Страница:
Ньюкастл манил меня больше. Лионси все еще не появлялся. А я уже давно железо тягал, готовил удар специально для парня. Не хочу никакого Миллвалла без большого Лионси. Бала тоже взволновала идея про Ньюкастл — он в одну минуту прибежал в паб и потащил меня в подсобку. С таким видом, что никто и подойти не смел, Бал это умеет.
— Слушай, — говорит он мне, — меня только Риггси сильно беспокоит. Это все от экстази. Знаешь, это дерьмо про мир и любовь.
— Знаю-знаю, — говорю я, а сам в этот момент думаю о Саманте. Встречаюсь с ней сегодня вечером. У нее в Айлингтоне. Как она ногами умеет работать, а? Она зажала мой член своими большими пальцами и так нежно двигала ими, что я моментально кончил, как фонтан настоящий, а сам и понять ни фига не успел, что случилось.
— Мне это ох как не нравится, Дэйв, просто бесит.
— Понимаю, — говорю я.
Саманта. Черт возьми. Скоро-скоро мы уже все по-настоящему с ней сделаем. Но Бал — он-то меня, сволочь, как насквозь видит.
— Слушай, приятель, — начинает он уже серьезно, — ты же никогда не позволишь какой-нибудь юбке нам все испортить? Наши с тобой дела, бизнес, Фирму, а?
— Да конечно нет, — говорю я ему. — У нас с Самантой все в порядке. Она не против махача. По-моему, ее это даже возбуждает.
Мне и в самом деле так кажется.
— Серьезно? — улыбается Бал, но я ему больше ничего не скажу, только не про Саманту. Я уже и так порядочно разболтался. Но он меняет тему.
— Я просто беспокоюсь по поводу наших основных — Риггси и Короче, например. Они уже больше как-то не тянут. Все разлагается, к чертям. Как в Древнем Риме, на фиг, одна большая групповуха. Уже не удивляешься, что илфордские вякать начали. А кто за ними? Эти умники из Бэзилдона? Вест Хэм? Ребята с Грея?
— Да ладно тебе, слушай! — возмущаюсь я. — Не важно, кто там вякать начинает. Разберемся со всеми!
Бал улыбается, и мы чокаемся нашим пивом. Мы с Балом ближе, чем родные братья. Духовное родство и все такое. И всегда так было.
Но сейчас у меня есть Саманта… я вспоминаю старую песню ABC, одну из моих любимых, где они поют про то, что это мы сами делаем из прошлого какую-то священную корову и как мы должны все-таки меняться, на фиг.
Это просто про Бала, он всегда цепляется за прошлое, будто оно — священная корова. По-моему, старушка Мэгги как-то говорила, что мы все должны искать новые пути, чтобы идти в ногу со временем. А побоишься, так и будешь, как все эти жалкие ублюдки на севере, плакать над своей пинтой из-за какого-нибудь заводика или шахты, что только что закрыли.
Нельзя из прошлого делать для себя священную корову.
Настоящее — это я и она: мы с Самантой и все такое. Мне уже надоело сидеть здесь и выслушивать Бала, мне надо готовиться к встрече с ней. Сегодня может случиться главное.
Прихожу домой, на автоответчике сообщение — голос Сучки. Не хочу даже слушать, что она там наговорила, у меня от ее голоса мурашки по коже, потому что я только что думал о Саманте и мне было так замечательно, а она вдруг разом все испортила — влезая в мою жизнь, когда она здесь совершенно не нужна.
Я хочу одну Саманту.
Собираюсь — и я в один миг у Саманты. Настроение опять замечательное, стоит мне подумать о ней, и даже когда меня вдруг ни с того ни сего подрезает какой-то мудила, я, вместо того чтобы догнать его и высказать все, что я о нем думаю, просто улыбаюсь и поднимаю руку. Уж слишком приятный день, чтобы париться из-за какой-то фигни.
У нее опять это выражение лица. Она не теряет времени.
— Снимай одежду и ложись, — говорит она.
Что я и делаю. Вылезаю из штанов, рубашки и скидываю ботинки. Стягиваю носки и трусы. Взбираюсь на кровать и сразу чувствую, как мой старый дружок начинает набухать.
— Мне всегда нравились члены, — говорит она, извивается и выползает из своей сорочки, как змея. У нее действительно движения змеи. — Все конечности мне кажутся прекрасными. У тебя их пять, а у меня — всего две. Значит, одну ты мне должен, верно?
— Ну да… — отвечаю я, а у самого уже кружится голова, а голос становиться хриплым, как старые ворота.
Она стягивает с себя леггинсы ногами, сначала освобождает одну ногу, потом другую. Эти ее ноги, блин, — почти как руки, на самом деле. И чем больше я смотрю, тем меньше верю своим глазам.
Я впервые вижу ее совсем голой. Сколько раз я представлял себе это, сколько раз я кончал, представляя себе этот момент. Глупо, но я всегда чувствовал себя виноватым после. Не потому, что у нее рук нет, а, скорее, ну, из-за того, что в самом деле человека любишь, и это просто пиздец, странно, но что я могу с собой поделать — я такой, какой есть, и чувствам своим тоже не могу приказать. Вот она — прямо передо мной. Ноги такие длинные и красивые, именно такие, как должны быть у девчонки, и этот плоский живот, прекрасная попка, офигенная грудь и еще — лицо. Это лицо, еб твою, лицо ангела, блин. А потом я смотрю туда, где должны быть ее руки, и чувствую… тоску.
Тоску и злобу, на фиг.
— Люблю ебаться, — говорит она. — Мне не пришлось этому учиться. У меня это само собой выходит. Первый парень у меня был, когда мне было двенадцать, а ему — двадцать восемь. В интернате. Я его заводила безумно. Главное здесь — бедра, а никто не умеет так бедрами делать, как я. Никто не умеет так ртом делать, как я. А мужикам это все очень нравится. Ну, и еще, есть что-то извращенно-прикольное в сексе с фриком…
— Да никакая ты не калека. Не говори о себе так… Но она улыбается и продолжает:
— Знаешь, главный секрет здесь — в доступности. Рук нет, и сопротивляться нечем. Мужикам нравится, что я ничего не могу с ними поделать, оттолкнуть их неуклюжими ручками, заставить их прекратить делать то, что они хотят. Тебе это ведь тоже нравится, а? Вот я вся перед тобой, как на ладони: груди, пизда, жопа. Выбирай что хочешь. Вот если б у меня еще и ног не было, а, как тебе такое? Игрушка для траханья. Привязывай меня и трахай, куда хочешь и сколько хочешь. Приятно думать, что вот я, абсолютно беззащитная, в твоем полном распоряжении, жду, пока ты засунешь в меня свой горячий член, когда бы тебе этого ни захотелось.
