие ее, исчезли; руки у нее развязаны. Общежития будут главным делом ее жизни. Она получила хороший урок и знает, как сочетать строгость с добротой, чтобы сплотить членов своего нового коллектива, таких разных и таких непокорных. И она чувствовала, что теперь, свободная от помех, она может это сделать, теперь это в ее власти. Она обрела эту власть, когда считала уже, что все потеряно…
И вдруг она с удивлением и ужасом осознала, как ясно и безмятежно у нее на душе. Она была поражена и возмущена своей радостью. Она стала бороться с этим чувством, стараясь насильно вызвать в себе горе, приличествующее случаю. Как бы там ни было, но смерть — это несчастье, которое нужно оплакивать. Она заставляла себя думать о сэре Айзеке с любовью, пыталась вспомнить, какую трогательную щедрость он проявлял, какой он был добрый, нежный и любящий, но напрасно. Ничто не приходило ей на память, кроме его бледного перекошенного лица, ничто, кроме ненависти, подозрений и грубого, бездушного деспотизма. А от этого она освободилась.
Она не могла горевать о нем. Не могла, хотя старалась изо всех сил; и, когда она возвращалась в отель, ей пришлось сдерживать шаги, чтобы двигаться медленно и печально; она боялась взглядов соседей и прошла в сад, чтобы не выдать свою радость освобождения. Но так как соседи были англичане, их занимало главным образом изъявление сочувствия, которое должно быть одновременно искренним, совершенно ненавязчивым и выдержанным в лучшем вкусе, и переживаний леди Харман они не замечали.
Ощущение свободы в ней то вспыхивало, то меркло, как солнце в весенний день, хотя она изо всех сил старалась быть печальной. После обеда ей представились долгие годы жизни, лежавшие впереди, и сначала эти видения были полны радужных надежд, но потом ею овладел страх, она не могла усидеть в доме и, уже не считаясь с тем, что подумают соседи, вышла на берег, залитый лунным светом, где долго стояла у пристани, мечтая, успокаиваясь и впивая мирную неподвижность моря и неба. Теперь ей некуда было спешить. Она могла оставаться здесь сколько хотела. Ей не перед кем отчитываться; она свободна. Она может идти куда хочет, делать что хочет, беспокоиться не о чем…
Она стала думать о мистере Брамли. Сначала он казался таким маленьким в необъятной перспективе, открывшейся перед ней… Но потом он стал занимать в ее мыслях все больше места. Она вспомнила его преданность, его самоотверженную помощь, его скромность. Как хорошо иметь в этом огромном мире друга, который тебя понимает…
Эту дружбу она должна сохранить…
Но до чего же великолепно быть свободной, когда никто не лезет в душу…
Налетел легкий ветерок, всколыхнув неподвижный воздух, и она пробудилась от своих мечтаний, повернулась и посмотрела на окна отеля, закрытые ставнями. Сиротливый, тусклый свет шел с веранды. Весь остальной дом казался бесформенной серой массой. Длинный белый фасад флигеля виднелся сквозь апельсиновые деревья, и многие окна были освещены — их обитатели укладывались спать. А за отелем, вверх, к самому небу, вздымалась черная гора.
Где-то далеко в темноте чистый, сильный мужской голос пел под звенящий аккомпанемент.
Меж черных деревьев порхали десятки светлячков, и, когда невидимый голос вдруг умолк, стало слышно, как вдалеке заливаются соловьи.
Вернувшись к себе, она стала думать о сэре Айзеке, и особенно ярко ей вспомнился его последний застывший взгляд…
Ей вдруг захотелось пойти взглянуть на него еще раз, убедиться, что он обрел покой и уже не покажется таким странным. Она прокралась по коридору и тихонько вошла в его комнату, которая, она это чувствовала, по-прежнему оставалась его комнатой. Вокруг него стояли свечи, и прикрытое лицо, обозначавшееся под тонким покровом, было как у человека, спящего мирным сном. Она осторожно приподняла покров.
Он был не просто неподвижен, его неподвижность казалась беспредельной. Он был недвижнее и белее лунного света за окном, дальше луны и звезд… Она тихо стояла, глядя на него.
Он лежал, маленький, съежившийся, словно бесконечно устал. Его жизнь была кончена, ушла навсегда. Никогда не видела она ничего более безвозвратного. В юности ей казалось, что смерть — это врата лучшей, более щедрой и свободной жизни, чем та, которую мы влачим в этом несвободном мире, но теперь она увидела, что смерть — это конец.
