Страница:
— Важные, знаменательные события.
— Да… пожалуй.
— И когда вы видите этих великих мыслителей, вождей, героев духа и вообще умников…
Он рассмеялся и как раз вовремя заметил, что чуть не положил себе фазана.
— Ах нет, заберите! — воскликнул он резко.
— Все мы прошли через эти иллюзии, леди Харман, — продолжал он.
— Но я не думаю… Разве великие люди на самом деле не великие?
— По-своему, на своем месте — да. Но не тогда, когда вы приходите посмотреть на них. Не за обеденным столом, не в постели… Воображаю, какие вас постигли разочарования! Видите ли, леди Харман, — сказал он доверительным тоном, отвернувшись от своей пустой тарелки и наклоняясь к ее уху, — по самой своей природе мы — если только я могу причислить себя к этой категории, — мы, идеологи, всегда распущенные, ненадежные, отталкивающие люди. В общем, подонки, выражаясь на чистом современном английском языке. Если вдуматься, это неизбежно.
— Но… — заикнулась было она.
Он посмотрел ей прямо в глаза.
— Это неизбежно.
— Почему?
— То, что делает литературу развлекательной, выразительной, вдохновенной, сокровенной, чудесной, прекрасной и… все такое прочее, делает ее создателей — еще раз извините за выражение — подонками.
Она улыбнулась и протестующе подняла брови.
— Писатель должен быть подобен чувствительной нервной ткани, — сказал он, подняв палец, чтобы подчеркнуть свои слова. — Должен мгновенно на все откликаться, обладать живой, почти неуловимой реакцией.
— Да, — сказала леди Харман, внимательно прислушиваясь к его словам. — По-моему, это так.
— Можете ли вы допустить хоть на миг, что это совместимо с самообладанием, сдержанностью, последовательностью, с любым качеством, которое должно быть свойственно человеку, заслуживающему доверия?.. Конечно, нет. А если так, мы не заслуживаем доверия, мы непоследовательны. Наши добродетели — это наши пороки… В мою жизнь, — сказал мистер Уилкинз еще более доверительно, — лучше не заглядывать. Но это между прочим. У нас ведь не об этом речь.
— А мистер Брамли? — спросила она неожиданно для самой себя.
— О нем я не говорю, — сказал Уилкинз с беззаботной жестокостью. — Он себя сдерживает. А я говорю о людях, наделенных подлинным воображением, о тех, что дают себе волю. Теперь вы понимаете, почему они подонки и неизбежно должны быть подонками. (Нет, нет! Уберите! Вы же видите, я разговариваю.) Я так остро чувствую это естественное и неизбежное беспутство всякого, кто пишет добропорядочные книги и, вообще говоря, служит всякому искусству, что всегда восстаю против попыток сделать из нас героев. Мы не герои, леди Харман, это не по нашей части. Самая неприятная черта Викторианской эпохи — это стремление превращать художников и писателей в героев. В добродетельных героев, в образец для юношества. Ради этого умалчивали; скрывали правду о Диккенсе, пытались его обелить, а ведь он был порядочный распутник, знаете ли; молчали и про любовниц Теккерея. Вы знаете, что у него были любовницы? Еще сколько! Ну, и так далее. Точно так же, как бюст Юпитера — или Вакха? — выдают за Платона, который, наверно, ничем не отличался от всякого другого писаки. Вот почему я не хочу иметь ничего общего с этими академическими затеями, которыми так увлекается мой друг Брамли. Кстати, вы с ним знакомы? Вон он, третий от нас… Ах, вы знакомы! Он, кажется, хочет выйти из Академического комитета, не так ли? Я рад, что он наконец взялся за ум. Что толку иметь академию и все прочее, напяливать на нас форму и доказывать, будто мы что-то собой представляем и достаточно добропорядочны, чтобы можно было пожать нам руку, когда на самом деле мы, ей же богу, по самой своей природе самый последний сброд? И это неизбежно. Бекон, Шекспир, Байрон, Шелли — вся эта блестящая плеяда… Нет, Джонсон в нее не входил, его придумал Босуэлл[39]. Еще бы! Мы делаем великие дела, наше искусство восхищает и дает людям надежду, без него мир мертв, но это еще не причина… не причина, чтобы вместе с грибами класть в суп и перегной, на котором они выросли, верно? Это очень точный образ. (Нет, нет, уберите!)
Он помолчал, но едва она Открыла рот, перебил ее:
— И вы видите, что если бы даже темперамент не заставлял нас неизбежно… ну, опускаться, что ли, мы все равно вынуждены были бы опускаться. Требовать от писателя или поэта, чтобы он был благопристойным, классическим и так далее, — это все равно, что требовать от знаменитого хирурга строгих приличий! Это… это, видите ли, просто несовместимо. Уж что-нибудь одно — или король, или дворецкий, или семейный поверенный, если угодно.
Он снова замолчал.
Леди Харман слушала его внимательно, но с неприязнью.
— Что же тогда делать нам? — спросила она. — Нам, людям, которые не могут разобраться в жизни, которым нужно указать путь, дать идею, помочь… если… если все, от кого мы этого ждем…
— Порочные люди.
— Ну, будь по-вашему, порочные.
Уилкинз ответил с видом человека, который тщательно разбирает сложную, но вполне разрешимую задачу:
— Если человек порочен, из этого вовсе не следует, что ему нельзя доверять в делах, в которых добродетель, так сказать, не имеет значения. Эти люди очень чуткие, они — ничего, если я назову себя Эоловой арфой? — они Эоловы арфы и не могут не отозваться на дуновение небесного ветра. Что ж, слушайте их. Не идите за ними, не поклоняйтесь им, даже не чтите их, но слушайте. Не позволяйте никому мешать им говорить, рисовать, писать или петь то, что они хотят. Свобода, чистое полотно и людское внимание — вот истинная награда для художника, поэта и философа. Прислушайтесь к ним, взгляните на их произведения, и среди бесконечного множества сказанного, изображенного, выставленного и напечатанного вы непременно найдете свой путеводный огонек, найдете что-нибудь для себя, своего писателя. Никто на свете больше моего не презирает художников, писателей, поэтов и философов. Ох! Это мерзкий сброд, подлый, завистливый, драчливый, грязный в любви — да, грязный, но он создает нечто великое, сияющее, душу всего мира — литературу. Жалкие, отвратительные мошки — да, но они же и светлячки, несущие свет во мраке.
Его лицо вдруг загорелось воодушевлением, и она удивилась, вспомнив, что сначала оно показалось ей грубым и заурядным. Он вдруг замолчал и посмотрел мимо нее на ее второго соседа, который, видимо, намеревался снова повернуться к ним.
— Если я сейчас же не остановлюсь, — сказал он, и голос его вдруг упал, — то начну говорить громко.
