Страница:
Я уже упомянул здесь ее императорское высочество принцессу Фредерику-Амалию, которая была потрясена смелостью моей игры, и я всегда буду с благодарностью вспоминать покровительство, оказанное мне этой высокопоставленной дамой. Она страстно увлекалась игрой, как, впрочем, и все дамы при европейских дворах в те благословенные времена, что, кстати, причиняло нам немалые затруднения, ибо, говоря по правде, дамы охотно играли, но неохотно платили. Для прекрасного пола не существует того, что называется point d'honneur, долг чести. Во время наших кочевий по Северной Европе от одного княжеского двора к другому нам стоило величайших трудов держать эти милые создания подальше от игорного стола, взимать с них карточные долги или, – в тех случаях, когда это все же удавалось, парировать их яростные и на редкость изобретательные попытки мести. В те великие дни нашего преуспеяния мы, по моим расчетам, потеряли не менее четырнадцати тысяч луидоров по милости этих злостных неплательщиц. Так, некая принцесса герцогского дома всучила нам подделку вместо клятвенно обещанных брильянтов; другая подстроила кражу драгоценностей короны, а виновниками выставила нас, и если бы Пиппи, со свойственной ему предусмотрительностью, не приберег собственноручную записку «ее прозрачества» и не отослал ее своему послу, я не поручился, бы за наши головы. Третья тоже весьма высокородная дама (хоть и не принцесса), проигравшая мне значительную сумму в жемчугах и брильянтах, поручила любовнику напасть на меня из-за угла с шайкой головорезов, и только мое испытанное мужество, проворство и везенье спасли меня от этих разбойников; я был ранен, но зато имел удовольствие уложить на месте их вожака, моя шпага проткнула ему глаз и в нем сломалась; увидев, что их предводитель мертв, вся шайка обратилась в бегство, а между тем я был полностью у нее в руках, так как остался без оружия.
Как видите, наша жизнь, при всем своем великолепии, была исполнена опасностей и трудностей, и только незаурядные способности и мужество могли их одолеть. А бывало и так, что, когда мы находились на вершине успеха, все рушилось в одно мгновение; достаточно было каприза правящего государя, интриг обманутой любовницы или размолвки с министром полиции, чтобы нам предложили немедленно убраться. Если последнего не удавалось подкупить или как-нибудь иначе заручиться его поддержкой, можно было в любой день ждать приказа о выезде, а это обрекало нас на неприкаянную кочевую жизнь.
Наше ремесло, как я уже говорил, было весьма прибыльным, однако приходилось нести огромные издержки. Та помпа, с какой мы выступали, и весь наш барственный обиход чрезвычайно раздражали недалекого Пиппи, и он вечно клял мою склонность к мотовству, хоть и вынужден был признаться, что его собственная мелочность и скряжничество никогда б не одержали тех побед, каких я добивался своей щедростью. При всех наших успехах мы не располагали большим капиталом. Когда я заявил герцогу Курляндскому, что наш банк обеспечен на три месяца наличностью в двести тысяч, это было чистейшее хвастовство. У нас не было ни кредита, ни денег, за исключением тех, что лежали на столе, и если бы мы в тот раз проиграли его высочеству и он акцептировал бы наши векселя, нам на другой же день пришлось бы бежать без оглядки. Мы не раз бывали в крайне трудных положениях. Слово «банк» звучит внушительно, но бывают и черные дни, – человек, который мужественно приемлет удачу, не должен падать духом при неудаче; первое труднее, поверьте.
Подобного рода злую шутку сыграла с нами судьба в Маннгейме, во владениях герцога Баденского. Пиппи, который только и глядел, как бы урвать какую-нибудь мелочь, предложил нам заложить банк тут же, в заезжем доме, где мы остановились, благо сюда сходились ужинать офицеры герцогского полка кирасир. Мы слегка покидали карты, и кое-какие считанные кроны и луидоры перешли из рук в руки – скорее даже в пользу армейских бедолаг, – а уж более нищей братии, пожалуй, не сыскать на свете.