Жизнь кончена. Да, раньше она не понимала, что такое смерть. Эта чудесная ночь там, за окном, и все чудесные ночи и дни, которые еще впереди, и вся красота, все радости, какие есть на свете, для него теперь ничто. Никогда в нем не проснутся мечты, желания, надежды.
А были ли у него вообще желания, надежды, ощущение полноты жизни?
Красота, которая открылась ей в последние годы, тайна любви — все это было ему недоступно.
И она поняла, как он был жалок и достоин сожаления со своей жестокостью, ограниченностью, со своими ворчливыми подозрениями, со своим злобным отречением от всего щедрого и красивого. И пожалела его, как иногда жалела своих детей, которые упрямо оставались слепы к щедротам и благам жизни.
Да, наконец-то у нее появилась к нему хоть тень жалости.
А все же, сколько упорства хранила в себе эта маленькая, застывшая, белая фигурка, которая недавно была сэром Айзеком Харманом! И он торжествовал, упорствовал в своем торжестве; его губы были сжаты, возле углов рта залегли морщины, словно он не хотел выдать никаких иных чувств, кроме удовлетворения сделкой, заключенной с жизнью. Леди Харман не прикоснулась к нему, — ни за что на свете она не коснулась бы этой холодной, восковой фигуры, которая так недавно мешала ей жить, но долго стояла рядом с покойным, раздумывая о таинстве смерти…
Это был такой суровый человек, такой целеустремленный, своевольный и властный, а теперь — вот он лежит, съежившийся и жалкий, несмотря на все свое упорство! Она никогда раньше не понимала, что он жалок… Может быть, она слишком боялась, слишком не любила его, чтобы быть справедливой? Могла ли она ему помочь? Было ли что-нибудь такое, что она могла сделать и не сделала? Могла ли она хотя бы избавить его от мучительных подозрений? Ведь, наверное, в своей злобе он был несчастен.
Мог ли кто-то другой ему помочь? Вот если бы кто-нибудь любил его больше, чем ей удавалось притворяться…
Как странно, что она здесь, в этой комнате, — своя и вместе с тем такая чужая. До того чужая, что не чувствует ничего, кроме удивления перед невозвратимой утратой… Чужая — такой она была всегда, пленница в доме этого человека, девушка, которой он завладел. Догадывался ли он когда-нибудь, какой чужой она ему была? Та, которая искренне его оплакивала, теперь была во власти агентов и переводчиков Кука — бедная женщина ехала экспрессом из Лондона, чтобы проводить в последний путь сына, которого она родила на свет, вырастила и боготворила. Она была ему ближе всех; собственно говоря, она была единственным близким ему человеком. Должен же он был любить ее хоть когда-то? Но и она не была ему по-настоящему близка. Никто не был по-настоящему близок его расчетливому, подозрительному сердцу. Говорил ли он или думал когда-нибудь по-настоящему искренне и нежно даже о ней? Конечно, он был щедр, никогда не отказывал ей в деньгах, но ведь денег у него было так много…
Как хорошо иметь друга! Хотя бы одного-единственного друга!..
Вспомнив о матери сэра Айзека, леди Харман постепенно перестала думать о застывших останках, которые были перед ней. Она снова опустила белый покров на его лицо и медленно отвернулась. Надо встретить бедную старуху, как-то утешать ее, что-то ей говорить…
Потом она мысленно перешла к необходимым приготовлениям. В комнате должно быть много цветов; миссис Харман, наверное, ожидает, что там будут цветы, крупные белые цветы. С этим надо поторопиться. Цветы можно заказать в Рапалло. А потом его придется отвезти в Англию, устроить пышные похороны со всеми траурными церемониями, каких требует его положение. Это нужно миссис Харман, и пусть так будет. За гробом будут идти министры, парламентарии и всякие Бленкеры, которые будут чувствовать неловкость и, насколько им это удастся, напустят на себя глубокомыслие, а также Чартерсоны в качестве друзей, какие-то неизвестные родственники, длинный кортеж служащих…
Но как его отвезти? Быть может, набальзамировать труп? Набальзамировать! Какое странное дополнение к смерти! Она совсем отвернулась от маленькой фигурки и больше уже не могла смотреть в ту сторону. Пускай придут и сделают все, что полагается, — всякие таинственные, зловещие операции своими ножами и снадобьями…
Ей нечего думать об этом. Нужно все сделать так, как захочет миссис Харман. Она уже не была безучастна, теперь ей хотелось предугадать и исполнить всякое желание миссис Харман.