— Мне кажется, — сказала леди Харман вполголоса, — вы… слишком суровы к умным людям, но все это правда. Я хочу сказать, правда, в определенном смысле…
— Продолжайте, я прекрасно вас понимаю.
— Идеи, конечно, существуют. Именно они… они… Я хочу сказать, нам только кажется, будто их нет, но они незримо присутствуют.
— Как бог, который никогда не бывает во плоти в наше время. А дух его всюду. Мы с вами понимаем друг друга, леди Харман. Именно в этом дело. Мы живем в великое время, такое великое, что в нем нет возможностей для великих людей. Зато есть все возможности для великих дел. И мы их совершаем. Благодаря небесному ветру. И когда такая красавица, как вы, вникает во все…
— Я стараюсь понять, — сказала она. — Хочу понять. Я не хочу… не хочу прожить жизнь без пользы.
Он намеревался сказать еще что-то, но опустил глаза и промолчал.
Закончил он разговор так же, как начал:
— О господи! Леди Тарврилл смотрит на вас, леди Харман.
Леди Харман повернулась к хозяйке и ответила ей улыбкой на улыбку. Уилкинз, отодвинув стул, встал.
— Я был бы рад как-нибудь продолжить этот разговор, — сказал он.
— Надеюсь, мы это сделаем.
— Что ж! — сказал Уилкинз, и взгляд его вдруг затуманился, а потом их разлучили.
Наверху в гостиной леди Харман не успела поговорить с ним: сэр Айзек рано приехал за ней, — и все же она не потеряла надежды с ним встретиться.
Но они не встретились. Некоторое время она ездила на званые обеды и завтраки с чувством приятного ожидания. А потом рассказала обо всем Агате Олимони.
— И больше я его не видела, — заключила она.
— Его никто больше не видит, — сказала Агата многозначительно.
— Но почему?
В глазах мисс Олимони появилось таинственное выражение.
— Моя дорогая, — прошептала она, озираясь. — Неужели вы ничего не знаете?
Леди Харман была невинна, как дитя.
И тогда мисс Олимони взволнованным шепотом, умалчивая о всяких ужасах, но богато расцвечивая подробности, как любят делать старые девы, внеся два совершенно новых добавления, которые пришли ей в голову, и не называя имен, так что ничего нельзя было проверить, поведала ей ужасную широко известную в то время историю о безнравственности писателя Уилкинза.
Подумав, леди Харман решила, что это объясняет многое из сказанного во время их разговора и в особенности последний взгляд.
Все это, должно быть, началось уже тогда…
Пока леди Харман делала благородные и ревностные попытки постичь смысл жизни и разобраться, в чем состоит ее общественный долг, строительство общежитии, задуманных ею — как она теперь понимала, слишком преждевременно, — шло своим чередом. Порой она старалась о них не думать, отвернуться, убежать от них подальше, а порой, забывая обо всем остальном, только и думала об этих общежитиях, о том, что с ними делать, какими они должны быть и какими не должны. Сэр Айзек не уставал повторять, что это ее детище, спрашивал ее советов, требовал одобрения — словом, так сказать, без конца предъявлял за них счет.
Общежитии строилось пять, а не четыре. Одно, самое большое, должно было стоять на видном месте в Блумсбери, недалеко от Британского музея, другое — на видном месте перед парламентом, третье — на видном месте на Ватерлоо-роуд, близ площади святого Георга, четвертое — в Сайденхеме и пятое — на Кенсингтон-роуд, с тем расчетом, чтобы оно бросалось в глаза многочисленным посетителям выставок в «Олимпии».
В кабинете сэра Айзека в Путни лежала на этажерке роскошная сафьяновая папка с великолепным золотым тиснением: «Общежития Международной хлеботорговой и кондитерской компании». Сэр Айзек очень любил после обеда звать леди Харман в свой кабинет и обсуждать с ней планы; он усаживался за стол с карандашом в руке, а она, сев по его просьбе на подлокотник кресла, должна была одобрять всевозможные предложения и улучшения. Эти общежития должен был проектировать — и уже проектировал — безропотный архитектор сэра Айзека; и фасады новых зданий было решено облицевать желто-розовыми изразцами, уже знакомыми всем по филиалам «Международной компании». По всему фасаду должна была пройти крупная надпись: «МЕЖДУНАРОДНЫЕ ОБЩЕЖИТИЯ».
Строительные участки на планах значились немногим больше самого здания, и строители из кожи лезли вон, стараясь дать как можно больше полезной площади.
— Каждая лишняя комната — это лишняя единичка в знаменателе наших затрат, — говорил сэр Айзек, заставляя жену вспомнить школьные времена.
Наконец-то ей пригодилось знание дробей. На первом этаже было запроектировано много удобных и просторных комнат, а также столовая, которую можно использовать и для собраний («Для танцев», — сказала леди Харман. «Ну, это занятие едва ли желательно», — сказал сэр Айзек), всякие подсобные помещения, квартира для управительницы («Пора подумать об управительницах», — сказал сэр Айзек), контора, библиотека и читальня («Мы подберем для них хорошие, серьезные книги, — сказал сэр Айзек, — тогда они не будут забивать себе головы всяким вздором»), несколько мастерских со столами для кройки и шитья — это предложила Сьюзен Бэрнет. А на верхних этажах одна над другой, как ячейки в улье, должны были расположиться спальни с самыми низкими потолками, какие только позволяли строительные правила. Предполагалось построить большие общие спальни с перегородками по три шиллинга шесть пенсов в неделю — со своим бельем — и отдельные комнаты стоимостью от четырех шиллингов шести пенсов до семи шиллингов шести пенсов. На каждые три перегородки и на каждую отдельную спальню полагалась раковина с горячей и холодной водой. В больших спальнях были выдвижные ящики под кроватями, стенные шкафы, полки для посуды, зеркала и отопительные батареи и на каждом этаже туалетная. Порядок образцовый.
— Девушка может взять койку за три шиллинга шесть пенсов в неделю, — сказал сэр Айзек, постукивая карандашом по чертежу. — Может завтракать ветчиной или колбасой на два шиллинга в неделю и плотно ужинать холодным мясом, консервированным лососем, паштетом из креветок, повидлом и так далее на три шиллинга шесть пенсов в неделю. Ну, проезд в автобусе и завтрак на работе обойдутся, скажем, еще в четыре шиллинга. Значит, она может с удобством прожить примерно на двенадцать шиллингов шесть пенсов в неделю, имея возможность читать газеты, брать книги из библиотеки… В наше время ничего подобного не получишь и за сумму, вдвое большую. Они живут сейчас в грязных неудобных каморках и за уголь платят особо.