Совсем это плохо, блин, что она такое говорит. Совсем, блин, плохо. Начинаю нервничать. Она, наверное, все-таки заметила дыню, тогда, в холодильнике… ну точно, заметила.
— Слушай, если ты про дыню…
— Что это ты несешь? — удивляется она.
Слава тебе богу, блин, не дыня. Спрашиваю в ответ:
— А ты сама-то что такое несешь, а? А? Я же люблю тебя. Я, блин, люблю тебя!
— То есть хочешь меня трахнуть?
— Да нет же, люблю, понимаешь, именно люблю.
— Ты меня разочаровываешь, мальчик с Майл Энда. Тебе что, никто не говорил еще, что в этом мире любви не бывает? Все — это власть и деньги. Я-то это отлично поняла, про власть. Я про нее все больше и больше узнавала, пока взрослела. Про власть, с которой мы столкнулись, когда пытались получить нашу компенсацию по инвалидности; справедливость, от них от всех — промышленников, правительства, судей, ото всей этой сраной компании, которая нами правит. И как они сомкнули ряды, как крепко держались друг друга! Тебе бы это понравилось, Дэйв. Разве не того же тебе самому хочется, разве не для этого и Фирма твоя игрушечная? Власть делать больно. Власть обладания. Власть быть кем-то, кого боятся, против кого никто не посмеет выебнуться? Никогда-никогда? Но это неправда, Дэйв, потому что всегда найдется кто-то, кто будет сильней тебя.
— Может, мне так и казалось когда-то, но сейчас уже все по-другому. Я-то знаю, что я сам чувствую, — говорю я ей. Прикрываю яйца рукой, эрекция моя куда-то уходит, я чувствую себя совсем, блин, странно — сижу в чем мать родила с голой девчонкой, и ничего не происходит.
— Ну что же, очень плохо, мой сладкий мальчик из Фирмы. Потому что если это и в самом деле так, — ты мне и не нужен. Мне не надо какого-то мудака, который сдулся. Все мужики так — на словах крутые, а на деле — в кусты. Причем с самого начала. Собственный отец, и то в кусты свалил.
— Ничего я не сдулся! Я для тебя что угодно сделаю!
— Отлично. Тогда я отсосу тебя так, что у тебя встанет не то, что раньше, а потом — сам выбирай, что хочешь со мной делать. Как говориться, нет пределов воображению.
И вот, после всего, что она сказала, у меня ничего и не получилось. Я чувствовал, что люблю, что хочу укрыть ее от всего. И мне хотелось, чтобы она тоже меня любила, а не говорила мне такие вещи, как какая-то дикая, блин, шлюха. Мне не нравятся девчонки, которые такие финты выдают. Может, она начиталась хуйни-муйни какой-то или в компанию попала, где такие разговоры ведут.
Ну вот, у меня ничего не вышло, и знаете что? Мне кажется, она с самого начала, блин, знала, что так и будет. Уверен, что знала, блин.
Она накидывает халатик, в нем она становится еще прекрасней, и мне на секунду кажется, что и руки у нее на месте. Хотя, если бы у нее были руки на месте, стала бы она тут рассиживаться с таким типом, как я.
— Когда ты собираешься разобраться со Стурджесом? — спрашивает она.
— Слушай, не могу я этого сделать, просто не могу.
— Если в самом деле любишь меня, то сможешь! Ты сам, блин, сказал, что что угодно сделаешь! — кричит она мне в лицо. Теперь расплакалась. Еб твою, не могу смотреть, как она плачет.
— Так же нельзя. Я даже не знаю этого парня. Это же убийство, черт возьми.
Она смотрит на меня, потом подсаживается ко мне на кровать.
— Дай-ка я расскажу тебе сказку, — говорит она. И выплакивает мне все-все.
Когда она родилась, то ее старик просто слинял. Не смог справиться с тем, что у его ребятенка рук не хватало. Мамашка ее после этого свихнулась и кинулась. Так Саманта и выросла в приюте. Правительство и все эти мужики в судах, все встали на сторону тех, кто состряпал лекарство, и ей, да и всем ребятам, кто без рук родились, даже не хотели сначала компенсацию назначить. Но это уже было слишком. Тогда поднялась шумиха в газетах, и им пришлось-таки раскошелиться. А этот ублюдок Стурджес — вот кто все это учинил, и ему за это даже рыцарское звание дали, вот сука. Он у них всем заправлял, и они все на его защиту встали. Это он сделал такое с моей девочкой, с моей Самантой, а ему за это — рыцарство за заслуги перед отраслью. Где же здесь справедливость хоть какая-то, а, где она? Думать даже об этом не могу…
Ну, и я сказал ей, что сделаю, чего она просит.
И после этого мы с Самантой завалились в постель и занялись-таки любовью. Мне было просто здорово, совсем не как с этой Сучкой. У меня все отлично получилось, и как мне офигенно сразу стало. И когда я кончал в нее, то видел перед собой только ее лицо, только ее прекрасное лицо, а не рожу этого траханого миллвалльского пидора.
Огрив, 1984
Лондон, 1990
Подстава
— Слушай, — говорит он мне, — меня только Риггси сильно беспокоит. Это все от экстази. Знаешь, это дерьмо про мир и любовь.
— Знаю-знаю, — говорю я, а сам в этот момент думаю о Саманте. Встречаюсь с ней сегодня вечером. У нее в Айлингтоне. Как она ногами умеет работать, а? Она зажала мой член своими большими пальцами и так нежно двигала ими, что я моментально кончил, как фонтан настоящий, а сам и понять ни фига не успел, что случилось.
— Мне это ох как не нравится, Дэйв, просто бесит.
— Понимаю, — говорю я.
Саманта. Черт возьми. Скоро-скоро мы уже все по-настоящему с ней сделаем. Но Бал — он-то меня, сволочь, как насквозь видит.
— Слушай, приятель, — начинает он уже серьезно, — ты же никогда не позволишь какой-нибудь юбке нам все испортить? Наши с тобой дела, бизнес, Фирму, а?
— Да конечно нет, — говорю я ему. — У нас с Самантой все в порядке. Она не против махача. По-моему, ее это даже возбуждает.
Мне и в самом деле так кажется.
— Серьезно? — улыбается Бал, но я ему больше ничего не скажу, только не про Саманту. Я уже и так порядочно разболтался. Но он меняет тему.
— Я просто беспокоюсь по поводу наших основных — Риггси и Короче, например. Они уже больше как-то не тянут. Все разлагается, к чертям. Как в Древнем Риме, на фиг, одна большая групповуха. Уже не удивляешься, что илфордские вякать начали. А кто за ними? Эти умники из Бэзилдона? Вест Хэм? Ребята с Грея?