12. Любовь и серьезная женщина
Мистер Брамли узнал о смерти сэра Айзека совершенно неожиданно. Он был в клубе «Клаймакс» и очень скучал; он выпил чаю с тостами и перелистал в читальне еженедельники, но неделя выдалась удивительно неинтересная. Потом он спустился в вестибюль, праздно окинул взглядом свежие бюллетени на доске и прочитал, что «сэр Айзек Харман скоропостижно скончался сегодня утром в Санта-Маргерита, в Лигурии, куда уехал отдохнуть и переменить обстановку».
Он продолжал механически читать бюллетень, но какая-то часть его существа замерла на этом месте. Потом он вернулся к поразившим его строчкам, перечитал их и снова обрел цельность.
Он так давно ждал этого события, так часто думал о нем в самой разной связи, мечтал, надеялся, молил об этом бога и гнал от себя эту мысль, что теперь, когда долгожданное событие наконец произошло, оно, казалось, не имело для него ни малейшего значения. Он уже исчерпал все переживания, прежде чем это случилось. Прошло четыре долгих года с тех пор, как ему впервые пришла в голову такая мысль, он всесторонне ее обдумал, и для размышлений уже не оставалось пищи. Это стало чисто теоретической возможностью, все менее реальным, все более туманным сном наяву. Он старался не думать об этом, старался убедить себя, что сэр Айзек бессмертен и останется вечным инвалидом. И вот это случилось!
Строчкой выше сообщалось об опоздании парохода, строчкой ниже — о продолжении речи мистера Ллойд-Джорджа: «Он предложил уважаемому члену палаты повторить свои обвинения…»
Некоторое время мистер Брамли неподвижно стоял перед лиловыми буквами, потом медленно пошел в столовую, сел в кресло у камина и предался каким-то туманным размышлениям. Сэр Айзек умер, его жена теперь свободна, долгое ожидание, ставшее уже привычным, кончилось.
Он думал, что в нем вспыхнет бурное торжество, но сначала у него было лишь ощущение перемены, решительной перемены…
А потом он почувствовал радость, его радовало, что он ждал, что она требовала от него терпения, что между ними не произошло ничего ужасного, позорного. Теперь все стало простым и ясным. Его испытания кончились. Они смогут пожениться без скандала.
Он сидел, и ему представилась новая перспектива, смутная и туманная, которая потом, хотя он все еще не собрался с мыслями, стала ясней и определенней. Сначала он просто предвкушал, как сообщит всем, что скоро женится, как скажет Джорджу Эдмунду, что у него будет новая мать. Он представлял себе это во всех подробностях. Может быть, привезти ее к Джорджу Эдмунду в школу, и пусть мальчик ее полюбит — а он, конечно, ее сразу полюбит, — а уж потом сказать ему обо всем прямо или же лучше сообщить эту новость наедине? И то и другое может получиться очень эффектно.
Потом мистер Брамли начал думать о письме, которое необходимо написать леди Харман, — дело предстояло нелегкое. Когда человек умирает, радоваться не пристало. И мистер Брамли уже начал чувствовать благородную жалость к человеку, отвращение к которому он с таким трудом подавлял. Бедный сэр Айзек жил, как слепой, не видя солнца, он был занят только накоплением, тогда как счастье жизни в том, чтобы отдавать и тратить… Мистер Брамли стал раздумывать о том, какие чувства леди Харман теперь испытывает к своему покойному мужу. Может быть, она в искреннем горе. Вероятно, она измучилась и устала за время его болезни, и надо написать хорошее, ласковое письмо, спокойное, без тени радости — и все же будет жестоко, если хоть капля его облегчения не просочится наружу. До тех пор, если не считать нескольких страстных порывов, вроде того, который ускорил события в Санта-Маргерита, письма его были формальными, касались духовных вопросов и филантропии, так как он помнил, что ни одно письмо не гарантировано от подозрительного любопытства сэра Айзека. Остаться по-прежнему официальным, написать «Глубокоуважаемая леди Харман» или же обратиться к ней как-то иначе, теплее? Через полчаса он сидел в библиотеке, и на полу у его ног валялись клочки бумаги, корзина была почти полна, а он все еще ломал себе голову, как начать.