— Вот тебе и решение проблемы, Элли, — сказал он. — Пожалуйста. Всякая девушка, которая не живет у родителей, может жить здесь. И управительница будет за ней присматривать. А если правильно поставить дело, Элли, если поставить его правильно, оно будет приносить два-три процента прибыли, не говоря уж о рекламе для компании.
Мы вполне можем обязать жить здесь всех девушек, которые не живут у родителей. Тогда они не попадут на панель, если только их вообще можно от этого удержать. Думаю, что даже у мисс Бэбс Уилер не хватит наглости устроить против этого стачку.
А потом мы договоримся с какими-нибудь крупными фирмами, мануфактурными и другими магазинами поблизости от каждого общежития, чтобы их служащие поселились в свободных комнатах. Таких найдется сколько угодно.
Конечно, мы должны быть уверены, что девушки всегда ночуют дома. — Он протянул руку и взял план первого этажа общежития в Блумсбери, которое предполагалось построить первым. — Что если, — сказал он, — устроить привратницкую с окошечком, и всякий, кто придет позже одиннадцати, должен будет звонить вот здесь… — Он взял серебряный карандашик и принялся за дело.
Леди Харман, заглядывая через его плечо, глубоко задумалась.
Многое в этом проекте вызвало у нее серьезные опасения; эта управительница, присматривающая за девушками, эта тщательно, подобранная библиотека, звонок, привратницкая, намеки на «дисциплину», которые напоминали ей о протестах Бэбс Уилер. Во всем этом была неумолимая строгость, от которой ей, непонятно почему, становилось холодно. Сама она, в своих смутных мечтах, представляла себе уютные, гостеприимные, недорогие дома, где бездомные женщины, служащие в Лондоне, могли найти свободный и радостный приют, но ее муж, как она потом поняла, вовсе не был уверен, что они придут туда по собственной воле. Он, казалось, все время искал способов принудить их к этому, а принудив, начать притеснять. Иногда в такие вечера он проявлял намерение тщательно разработать «распорядок». Она предвидела, что из-за этого распорядка у них будет много споров. Здесь неизбежно должна была проявиться его узколобость. Ей самой пришлось выдержать борьбу с жестокостью сэра Айзека, и, — быть может, ей недоставало того аристократизма, который в Англии так естественно приобретает большинство преуспевающих людей среднего класса, — она не верила, что то, отчего так страдала и задыхалась она сама, может быть приятно и полезно ее менее богатым сестрам.
Ей пришло в голову испытать проект, ознакомив с ним Сьюзен Бэрнет. Сьюзен обладала удивительной способностью во всем видеть неожиданные стороны. Леди Харман пригласила ее переделать занавеси в кабинете и заговорила о деле как бы вскользь, когда расспрашивала, как поживает семья Бэрнетов.
Сьюзен, видимо, была предубеждена против таких затей.
— Да, — сказала она, выслушав объяснения и просмотрев планы. — Но где же дом?
— Это и есть дом.
— На мой взгляд, это казарма, — заявила Сьюзен. — Разве у дома могут быть стены такого цвета? И ни занавесок, ни пологов над кроватями, ни ширмы, девушке негде даже фотографию или картинку повесить. Как же ей чувствовать себя дома в такой чужой комнате?
— Они смогут вешать фотографии, — сказала леди Харман, мысленно делая себе заметку.
— И потом, конечно, там будет распорядок.
— Нельзя же совсем без распорядка.
— Дома, если только это настоящий дом, не бывает никакого распорядка и, с вашего позволения, штрафов.
— Нет, штрафов не будет, — поспешно сказала леди Харман. — Об этом я позабочусь.
— Но ведь надо же как-то заставить их соблюдать распорядок, раз уж он будет, — сказала Сьюзен. — А когда столько народу и нет отца с матерью и настоящей семьи, то, по-моему, без этого самого распорядка никак не обойтись.
Леди Харман рассказала ей о преимуществах общежитии.
— Я не спорю, это дешево, и для здоровья полезно, и жить веселей, — сказала Сьюзен. — Если не будет слишком больших строгостей, я думаю, многие девушки туда с охотой пойдут, но в лучшем случае это будет заведение, леди Харман. Да, заведение, уж можете мне поверить.
Она держала в руке план фасада общежития в Блумсбери и раздумывала.
— Конечно, что до меня, то я предпочла бы жить с добрыми, работящими христианами где угодно, лишь бы не в таком месте. Ведь главное — быть свободной, знать, что ты сама себе хозяйка. Пускай даже не будет водопровода и придется таскать воду ведрами… Если бы девушкам платили как следует, не было бы никакой нужды в таких домах, ровным счетом никакой. Это все бедность виновата. И потом, если они уйдут туда, многие хозяйки потеряют жильцов. Подумайте, если по всему городу понастроят таких домов, получится та же история, что с мелкими пекарями, бакалейщиками и всеми остальными. Да ведь в Лондоне тысячи людей кое-как сводят концы с концами только потому, что сдают две, а то и три комнаты, иногда с пансионом, и всякому ясно, что им тогда придется снизить цены или потерять жильцов. Для них никто не построит общежития.
— Вы правы, — сказала леди Харман. — О них я не подумала.
— У очень многих людей нет ничего, кроме жалкого скарба да тех денег, что им платят за квартиру, они связаны по рукам и ногам. Взять хоть тетю Ханну, сестру моего отца. Живет в подвале, работает, как проклятая, и мне не раз приходилось давать ей взаймы десять шиллингов, чтобы она могла уплатить за аренду, хотя ей на хлеб не хватает. От таких общежитии ей добра ждать нечего.
Леди Харман бессмысленно смотрела на план.
— Да, пожалуй, — сказала она.
— И потом, если у вас там будет хорошо и весело, многие девушки станут удирать из дому. Такие, как наша Элис, на все готовы, лишь бы иметь немного лишних денег на тряпки, они ни о чем не думают, им бы только болтать, смеяться да гулять. Для Элис лучше жилья и не сыщешь: приходи, когда душе угодно, и уходи, когда хочешь, никто и не спросит. Уж она-то пойдет туда жить, а мама, которая ее вырастила, лишится десяти шиллингов в неделю, что она приносит домой. И таких, как Элис, много. Она совсем не плохая, нет, она хорошая, добрая девушка, надо правду сказать, но она пустая, что ни говори, пустая, ни о чем думать не хочет, кроме удовольствий. И мне иногда кажется, что это ни капельки не лучше, чем быть плохой, какая бы от этого другим ни была польза, я ей так прямо и говорю. Но она, конечно, не знала того, что выпало на мою долю, и поэтому думает иначе…
Вот что сказала Сьюзен.
