Леди Харман ласково и заботливо старалась их успокоить, но в ее темных глазах затаилось отчаяние. Она уговаривала и ублажала детей, удивляясь, до чего же они не похожи на нее. Малютка успокоилась, только когда получила новехонького белого медвежонка, которого было очень трудно достать — пришлось послать Снэгби на Путни-Хай-стрит, и он нес медвежонка с такой торжественностью, что даже уличные мальчишки смотрели ему вслед с благоговением. Аннет заснула, окруженная своими сокровищами, но сразу же проснулась и заревела, когда миссис Харблоу попыталась убрать некоторые игрушки с острыми краями. А леди Харман вернулась в свою розовую спальню и долго думала обо всем этом, пытаясь вспомнить, были ли они с Джорджиной, которым и не снилась в детстве такая роскошь, столь же бессердечными и жадными, как эти ненасытные маленькие клещи у нее в детской. Она пыталась внушить себе, что и они были точно такими же, что все дети — маленькие, злые, эгоистичные создания, — и изо всех сил старалась отогнать странное чувство, что эти дети как будто бы навязаны ей, что они совсем не такие, каких она представляла себе и хотела иметь — ласковых и добрых…

 

 
   Сьюзен Бэрнет явилась в воинственном настроении и принесла леди Харман новую пищу для размышлений об отношениях между мужем и женой. Ей на глаза попалась газетная реклама, и она узнала, какое отношение имеет сэр Айзек к «Международной хлеботорговой и кондитерской компании».
   — Сперва я не хотела и приходить, — сказала Сьюзен. — Право слово, не хотела. Я глазам своим не верила. А потом подумала: «Но ведь она-то тут ни при чем. Она-то уж тут, наверное, ни при чем!» Вот никогда не думала, что придется переступить порог человека, который разорил отца и довел его до отчаянности… Но вы были ко мне так добры…
   Что-то похожее на рыдание прервало искреннюю и простую речь Сьюзен, раздираемой противоречивыми чувствами.
   — Вот я и пришла, — сказала она с принужденной улыбкой.
   — Я рада, что вы пришли, — сказала леди Харман. — Я хотела вас видеть. И знаете, Сьюзен, я очень мало, право же, очень мало знаю о делах сэра Айзека.
   — С охотой верю вам, миледи. У меня и мысли такой не было, что это вы… Не знаю, как это объяснить, миледи.
   — Уверяю вас, это не я, — сказала леди Харман, ловя ее мысль на лету.
   — Я знала, что это не вы, — сказала Сьюзен с облегчением, видя, что ее поняли.
   Обе женщины смущенно переглянулись, забыв про занавеси, которые Сьюзен пришла «привести в порядок», и леди Харман только из робости не поцеловала Сьюзен как сестру. Но проницательная Сьюзен почувствовала этот поцелуй и в том же воображаемом мире несовершенных поступков горячо на него ответила.
   — А тут еще беда — моя младшая сестра и другие девушки устроили стачку, — сказала Сьюзен. — Это было на той неделе. Все официантки «Международной компании» объявили стачку, вчера на Пикадилли они пикетировали кафе, и Элис с ними. Толпа кричала, подбадривала их… Я рада бы правую руку отдать, лишь бы эта девчонка образумилась!
   И Сьюзен в метких, ярких словах нарисовала картину кризиса, угрожавшего дивидендам и репутации «Международной хлеботорговой и кондитерской компании». Причины, которые его вызвали, коренились в том, что не были удовлетворены требования блестящего печатного органа — «Лондонского льва». «Лондонский лев» дал первый толчок. Но совершенно очевидно, что эта газета лишь выразила, оформила и раздула давно тлевшее недовольство.
   Рассказ Сьюзен был беспристрастен в самой своей непоследовательности, у нее не было цельного суждения о происходившем, а скорее пестрая мозаика противоречивых суждений. Ее рассказ был в духе пост-импрессионизма, в манере Пикассо. Она была твердо убеждена, что как бы плохо ни платили, как бы ни были тяжелы условия труда, бастовать — это постыдное проявление глупости, неблагодарности и общей испорченности; но не менее твердо она была убеждена, что «Международная компания» так обращается со своими служащими, что ни один разумный человек не должен этого терпеть. Она сурово осуждала сестру и глубоко ей сочувствовала, винила во всем то газету «Лондонский лев», то сэра Айзека, то некую маленькую круглолицую девицу Бэбс Уилер, которая, как выяснилось, была главарем стачки и вечно залезала на столы в разных кафе, или на львов на Трафальгар-сквере, или под приветственные крики толпы шествовала по улицам.