Наконец он написал: «Моя дорогая леди», — и продолжал: «Не знаю, как начать это письмо — быть может, Вам не менее трудно будет его прочесть…»
А на рассвете он проснулся, как это часто с ним бывало, охваченный внезапными сомнениями. Такое ли письмо, спросил он себя, влюбленный должен написать своей любимой после столь долгожданного избавления, теперь, когда перед ней открылся путь в жизнь, когда пришел конец ее постыдному рабству и его унижениям? Он стал вспоминать холодные и высокопарные фразы своего вымученного письма. Ох уж этот аристократизм! Всю жизнь он был жертвой аристократизма, потом освободился было от него, а теперь вот снова впал в такой тон. Неужели он никогда не будет простым, горячим и искренним? Ведь он рад, и она, конечно, тоже рада, что сэр Айзек, их враг и тюремщик, умер; они должны радоваться вместе. В конце концов он почувствовал, что не может больше лежать, терзаясь угрызениями совести, накинул теплый халат и сел писать. Он писал карандашом. Вечное перо, как обычно, лежало на ночном столике, но ему казалось, что карандаш больше подходил к случаю, и он написал проникновенное, пылкое любовное письмо, к концу которого у него начался страстный приступ чихания. В письменном столе в спальне не нашлось конверта, поэтому он положил свиток со своими излияниями под пресс-папье и, успокоившись, снова лег. Наутро он с волнением перечитал письмо и, одолеваемый какими-то смутными неприятными предчувствиями, отправил его, после чего эти предчувствия еще больше усилились. Завтракая в клубе, он уже обдумывал третье письмо, спокойное, нежное и ласковое, дабы сгладить впечатление от двух предыдущих посланий. Письмо это он написал позже, перед вечером.
Дни тянулись бесконечно долго, пока наконец не пришел ответ на первое его письмо, — за это время он послал ей еще два новых варианта. Ответ был очень короткий, написанный характерным для нее крупным, твердым, девически четким почерком:
«Ваше письмо очень меня обрадовало. Я живу здесь так странно, такой тихой жизнью. Ночи необычайно красивы, луна огромная, а листочки на деревьях совсем черные и не шелохнутся. Мы возвращаемся в Англию, хоронить будем из нашего дома в Путни».
И больше ни слова, но мистер Брамли сразу живо и ясно представил ее себе. Он увидел, как ее темный силуэт мелькает в лунном свете, и душу его переполнила любовь. Он не мог усидеть на месте, встал и начал ходить по комнате; при этом он несколько раз тихонько прошептал ее имя; потом вздохнул и наконец, подойдя к письменному столу, написал ей шестое письмо — и это письмо было прекрасно. Он писал, что любит ее, что полюбил ее с первого взгляда, он старался выразить всю ту нежность, которая захлестнула его, когда он представил себе ее там, в Италии. Когда-то, написал он, ему хотелось первым отвезти ее в Италию. Но, быть может, они еще побывают в Италии вместе.
Лишь постепенно, почти неощутимо в душу мистера Брамли стали закрадываться сомнения. Он не сразу заметил, что ни одно из коротких писем, которые он получил от нее, не было ответом на его страстные излияния, написанные ночью карандашом. Ее сдержанность казалось ему лишь естественным проявлением женской скромности — она всегда была сдержанной.
Она попросила его не приходить сразу же после ее возвращения в Англию; как она написала, ей нужно «сначала освоиться», и его деликатность подсказывала ему то же самое. Сэр Айзек еще не похоронен, и его набальзамированное тело по какой-то неосознанной внутренней щепетильности было для мистера Брамли еще большим препятствием, чем сам этот человек при жизни, а мистер Брамли хотел, чтобы этого препятствия не стало. Пускай все будет кончено. И тогда они встретятся по-настоящему.
Тем временем в душе его шла любопытная борьба. Он днем и ночью гнал от себя мысль, что леди Харман теперь очень богатая женщина. И все же в глубине сознания — он и не подозревал, что в его сознании есть такие постыдные глубины, — шевелились самые низменные и презренные мысли, которые заставляли его внутренне краснеть; например, у него возникали планы роскошного путешествия за границу: ему мерещились почтительно кланяющиеся швейцары в отелях, яхта на Средиземном море, автомобили, а потом настоящий дворец в Лондоне, ложи в опере, покровительство артистам — и самое ужасное! — титул баронета…
Чистая душа мистера Брамли терзалась и старалась отбросить эти грязные мечты о великолепии. Он пришел в неописуемый ужас, когда обнаружил, что способен на такое. Он был похож на заболевшего чумой, который видит у себя первый симптом болезни. Все лучшее в нем боролось, сопротивлялось. Конечно, он ни единым словом не обмолвится, никогда даже не предположит, не намекнет… При жизни сэра Айзека он ни разу не думал об этой стороне дела. В этом он мог поклясться, положа руку на сердце. Но однажды в Пэлл Мэлл он поймал себя на такой грубой, ничтожной мысли, что даже вскрикнул и ускорил шаги… Тоже еще доброжелательный отчим выискался!