— Да ладно тебе, слушай! — возмущаюсь я. — Не важно, кто там вякать начинает. Разберемся со всеми!
Бал улыбается, и мы чокаемся нашим пивом. Мы с Балом ближе, чем родные братья. Духовное родство и все такое. И всегда так было.
Но сейчас у меня есть Саманта… я вспоминаю старую песню ABC, одну из моих любимых, где они поют про то, что это мы сами делаем из прошлого какую-то священную корову и как мы должны все-таки меняться, на фиг.
Это просто про Бала, он всегда цепляется за прошлое, будто оно — священная корова. По-моему, старушка Мэгги как-то говорила, что мы все должны искать новые пути, чтобы идти в ногу со временем. А побоишься, так и будешь, как все эти жалкие ублюдки на севере, плакать над своей пинтой из-за какого-нибудь заводика или шахты, что только что закрыли.
Нельзя из прошлого делать для себя священную корову.
Настоящее — это я и она: мы с Самантой и все такое. Мне уже надоело сидеть здесь и выслушивать Бала, мне надо готовиться к встрече с ней. Сегодня может случиться главное.
Прихожу домой, на автоответчике сообщение — голос Сучки. Не хочу даже слушать, что она там наговорила, у меня от ее голоса мурашки по коже, потому что я только что думал о Саманте и мне было так замечательно, а она вдруг разом все испортила — влезая в мою жизнь, когда она здесь совершенно не нужна.
Я хочу одну Саманту.
Собираюсь — и я в один миг у Саманты. Настроение опять замечательное, стоит мне подумать о ней, и даже когда меня вдруг ни с того ни сего подрезает какой-то мудила, я, вместо того чтобы догнать его и высказать все, что я о нем думаю, просто улыбаюсь и поднимаю руку. Уж слишком приятный день, чтобы париться из-за какой-то фигни.
У нее опять это выражение лица. Она не теряет времени.
— Снимай одежду и ложись, — говорит она.
Что я и делаю. Вылезаю из штанов, рубашки и скидываю ботинки. Стягиваю носки и трусы. Взбираюсь на кровать и сразу чувствую, как мой старый дружок начинает набухать.
— Мне всегда нравились члены, — говорит она, извивается и выползает из своей сорочки, как змея. У нее действительно движения змеи. — Все конечности мне кажутся прекрасными. У тебя их пять, а у меня — всего две. Значит, одну ты мне должен, верно?
— Ну да… — отвечаю я, а у самого уже кружится голова, а голос становиться хриплым, как старые ворота.
Она стягивает с себя леггинсы ногами, сначала освобождает одну ногу, потом другую. Эти ее ноги, блин, — почти как руки, на самом деле. И чем больше я смотрю, тем меньше верю своим глазам.
Я впервые вижу ее совсем голой. Сколько раз я представлял себе это, сколько раз я кончал, представляя себе этот момент. Глупо, но я всегда чувствовал себя виноватым после. Не потому, что у нее рук нет, а, скорее, ну, из-за того, что в самом деле человека любишь, и это просто пиздец, странно, но что я могу с собой поделать — я такой, какой есть, и чувствам своим тоже не могу приказать. Вот она — прямо передо мной. Ноги такие длинные и красивые, именно такие, как должны быть у девчонки, и этот плоский живот, прекрасная попка, офигенная грудь и еще — лицо. Это лицо, еб твою, лицо ангела, блин. А потом я смотрю туда, где должны быть ее руки, и чувствую… тоску.
Тоску и злобу, на фиг.
— Люблю ебаться, — говорит она. — Мне не пришлось этому учиться. У меня это само собой выходит. Первый парень у меня был, когда мне было двенадцать, а ему — двадцать восемь. В интернате. Я его заводила безумно. Главное здесь — бедра, а никто не умеет так бедрами делать, как я. Никто не умеет так ртом делать, как я. А мужикам это все очень нравится. Ну, и еще, есть что-то извращенно-прикольное в сексе с фриком…
— Да никакая ты не калека. Не говори о себе так… Но она улыбается и продолжает:
— Знаешь, главный секрет здесь — в доступности. Рук нет, и сопротивляться нечем. Мужикам нравится, что я ничего не могу с ними поделать, оттолкнуть их неуклюжими ручками, заставить их прекратить делать то, что они хотят. Тебе это ведь тоже нравится, а? Вот я вся перед тобой, как на ладони: груди, пизда, жопа. Выбирай что хочешь. Вот если б у меня еще и ног не было, а, как тебе такое? Игрушка для траханья. Привязывай меня и трахай, куда хочешь и сколько хочешь. Приятно думать, что вот я, абсолютно беззащитная, в твоем полном распоряжении, жду, пока ты засунешь в меня свой горячий член, когда бы тебе этого ни захотелось.
Совсем это плохо, блин, что она такое говорит. Совсем, блин, плохо. Начинаю нервничать. Она, наверное, все-таки заметила дыню, тогда, в холодильнике… ну точно, заметила.
— Слушай, если ты про дыню…
— Что это ты несешь? — удивляется она.
Слава тебе богу, блин, не дыня. Спрашиваю в ответ:
— А ты сама-то что такое несешь, а? А? Я же люблю тебя. Я, блин, люблю тебя!
— То есть хочешь меня трахнуть?
— Да нет же, люблю, понимаешь, именно люблю.
— Ты меня разочаровываешь, мальчик с Майл Энда. Тебе что, никто не говорил еще, что в этом мире любви не бывает? Все — это власть и деньги. Я-то это отлично поняла, про власть. Я про нее все больше и больше узнавала, пока взрослела. Про власть, с которой мы столкнулись, когда пытались получить нашу компенсацию по инвалидности; справедливость, от них от всех — промышленников, правительства, судей, ото всей этой сраной компании, которая нами правит. И как они сомкнули ряды, как крепко держались друг друга! Тебе бы это понравилось, Дэйв. Разве не того же тебе самому хочется, разве не для этого и Фирма твоя игрушечная? Власть делать больно. Власть обладания. Власть быть кем-то, кого боятся, против кого никто не посмеет выебнуться? Никогда-никогда? Но это неправда, Дэйв, потому что всегда найдется кто-то, кто будет сильней тебя.
— Может, мне так и казалось когда-то, но сейчас уже все по-другому. Я-то знаю, что я сам чувствую, — говорю я ей. Прикрываю яйца рукой, эрекция моя куда-то уходит, я чувствую себя совсем, блин, странно — сижу в чем мать родила с голой девчонкой, и ничего не происходит.
— Ну что же, очень плохо, мой сладкий мальчик из Фирмы. Потому что если это и в самом деле так, — ты мне и не нужен. Мне не надо какого-то мудака, который сдулся. Все мужики так — на словах крутые, а на деле — в кусты. Причем с самого начала. Собственный отец, и то в кусты свалил.