   Но когда Сьюзен в беспомощных словах обрисовала «Международную компанию» сэра Айзека, не осталось сомнения в том, что представляет собой эта компания. Мы то и дело видим вокруг себя нечто подобное, создание низменного, энергичного ума, не облагороженного культурой и оснащенного действенными орудиями цивилизации: у сэра Айзека крестьянская сметка сочеталась с цепким, острым умом выходца из гетто, он был хитер, как нормандский крестьянин или еврейский торговец, и, кроме того, отталкивающе туп и отвратителен. Это был новый и в то же время давно знакомый образ ее мужа, но только теперь она видела не маленькие жадные глазки, острый нос, отталкивающие манеры и мертвенно-бледное лицо, а магазины, кафе, инструкции, бухгалтерские книги, крикливую рекламу и безжалостное лихорадочное стремление заполучить все и вся — деньги, монополию, власть, положение в обществе, — все, чем восхищаются и чего ждут другие, вожделение вместо живой души. Теперь, когда глаза у нее наконец раскрылись, леди Харман, прежде так мало видевшая, увидела слишком многое; она увидела все, что было от нее скрыто, и даже более того, — картина получилась карикатурная и чудовищная. Сьюзен уже рассказывала ей про печальную судьбу мелких конкурентов сэра Айзека, которые, оказавшись в безвыходном положении, либо шли в богадельню, либо опускались, либо попадали к нему в полнейшую зависимость; примером тому был ее бедный отец, который был доведен до отчаяния, а потом с ним произошел «несчастный случай»; теперь же она красноречивыми намеками описала огромный механизм, который заменил разоренные пекарни и принес сэру Айзеку грязную награду от либеральной партии, рассказала про то, как расчетливо раздувают вражду между девушками и управительницами, которые обязаны в виде обеспечения вложить в дело свои жалкие сбережения и отчитываться буквально в каждой крошке полученных продуктов, и про то, как инспектора нарочно выискивают упущения и неполадки, чтобы как-то оправдать свои двести фунтов в год, не говоря уж о том, что они получают проценты с налагаемых ими штрафов.
   — А тут еще этот маргарин, — сказала Сьюзен. — Все филиалы компании получают масла меньше, чем отпущено, потому что вода из него отжимается, а маргарина всегда излишек. Конечно, по правилам смешивать масло с маргарином запрещено, и ежели кого поймают, то сразу гонят с работы, но надо же как-то окупить это масло, так что никуда не денешься. Люди, которые никогда и не помышляли о мошенничестве, поневоле станут мошенничать, когда на них каждый день такая напасть, миледи… И девушек кормят остатками. Из-за этого все время неприятности, это, конечно, не по правилам, но все равно девушек кормят остатками. Что может поделать управительница? Если она этого не сделает, то ей придется платить за остатки из своего кармана. А ведь она вложила в дело все свои деньги… Нет, миледи, так притеснять людей — это не по-божески. Это только безбожникам наруку. Люди перестают уважать закон и порядок. Вот, скажем, наш Люк, он совсем озлобился, говорит, в писании сказано: «Не заграждай рта волу, когда он молотит», — но они заграждают волу рот, и морят его голодом, и заставляют работать, когда он нагнет голову за объедками…
   И Сьюзен, раскрасневшись, с блестящими глазами, горячо заговорила о человеке, о его величии, которое должно было служить источником любви, покоя, мысли, могло бы дать нам искусство, радость, красоту, — обо всем, что слепо, неуверенно тянется к счастью, к надежде, к сокровенным тайнам духа и чуждо этой низменной напористости, этого неодолимого и пагубного сочетания крестьянской скупости и алчности выходца из гетто, этой дурацкой «деловитости», которая правит теперь миром.
   А потом Сьюзен стала рассказывать о своей сестре, которая работала официанткой.
   — Она-то живет с нами, но есть много таких, которым жить негде. Сейчас вот всюду кричат про «торговлю белыми рабами», но если и есть на свете белые рабы, так это те девушки, которые сами зарабатывают свой хлеб и остаются честными. Но никто и не подумает наказать тех людей, которые на них наживаются…
   Выложив все, что она слышала о тяжелых условиях в пекарнях и о несчастных случаях с фургонщиками, которые работают по потогонной системе, перенятой сэром Айзеком у одного американского дельца, Сьюзен обрушилась на стачку официанток, в которой участвовала ее сестра.
   — Она сама впуталась, — сказала Сьюзен. — Дала себя втянуть. Как я ее просила не поступать туда на работу. Это хуже каторги, говорила я ей, в тысячу раз хуже. Умоляла чуть не на коленях…
   Непосредственной причиной стачки, как видно, был один из лондонских управляющих, очень плохой человек.
   — Он пользуется своим положением, — сказала Сьюзен с пылающим лицом, и леди Харман, которая уже достаточно хорошо ее знала, не стала допытываться о подробностях.
   И вот, слушая этот сбивчивый, но яркий рассказ о великом деле пищевого снабжения, полезность которого она так долго принимала на веру, и видя своего мужа совсем в ином, новом для нее свете, леди Харман испытывала в душе ложный стыд из-за того, что она слушает все это, как будто подглядывая за чужим человеком. Она знала, что должна это выслушать, но боялась вмешаться не в свое дело. Женщины, с их пылкими чувствами, с живым и гибким умом, глубоко романтичные и неизменно благородные, инстинктивно противятся, когда их хотят втянуть в мир дел и политики. Они хотели бы верить, что эта сторона жизни устроена основательно, мудро и справедливо. Их не переделаешь ни за день, ни за целое поколение. Для них это почти то же, что родиться заново — столкнуться с печальной истиной, что мужчина, который ради них занимается делами и доставляет им жилье, еду, тряпки и всякие безделушки, добывает все эти чудесные вещи вовсе не на ниве плодоносного, созидательного труда, это все равно что вновь испытать муки родов.