А потом среди этих огорчений у него родилась надежда. Быть может, в конце концов все как-то устроится… Быть может, она вовсе не богата, не так уж богата… Или же связана каким-нибудь условием…
Он понял, что в этом единственная его надежда на спасение. Иначе — горе ему! — с ним может произойти нечто ужасное, он слишком ясно понимал, как это будет ужасно.
Вот если бы ее лишили наследства, если бы он мог увезти ее, освободить от всего этого богатства, которое уже теперь породило в нем такие омерзительные мысли!
Но как же тогда общежития?..
Он оказался перед неразрешимой проблемой.
Просто ужасно, до какой степени эти мысли заставляли его забыть главное, — что разлуке пришел конец, непреодолимых преград больше нет, впереди широкая и светлая дорога к честной любви.
Наступил наконец день похорон, и мистер Брамли, уехавший к сыну в Маргейт, старался не думать об этом. Он бежал от последних проводов сэра Айзека. Некролог Бленкера в газете «Старая Англия» был шедевром тактичного восхваления; автор подчеркивал свою преданность сэру Айзеку, но при этом не забыл его вдову, унаследовавшую состояние, и учел возможные перемены, которые это состояние может претерпеть. Мистер Брамли, читая некролог в поезде на обратном пути в Лондон, сразу вспомнил про общежития. Эту проблему он даже не начал решать. Конечно, необходимо, чтобы общежития остались, положительно необходимо. Теперь они смогут заниматься этим вместе, не скрываясь, рука об руку. Но этот соблазн снова родил в нем пошлые мечты, которые до тех пор были просто немыслимы. Опять ему представилась богатая парочка у роскошного автомобиля или под огромной гостеприимной аркадой…
Дома его ждало длинное письмо от леди Харман, глубоко поразившее его. Листки были сложены так, что прежде всего ему бросились в глаза строчки на третьей странице: «…никогда не выходить замуж. Совершенно ясно, что наша работа требует без остатка всего моего времени, и средств». Он поднял брови, и на лице его появилось испуганное выражение; дрожащими руками он развернул письмо, чтобы прочитать его от начала до конца. Видимо, она много передумала, прежде чем это написать. Начиналось письмо так:
«Дорогой мистер Брамли!
Я никогда не представляла себе, как много надо сделать после смерти человека, прежде чем его можно похоронить».
— Да, — сказал мистер Брамли. — Но при чем здесь это?
«Так много неожиданного…»
— Что такое?
»…в нас самих и вокруг нас».
— Очевидно, он оставил завещание с какими-то осложняющими условиями. Я должен был это предвидеть.
«Как странно быть вдовой, это и представить себе невозможно: никто за тобой не следит, не о ком думать, некому давать отчет, получаешь свободу распоряжаться собой…»
Дочитав письмо, мистер Брамли долго стоял, ошеломленный, держа его в руке.
— Я этого не вынесу, — сказал он. — Мне необходимо знать.
Он подошел к письменному столу и написал:
«Дорогая, я хочу, чтобы вы вышли за меня замуж».
Что еще мог он к этому добавить? Он постоял в нерешительности с этим коротким посланием в руке, подумал, не отправить ли его по телеграфу, и вспомнил роман Джеймса «В клетке». Телеграфисты в конце концов всего только люди. Он решил отправить письмо с посыльным, позвонил камердинеру, который был один на четверых, и велел сделать это.
Посыльный вернулся из Путни в тот же вечер около половины девятого. Он принес ответ, написанный карандашом.
«Дорогой друг! — писала она. — Вы были так добры, так много помогли мне. Но боюсь, что это невозможно. Простите меня. Мне хочется все обдумать, но я не могу. Я никогда не могла думать здесь. Я еду в Блэк Стрэнд, через день-два напишу вам, и тогда мы поговорим. Будьте терпеливы».
Она подписалась «Эллен», а раньше всегда подписывалась Э.Х.
— Да! — воскликнул мистер Брамли. — Но мне необходимо знать!
Он терзался целый час, а потом позвонил ей по телефону.
Телефон был не в порядке, он жужжал, и почти ничего не было слышно, как будто на другом конце провода смущенно молчали.