Но, на беду, кто-то пригласил к столу нескольких юнцов-студентов из соседнего Гейдельбергского университета; они приехали в Маннгейм за своим трехмесячным содержанием и располагали между собой несколькими сотнями талеров. Это были новички в игре, новичкам же, как известно, непозволительно везет; на беду нашу, они к тому же заложили, а с выпившим игроком, как я не раз убеждался, терпят крах и самые верные расчеты. Играли они как форменные сумасшедшие, а между тем все время выигрывали. Каждая их карта неизменно била. В какие-нибудь десять минут они выиграли у нас сотню луидоров; увидев, что Пиппи горячится и что счастье против нас, я решил прикончить игру на этот вечер, сказав, что мы играли невсерьез: пошутили, и хватит.
Но Пиппи в тот день глядел на меня волком; он потребовал продолжения игры, и студенты продолжали нас обыгрывать; они ссудили деньгами офицеров, и те тоже стали выигрывать; и вот этаким-то непристойным манером, в трактирном зале, где столбом стоял табачный дым, на столе, сплошь залитом вином и пивом, трое искуснейших, прославленных игроков Европы проиграли голодным субалтернам и безусым студентам тысячу семьсот луидоров. Я и сейчас краснею при этом воспоминании. Это было поистине бесславное поражение, как если бы Карл XII или Ричард Львиное Сердце, при осаде незначительной крепости, пали от руки неизвестного убийцы (я заимствую это сравнение у моего друга мистера Джонсона).
Бесславное, но не единственное! Когда наши ошалевшие победители убрались восвояси, унося с собой сокровище, которое судьба швырнула им под ноги (одного из студентов звали барон фон Клооц, уж не тот ли самый, который впоследствии в Париже потерял голову на эшафоте?), Пиппи возобновил нашу утреннюю ссору, и страсти разгорелись. Помнится, я запустил в него стулом, сбил с ног и собирался выбросить в окно, но дядюшка, сохранивший обычное хладнокровие (тем более что стоял великий пост), как всегда, начал разнимать нас, и мы помирились – Пиппи извинился передо мной и признал, что был неправ.
Зря я, конечно, поверил искренности вероломного итальянца – до этого случая я каждое его слово брал под сомнение, а тут уж не знаю, какая на меня напала дурь: я лег спать, оставив у него ключи от денежной шкатулки. В ней находилось после нашего проигрыша около восьми тысяч фунтов стерлингов, наличностью и векселями. Пиппи пожелал выпить мировую и, надо думать, влил в пунш каких-то снотворных капель, так как мы с дядюшкой заспались дольше обычного и проснулись в горячке и с сильной головной болью. Встали мы только в полдень. Пиппи уже двенадцать часов как скрылся в неизвестном направлении, забрав с собой все содержимое нашей кассы; вместо денег мы нашли составленный им расчет, по которому выходило, что это лишь законная часть его прибыли, так как на все наши расходы и транжирства он никогда согласия не давал.
Итак, после полуторагодичной работы пришлось начинать сызнова. Но пал ли я духом? Ни в малейшей мере! Наши с дядюшкой гардеробы по-прежнему стоили больших денег – джентльмены в то время одевались не как приходские клерки, светский щеголь часто носил платье и украшения, которые в глазах какого-нибудь приказчика означали целое состояние. Итак, ни на минуту не отчаиваясь и не обмолвившись ни одним резким словом (у дядюшки в этом отношении был золотой характер), мы, не дав никому и намеком догадаться о нашем разорении, заложили три четверти своего гардероба и драгоценностей Мозесу Леве, банкиру, и с вырученной суммой плюс наши карманные деньги, что составляло около восьмисот луидоров, опять воротились на арену.
Глава X. В полосе удачи
Как видите, наша жизнь, при всем своем великолепии, была исполнена опасностей и трудностей, и только незаурядные способности и мужество могли их одолеть. А бывало и так, что, когда мы находились на вершине успеха, все рушилось в одно мгновение; достаточно было каприза правящего государя, интриг обманутой любовницы или размолвки с министром полиции, чтобы нам предложили немедленно убраться. Если последнего не удавалось подкупить или как-нибудь иначе заручиться его поддержкой, можно было в любой день ждать приказа о выезде, а это обрекало нас на неприкаянную кочевую жизнь.