Разговор с ней смутил леди Харман, и она, вспомнив о мистере Брамли, попросила у него совета, который не заставил себя ждать. Она пригласила его к чаю в такой день, когда сэр Айзек заведомо должен был уехать, показала ему проекты и рассказала о том, как их предполагается осуществить. А потом с очаровательной верой в его знания и способности изложила свои сомнения и страхи. Что он думает об этих общежитиях? И о том, что сказала Сьюзен Бэрнет про разорение квартирных хозяек?
— Я думала, что наша кампания — хорошее дело, — сказала она. — Но можно ли считать ее хорошим делом?
Мистер Брамли долго хмыкал, чувствуя себя обманщиком. Некоторое время он с глубокомысленным видом уклонялся от ответа, а потом вдруг отбросил притворство и признался, что понимает во всем этом не больше ее.
— Но я вижу, что вопрос этот сложный и… и к тому же небезынтересный. Вы мне позволите им заняться? Надеюсь, я смогу кое-что выяснить…
Он ушел, преисполненный горячей решимости.
Джорджина, едва ли не единственная из тех, кому леди Харман призналась в своих сомнениях, отнеслась к делу без всяких опасений.
— Ты думаешь сделать из этих общежитии бог весть что, Элла, — сказала она, — а на деле получится именно то, чего нам не хватало.
— Что же именно? — спросила миссис Собридж, склонившаяся над своим вышиванием.
— Цитадель для суфражистского гарнизона, — сказала Джорджина звенящим голосом, с блеском Великой Одержимости в глазах. — Женский Форт Шаброль[40].
Несколько месяцев мистер Брамли ни о чем не задумывался, а иногда и вовсе махал на все рукой, твердо придерживаясь решения бескорыстно любить леди Харман. Духовно он был обездолен, лишившись своих старых моральных основ и привычных убеждений, а новые его взгляды были весьма сумбурны. Он усиленно работал над романом, в котором совершенно отходил от прежней традиции книг о Юфимии. Но чем больше он работал, тем яснее понимал, что, если взглянуть всерьез, роман получается пустяковый. Перечитав написанное, он с удивлением обнаружил грубость там, где хотел быть искренним, и риторику там, где замысел требовал страсти. Что с ним такое? Мистер Брамли был тронут, когда леди Харман обратилась к нему, но, не сумев разрешить ее затруднения, понял всю поверхностность своих знаний, которую до тех пор скрывал даже от самого себя под маской насмешливого скептицизма. Он ушел от леди Харман, решившись во что бы то ни стало справиться с проблемой общежитии, и не без удовольствия отложил в сторону перемаранную рукопись своего нового злополучного романа.
Чем больше он думал о характере исследования, к которому собирался приступить, тем больше увлекался. Именно такого реального дела он давно жаждал. У него даже появились сомнения, станет ли он впредь вообще заниматься прежней профессией — писать романы, по крайней мере такие, как раньше. Сочинять всякие истории, чтобы избавить процветающих пожилых буржуа от неприятной необходимости думать, — разве это дело для уважающего себя человека! Стивенсон, изучив до самых глубин это позорное ремесло, тоже понял это и уподобился fille de joie[41], а Хаггард, писатель той же школы и эпохи, достигнув вершины успеха, забросил кровавые драмы и стал добросовестно исследовать сельское хозяйство. Каждый успешный шаг требовал от мистера Брамли все больше тяжкого труда и изобретательности. Постепенно у него накапливались факты и неожиданные открытия… Леди Харман увидит, что благодушие, которое он всегда на себя напускал, не мешает ему быть проницательным и делать обобщения… Она просила его об этом. А что если он справится с этим так, что станет ей необходимым? Если он справится с блеском?
Он взялся за дело, и читателю, который знает, что в характере его было нечто от хамелеона, нетрудно понять, что во время работы настроение его то и дело менялось. Иногда он работал с бескорыстным увлечением, а иногда его подстегивала мысль, что наконец-то он может помочь ей в трудную минуту жизни и это будет способствовать их сближению. А вскоре у него появился третий стимул: он обнаружил, что сама по себе задача — определить значение этих общежитии — очень заманчива для умного и образованного человека.
Потому что прежде, чем решить вопрос о современном наемном служащем, умный человек должен рассмотреть весь огромный процесс реорганизации общества, которая началась с развитием фабричного труда и ростом больших городов и даже теперь едва ли настолько завершена, чтобы можно было определить ее общий характер. Сначала мистер Брамли не понимал важности этого явления, а когда понял, теории начали расти у него в голове, как грибы, и он весь дрожал от внутреннего волнения. Очень довольный собой, он изложил их леди Харман, и она была поражена, потому что никто еще не объяснял ей все это так просто и убедительно. Мир торговли, наемного труда и конкуренции, который до тех пор представлялся ей таким сложным и таинственным, вдруг как будто вошел в систему, показался единым процессом.
— Так вот, — сказал мистер Брамли (в тот день они встретились в Кенсингтонском парке и сидели рядышком на зеленых стульях перед застывшими контурами «Физической энергии»[42]), — если вы не против, я прочитаю вам нечто вроде лекции и постараюсь говорить как можно проще. Еще со времени открытия Америки человечество начало осваивать пустующие территории; с тех пор и примерно до 1870 года длился период быстрого роста народонаселения, что было вызвано новыми жизненными возможностями и изобилием во всех областях. За это время, то есть, грубо говоря, за четыреста лет, произошло бурное развитие семейных связей; почти каждый считал нужным жениться и иметь большую семью, холостяков стало мало, многочисленные монастыри почти исчезли, словно их унесло наводнение, и даже священники, нарушая обет безбрачия, женились и имели детей. Естественные факторы, сдерживавшие рост населения — голод и чума, — были побеждены благодаря новым знаниям и научным открытиям; вследствие всего этого количество людей на земле увеличилось в три или четыре раза. Семья по-прежнему играла основную роль в человеческой жизни и благодаря процветанию росла; возвращение к семье означало возврат к общественному укладу времен раннего варварства, и, естественно, современные человеческие представления начиная с пятнадцатого века не знают иной формы. Вот как я себе это представляю, леди Харман. Поколение наших дедов в начале девятнадцатого века руководствовалось двумя созидательными идеями: семьи и прогресса, — не понимая, что тот самый прогресс, который открыл новые возможности для семьи и возродил древний завет плодиться и размножаться, может снова лишить ее этих возможностей, провозгласив, что на земле больше нет места. Именно это и происходит теперь. Возможности исчерпаны. Простой люд больше не может плодиться такими огромными роями, и за последние полтора столетия все решительней вступают в игру силы общественной организации, находя новые массовые пути производства, новые, более широкие связи между людьми, которые все больше и больше разрушают обособленность семьи и, вероятно, в конце концов разрушив ее совсем, придут ей на смену. Вот какие выводы получились у меня на основе исторических данных.