— Ничего я не сдулся! Я для тебя что угодно сделаю!
— Отлично. Тогда я отсосу тебя так, что у тебя встанет не то, что раньше, а потом — сам выбирай, что хочешь со мной делать. Как говориться, нет пределов воображению.
И вот, после всего, что она сказала, у меня ничего и не получилось. Я чувствовал, что люблю, что хочу укрыть ее от всего. И мне хотелось, чтобы она тоже меня любила, а не говорила мне такие вещи, как какая-то дикая, блин, шлюха. Мне не нравятся девчонки, которые такие финты выдают. Может, она начиталась хуйни-муйни какой-то или в компанию попала, где такие разговоры ведут.
Ну вот, у меня ничего не вышло, и знаете что? Мне кажется, она с самого начала, блин, знала, что так и будет. Уверен, что знала, блин.
Она накидывает халатик, в нем она становится еще прекрасней, и мне на секунду кажется, что и руки у нее на месте. Хотя, если бы у нее были руки на месте, стала бы она тут рассиживаться с таким типом, как я.
— Когда ты собираешься разобраться со Стурджесом? — спрашивает она.
— Слушай, не могу я этого сделать, просто не могу.
— Если в самом деле любишь меня, то сможешь! Ты сам, блин, сказал, что что угодно сделаешь! — кричит она мне в лицо. Теперь расплакалась. Еб твою, не могу смотреть, как она плачет.
— Так же нельзя. Я даже не знаю этого парня. Это же убийство, черт возьми.
Она смотрит на меня, потом подсаживается ко мне на кровать.
— Дай-ка я расскажу тебе сказку, — говорит она. И выплакивает мне все-все.
Когда она родилась, то ее старик просто слинял. Не смог справиться с тем, что у его ребятенка рук не хватало. Мамашка ее после этого свихнулась и кинулась. Так Саманта и выросла в приюте. Правительство и все эти мужики в судах, все встали на сторону тех, кто состряпал лекарство, и ей, да и всем ребятам, кто без рук родились, даже не хотели сначала компенсацию назначить. Но это уже было слишком. Тогда поднялась шумиха в газетах, и им пришлось-таки раскошелиться. А этот ублюдок Стурджес — вот кто все это учинил, и ему за это даже рыцарское звание дали, вот сука. Он у них всем заправлял, и они все на его защиту встали. Это он сделал такое с моей девочкой, с моей Самантой, а ему за это — рыцарство за заслуги перед отраслью. Где же здесь справедливость хоть какая-то, а, где она? Думать даже об этом не могу…
Ну, и я сказал ей, что сделаю, чего она просит.
И после этого мы с Самантой завалились в постель и занялись-таки любовью. Мне было просто здорово, совсем не как с этой Сучкой. У меня все отлично получилось, и как мне офигенно сразу стало. И когда я кончал в нее, то видел перед собой только ее лицо, только ее прекрасное лицо, а не рожу этого траханого миллвалльского пидора.
Огрив, 1984
Слово «террористка» казалось Саманте Вортингтон комичным. А уж «международная террористка» — совершенно безумным. И это — про Саманту Вортингтон, выросшую в приюте под Волверхэмптоном, единственный в жизни раз ездившую за границу, — в Германию. Ну, еще она была один раз в Уэльсе. Всего две поездки, и каждая из них несла в себе опасность быть пойманной. Два момента, когда она чувствовала в себе больше жизни, больше удовлетворения, чем когда-либо, и растущее желание пережить этот момент еще раз.
— Так ничего не получится, — говорил ей Андреас. — Нам нужно лечь на дно на какое-то время. Потом мы снова вынырнем и снова ударим. А пока — нужно ложиться на дно.
В каком — то смысле Саманта воспринимала возможность поимки как крайне вероятную, более того, где-то в глубине души даже видела в этом свою судьбу. Ее история выйдет наружу, и, хоть многие и будут осуждать ее, кто-то все-таки поймет. Начнутся споры и обсуждения, а это-то ей и было нужно. Она знала, что ее будут представлять или как хладнокровную психопатку, «Красную Сэм, международную террористку», или как глупенькую, невинную девочку, одураченную взрослыми негодяями. «Злая Ведьма» или «Доверчивый Ангел» -по любому неверный, но неизбежный выбор. Какую из двух ролей имеет смысл разыгрывать? Сколько раз уже эта мысль приходила ей в голову, и она репетировала обе партии в своем воображении.
Саманта знала, что ее правда бесконечно сложнее. Две силы владели ею: одна из них — жажда мести — толкала ее вперед; другая же — любовь — наоборот, сдерживала. И Саманта понимала, что она ничего не может с этим поделать. Она стала заложницей этих сил, пусть и добровольной. Андреас же излучал какую-то легкость, указывающую на то, что ему, возможно, и удастся все забыть, как только справедливость наконец восторжествует. Но в глубине души Саманта знала, что это маловероятная возможность. Не сам ли он начинал разговоры о том, что пора уже переходить от единичных случаев к проблеме государственного подавления в целом? Конечно, возможность все забыть потом была совсем маленькой, но пока она есть, Саманта останется с Андреасом.
Андреас, со своей стороны, понимал, что главное в их деле — дисциплина. Дисциплина и осмотрительность. От явных радикалов, помешанных на революции, их обоих отличало то, что они особо не высовывались. Для окружающего мира они были обыкновенными гражданами, далекими от политики. Саманта всего лишь раз позволила себе сорваться.
Несколько ее лондонских друзей участвовали в Комитете поддержки шахтеров и уговорили ее поехать в Огрив. Когда она увидела, как загнанные в угол рабочие мужественно противостоят правительственным силам подавления, она не выдержала. Саманта пробралась в первые ряды, где пикетчики напирали на полицейские кордоны, охранявшие штрейкеров. Она физически ощутила потребность действовать.
Молоденький белорубашечный Мэт [прим.8], прибывший сюда по вызову (обещали денежную компенсацию плюс переработку за верную службу хозяевам из правительства), не мог поверить, что вот эта девчонка без рук только что здорово заехала ему ногой по яйцам. Сквозь навернувшиеся на глаза слезы, задыхаясь от резкой боли, он увидел, как девчонка быстро растворилась в толпе забастовщиков.
Воинственные действия и внезапное исчезновение Саманты были также зафиксированы скрытой камерой, установленной в стоящем неподалеку белом микроавтобусе.
— Так ничего не получится, — говорил ей Андреас. — Нам нужно лечь на дно на какое-то время. Потом мы снова вынырнем и снова ударим. А пока — нужно ложиться на дно.