Наше ремесло, как я уже говорил, было весьма прибыльным, однако приходилось нести огромные издержки. Та помпа, с какой мы выступали, и весь наш барственный обиход чрезвычайно раздражали недалекого Пиппи, и он вечно клял мою склонность к мотовству, хоть и вынужден был признаться, что его собственная мелочность и скряжничество никогда б не одержали тех побед, каких я добивался своей щедростью. При всех наших успехах мы не располагали большим капиталом. Когда я заявил герцогу Курляндскому, что наш банк обеспечен на три месяца наличностью в двести тысяч, это было чистейшее хвастовство. У нас не было ни кредита, ни денег, за исключением тех, что лежали на столе, и если бы мы в тот раз проиграли его высочеству и он акцептировал бы наши векселя, нам на другой же день пришлось бы бежать без оглядки. Мы не раз бывали в крайне трудных положениях. Слово «банк» звучит внушительно, но бывают и черные дни, – человек, который мужественно приемлет удачу, не должен падать духом при неудаче; первое труднее, поверьте.
Подобного рода злую шутку сыграла с нами судьба в Маннгейме, во владениях герцога Баденского. Пиппи, который только и глядел, как бы урвать какую-нибудь мелочь, предложил нам заложить банк тут же, в заезжем доме, где мы остановились, благо сюда сходились ужинать офицеры герцогского полка кирасир. Мы слегка покидали карты, и кое-какие считанные кроны и луидоры перешли из рук в руки – скорее даже в пользу армейских бедолаг, – а уж более нищей братии, пожалуй, не сыскать на свете.
Но, на беду, кто-то пригласил к столу нескольких юнцов-студентов из соседнего Гейдельбергского университета; они приехали в Маннгейм за своим трехмесячным содержанием и располагали между собой несколькими сотнями талеров. Это были новички в игре, новичкам же, как известно, непозволительно везет; на беду нашу, они к тому же заложили, а с выпившим игроком, как я не раз убеждался, терпят крах и самые верные расчеты. Играли они как форменные сумасшедшие, а между тем все время выигрывали. Каждая их карта неизменно била. В какие-нибудь десять минут они выиграли у нас сотню луидоров; увидев, что Пиппи горячится и что счастье против нас, я решил прикончить игру на этот вечер, сказав, что мы играли невсерьез: пошутили, и хватит.
Но Пиппи в тот день глядел на меня волком; он потребовал продолжения игры, и студенты продолжали нас обыгрывать; они ссудили деньгами офицеров, и те тоже стали выигрывать; и вот этаким-то непристойным манером, в трактирном зале, где столбом стоял табачный дым, на столе, сплошь залитом вином и пивом, трое искуснейших, прославленных игроков Европы проиграли голодным субалтернам и безусым студентам тысячу семьсот луидоров. Я и сейчас краснею при этом воспоминании. Это было поистине бесславное поражение, как если бы Карл XII или Ричард Львиное Сердце, при осаде незначительной крепости, пали от руки неизвестного убийцы (я заимствую это сравнение у моего друга мистера Джонсона).
Бесславное, но не единственное! Когда наши ошалевшие победители убрались восвояси, унося с собой сокровище, которое судьба швырнула им под ноги (одного из студентов звали барон фон Клооц, уж не тот ли самый, который впоследствии в Париже потерял голову на эшафоте?), Пиппи возобновил нашу утреннюю ссору, и страсти разгорелись. Помнится, я запустил в него стулом, сбил с ног и собирался выбросить в окно, но дядюшка, сохранивший обычное хладнокровие (тем более что стоял великий пост), как всегда, начал разнимать нас, и мы помирились – Пиппи извинился передо мной и признал, что был неправ.