— Да… пожалуй.
— И когда вы видите этих великих мыслителей, вождей, героев духа и вообще умников…
Он рассмеялся и как раз вовремя заметил, что чуть не положил себе фазана.
— Ах нет, заберите! — воскликнул он резко.
— Все мы прошли через эти иллюзии, леди Харман, — продолжал он.
— Но я не думаю… Разве великие люди на самом деле не великие?
— По-своему, на своем месте — да. Но не тогда, когда вы приходите посмотреть на них. Не за обеденным столом, не в постели… Воображаю, какие вас постигли разочарования! Видите ли, леди Харман, — сказал он доверительным тоном, отвернувшись от своей пустой тарелки и наклоняясь к ее уху, — по самой своей природе мы — если только я могу причислить себя к этой категории, — мы, идеологи, всегда распущенные, ненадежные, отталкивающие люди. В общем, подонки, выражаясь на чистом современном английском языке. Если вдуматься, это неизбежно.
— Но… — заикнулась было она.
Он посмотрел ей прямо в глаза.
— Это неизбежно.
— Почему?
— То, что делает литературу развлекательной, выразительной, вдохновенной, сокровенной, чудесной, прекрасной и… все такое прочее, делает ее создателей — еще раз извините за выражение — подонками.
Она улыбнулась и протестующе подняла брови.
— Писатель должен быть подобен чувствительной нервной ткани, — сказал он, подняв палец, чтобы подчеркнуть свои слова. — Должен мгновенно на все откликаться, обладать живой, почти неуловимой реакцией.
— Да, — сказала леди Харман, внимательно прислушиваясь к его словам. — По-моему, это так.
— Можете ли вы допустить хоть на миг, что это совместимо с самообладанием, сдержанностью, последовательностью, с любым качеством, которое должно быть свойственно человеку, заслуживающему доверия?.. Конечно, нет. А если так, мы не заслуживаем доверия, мы непоследовательны. Наши добродетели — это наши пороки… В мою жизнь, — сказал мистер Уилкинз еще более доверительно, — лучше не заглядывать. Но это между прочим. У нас ведь не об этом речь.
— А мистер Брамли? — спросила она неожиданно для самой себя.
— О нем я не говорю, — сказал Уилкинз с беззаботной жестокостью. — Он себя сдерживает. А я говорю о людях, наделенных подлинным воображением, о тех, что дают себе волю. Теперь вы понимаете, почему они подонки и неизбежно должны быть подонками. (Нет, нет! Уберите! Вы же видите, я разговариваю.) Я так остро чувствую это естественное и неизбежное беспутство всякого, кто пишет добропорядочные книги и, вообще говоря, служит всякому искусству, что всегда восстаю против попыток сделать из нас героев. Мы не герои, леди Харман, это не по нашей части. Самая неприятная черта Викторианской эпохи — это стремление превращать художников и писателей в героев. В добродетельных героев, в образец для юношества. Ради этого умалчивали; скрывали правду о Диккенсе, пытались его обелить, а ведь он был порядочный распутник, знаете ли; молчали и про любовниц Теккерея. Вы знаете, что у него были любовницы? Еще сколько! Ну, и так далее. Точно так же, как бюст Юпитера — или Вакха? — выдают за Платона, который, наверно, ничем не отличался от всякого другого писаки. Вот почему я не хочу иметь ничего общего с этими академическими затеями, которыми так увлекается мой друг Брамли. Кстати, вы с ним знакомы? Вон он, третий от нас… Ах, вы знакомы! Он, кажется, хочет выйти из Академического комитета, не так ли? Я рад, что он наконец взялся за ум. Что толку иметь академию и все прочее, напяливать на нас форму и доказывать, будто мы что-то собой представляем и достаточно добропорядочны, чтобы можно было пожать нам руку, когда на самом деле мы, ей же богу, по самой своей природе самый последний сброд? И это неизбежно. Бекон, Шекспир, Байрон, Шелли — вся эта блестящая плеяда… Нет, Джонсон в нее не входил, его придумал Босуэлл[39]. Еще бы! Мы делаем великие дела, наше искусство восхищает и дает людям надежду, без него мир мертв, но это еще не причина… не причина, чтобы вместе с грибами класть в суп и перегной, на котором они выросли, верно? Это очень точный образ. (Нет, нет, уберите!)
Он помолчал, но едва она Открыла рот, перебил ее:
— И вы видите, что если бы даже темперамент не заставлял нас неизбежно… ну, опускаться, что ли, мы все равно вынуждены были бы опускаться. Требовать от писателя или поэта, чтобы он был благопристойным, классическим и так далее, — это все равно, что требовать от знаменитого хирурга строгих приличий! Это… это, видите ли, просто несовместимо. Уж что-нибудь одно — или король, или дворецкий, или семейный поверенный, если угодно.
Он снова замолчал.
Леди Харман слушала его внимательно, но с неприязнью.
— Что же тогда делать нам? — спросила она. — Нам, людям, которые не могут разобраться в жизни, которым нужно указать путь, дать идею, помочь… если… если все, от кого мы этого ждем…
— Порочные люди.
— Ну, будь по-вашему, порочные.
Уилкинз ответил с видом человека, который тщательно разбирает сложную, но вполне разрешимую задачу:
— Если человек порочен, из этого вовсе не следует, что ему нельзя доверять в делах, в которых добродетель, так сказать, не имеет значения. Эти люди очень чуткие, они — ничего, если я назову себя Эоловой арфой? — они Эоловы арфы и не могут не отозваться на дуновение небесного ветра. Что ж, слушайте их. Не идите за ними, не поклоняйтесь им, даже не чтите их, но слушайте. Не позволяйте никому мешать им говорить, рисовать, писать или петь то, что они хотят. Свобода, чистое полотно и людское внимание — вот истинная награда для художника, поэта и философа. Прислушайтесь к ним, взгляните на их произведения, и среди бесконечного множества сказанного, изображенного, выставленного и напечатанного вы непременно найдете свой путеводный огонек, найдете что-нибудь для себя, своего писателя. Никто на свете больше моего не презирает художников, писателей, поэтов и философов. Ох! Это мерзкий сброд, подлый, завистливый, драчливый, грязный в любви — да, грязный, но он создает нечто великое, сияющее, душу всего мира — литературу. Жалкие, отвратительные мошки — да, но они же и светлячки, несущие свет во мраке.
Его лицо вдруг загорелось воодушевлением, и она удивилась, вспомнив, что сначала оно показалось ей грубым и заурядным. Он вдруг замолчал и посмотрел мимо нее на ее второго соседа, который, видимо, намеревался снова повернуться к ним.
— Если я сейчас же не остановлюсь, — сказал он, и голос его вдруг упал, — то начну говорить громко.