— Я хочу приехать к вам сейчас же, — сказал мистер Брамли.
— Это невозможно, — только и расслышал он.
Может быть, набраться мужества, поехать к ней и сломить ее колебания, как подобает мужчине? Но там, наверное, миссис Харман, всякие родственники, чужие…
В конце концов он не поехал.
Он продолжал механически читать бюллетень, но какая-то часть его существа замерла на этом месте. Потом он вернулся к поразившим его строчкам, перечитал их и снова обрел цельность.
Он так давно ждал этого события, так часто думал о нем в самой разной связи, мечтал, надеялся, молил об этом бога и гнал от себя эту мысль, что теперь, когда долгожданное событие наконец произошло, оно, казалось, не имело для него ни малейшего значения. Он уже исчерпал все переживания, прежде чем это случилось. Прошло четыре долгих года с тех пор, как ему впервые пришла в голову такая мысль, он всесторонне ее обдумал, и для размышлений уже не оставалось пищи. Это стало чисто теоретической возможностью, все менее реальным, все более туманным сном наяву. Он старался не думать об этом, старался убедить себя, что сэр Айзек бессмертен и останется вечным инвалидом. И вот это случилось!
Строчкой выше сообщалось об опоздании парохода, строчкой ниже — о продолжении речи мистера Ллойд-Джорджа: «Он предложил уважаемому члену палаты повторить свои обвинения…»
Некоторое время мистер Брамли неподвижно стоял перед лиловыми буквами, потом медленно пошел в столовую, сел в кресло у камина и предался каким-то туманным размышлениям. Сэр Айзек умер, его жена теперь свободна, долгое ожидание, ставшее уже привычным, кончилось.
Он думал, что в нем вспыхнет бурное торжество, но сначала у него было лишь ощущение перемены, решительной перемены…
А потом он почувствовал радость, его радовало, что он ждал, что она требовала от него терпения, что между ними не произошло ничего ужасного, позорного. Теперь все стало простым и ясным. Его испытания кончились. Они смогут пожениться без скандала.
Он сидел, и ему представилась новая перспектива, смутная и туманная, которая потом, хотя он все еще не собрался с мыслями, стала ясней и определенней. Сначала он просто предвкушал, как сообщит всем, что скоро женится, как скажет Джорджу Эдмунду, что у него будет новая мать. Он представлял себе это во всех подробностях. Может быть, привезти ее к Джорджу Эдмунду в школу, и пусть мальчик ее полюбит — а он, конечно, ее сразу полюбит, — а уж потом сказать ему обо всем прямо или же лучше сообщить эту новость наедине? И то и другое может получиться очень эффектно.
Потом мистер Брамли начал думать о письме, которое необходимо написать леди Харман, — дело предстояло нелегкое. Когда человек умирает, радоваться не пристало. И мистер Брамли уже начал чувствовать благородную жалость к человеку, отвращение к которому он с таким трудом подавлял. Бедный сэр Айзек жил, как слепой, не видя солнца, он был занят только накоплением, тогда как счастье жизни в том, чтобы отдавать и тратить… Мистер Брамли стал раздумывать о том, какие чувства леди Харман теперь испытывает к своему покойному мужу. Может быть, она в искреннем горе. Вероятно, она измучилась и устала за время его болезни, и надо написать хорошее, ласковое письмо, спокойное, без тени радости — и все же будет жестоко, если хоть капля его облегчения не просочится наружу. До тех пор, если не считать нескольких страстных порывов, вроде того, который ускорил события в Санта-Маргерита, письма его были формальными, касались духовных вопросов и филантропии, так как он помнил, что ни одно письмо не гарантировано от подозрительного любопытства сэра Айзека. Остаться по-прежнему официальным, написать «Глубокоуважаемая леди Харман» или же обратиться к ней как-то иначе, теплее? Через полчаса он сидел в библиотеке, и на полу у его ног валялись клочки бумаги, корзина была почти полна, а он все еще ломал себе голову, как начать.