 

 
   Леди Харман была так взволнована красноречивыми откровениями Сьюзен Бэрнет, что, только вернувшись к себе в комнату, вспомнила о необходимости что-то заложить. Она снова пошла в кабинет сэра Айзека, где Сьюзен, сняв все необходимые мерки, уже собиралась уходить.
   — Ах, Сьюзен! — сказала она.
   Ей было трудно приступить к делу. Сьюзен ждала с почтительным интересом.
   — Я хотела вас спросить вот о чем… — сказала леди Харман и, замолчав, плотно закрыла дверь.
   Сьюзен заинтересовалась еще больше.
   — Видите ли, Сьюзен, — сказала леди Харман с таким видом, словно речь шла о чем-то вполне обычном, — сэр Айзек очень богат и, конечно, очень щедр… Но иногда бывают нужны собственные деньги.
   — Я вас вполне понимаю, миледи, — сказала Сьюзен.
   — Я так и думала, что вы меня поймете, — сказала леди Харман и продолжала, немного ободрившись: — А у меня не всегда бывают собственные деньги. Порой это затруднительно. — Она покраснела. — У меня много всяких вещей… Скажите, Сьюзен, вам приходилось что-нибудь закладывать?
   Наконец-то она произнесла это слово.
   — С тех пор, как я стала работать, не приходилось, — сказала Сьюзен. — Не люблю я этого. Но когда я была маленькая, мы часто закладывали всякие вещи. Даже кастрюли!..
   И она вспомнила три таких случая.
   Леди Харман тем временем вынула какую-то блестящую вещицу и держала ее между большим и указательным пальцами.
   — Если я обращусь в ссудную кассу где-нибудь здесь, по соседству, это может показаться странным… Вот кольцо, Сьюзен, оно стоит тридцать или сорок фунтов. Глупо, что оно лежит без дела, когда мне так нужны деньги…
   Но Сьюзен ни за что не хотела взять кольцо.
   — Я никогда не закладывала таких ценных вещей, — сказала она. — А вдруг… вдруг меня спросят, на какие деньги я его купила. Элис и за год столько не зарабатывает. Это… — она посмотрела на сверкающую драгоценность, — это будет подозрительно, если я его принесу.
   Положение стало несколько неловким. Леди Харман снова объяснила, как ей необходимы деньги.
   — Ну хорошо, для вас я это сделаю, — сказала Сьюзен. — Так уж и быть. Но… только вот что… — Она покраснела. — Вы не подумайте, что я отговариваюсь. Но ведь наше положение совсем не то, что у вас. Есть вещи, которые трудно объяснить. Можно быть очень хорошим человеком, но люди ведь этого не знают. Приходится быть осторожной. Мало быть просто честной. Если я возьму это… Вы, может быть, просто напишете записочку вашей рукой и на вашей бумаге… Что, мол, просите меня… Скорей всего мне и не придется ее показывать…
   — Я напишу записку, — сказала леди Харман. Но тут ее поразила новая неприятная мысль. — Скажите, Сьюзен… из-за этого не пострадает какой-нибудь честный человек?
   — Нужно быть осторожной, — сказала Сьюзен, которая хорошо знала, что нашему высокоцивилизованному государству пальца в рот не клади.