В каком — то смысле Саманта воспринимала возможность поимки как крайне вероятную, более того, где-то в глубине души даже видела в этом свою судьбу. Ее история выйдет наружу, и, хоть многие и будут осуждать ее, кто-то все-таки поймет. Начнутся споры и обсуждения, а это-то ей и было нужно. Она знала, что ее будут представлять или как хладнокровную психопатку, «Красную Сэм, международную террористку», или как глупенькую, невинную девочку, одураченную взрослыми негодяями. «Злая Ведьма» или «Доверчивый Ангел» -по любому неверный, но неизбежный выбор. Какую из двух ролей имеет смысл разыгрывать? Сколько раз уже эта мысль приходила ей в голову, и она репетировала обе партии в своем воображении.
Саманта знала, что ее правда бесконечно сложнее. Две силы владели ею: одна из них — жажда мести — толкала ее вперед; другая же — любовь — наоборот, сдерживала. И Саманта понимала, что она ничего не может с этим поделать. Она стала заложницей этих сил, пусть и добровольной. Андреас же излучал какую-то легкость, указывающую на то, что ему, возможно, и удастся все забыть, как только справедливость наконец восторжествует. Но в глубине души Саманта знала, что это маловероятная возможность. Не сам ли он начинал разговоры о том, что пора уже переходить от единичных случаев к проблеме государственного подавления в целом? Конечно, возможность все забыть потом была совсем маленькой, но пока она есть, Саманта останется с Андреасом.
Андреас, со своей стороны, понимал, что главное в их деле — дисциплина. Дисциплина и осмотрительность. От явных радикалов, помешанных на революции, их обоих отличало то, что они особо не высовывались. Для окружающего мира они были обыкновенными гражданами, далекими от политики. Саманта всего лишь раз позволила себе сорваться.
Несколько ее лондонских друзей участвовали в Комитете поддержки шахтеров и уговорили ее поехать в Огрив. Когда она увидела, как загнанные в угол рабочие мужественно противостоят правительственным силам подавления, она не выдержала. Саманта пробралась в первые ряды, где пикетчики напирали на полицейские кордоны, охранявшие штрейкеров. Она физически ощутила потребность действовать.
Молоденький белорубашечный Мэт [прим.8], прибывший сюда по вызову (обещали денежную компенсацию плюс переработку за верную службу хозяевам из правительства), не мог поверить, что вот эта девчонка без рук только что здорово заехала ему ногой по яйцам. Сквозь навернувшиеся на глаза слезы, задыхаясь от резкой боли, он увидел, как девчонка быстро растворилась в толпе забастовщиков.
Воинственные действия и внезапное исчезновение Саманты были также зафиксированы скрытой камерой, установленной в стоящем неподалеку белом микроавтобусе.
Лондон, 1990
Брюс Стурджес расслаблялся в шезлонге посреди своего просторного сада на самом берегу Темзы в Ричмонде. Денек выдался жаркий и приятный, и Стурджес отрешенно смотрел на медленно текущую перед ним речку. С проходящего мимо парохода прозвучал гудок, а люди на палубе замахали Брюсу руками. Стурджес был без очков и не различал ни парохода, ни людей на нем, но все равно ответил ленивым жестом на приветствие этого супа из солнечных очков и любезных улыбок, чувствуя себя заодно с ними. Потом, повинуясь непонятному самому себе порыву, он достал из кармана клочок бумаги. На нем тонким и слегка корявым почерком было написано следующее:
МОЙ ТАИНСТВЕННЫЙ ДРУГ, ПОЖАЛУЙСТА, ПОЗВОНИ. ДЖОНАТАН.
Под этими словами был нацарапан номер, а рядом — большая X. Ах ты, жалкий маленький гаденыш. Неужели он и вправду верит, что Брюс Стурджес, СЭР Брюс Стурджес, станет компрометировать себя из-за маленького продажного мальчишки с панели? Там и так хватает немытых маленьких пидовок, с лицами, на которых искусно нарисована невинность, то, что так притягивает Брюса. Нет уж, подумал он, на панели, конечно, много лакомых кусочков. Но ему нужен кто-то, на кого можно рассчитывать, что он не проболтается. Брюс скомкал одной рукой клочок бумаги, на секунду наслаждаясь сладким приступом ярости, который сменился мимолетным страхом, и Брюс, разгладив листок, снова убрал его в карман. Брюс Стурджес не мог заставить себя выбросить записку, вместо этого он снова принялся разглядывать пароходы, медленно проползавшие по беззаботной Темзе.
Мысленно он вернулся к своему прошлому, о котором частенько задумывался, после того как вышел на пенсию. Он всегда думал о прожитом с чувством глубокого удовлетворения. Посвящение в рыцари все еще будоражило его натуру. Ему нравилось быть Сэром Брюсом — и не только из-за лучших столиков в ресторанах, гостиничных люксов, директорских почестей и всех остальных привилегий славы, его титул доставлял ему эстетическое удовольствие, звучал чарующе.
— Сэр Брюс, — он тихо произнес снова. Как уже много раз раньше. И ведь все повторяли, что никто другой не заслужил этот титул так, как он. Брюс Стурджес медленно, но верно взбирался вверх по служебной лестнице, сначала — сотрудник отдела научных разработок, потом — менеджер, и, наконец, член совета директоров Юнайтед Фармаколоджи, гигантской корпорации, производящей лекарства, пищевые продукты и алкоголь. Теназадрин, разумеется, слегка подпортил его карьеру. После той истории головы слетали направо и налево, но для Брюса Стурджеса это был лишь еще один корпоративный кризис, из которых он так быстро находил выходы-лазейки. Всегда находился кто-то пониже рангом и менее проницательный, на кого можно было свалить всю вину, а таких на одного Брюса Стурджеса приходилось довольно много. Его хладнокровные маневры вокруг той проблемы лишь повысили его личные акции как ловкого и умелого управленца.
Он оценивал случившуюся трагедию исключительно в фунтах стерлингов, в деньгах, потерянных компанией. Стурджес не хотел читать газетных статей с «социальной точкой зрения» или смотреть на теназадриновых детей, которых показывали по телевизору. Уродства и недостающие конечности совершенно не трогали его. Хотя когда-то это было не так — во время своего загула в Нью-Йорке, где им овладели соблазны анонимной жизни в огромном городе, проявилась та сторона его сексуальности, которую он пытался подавлять со школьной скамьи. Именно тогда он вдруг почувствовал, что значит быть не таким, как все, и он на время проникся сочувствием, страшно испугавшим его. Слава богу, это продолжалось недолго.