Наконец он написал: «Моя дорогая леди», — и продолжал: «Не знаю, как начать это письмо — быть может, Вам не менее трудно будет его прочесть…»
А на рассвете он проснулся, как это часто с ним бывало, охваченный внезапными сомнениями. Такое ли письмо, спросил он себя, влюбленный должен написать своей любимой после столь долгожданного избавления, теперь, когда перед ней открылся путь в жизнь, когда пришел конец ее постыдному рабству и его унижениям? Он стал вспоминать холодные и высокопарные фразы своего вымученного письма. Ох уж этот аристократизм! Всю жизнь он был жертвой аристократизма, потом освободился было от него, а теперь вот снова впал в такой тон. Неужели он никогда не будет простым, горячим и искренним? Ведь он рад, и она, конечно, тоже рада, что сэр Айзек, их враг и тюремщик, умер; они должны радоваться вместе. В конце концов он почувствовал, что не может больше лежать, терзаясь угрызениями совести, накинул теплый халат и сел писать. Он писал карандашом. Вечное перо, как обычно, лежало на ночном столике, но ему казалось, что карандаш больше подходил к случаю, и он написал проникновенное, пылкое любовное письмо, к концу которого у него начался страстный приступ чихания. В письменном столе в спальне не нашлось конверта, поэтому он положил свиток со своими излияниями под пресс-папье и, успокоившись, снова лег. Наутро он с волнением перечитал письмо и, одолеваемый какими-то смутными неприятными предчувствиями, отправил его, после чего эти предчувствия еще больше усилились. Завтракая в клубе, он уже обдумывал третье письмо, спокойное, нежное и ласковое, дабы сгладить впечатление от двух предыдущих посланий. Письмо это он написал позже, перед вечером.
Дни тянулись бесконечно долго, пока наконец не пришел ответ на первое его письмо, — за это время он послал ей еще два новых варианта. Ответ был очень короткий, написанный характерным для нее крупным, твердым, девически четким почерком:
«Ваше письмо очень меня обрадовало. Я живу здесь так странно, такой тихой жизнью. Ночи необычайно красивы, луна огромная, а листочки на деревьях совсем черные и не шелохнутся. Мы возвращаемся в Англию, хоронить будем из нашего дома в Путни».
И больше ни слова, но мистер Брамли сразу живо и ясно представил ее себе. Он увидел, как ее темный силуэт мелькает в лунном свете, и душу его переполнила любовь. Он не мог усидеть на месте, встал и начал ходить по комнате; при этом он несколько раз тихонько прошептал ее имя; потом вздохнул и наконец, подойдя к письменному столу, написал ей шестое письмо — и это письмо было прекрасно. Он писал, что любит ее, что полюбил ее с первого взгляда, он старался выразить всю ту нежность, которая захлестнула его, когда он представил себе ее там, в Италии. Когда-то, написал он, ему хотелось первым отвезти ее в Италию. Но, быть может, они еще побывают в Италии вместе.
Лишь постепенно, почти неощутимо в душу мистера Брамли стали закрадываться сомнения. Он не сразу заметил, что ни одно из коротких писем, которые он получил от нее, не было ответом на его страстные излияния, написанные ночью карандашом. Ее сдержанность казалось ему лишь естественным проявлением женской скромности — она всегда была сдержанной.
Она попросила его не приходить сразу же после ее возвращения в Англию; как она написала, ей нужно «сначала освоиться», и его деликатность подсказывала ему то же самое. Сэр Айзек еще не похоронен, и его набальзамированное тело по какой-то неосознанной внутренней щепетильности было для мистера Брамли еще большим препятствием, чем сам этот человек при жизни, а мистер Брамли хотел, чтобы этого препятствия не стало. Пускай все будет кончено. И тогда они встретятся по-настоящему.
Тем временем в душе его шла любопытная борьба. Он днем и ночью гнал от себя мысль, что леди Харман теперь очень богатая женщина. И все же в глубине сознания — он и не подозревал, что в его сознании есть такие постыдные глубины, — шевелились самые низменные и презренные мысли, которые заставляли его внутренне краснеть; например, у него возникали планы роскошного путешествия за границу: ему мерещились почтительно кланяющиеся швейцары в отелях, яхта на Средиземном море, автомобили, а потом настоящий дворец в Лондоне, ложи в опере, покровительство артистам — и самое ужасное! — титул баронета…
Чистая душа мистера Брамли терзалась и старалась отбросить эти грязные мечты о великолепии. Он пришел в неописуемый ужас, когда обнаружил, что способен на такое. Он был похож на заболевшего чумой, который видит у себя первый симптом болезни. Все лучшее в нем боролось, сопротивлялось. Конечно, он ни единым словом не обмолвится, никогда даже не предположит, не намекнет… При жизни сэра Айзека он ни разу не думал об этой стороне дела. В этом он мог поклясться, положа руку на сердце. Но однажды в Пэлл Мэлл он поймал себя на такой грубой, ничтожной мысли, что даже вскрикнул и ускорил шаги… Тоже еще доброжелательный отчим выискался!