 

 
   С каждым днем леди Харман все больше думала о своих отношениях с сэром Айзеком, ее беспокоило, что он делает и что намерен делать. Вид у него был такой, словно он задумал недоброе, но она не могла догадаться, что именно. Он почти с ней не разговаривал, но часто и подолгу смотрел на нее. Все чаще и чаще проявлялись признаки близкого взрыва…
   Как-то утром она тихо стояла в гостиной, неотвязно думая о том же: отчего их отношения остаются враждебными, и вдруг увидела на столике у камина, рядом с большим креслом, незнакомую тонкую книжку. Сэр Айзек читал ее здесь накануне и, по-видимому, оставил специально для нее.
   Она взяла книжку. Оказалось, что это «Укрощение строптивой» в прекрасном издании Хенли — каждая пьеса издана отдельной книгой, удобной для чтения. Любопытствуя узнать, отчего это вдруг ее мужа потянуло к английской литературе, она перелистала книжку, Она не очень хорошо помнила «Укрощение строптивой», потому что Харманы, как почти все богатые и честолюбивые люди, принимая горячее участие в проектах увековечения бессмертного Шекспира, редко находили досуг почитать его творения.
   Перелистывая книгу, она заметила на страницах карандашные пометки. Сначала некоторые строчки были просто подчеркнуты, а дальше, для пущей выразительности, отмечены волнистой линией на полях.

 
Но милая жена со мной поедет;
Не топай, киска, не косись, не фыркай —
Я своему добру хозяин полный.
Теперь она имущество мое:
Мой дом, амбар, хозяйственная утварь,
Мой конь, осел, мой вол — все что угодно,
Вот здесь она стоит. Посмейте тронуть —
И тут же я разделаюсь с любым,
Кто в Падуе меня задержит.[24]

 
   Слегка покраснев, леди Харман стала читать дальше и вскоре нашла еще страницу, всю изукрашенную знаками одобрения сэра Айзека…
   Она задумалась. Намерен ли он выступить в роли Петруччо? Нет, он не посмеет. Есть же слуги, знакомые, общество… Он не посмеет…
   Удивительная это была пьеса! Шекспир, конечно, замечательно умен, это венец английской мудрости, вершина духовной жизни — иначе у него можно было бы найти кое-какие глупости и неловкости… Разве женщины в наши дни думают и чувствуют так же, как эти замужние дамы елизаветинских времен, которые рассуждают, как девочки, весьма передовые, но все же едва достигшие шестнадцати лет…
   Она прочла заключительный монолог Катарины и, совершенно забыв про сэра Айзека, не сразу заметила карандашную пометку — знак его одобрения бессмертным словам:

 
Муж повелитель твой, защитник, жизнь,
Глава твоя. В заботах о тебе
Он трудится на суше и на море,
Не спит ночами в шторм, выносит стужу,
Пока ты дома нежишься в тепле,
Опасностей не зная и лишений.
А от тебя он хочет лишь любви,
Приветливого взгляда, послушанья —
Ничтожной платы за его труды.
Как подданный обязан государю,
Так женщина — супругу своему.
Когда ж жена строптива, зла, упряма,
И не покорна честной воле мужа, —
Ну чем она не дерзостный мятежник, —
Предатель властелина своего?
За вашу глупость женскую мне стыдно,
Вы там войну ведете, где должны,
Склонив колени, умолять о мире…

 

 
И я была заносчивой, как вы,
Строптивою и разумом и сердцем,
Я отвечала резкостью на резкость,
На слово — словом; но теперь я вижу,
Что не копьем — соломинкой мы бьемся,
И только слабостью своей сильны.[25]

 
   Она не возмутилась. В этих строчках было нечто такое, что пленило ее мятежное воображение.
   Она чувствовала, что и сама могла бы так же сказать о мужчине.
   Но этого мужчину она представляла себе так же смутно, как английский епископ — господа бога. Он был весь окутан тенью; у него был только один признак — он совершенно не был похож на сэра Айзека. И она чувствовала, что эти слова напрасно вложены в пьесе в уста сломленной женщины. Сломленная женщина такое не скажет. Но женщина может сказать это, если дух ее не сломлен, как королева может подарить королевство своему возлюбленному от полноты сердца.