Зря я, конечно, поверил искренности вероломного итальянца – до этого случая я каждое его слово брал под сомнение, а тут уж не знаю, какая на меня напала дурь: я лег спать, оставив у него ключи от денежной шкатулки. В ней находилось после нашего проигрыша около восьми тысяч фунтов стерлингов, наличностью и векселями. Пиппи пожелал выпить мировую и, надо думать, влил в пунш каких-то снотворных капель, так как мы с дядюшкой заспались дольше обычного и проснулись в горячке и с сильной головной болью. Встали мы только в полдень. Пиппи уже двенадцать часов как скрылся в неизвестном направлении, забрав с собой все содержимое нашей кассы; вместо денег мы нашли составленный им расчет, по которому выходило, что это лишь законная часть его прибыли, так как на все наши расходы и транжирства он никогда согласия не давал.
Итак, после полуторагодичной работы пришлось начинать сызнова. Но пал ли я духом? Ни в малейшей мере! Наши с дядюшкой гардеробы по-прежнему стоили больших денег – джентльмены в то время одевались не как приходские клерки, светский щеголь часто носил платье и украшения, которые в глазах какого-нибудь приказчика означали целое состояние. Итак, ни на минуту не отчаиваясь и не обмолвившись ни одним резким словом (у дядюшки в этом отношении был золотой характер), мы, не дав никому и намеком догадаться о нашем разорении, заложили три четверти своего гардероба и драгоценностей Мозесу Леве, банкиру, и с вырученной суммой плюс наши карманные деньги, что составляло около восьмисот луидоров, опять воротились на арену.
Глава X. В полосе удачи
Я не собираюсь посвящать читателя во все подробности моей профессиональной карьеры, как не занимал его анекдотами о моем солдатском житье-бытье. Я мог бы при желании написать томы подобных увлекательных историй, но, если двигаться такими темпами, исповедь моя затянется на много лет, а ведь кто знает, когда мне придется оборвать ее? Я страдаю подагрой и ревматизмом, камнями в почках и расстройством печени. Есть у меня и две-три незаживающие раны, которые временами причиняют мне невыносимую боль, и сотни других примет старческого угасания. Годы, болезни и невоздержанная жизнь наложили свою печать на один из самых крепких организмов, на одно из самых совершенных творений, когда-либо явленных миру. Увы! В 1766 году я не знал ни одной из этих болезней; в то время не было в Европе человека столь неуемного темперамента, столь блистательных достоинств и дарований, как молодой Редмонд Барри.
До предательской каверзы, учиненной нам негодяем Пиппи, я посетил немало славных европейских дворов, в особенности из более мелких, где азартным играм оказывали покровительство и где профессоров этой науки принимали с распростертыми объятиями. Особенно рады были нам в прирейнских епископствах. Я не знаю более блестящих и веселых дворов, чем у курфюрстов Трирского и Кельнского; здесь веселились и щеголяли роскошью даже больше, чем в Вене, не говоря уже о Берлинском дворе, отдававшем казармой. Двор эрцгерцогини, правительницы Нидерландской, был также спасительной гаванью для нас, рыцарей игорного стола, искателей приключений, тогда как в скаредной Голландской или нищей Швейцарской республиках джентльмену не давали спокойно кормиться своим трудом.
После наших маннгеймских неудач мы с дядюшкой отправились в герцогство X. Читатель без труда догадается, какое место я имею в виду; мне не хотелось бы называть полным именем некоторых выдающихся особ, в чье общество я там попал и вместе с коими был вовлечен в весьма необычное и трагическое приключение.