А потом среди этих огорчений у него родилась надежда. Быть может, в конце концов все как-то устроится… Быть может, она вовсе не богата, не так уж богата… Или же связана каким-нибудь условием…
Он понял, что в этом единственная его надежда на спасение. Иначе — горе ему! — с ним может произойти нечто ужасное, он слишком ясно понимал, как это будет ужасно.
Вот если бы ее лишили наследства, если бы он мог увезти ее, освободить от всего этого богатства, которое уже теперь породило в нем такие омерзительные мысли!
Но как же тогда общежития?..
Он оказался перед неразрешимой проблемой.
Просто ужасно, до какой степени эти мысли заставляли его забыть главное, — что разлуке пришел конец, непреодолимых преград больше нет, впереди широкая и светлая дорога к честной любви.
Наступил наконец день похорон, и мистер Брамли, уехавший к сыну в Маргейт, старался не думать об этом. Он бежал от последних проводов сэра Айзека. Некролог Бленкера в газете «Старая Англия» был шедевром тактичного восхваления; автор подчеркивал свою преданность сэру Айзеку, но при этом не забыл его вдову, унаследовавшую состояние, и учел возможные перемены, которые это состояние может претерпеть. Мистер Брамли, читая некролог в поезде на обратном пути в Лондон, сразу вспомнил про общежития. Эту проблему он даже не начал решать. Конечно, необходимо, чтобы общежития остались, положительно необходимо. Теперь они смогут заниматься этим вместе, не скрываясь, рука об руку. Но этот соблазн снова родил в нем пошлые мечты, которые до тех пор были просто немыслимы. Опять ему представилась богатая парочка у роскошного автомобиля или под огромной гостеприимной аркадой…
Дома его ждало длинное письмо от леди Харман, глубоко поразившее его. Листки были сложены так, что прежде всего ему бросились в глаза строчки на третьей странице: «…никогда не выходить замуж. Совершенно ясно, что наша работа требует без остатка всего моего времени, и средств». Он поднял брови, и на лице его появилось испуганное выражение; дрожащими руками он развернул письмо, чтобы прочитать его от начала до конца. Видимо, она много передумала, прежде чем это написать. Начиналось письмо так:
«Дорогой мистер Брамли!
Я никогда не представляла себе, как много надо сделать после смерти человека, прежде чем его можно похоронить».
— Да, — сказал мистер Брамли. — Но при чем здесь это?
«Так много неожиданного…»
— Что такое?
»…в нас самих и вокруг нас».
— Очевидно, он оставил завещание с какими-то осложняющими условиями. Я должен был это предвидеть.
«Как странно быть вдовой, это и представить себе невозможно: никто за тобой не следит, не о ком думать, некому давать отчет, получаешь свободу распоряжаться собой…»
Дочитав письмо, мистер Брамли долго стоял, ошеломленный, держа его в руке.
— Я этого не вынесу, — сказал он. — Мне необходимо знать.
Он подошел к письменному столу и написал:
«Дорогая, я хочу, чтобы вы вышли за меня замуж».
Что еще мог он к этому добавить? Он постоял в нерешительности с этим коротким посланием в руке, подумал, не отправить ли его по телеграфу, и вспомнил роман Джеймса «В клетке». Телеграфисты в конце концов всего только люди. Он решил отправить письмо с посыльным, позвонил камердинеру, который был один на четверых, и велел сделать это.
Посыльный вернулся из Путни в тот же вечер около половины девятого. Он принес ответ, написанный карандашом.
«Дорогой друг! — писала она. — Вы были так добры, так много помогли мне. Но боюсь, что это невозможно. Простите меня. Мне хочется все обдумать, но я не могу. Я никогда не могла думать здесь. Я еду в Блэк Стрэнд, через день-два напишу вам, и тогда мы поговорим. Будьте терпеливы».
Она подписалась «Эллен», а раньше всегда подписывалась Э.Х.
— Да! — воскликнул мистер Брамли. — Но мне необходимо знать!
Он терзался целый час, а потом позвонил ей по телефону.
Телефон был не в порядке, он жужжал, и почти ничего не было слышно, как будто на другом конце провода смущенно молчали.
— Я хочу приехать к вам сейчас же, — сказал мистер Брамли.
— Это невозможно, — только и расслышал он.
Может быть, набраться мужества, поехать к ней и сломить ее колебания, как подобает мужчине? Но там, наверное, миссис Харман, всякие родственники, чужие…
В конце концов он не поехал.