— Мне кажется, — сказала леди Харман вполголоса, — вы… слишком суровы к умным людям, но все это правда. Я хочу сказать, правда, в определенном смысле…
— Продолжайте, я прекрасно вас понимаю.
— Идеи, конечно, существуют. Именно они… они… Я хочу сказать, нам только кажется, будто их нет, но они незримо присутствуют.
— Как бог, который никогда не бывает во плоти в наше время. А дух его всюду. Мы с вами понимаем друг друга, леди Харман. Именно в этом дело. Мы живем в великое время, такое великое, что в нем нет возможностей для великих людей. Зато есть все возможности для великих дел. И мы их совершаем. Благодаря небесному ветру. И когда такая красавица, как вы, вникает во все…
— Я стараюсь понять, — сказала она. — Хочу понять. Я не хочу… не хочу прожить жизнь без пользы.
Он намеревался сказать еще что-то, но опустил глаза и промолчал.
Закончил он разговор так же, как начал:
— О господи! Леди Тарврилл смотрит на вас, леди Харман.
Леди Харман повернулась к хозяйке и ответила ей улыбкой на улыбку. Уилкинз, отодвинув стул, встал.
— Я был бы рад как-нибудь продолжить этот разговор, — сказал он.
— Надеюсь, мы это сделаем.
— Что ж! — сказал Уилкинз, и взгляд его вдруг затуманился, а потом их разлучили.
Наверху в гостиной леди Харман не успела поговорить с ним: сэр Айзек рано приехал за ней, — и все же она не потеряла надежды с ним встретиться.
Но они не встретились. Некоторое время она ездила на званые обеды и завтраки с чувством приятного ожидания. А потом рассказала обо всем Агате Олимони.
— И больше я его не видела, — заключила она.
— Его никто больше не видит, — сказала Агата многозначительно.
— Но почему?
В глазах мисс Олимони появилось таинственное выражение.
— Моя дорогая, — прошептала она, озираясь. — Неужели вы ничего не знаете?
Леди Харман была невинна, как дитя.
И тогда мисс Олимони взволнованным шепотом, умалчивая о всяких ужасах, но богато расцвечивая подробности, как любят делать старые девы, внеся два совершенно новых добавления, которые пришли ей в голову, и не называя имен, так что ничего нельзя было проверить, поведала ей ужасную широко известную в то время историю о безнравственности писателя Уилкинза.
Подумав, леди Харман решила, что это объясняет многое из сказанного во время их разговора и в особенности последний взгляд.
Все это, должно быть, началось уже тогда…
Пока леди Харман делала благородные и ревностные попытки постичь смысл жизни и разобраться, в чем состоит ее общественный долг, строительство общежитии, задуманных ею — как она теперь понимала, слишком преждевременно, — шло своим чередом. Порой она старалась о них не думать, отвернуться, убежать от них подальше, а порой, забывая обо всем остальном, только и думала об этих общежитиях, о том, что с ними делать, какими они должны быть и какими не должны. Сэр Айзек не уставал повторять, что это ее детище, спрашивал ее советов, требовал одобрения — словом, так сказать, без конца предъявлял за них счет.
Общежитии строилось пять, а не четыре. Одно, самое большое, должно было стоять на видном месте в Блумсбери, недалеко от Британского музея, другое — на видном месте перед парламентом, третье — на видном месте на Ватерлоо-роуд, близ площади святого Георга, четвертое — в Сайденхеме и пятое — на Кенсингтон-роуд, с тем расчетом, чтобы оно бросалось в глаза многочисленным посетителям выставок в «Олимпии».
В кабинете сэра Айзека в Путни лежала на этажерке роскошная сафьяновая папка с великолепным золотым тиснением: «Общежития Международной хлеботорговой и кондитерской компании». Сэр Айзек очень любил после обеда звать леди Харман в свой кабинет и обсуждать с ней планы; он усаживался за стол с карандашом в руке, а она, сев по его просьбе на подлокотник кресла, должна была одобрять всевозможные предложения и улучшения. Эти общежития должен был проектировать — и уже проектировал — безропотный архитектор сэра Айзека; и фасады новых зданий было решено облицевать желто-розовыми изразцами, уже знакомыми всем по филиалам «Международной компании». По всему фасаду должна была пройти крупная надпись: «МЕЖДУНАРОДНЫЕ ОБЩЕЖИТИЯ».
Строительные участки на планах значились немногим больше самого здания, и строители из кожи лезли вон, стараясь дать как можно больше полезной площади.
— Каждая лишняя комната — это лишняя единичка в знаменателе наших затрат, — говорил сэр Айзек, заставляя жену вспомнить школьные времена.
Наконец-то ей пригодилось знание дробей. На первом этаже было запроектировано много удобных и просторных комнат, а также столовая, которую можно использовать и для собраний («Для танцев», — сказала леди Харман. «Ну, это занятие едва ли желательно», — сказал сэр Айзек), всякие подсобные помещения, квартира для управительницы («Пора подумать об управительницах», — сказал сэр Айзек), контора, библиотека и читальня («Мы подберем для них хорошие, серьезные книги, — сказал сэр Айзек, — тогда они не будут забивать себе головы всяким вздором»), несколько мастерских со столами для кройки и шитья — это предложила Сьюзен Бэрнет. А на верхних этажах одна над другой, как ячейки в улье, должны были расположиться спальни с самыми низкими потолками, какие только позволяли строительные правила. Предполагалось построить большие общие спальни с перегородками по три шиллинга шесть пенсов в неделю — со своим бельем — и отдельные комнаты стоимостью от четырех шиллингов шести пенсов до семи шиллингов шести пенсов. На каждые три перегородки и на каждую отдельную спальню полагалась раковина с горячей и холодной водой. В больших спальнях были выдвижные ящики под кроватями, стенные шкафы, полки для посуды, зеркала и отопительные батареи и на каждом этаже туалетная. Порядок образцовый.
— Девушка может взять койку за три шиллинга шесть пенсов в неделю, — сказал сэр Айзек, постукивая карандашом по чертежу. — Может завтракать ветчиной или колбасой на два шиллинга в неделю и плотно ужинать холодным мясом, консервированным лососем, паштетом из креветок, повидлом и так далее на три шиллинга шесть пенсов в неделю. Ну, проезд в автобусе и завтрак на работе обойдутся, скажем, еще в четыре шиллинга. Значит, она может с удобством прожить примерно на двенадцать шиллингов шесть пенсов в неделю, имея возможность читать газеты, брать книги из библиотеки… В наше время ничего подобного не получишь и за сумму, вдвое большую. Они живут сейчас в грязных неудобных каморках и за уголь платят особо.