 

 
   В тот же вечер, когда леди Харман узнала кое-что таким образом о мыслях сэра Айзека, он позвонил по телефону и сказал, что у них будут обедать Чартерсон и Горацио Бленкер. Ни леди Чартерсон, ни миссис Бленкер приглашены не были; предстояла деловая встреча, а не светский прием, и он хотел, чтобы она надела черное с золотом платье, а к волосам приколола пунцовый цветок. Чартерсон хотел поговорить с ловким Горацио о сахаре, прибывшем в лондонский порт, а сэр Айзек смутно рассчитывал; что несколько глубокомысленных, но джентльменских статей Горацио могут изменить всеобщее отношение к забастовке официанток. Кроме того, у Чартерсона, видимо, было еще кое-что на уме; он ничего не сказал сэру Айзеку, но обдумывал возможность приобрести контрольный пакет акций газеты «Дейли спирит», которая пока не определила свою позицию относительно торговли сахаром, и сделать ее редактором Адольфа, брата Горацио. Он собирался выведать у Горацио, чего хочет Адольф, а потом уж приняться за самого Адольфа.
   Леди Харман приколола к волосам пунцовый цветок, как того хотел ее муж, а на стол поставила большую серебряную вазу с пунцовыми розами. Сэр Айзек, который слегка хмурился, при виде ее послушания повеселел.
   Чартерсон, как ей показалось, стал еще огромней, чем прежде, но потом, встречаясь с ним, она всякий раз с удивлением замечала, что он кажется ей огромней прежнего. Он дружески удержал ее руку в своей широкой лапе и с неподдельным интересом справился о здоровье детей. Длинные зубы торчали из-под его нелепых усов, и от этого казалось, что он все время улыбается, а уши — одно больше другого — делали его смешным. Он всегда относился к ней отечески, как и подобает человеку, женатому на красивой женщине, которая годилась ей в матери. И даже когда он справлялся о детях, то делал это с самоуверенным сознанием своего превосходства, как будто и впрямь знал о детях все, о чем она и понятия не имела. И хотя серьезный разговор он вел только с мужчинами, но то и дело обращал на нее внимание, бросал ей какой-нибудь дружеский вопрос или шутливое, двусмысленное замечание. Бленкер по своему обыкновению едва ее замечал, как бесплотного духа, к которому надо относиться с явной, но равнодушной вежливостью. Ему было не по себе, он едва мог совладать со своим беспокойством. Как только он увидел Чартерсона, он сразу понял, что речь пойдет о сахаре, а ему меньше всего на свете хотелось разговаривать на эту тему. У него был свой кодекс чести. Конечно, приходится идти на уступки хозяевам, но он все же считал, что если бы они признали его джентльменство, которое только слепой мог не заметить, это было бы лучше для газеты, для партии, для них самих и уж, конечно, для него. Он не такой дурак и понимает, что к чему в этой истории с сахаром. Они должны ему доверять. Он то и дело выдавал свое волнение. Все время крошил хлеб, пока с помощью неутомимого Снэгсби, который всякий раз подавал ему новый кусок, не накрошил целую гору, уронил очки в тарелку с супом — тем самым дав Снэгсби прекрасную возможность проявить выдержку, — забыл, что нельзя резать рыбу специальным ножом для рыбы, как учит нас леди Гроув, а когда заметил свою оплошность, попытался украдкой положить нож на стол. Мало того, он все время поправлял очки — уже после того как Снэгсби поспешно унес его тарелку, выудил их оттуда, вытер и отдал ему, — пока от такого усердия нос у него не заблестел. Суп, соусы и все прочее оставалось у него на усах. Словом, из-за этих очков, салфеток, закусок и всего прочего мистер Бленкер суетился, как молодой воробей. Леди Харман в своем черном платье исполняла обязанности хозяйки, скромно оставаясь в тени, и, пока у нее не вырвались под конец неожиданные вопросы, нарушившие разговор, ограничивалась тем, что отвечала, когда к ней обращались, и ни разу за весь обед не взглянула на мужа.