Во всей Европе не было двора, где иностранцев принимали бы радушнее, чем при дворе благородного герцога X., ни одного, где бы так гонялись за наслаждениями и так самозабвенно им предавались. Правящий государь не проживал в своей столице С., но, в подражание Версальскому двору, построил себе великолепный дворец в нескольких лигах от главного города, а вокруг дворца воздвиг изысканный аристократический городок, населенный исключительно знатью, а также сановниками его пышного двора. Народ тяжко страдал от поборов, которые взимались для поддержания всей этой роскоши, ибо владения его высочества были весьма ограничены, а потому герцог мудро избрал эту жизнь во внушительном уединении и редко показывался в столице, предпочитая видеть вокруг себя лишь преданных домочадцев и сановников. Дворец и сады Людвигслюста были на французский образец. Дважды в неделю во дворце устраивались малые приемы и дважды в месяц – более торжественные. Герцог гордился превосходной оперой, выписанной из Франции, и несравненным по своему великолепию балетом; его высочество, страстный меломан и балетоман, расходовал на эти развлечения? огромные суммы. Может быть, я судил как неопытный юнец, но, кажется, никогда я не видел такого собрания красавиц, как те, что выступали на придворной сцене в великолепных мифологических балетах, бывших тогда в особенной моде, где вы видели Марса в парике, в бальных туфлях на красных каблуках и Венеру в прелестных мушках и фижмах. Теперь эти костюмы опорочены как неверные и заменены другими, но я, хоть убейте, не видел более очаровательной Венеры, чем Корали, первая танцовщица, а шлейфы, фалбала и пудра, украшавшие ее спутниц-нимф, нисколько не портили мне впечатления. Два раза в неделю ставились оперы, после чего кто-либо из видных сановников давал вечер с великолепным ужином, и повсюду гремели в стаканчиках кости, и весь свет предавался игре. Я насчитал семьдесят карточных столов, расставленных в большой галерее дворца, помимо столов для фараона. Иногда сам герцог снисходил до участия в игре и выигрывал и проигрывал с истинно царственной небрежностью.
В эти-то Палестины мы и направили свои стопы после маннгеймских злоключений. Придворные любезно уверяли, что наша слава нас опередила, и обоим ирландским дворянам был оказан радушный прием. В первый же вечер, во дворце, мы потеряли семьсот сорок из наших восьмисот луидоров, но уже на следующий, в доме у гофмейстера, я вернул весь наш проигрыш и выиграл еще тысячу триста в придачу. Разумеется, в тот первый вечер мы и виду не подали, что были на волосок от разорения; наоборот, я завоевал все сердца тем, как спокойно принимал неудачи, и сам министр финансов разменял мне чек на четыреста дукатов, выписанный на имя управляющего замком Баллибарри в Ирландском королевстве. Правда, на следующий день этот чек был мне возвращен его превосходительством вместе со значительной суммой наличных денег. При этом благородном дворе все были записными игроками. Здесь вы видели в герцогских прихожих лакеев, которые резались в карты, довольствуясь старыми засаленными колодами; кучера и носильщики портшезов сражались во дворе, меж тем как их господа понтировали наверху, в салонах; и даже у кухарок и судомоек, как мне говорили, закладывался банк, на котором итальянец-кондитер составил себе состояние: впоследствии он купил в Риме титул маркиза, и сын его пользовался в Лондоне репутацией самого блестящего заезжего кавалера. Бедняки солдаты спускали свое жалованье, едва им удавалось его получить, что, впрочем, случалось редко, и во всей стране не было, кажется, офицера, который не хранил бы в подсумке колоды карт и не берег свои игральные кости пуще, чем свой темляк. И все это, заметьте, был отпетый народ. То, что называется честной игрой, выглядело бы здесь чистейшим безумием. Господа Баллибарри оказались бы сущими идиотами, вздумай они изображать голубков в этом ястребином гнезде. Только люди редкой смелости и редких способностей могли преуспеть в обществе таких прожженных плутов, но нам с дядюшкой и тут удавалось за себя постоять, и даже более того.
Его высочество герцог был вдов – вернее, после смерти герцогини он вступил в морганатический брак с дамой, которую возвел в дворянское звание и которая считала для; себя великой честью (таковы были нравы того времени) именоваться «Северной Дюбарри». Он женился очень рано, и сын его, наследный принц, был, в сущности, политическим главою государства, ибо правящий герцог был более расположен к удовольствиям, нежели к политике, и общество своего егермейстера или директора театра предпочитал встречам с послами и министрами.
Наследный принц – назовем его принц Виктор – сильно отличался от своего августейшего отца. Он участвовал в Войне за австрийское наследство и Семилетней войне на службе у австрийской императрицы и стяжал в этих кампаниях славу храброго полководца. Характер у него был суровый, он избегал показываться при дворе, бывал только на официальных приемах и жил отшельником в своих покоях, предаваясь ученым изысканиям, как выдающийся астроном и химик. Вместе со многими своими современниками принц разделял охватившее Европу увлечение поисками философского камня. Дядюшка часто сожалел, что несведущ в химии, и завидовал лаврам Бальзамо (именовавшего себя Калиостро), Сен-Жермена и других господ, помогавших принцу Виктору в исследовании этой великой тайны и получавших на сие большие суммы. Единственным развлечением принца была охота и военные смотры. Если бы добродушный родитель не опирался во всем на сына, его солдаты только и делали бы, что дулись в карты, поэтому весьма целесообразно, что правил разумный принц.