Он вспомнил тот день, когда он впервые ощутил на себе последствия истории с теназадрином. Он собирался разыграть партию в крикет со своими двумя сыновьями на Ричмонд Коммон. Установив ворота, Стурджес был уже готов к удару, как в его поле зрения попало нечто странное. Он заметил, хоть и в некотором отдалении, маленького ребенка — у него не было ног. Мальчик передвигался на каком-то подобии тележки, как на скейт-борде, отталкиваясь от земли руками. В этой сцене было что-то извращенное, даже неприличное. На какую-то секунду Стурджес ощутил себя доктором Франкенштейном в самые неприятные моменты истории барона.
Не он изобрел препарат, снова и снова повторял он про себя, он всего лишь купил его у фрицев, чтобы перепродать. Да, конечно, там были определенные недоговоренности, и даже больше — существовал некий отчет, который он скрыл. В отчете утверждалось, что испытания были неполными и что уровень токсичности препарата гораздо выше, чем предполагалось вначале. Как фармацевту, ему, конечно, следовало проявить больше внимания к этому вопросу. Но ведь речь шла о теназадрине, чудо-лекарстве, моментально снимающем боль. В прошлом ничего подобного с такими препаратами не происходило. И кроме того, конкуренты бы не заставили себя долго ждать, тут же появились бы желающие продавать препарат в стране. Они бы не стали мешкать, чего не мог себе позволить и Стурджес. Он подписал сделку с одним немцем, довольно странным парнем, в холле отеля Хитроу. Фриц нервничал, бормотал что-то о необходимости дополнительных испытаний и в завершение передал ему упомянутый отчет.
Но в препарат и так уже было вложено слишком много, чтобы отказываться от продаж. Много времени, денег, и, самое важное, от успеха предприятия зависело несколько будущих ключевых карьер, в их числе и карьера самого Стурджеса. Отчету не дали хода, он превратился в пепел в каминном пламени у Стурджеса дома в Западном Лондоне.
Все это промелькнуло перед мысленным взором Брюса, когда он увидел ребенка, и он впервые ощутил холодящее чувство вины.
— Вы продолжайте, ребята, — выдавил из себя он своим удивленным сыновьям и, покачиваясь, побрел назад к машине, пытаясь взять себя в руки и тяжело дыша, пока жуткое видение не исчезло. Тогда он вернулся и доиграл партию. «Ко всему привыкаешь», — подумалось ему. Типично английская особенность — умение запаковывать вину и боль в отдельные, надежно спрятанные клеточки сознания, подобно радиоактивным отходам, похороненным в гранит в герметичных капсулах.
Он подумал о старике Барни Драйсделе, о том Барни, что был вместе с ним с самого начала.
— У меня такое чувство, Барни, будто за мной призраки гоняются, — сказал он как-то.
— Возьми себя в руки, старина. Ну, выпустили мы один сомнительный препарат, вот нас и поносят в газетах. Надо стиснуть зубы и держаться. Найдут себе скоро новую модную тему эти господа писатели. Всю жизнь работаем, чтобы людей спасать, двигаем фармацевтику вперед, и всем насрать. В такие моменты мы все должны держаться друг друга. А эти любознательные журналисты и прочие плаксы-ваксы просто не понимают, что прогресс требует жертв. Не понимают, и все тут!
Они хорошо поговорили в тот раз. У Брюса прямо от сердца отлегло. Барни, конечно, умел успокаивать. Именно он научил Брюса не думать, о чем не нужно, видеть лишь свои достоинства, оставляя чувство вины тем, кому оно нравится. Да-да, именно так и должен поступать настоящий англичанин. Брюс скучал по нему. Но Барни погиб при пожаре уже несколько лет назад, когда загорелся его особняк в Пемброкшире. В поджоге подозревали уэльских националистов из экстремистских группировок. «Свиньи», — подумал Стурджес. Пусть кто-то и называет это возмездием, Брюс в него нисколько не верил. Парню просто катастрофически не повезло.
Как же звали того фрица? Брюс продолжал напрягать свою память вопреки нагоняемой жарой дремоте. Эммерих. Гюнтер Эммерих. «Я ни одного имени еще не забывал», — подумал он с гордостью.
МОЙ ТАИНСТВЕННЫЙ ДРУГ, ПОЖАЛУЙСТА, ПОЗВОНИ. ДЖОНАТАН.
Под этими словами был нацарапан номер, а рядом — большая X. Ах ты, жалкий маленький гаденыш. Неужели он и вправду верит, что Брюс Стурджес, СЭР Брюс Стурджес, станет компрометировать себя из-за маленького продажного мальчишки с панели? Там и так хватает немытых маленьких пидовок, с лицами, на которых искусно нарисована невинность, то, что так притягивает Брюса. Нет уж, подумал он, на панели, конечно, много лакомых кусочков. Но ему нужен кто-то, на кого можно рассчитывать, что он не проболтается. Брюс скомкал одной рукой клочок бумаги, на секунду наслаждаясь сладким приступом ярости, который сменился мимолетным страхом, и Брюс, разгладив листок, снова убрал его в карман. Брюс Стурджес не мог заставить себя выбросить записку, вместо этого он снова принялся разглядывать пароходы, медленно проползавшие по беззаботной Темзе.
Мысленно он вернулся к своему прошлому, о котором частенько задумывался, после того как вышел на пенсию. Он всегда думал о прожитом с чувством глубокого удовлетворения. Посвящение в рыцари все еще будоражило его натуру. Ему нравилось быть Сэром Брюсом — и не только из-за лучших столиков в ресторанах, гостиничных люксов, директорских почестей и всех остальных привилегий славы, его титул доставлял ему эстетическое удовольствие, звучал чарующе.
— Сэр Брюс, — он тихо произнес снова. Как уже много раз раньше. И ведь все повторяли, что никто другой не заслужил этот титул так, как он. Брюс Стурджес медленно, но верно взбирался вверх по служебной лестнице, сначала — сотрудник отдела научных разработок, потом — менеджер, и, наконец, член совета директоров Юнайтед Фармаколоджи, гигантской корпорации, производящей лекарства, пищевые продукты и алкоголь. Теназадрин, разумеется, слегка подпортил его карьеру. После той истории головы слетали направо и налево, но для Брюса Стурджеса это был лишь еще один корпоративный кризис, из которых он так быстро находил выходы-лазейки. Всегда находился кто-то пониже рангом и менее проницательный, на кого можно было свалить всю вину, а таких на одного Брюса Стурджеса приходилось довольно много. Его хладнокровные маневры вокруг той проблемы лишь повысили его личные акции как ловкого и умелого управленца.