   Сначала разговор поддерживал главным образом Чартерсон. Он хотел дать Бленкеру оправиться и заговорить о деле, когда подадут портвейн и леди Харман уйдет. Легко и непринужденно он болтал о всякой всячине, как часто болтают мужчины в клубах, так что только после рыбы речь зашла о деловых вопросах и сэр Айзек, слегка подогретый шампанским, прервал свое неловкое, напряженное молчание, которое хранил в присутствии жены. Горацио Бленкер был крайне заинтересован в том, чтобы возвести в идеал торговые синдикаты, его глубоко взволновала книга мистера Джералда Стэнли Ли под заглавием «Вдохновенные миллионеры», которая доказывала, что богатым людям непременно свойственно великолепное достоинство, и он изо всех сил старался попасть в тон книги и видеть вдохновенных миллионеров в сэре Айзеке и Чартерсоне, а также привлечь к ней их внимание и внимание читателей газеты «Старая Англия». Он чувствовал, что, если только сэр Айзек и Чартерсон будут рассматривать накопление денег как творческий акт, это безмерно возвысит их, и его, и газету. Конечно, методы и направление газеты придется существенно изменить, но зато они будут чувствовать себя благороднее, а Бленкер был из тех тонких натур, которые искренне стремятся облагородиться. Он терпеть не мог пессимизма, самобичевания и копания в себе, от которого слабые люди и становятся пессимистами; он хотел помочь этим слабым людям и хотел, чтобы ему самому помогли, он всей душой стоял за тот оптимизм, что в каждой навозной куче видит роскошный трон, и его взволнованные, яркие замечания были подобны лилиям, которые пытаются расцвести в сточной канаве.
   Ибо напрасно стали бы мы отрицать, что разговор между Чартерсоном и сэром Айзеком не был сплошным потоком низменных идей; у них даже не хватало ума притвориться, напустить на себя важность. До духовного роста, жизненной энергии и бодрости людей, которые от них зависели, им было не больше дела, чем крысе до крепости дома, который она грызет. Им нужны были люди, сломленные духовно. Здесь они проявляли упорную, отвратительную тупость, и мне непонятно, почему мы, люди, читающие и пишущие книги, должны относиться к этой тупости хотя и иронически, но все же снисходительно только потому, что она так распространена. Чартерсон заговорил о назревающих беспорядках, которые могут привести к забастовке докеров, и заявил, что может сказать лишь одно — он повторил это несколько раз: «Пускай их бастуют. Мы готовы. Чем скорей они начнут, тем лучше. Девонпорт[26] — надежный человек, и на этот раз мы их одолеем…»
   Он вообще много говорил о стачках.
   — В сущности, проблема сводится к тому, будем ли мы сами решать свои дела, или же они будут распоряжаться вместо нас. Да, да, именно распоряжаться!..
   — Конечно, они ничего не смыслят в организации, — сказал Бленкер, желая блеснуть умом, и быстро повернул голову сначала вправо, а потом влево. — Ровным счетом ничего.
   Сэр Айзек высказался в этом же смысле. Он втайне надеялся, что этот разговор откроет глаза его жене и она поймет величие его деятельности, поразительную широту его размаха, все его достоинства. Он обменялся с Чартерсоном замечаниями о потогонной системе доставки товаров, разработанной американским специалистом, и Бленкер, покраснев от восторга, стал, как бы объясняя это леди Харман, разглагольствовать о том, что пустяковое изменение в устройстве откидного борта может дать годовую экономию на зарплате во много тысяч фунтов.
   — Этого-то им и не понять, — сказал он.
   А потом сэр Айзек рассказал о собственных маленьких изобретениях. Недавно он распорядился печатать данные о падении и росте прибыли в процентах по разным округам на почтовых открытках, которые каждый месяц рассылаются управляющим всех филиалов, украшенные такими бодрящими замечаниями, оттиснутыми красными буквами: «Превосходно, Кардифф!» или: «Чего ж Портсмут захирел?» — и это дало поразительные результаты: «Все стали работать ноздря в ноздрю», — сказал он, после чего зашел разговор о тайных отчетах и неожиданных ревизиях. А потом они заговорили о том, в чем правы и в чем не правы бастующие официантки.