— Вот тебе и решение проблемы, Элли, — сказал он. — Пожалуйста. Всякая девушка, которая не живет у родителей, может жить здесь. И управительница будет за ней присматривать. А если правильно поставить дело, Элли, если поставить его правильно, оно будет приносить два-три процента прибыли, не говоря уж о рекламе для компании.
Мы вполне можем обязать жить здесь всех девушек, которые не живут у родителей. Тогда они не попадут на панель, если только их вообще можно от этого удержать. Думаю, что даже у мисс Бэбс Уилер не хватит наглости устроить против этого стачку.
А потом мы договоримся с какими-нибудь крупными фирмами, мануфактурными и другими магазинами поблизости от каждого общежития, чтобы их служащие поселились в свободных комнатах. Таких найдется сколько угодно.
Конечно, мы должны быть уверены, что девушки всегда ночуют дома. — Он протянул руку и взял план первого этажа общежития в Блумсбери, которое предполагалось построить первым. — Что если, — сказал он, — устроить привратницкую с окошечком, и всякий, кто придет позже одиннадцати, должен будет звонить вот здесь… — Он взял серебряный карандашик и принялся за дело.
Леди Харман, заглядывая через его плечо, глубоко задумалась.
Многое в этом проекте вызвало у нее серьезные опасения; эта управительница, присматривающая за девушками, эта тщательно, подобранная библиотека, звонок, привратницкая, намеки на «дисциплину», которые напоминали ей о протестах Бэбс Уилер. Во всем этом была неумолимая строгость, от которой ей, непонятно почему, становилось холодно. Сама она, в своих смутных мечтах, представляла себе уютные, гостеприимные, недорогие дома, где бездомные женщины, служащие в Лондоне, могли найти свободный и радостный приют, но ее муж, как она потом поняла, вовсе не был уверен, что они придут туда по собственной воле. Он, казалось, все время искал способов принудить их к этому, а принудив, начать притеснять. Иногда в такие вечера он проявлял намерение тщательно разработать «распорядок». Она предвидела, что из-за этого распорядка у них будет много споров. Здесь неизбежно должна была проявиться его узколобость. Ей самой пришлось выдержать борьбу с жестокостью сэра Айзека, и, — быть может, ей недоставало того аристократизма, который в Англии так естественно приобретает большинство преуспевающих людей среднего класса, — она не верила, что то, отчего так страдала и задыхалась она сама, может быть приятно и полезно ее менее богатым сестрам.
Ей пришло в голову испытать проект, ознакомив с ним Сьюзен Бэрнет. Сьюзен обладала удивительной способностью во всем видеть неожиданные стороны. Леди Харман пригласила ее переделать занавеси в кабинете и заговорила о деле как бы вскользь, когда расспрашивала, как поживает семья Бэрнетов.
Сьюзен, видимо, была предубеждена против таких затей.
— Да, — сказала она, выслушав объяснения и просмотрев планы. — Но где же дом?
— Это и есть дом.
— На мой взгляд, это казарма, — заявила Сьюзен. — Разве у дома могут быть стены такого цвета? И ни занавесок, ни пологов над кроватями, ни ширмы, девушке негде даже фотографию или картинку повесить. Как же ей чувствовать себя дома в такой чужой комнате?
— Они смогут вешать фотографии, — сказала леди Харман, мысленно делая себе заметку.
— И потом, конечно, там будет распорядок.
— Нельзя же совсем без распорядка.
— Дома, если только это настоящий дом, не бывает никакого распорядка и, с вашего позволения, штрафов.
— Нет, штрафов не будет, — поспешно сказала леди Харман. — Об этом я позабочусь.
— Но ведь надо же как-то заставить их соблюдать распорядок, раз уж он будет, — сказала Сьюзен. — А когда столько народу и нет отца с матерью и настоящей семьи, то, по-моему, без этого самого распорядка никак не обойтись.
Леди Харман рассказала ей о преимуществах общежитии.
— Я не спорю, это дешево, и для здоровья полезно, и жить веселей, — сказала Сьюзен. — Если не будет слишком больших строгостей, я думаю, многие девушки туда с охотой пойдут, но в лучшем случае это будет заведение, леди Харман. Да, заведение, уж можете мне поверить.
Она держала в руке план фасада общежития в Блумсбери и раздумывала.
— Конечно, что до меня, то я предпочла бы жить с добрыми, работящими христианами где угодно, лишь бы не в таком месте. Ведь главное — быть свободной, знать, что ты сама себе хозяйка. Пускай даже не будет водопровода и придется таскать воду ведрами… Если бы девушкам платили как следует, не было бы никакой нужды в таких домах, ровным счетом никакой. Это все бедность виновата. И потом, если они уйдут туда, многие хозяйки потеряют жильцов. Подумайте, если по всему городу понастроят таких домов, получится та же история, что с мелкими пекарями, бакалейщиками и всеми остальными. Да ведь в Лондоне тысячи людей кое-как сводят концы с концами только потому, что сдают две, а то и три комнаты, иногда с пансионом, и всякому ясно, что им тогда придется снизить цены или потерять жильцов. Для них никто не построит общежития.
— Вы правы, — сказала леди Харман. — О них я не подумала.
— У очень многих людей нет ничего, кроме жалкого скарба да тех денег, что им платят за квартиру, они связаны по рукам и ногам. Взять хоть тетю Ханну, сестру моего отца. Живет в подвале, работает, как проклятая, и мне не раз приходилось давать ей взаймы десять шиллингов, чтобы она могла уплатить за аренду, хотя ей на хлеб не хватает. От таких общежитии ей добра ждать нечего.
Леди Харман бессмысленно смотрела на план.
— Да, пожалуй, — сказала она.
— И потом, если у вас там будет хорошо и весело, многие девушки станут удирать из дому. Такие, как наша Элис, на все готовы, лишь бы иметь немного лишних денег на тряпки, они ни о чем не думают, им бы только болтать, смеяться да гулять. Для Элис лучше жилья и не сыщешь: приходи, когда душе угодно, и уходи, когда хочешь, никто и не спросит. Уж она-то пойдет туда жить, а мама, которая ее вырастила, лишится десяти шиллингов в неделю, что она приносит домой. И таких, как Элис, много. Она совсем не плохая, нет, она хорошая, добрая девушка, надо правду сказать, но она пустая, что ни говори, пустая, ни о чем думать не хочет, кроме удовольствий. И мне иногда кажется, что это ни капельки не лучше, чем быть плохой, какая бы от этого другим ни была польза, я ей так прямо и говорю. Но она, конечно, не знала того, что выпало на мою долю, и поэтому думает иначе…
Вот что сказала Сьюзен.