Он оценивал случившуюся трагедию исключительно в фунтах стерлингов, в деньгах, потерянных компанией. Стурджес не хотел читать газетных статей с «социальной точкой зрения» или смотреть на теназадриновых детей, которых показывали по телевизору. Уродства и недостающие конечности совершенно не трогали его. Хотя когда-то это было не так — во время своего загула в Нью-Йорке, где им овладели соблазны анонимной жизни в огромном городе, проявилась та сторона его сексуальности, которую он пытался подавлять со школьной скамьи. Именно тогда он вдруг почувствовал, что значит быть не таким, как все, и он на время проникся сочувствием, страшно испугавшим его. Слава богу, это продолжалось недолго.
Он вспомнил тот день, когда он впервые ощутил на себе последствия истории с теназадрином. Он собирался разыграть партию в крикет со своими двумя сыновьями на Ричмонд Коммон. Установив ворота, Стурджес был уже готов к удару, как в его поле зрения попало нечто странное. Он заметил, хоть и в некотором отдалении, маленького ребенка — у него не было ног. Мальчик передвигался на каком-то подобии тележки, как на скейт-борде, отталкиваясь от земли руками. В этой сцене было что-то извращенное, даже неприличное. На какую-то секунду Стурджес ощутил себя доктором Франкенштейном в самые неприятные моменты истории барона.
Не он изобрел препарат, снова и снова повторял он про себя, он всего лишь купил его у фрицев, чтобы перепродать. Да, конечно, там были определенные недоговоренности, и даже больше — существовал некий отчет, который он скрыл. В отчете утверждалось, что испытания были неполными и что уровень токсичности препарата гораздо выше, чем предполагалось вначале. Как фармацевту, ему, конечно, следовало проявить больше внимания к этому вопросу. Но ведь речь шла о теназадрине, чудо-лекарстве, моментально снимающем боль. В прошлом ничего подобного с такими препаратами не происходило. И кроме того, конкуренты бы не заставили себя долго ждать, тут же появились бы желающие продавать препарат в стране. Они бы не стали мешкать, чего не мог себе позволить и Стурджес. Он подписал сделку с одним немцем, довольно странным парнем, в холле отеля Хитроу. Фриц нервничал, бормотал что-то о необходимости дополнительных испытаний и в завершение передал ему упомянутый отчет.
Но в препарат и так уже было вложено слишком много, чтобы отказываться от продаж. Много времени, денег, и, самое важное, от успеха предприятия зависело несколько будущих ключевых карьер, в их числе и карьера самого Стурджеса. Отчету не дали хода, он превратился в пепел в каминном пламени у Стурджеса дома в Западном Лондоне.
Все это промелькнуло перед мысленным взором Брюса, когда он увидел ребенка, и он впервые ощутил холодящее чувство вины.
— Вы продолжайте, ребята, — выдавил из себя он своим удивленным сыновьям и, покачиваясь, побрел назад к машине, пытаясь взять себя в руки и тяжело дыша, пока жуткое видение не исчезло. Тогда он вернулся и доиграл партию. «Ко всему привыкаешь», — подумалось ему. Типично английская особенность — умение запаковывать вину и боль в отдельные, надежно спрятанные клеточки сознания, подобно радиоактивным отходам, похороненным в гранит в герметичных капсулах.
Он подумал о старике Барни Драйсделе, о том Барни, что был вместе с ним с самого начала.
— У меня такое чувство, Барни, будто за мной призраки гоняются, — сказал он как-то.
— Возьми себя в руки, старина. Ну, выпустили мы один сомнительный препарат, вот нас и поносят в газетах. Надо стиснуть зубы и держаться. Найдут себе скоро новую модную тему эти господа писатели. Всю жизнь работаем, чтобы людей спасать, двигаем фармацевтику вперед, и всем насрать. В такие моменты мы все должны держаться друг друга. А эти любознательные журналисты и прочие плаксы-ваксы просто не понимают, что прогресс требует жертв. Не понимают, и все тут!
Они хорошо поговорили в тот раз. У Брюса прямо от сердца отлегло. Барни, конечно, умел успокаивать. Именно он научил Брюса не думать, о чем не нужно, видеть лишь свои достоинства, оставляя чувство вины тем, кому оно нравится. Да-да, именно так и должен поступать настоящий англичанин. Брюс скучал по нему. Но Барни погиб при пожаре уже несколько лет назад, когда загорелся его особняк в Пемброкшире. В поджоге подозревали уэльских националистов из экстремистских группировок. «Свиньи», — подумал Стурджес. Пусть кто-то и называет это возмездием, Брюс в него нисколько не верил. Парню просто катастрофически не повезло.
Как же звали того фрица? Брюс продолжал напрягать свою память вопреки нагоняемой жарой дремоте. Эммерих. Гюнтер Эммерих. «Я ни одного имени еще не забывал», — подумал он с гордостью.
Подстава
Фирма подняла сто рыл, чтобы вальнуть Ньюкасл. Напрягов было много. После статьи этого суки Тэйлора это, похоже, будет последний матч сезона с полным стадионом. Работа началась по всем хатам и стрелкам. Настрой поддерживают, сучары.
Мы знали, что мусора будут в полном составе, полного валева не будет. В пятницу вечером мы с Балом раздали всем четкие инструкции в Могильском Морисе: дерьма при себе не иметь. На улицах и так всех подряд вяжут. Главное — мощь показать, типа, PR: пусть эти козлы джорди на своей жопе испытают кэжуэлсов кокни. Позакидаем их монетками-заточками, пошизуем и поорем, в общем, покажем им, что они отбросы, что истинная правда. Только во время самого матча ничего мутить не будем, на хрен нам полицейские отстойники своими бойцами кормить. Заправляем парадом одни мы с Балом, — ни одна сука из илфордских и рта раскрыть не смеет, не говоря уж о прочих сосунках.
В общем и целом план таков — мы в количестве тридцати двух рыл премся туда на собаках с Кинге Кросса, а на месте двигаемся прямиком в один джордивский пивняк — работает с одиннадцати, мы специально проверяли. Дополнительные рыл тридцать подвисают в барешнеке, который метрах в ста от нашего. Третья часть едет на чисто фанатском басе, с подкосом под шарфистов, в Ньюкасле будут около часа дня. Дальше они делятся на две группы и подгребают к занятым нами позициям по барам. Фишка в том, чтобы выманить ньюкасл на тему, а там мы уже их конкретно валим всем мобом. Мы уже в пятницу заслали вперед пару разведчиков, которые держат с нами связь по мобилам.
Но как старички иной раз пророчат — легко сказка сказывается, да не скоро дело делается, и не все у нас уж так гладко вытянуло. Ньюкасл для меня — особое дело — трудно, да сладко. Всякий скажет, что мужики там скорее шотландская левота, чем истинные англичане, — типа, немытые да некультурные. Поганое место — все холмы да холмы, а еще эти уродские мосты над грязной речушкой. Здешние северюги, тупые мудилы, лампочку втроем прикручивают, но зацепиться умеют и уж если стенка на стенку попрут, то стоят друг за друга горой. И тут завалить раз на раз трудновато. Только меня это мало колышет, по ебалу мне вынуть не стремно, меня такие темы только впирают, но вот сегодня чего-то настроя нужного нет. Мне все хочется быть там, рядом с ней, за много миль, в нашей прокуренной столице. Может, в клубе гребаном каком, а может, на сногсшибательном рэйве, или что-то такое. И в экстази. Только мы вдвоем — она и я.