Принцу Виктору было в то время за пятьдесят, тогда как его супруге принцессе Оливии едва минуло двадцать три года. Они уже семь лет как сочетались браком, и в первые годы этого союза принцесса родила супругу сына и дочь. Суровые воззрения и привычки, мрачная и непривлекательная наружность принца вряд ли располагали к нему блестящую, очаровательную женщину, которая выросла на юге (она состояла в родстве с герцогским домом С.), два года провела в Париже под опекой mesdames дочерей его христианнейшего величества, а теперь, была душой герцогского двора, самая веселая в этом веселящемся обществе, кумир старого герцога, да, в сущности, и всего двора. Ее нельзя было назвать красивой, скорее обаятельной, как нельзя было назвать и остроумной, но от каждого ее слова исходило то же очарование, что и от всего ее существа. Она была расточительна сверх всякой меры и так лжива, что нельзя было положиться ни на одно ее слово; однако самые ее недостатки пленяли больше, чем добродетели других женщин, а ее эгоизм больше привлекал сердца, чем иное великодушие. Я никогда не видел женщины, которую бы так украшали ее пороки. Она не задумываясь губила людей, но это не мешало им любить ее. Дядюшка видел своими глазами, как принцесса плутует, играя в ломбер, и позволил ей выиграть четыреста луидоров, так и не остановив ее. Она изводила своими капризами чиновников двора и услужающих женщин, но это не мешало им ей поклоняться. Единственная в этой правящей фамилии, она снискала популярность в народе. Когда она выезжала, карету ее провожали восторженные клики, и, чтобы прослыть щедрой, она занимала у своих неимущих статс-дам последние гроши, а потом забывала вернуть им эти деньги. В раннюю пору их брачной жизни принц был очарован наравне со всеми, но ее капризы приводили его в бешенство, и вскоре между супругами наступило охлаждение, которое только иногда прерывалось чуть ли не бешеными вспышками былой страсти. Я говорю о ее высочестве с полной искренностью и должным восхищением, хотя мог бы с правом судить о ней более лицеприятно, принимая во внимание ее отзывы обо мне. По ее словам, мосье Баллибарри-старший безукоризненный джентльмен, тогда как у младшего – манеры курьера. Свет держался других взглядов, и я могу себе позволить записать для потомства этот, чуть ли не единственный, приговор не в мою пользу. К тому же, как вы скоро услышите, у принцессы было достаточно оснований меня ненавидеть.
Пять лет армейской службы и доскональное знание людей и света рассеяли те романтические представления о Любви, с коими я вступал в жизнь, и теперь я решил, как и должно джентльмену (ибо только люди низменной души женятся по сердечной склонности), укрепить свое положение в обществе и свое состояние женитьбой. Во время наших с дядюшкой странствий мы не раз пытались привести этот план в исполнение, но многочисленные неудачи, о которых не стоит здесь распространяться, помешали мне до той поры сделать партию, достойную человека моего рождения, моих способностей и моей наружности. Столь частые в Англии свадьбы увозом (обычай, способствовавший житейскому преуспеянию многих достойных моих соотечественников) не столь популярны на материке. Здесь возникают тысячи препятствий в виде опекунов, обрядов и иных трудностей; искренней любви здесь не дают свободы, ей чинят препоны, бедняжки женщины не вольны отдавать свои чистые сердца покорившим их талантам. То у меня требовали дарственных записей; то возникали сомнения в моей родословной и моих имущественных правах, хотя при мне были все планы владений дома Баллибарри и роспись получаемой мною арендной платы, а также родословная нашего семейства, восходящая к королю Брайену Бору, он же Барри, весьма изящно вычерченная на бумаге; бывало и так, что молодую даму упрятывали в монастырь в тот самый миг, когда она готова была упасть в мои объятия; был случай, когда некая богатая вдова в Нидерландах уже мечтала вверить мне свое дворянское поместье во Фландрии, как на меня свалился полицейский приказ о выезде из Брюсселя в течение одного часа, а моя бедная пассия была осуждена на домашний арест в своем chateau[32]. И только в X. представился мне случай сорвать крупный куш, когда бы ужасная катастрофа не расстроила мое счастье.