Разговор с ней смутил леди Харман, и она, вспомнив о мистере Брамли, попросила у него совета, который не заставил себя ждать. Она пригласила его к чаю в такой день, когда сэр Айзек заведомо должен был уехать, показала ему проекты и рассказала о том, как их предполагается осуществить. А потом с очаровательной верой в его знания и способности изложила свои сомнения и страхи. Что он думает об этих общежитиях? И о том, что сказала Сьюзен Бэрнет про разорение квартирных хозяек?
— Я думала, что наша кампания — хорошее дело, — сказала она. — Но можно ли считать ее хорошим делом?
Мистер Брамли долго хмыкал, чувствуя себя обманщиком. Некоторое время он с глубокомысленным видом уклонялся от ответа, а потом вдруг отбросил притворство и признался, что понимает во всем этом не больше ее.
— Но я вижу, что вопрос этот сложный и… и к тому же небезынтересный. Вы мне позволите им заняться? Надеюсь, я смогу кое-что выяснить…
Он ушел, преисполненный горячей решимости.
Джорджина, едва ли не единственная из тех, кому леди Харман призналась в своих сомнениях, отнеслась к делу без всяких опасений.
— Ты думаешь сделать из этих общежитии бог весть что, Элла, — сказала она, — а на деле получится именно то, чего нам не хватало.
— Что же именно? — спросила миссис Собридж, склонившаяся над своим вышиванием.
— Цитадель для суфражистского гарнизона, — сказала Джорджина звенящим голосом, с блеском Великой Одержимости в глазах. — Женский Форт Шаброль[40].
Несколько месяцев мистер Брамли ни о чем не задумывался, а иногда и вовсе махал на все рукой, твердо придерживаясь решения бескорыстно любить леди Харман. Духовно он был обездолен, лишившись своих старых моральных основ и привычных убеждений, а новые его взгляды были весьма сумбурны. Он усиленно работал над романом, в котором совершенно отходил от прежней традиции книг о Юфимии. Но чем больше он работал, тем яснее понимал, что, если взглянуть всерьез, роман получается пустяковый. Перечитав написанное, он с удивлением обнаружил грубость там, где хотел быть искренним, и риторику там, где замысел требовал страсти. Что с ним такое? Мистер Брамли был тронут, когда леди Харман обратилась к нему, но, не сумев разрешить ее затруднения, понял всю поверхностность своих знаний, которую до тех пор скрывал даже от самого себя под маской насмешливого скептицизма. Он ушел от леди Харман, решившись во что бы то ни стало справиться с проблемой общежитии, и не без удовольствия отложил в сторону перемаранную рукопись своего нового злополучного романа.
Чем больше он думал о характере исследования, к которому собирался приступить, тем больше увлекался. Именно такого реального дела он давно жаждал. У него даже появились сомнения, станет ли он впредь вообще заниматься прежней профессией — писать романы, по крайней мере такие, как раньше. Сочинять всякие истории, чтобы избавить процветающих пожилых буржуа от неприятной необходимости думать, — разве это дело для уважающего себя человека! Стивенсон, изучив до самых глубин это позорное ремесло, тоже понял это и уподобился fille de joie[41], а Хаггард, писатель той же школы и эпохи, достигнув вершины успеха, забросил кровавые драмы и стал добросовестно исследовать сельское хозяйство. Каждый успешный шаг требовал от мистера Брамли все больше тяжкого труда и изобретательности. Постепенно у него накапливались факты и неожиданные открытия… Леди Харман увидит, что благодушие, которое он всегда на себя напускал, не мешает ему быть проницательным и делать обобщения… Она просила его об этом. А что если он справится с этим так, что станет ей необходимым? Если он справится с блеском?
Он взялся за дело, и читателю, который знает, что в характере его было нечто от хамелеона, нетрудно понять, что во время работы настроение его то и дело менялось. Иногда он работал с бескорыстным увлечением, а иногда его подстегивала мысль, что наконец-то он может помочь ей в трудную минуту жизни и это будет способствовать их сближению. А вскоре у него появился третий стимул: он обнаружил, что сама по себе задача — определить значение этих общежитии — очень заманчива для умного и образованного человека.
Потому что прежде, чем решить вопрос о современном наемном служащем, умный человек должен рассмотреть весь огромный процесс реорганизации общества, которая началась с развитием фабричного труда и ростом больших городов и даже теперь едва ли настолько завершена, чтобы можно было определить ее общий характер. Сначала мистер Брамли не понимал важности этого явления, а когда понял, теории начали расти у него в голове, как грибы, и он весь дрожал от внутреннего волнения. Очень довольный собой, он изложил их леди Харман, и она была поражена, потому что никто еще не объяснял ей все это так просто и убедительно. Мир торговли, наемного труда и конкуренции, который до тех пор представлялся ей таким сложным и таинственным, вдруг как будто вошел в систему, показался единым процессом.
— Так вот, — сказал мистер Брамли (в тот день они встретились в Кенсингтонском парке и сидели рядышком на зеленых стульях перед застывшими контурами «Физической энергии»[42]), — если вы не против, я прочитаю вам нечто вроде лекции и постараюсь говорить как можно проще. Еще со времени открытия Америки человечество начало осваивать пустующие территории; с тех пор и примерно до 1870 года длился период быстрого роста народонаселения, что было вызвано новыми жизненными возможностями и изобилием во всех областях. За это время, то есть, грубо говоря, за четыреста лет, произошло бурное развитие семейных связей; почти каждый считал нужным жениться и иметь большую семью, холостяков стало мало, многочисленные монастыри почти исчезли, словно их унесло наводнение, и даже священники, нарушая обет безбрачия, женились и имели детей. Естественные факторы, сдерживавшие рост населения — голод и чума, — были побеждены благодаря новым знаниям и научным открытиям; вследствие всего этого количество людей на земле увеличилось в три или четыре раза. Семья по-прежнему играла основную роль в человеческой жизни и благодаря процветанию росла; возвращение к семье означало возврат к общественному укладу времен раннего варварства, и, естественно, современные человеческие представления начиная с пятнадцатого века не знают иной формы. Вот как я себе это представляю, леди Харман. Поколение наших дедов в начале девятнадцатого века руководствовалось двумя созидательными идеями: семьи и прогресса, — не понимая, что тот самый прогресс, который открыл новые возможности для семьи и возродил древний завет плодиться и размножаться, может снова лишить ее этих возможностей, провозгласив, что на земле больше нет места. Именно это и происходит теперь. Возможности исчерпаны. Простой люд больше не может плодиться такими огромными роями, и за последние полтора столетия все решительней вступают в игру силы общественной организации, находя новые массовые пути производства, новые, более широкие связи между людьми, которые все больше и больше разрушают обособленность семьи и, вероятно, в конце концов разрушив ее совсем, придут ей на смену. Вот какие выводы получились у меня на основе исторических данных.