Ну так вот, слазим мы с поезда. Еще на Кингз Кросс пара мусоров сшивались неподалеку. Тоже сели с нами, но только сошли еще в Дархеме. Я, честно, думал, что они по рациям сообщат своим в Ньюкасле, и был готов к приему местных мусорков. Но вот мы слазим, а на платформе — полный голяк.
Бал орет:
— Где гребаные мусора? Ведь как в пустыне, бля.
— Какого хера, в чем дело? — беспокоится Риггси.
Тут я кое-что слышу. Пока еще далекий шуршащий топот, потом — крики. И вот они вылетают на платформу, многие с бейсбольными битами.
— ПОДСТАВА, БЛЯДЬ! — ору я. — ПОДОНКИ ДЖОРДИ И ИХ СРАНАЯ МУСОРНЯ! ПОДСТАВИЛИ НАС, БЛЯДИ!
— НИКОМУ НЕ БЕЖАТЬ! ПИЗДАНЕМ
БОМЖЕЕЕЕЕЙ! — Кидается вперед Бал, мы все — за ним. Я здорово вынул по спине, но все равно продолжаю валить народ и лезу в самое пекло. Меня впирает невъебенно. Все сразу забылось, ушло. За мной — плечо друга.
Я вхожу в раж. Вот она, моя лебединая песня! А я-то уже забыл, как это круто — подраться. Потом я подскользнулся, скользко на платформе, и меня завалили. Со всех сторон посыпались удары тяжелых ботинок, но я даже не стал укрываться: выгибался и сворачивался, отбивался и брыкался. Как-то умудрился подняться, это Риггси расчистил место, хуяря по джорди куском передвижной ограды. Я сразу кидаюсь на этого худосочного козла с бутылкой Кока-колы и ебашу его изо всех сил. Но тут он роняет свой блокнотик, и я врубаюсь, что это всего лишь один из этих мудил-трэйнспоттеров, который вляпался во все это дерьмо просто по ошибке.
Мы знали, что мусора будут в полном составе, полного валева не будет. В пятницу вечером мы с Балом раздали всем четкие инструкции в Могильском Морисе: дерьма при себе не иметь. На улицах и так всех подряд вяжут. Главное — мощь показать, типа, PR: пусть эти козлы джорди на своей жопе испытают кэжуэлсов кокни. Позакидаем их монетками-заточками, пошизуем и поорем, в общем, покажем им, что они отбросы, что истинная правда. Только во время самого матча ничего мутить не будем, на хрен нам полицейские отстойники своими бойцами кормить. Заправляем парадом одни мы с Балом, — ни одна сука из илфордских и рта раскрыть не смеет, не говоря уж о прочих сосунках.
В общем и целом план таков — мы в количестве тридцати двух рыл премся туда на собаках с Кинге Кросса, а на месте двигаемся прямиком в один джордивский пивняк — работает с одиннадцати, мы специально проверяли. Дополнительные рыл тридцать подвисают в барешнеке, который метрах в ста от нашего. Третья часть едет на чисто фанатском басе, с подкосом под шарфистов, в Ньюкасле будут около часа дня. Дальше они делятся на две группы и подгребают к занятым нами позициям по барам. Фишка в том, чтобы выманить ньюкасл на тему, а там мы уже их конкретно валим всем мобом. Мы уже в пятницу заслали вперед пару разведчиков, которые держат с нами связь по мобилам.
Но как старички иной раз пророчат — легко сказка сказывается, да не скоро дело делается, и не все у нас уж так гладко вытянуло. Ньюкасл для меня — особое дело — трудно, да сладко. Всякий скажет, что мужики там скорее шотландская левота, чем истинные англичане, — типа, немытые да некультурные. Поганое место — все холмы да холмы, а еще эти уродские мосты над грязной речушкой. Здешние северюги, тупые мудилы, лампочку втроем прикручивают, но зацепиться умеют и уж если стенка на стенку попрут, то стоят друг за друга горой. И тут завалить раз на раз трудновато. Только меня это мало колышет, по ебалу мне вынуть не стремно, меня такие темы только впирают, но вот сегодня чего-то настроя нужного нет. Мне все хочется быть там, рядом с ней, за много миль, в нашей прокуренной столице. Может, в клубе гребаном каком, а может, на сногсшибательном рэйве, или что-то такое. И в экстази. Только мы вдвоем — она и я.
Ну так вот, слазим мы с поезда. Еще на Кингз Кросс пара мусоров сшивались неподалеку. Тоже сели с нами, но только сошли еще в Дархеме. Я, честно, думал, что они по рациям сообщат своим в Ньюкасле, и был готов к приему местных мусорков. Но вот мы слазим, а на платформе — полный голяк.
Бал орет:
— Где гребаные мусора? Ведь как в пустыне, бля.
— Какого хера, в чем дело? — беспокоится Риггси.
Тут я кое-что слышу. Пока еще далекий шуршащий топот, потом — крики. И вот они вылетают на платформу, многие с бейсбольными битами.
— ПОДСТАВА, БЛЯДЬ! — ору я. — ПОДОНКИ ДЖОРДИ И ИХ СРАНАЯ МУСОРНЯ! ПОДСТАВИЛИ НАС, БЛЯДИ!
— НИКОМУ НЕ БЕЖАТЬ! ПИЗДАНЕМ
БОМЖЕЕЕЕЕЙ! — Кидается вперед Бал, мы все — за ним. Я здорово вынул по спине, но все равно продолжаю валить народ и лезу в самое пекло. Меня впирает невъебенно. Все сразу забылось, ушло. За мной — плечо друга.
Я вхожу в раж. Вот она, моя лебединая песня! А я-то уже забыл, как это круто — подраться. Потом я подскользнулся, скользко на платформе, и меня завалили. Со всех сторон посыпались удары тяжелых ботинок, но я даже не стал укрываться: выгибался и сворачивался, отбивался и брыкался. Как-то умудрился подняться, это Риггси расчистил место, хуяря по джорди куском передвижной ограды. Я сразу кидаюсь на этого худосочного козла с бутылкой Кока-колы и ебашу его изо всех сил. Но тут он роняет свой блокнотик, и я врубаюсь, что это всего лишь один из этих мудил-трэйнспоттеров, который вляпался во все это дерьмо просто по ошибке.