Среди приближенных дам наследной принцессы выделялась девушка девятнадцати лет, обладательница самого большого состояния в герцогстве. Графиня Ида – как ее звали – была дочерью умершего министра и любимицей его высочества герцога X. и его супруги. Оба они были ее восприемниками при рождении, а когда она осиротела, взяли под свое августейшее покровительство и опеку. Шестнадцати лет ее увезли из родового гнезда, где до той поры разрешалось ей проживать, и определили в придворный штат принцессы Оливии.
Тетушка графини Иды, за малолетством своей питомицы управлявшая домом, по глупости позволила ей привязаться к двоюродному брату, молодому человеку без всяких средств, служившему в одном из пехотных полков герцога и уже вознадеявшемуся захватить этот богатый приз; и надо сказать, что не будь он неуклюжим болваном, то при всех преимуществах, какие давала ему возможность частых встреч, полное отсутствие соперников, а также интимность, возникающая при близком родстве, он мог бы, заключив негласный брак, завладеть молодой графиней и ее состоянием. Вместо этого он совершил величайшую оплошность, позволив ей оставить свое уединение и уехать на год ко двору, где ее зачислили в свиту принцессы Оливии; засим молодой человек не нашел ничего лучшего, как явиться к герцогу на утренний прием в своих линялых эполетах и потертом мундире и по всей форме просить у августейшего опекуна руки самой богатой наследницы в его владениях.
Поскольку графине Иде хотелось того же, что и ее недалекому кузену, старый герцог, по своей благодушной натуре, может быть, и благословил бы этот союз, если бы не вмешалась принцесса Оливия и не добилась от его высочества окончательного и бесповоротного отказа молодому человеку. Причину этого отказа тогда еще трудно было понять; ни о каких других претендентах речь не возникала, и влюбленные продолжали переписываться в надежде, что его высочество со временем сменит гнев на милость. Но тут лейтенант был переведен в один из полков, предназначенных для продажи какой-либо из воюющих великих держав (торговля эта была главным источником доходов принца X., равно как и других государей того времени), и нежная связь между молодыми влюбленными насильственно оборвалась.
Вызывало удивление, что принцесса Оливия не заступилась за молодую девушку, свою любимицу, так как на первых порах, движимая романтически-сентиментальными чувствами, столь присущими всякой женщине, она скорее поощряла взаимную склонность графини Иды и ее неимущего воздыхателя, – и вдруг такая резкая перемена; покровительственная нежность сменилась той исступленной враждебностью, на какую иной раз способна женщина: принцесса мучила свою жертву с неистощимой изобретательностью, донимала желчными сарказмами, казнила презрением и ненавистью; когда я прибыл к X-скому двору, молодые придворные называли бедную девушку не иначе как «Die dumme Grafin» графиня-дурочка. А та все больше замыкалась в себе; красивая, но бледная и апатичная, какая-то деревянная, она сторонилась развлечений и на пышных празднествах сохраняла неизменно мрачный и угрюмый вид, словно череп, который, по преданию, римляне ставили у себя на пиршественных столах.
Поговаривали, будто шевалье де Маньи, молодой дворянин французского происхождения, шталмейстер правящего герцога, в свое время представлявший его высочество в Париже при его официальном бракосочетании с принцессой Оливией, будто сей шевалье предназначен в супруги богатой наследнице; но никаких сообщений по этому поводу не делалось, и многие подозревали тут какую-то темную интригу; последующие события ужаснейшим образом подтвердили эту догадку.
Шевалье де Маньи был внук барона де Маньи, дослужившегося у герцога до генеральского чина. Еще отец старого барона, с отменой Нантского эдикта изгнанный из. Франции, нашел убежище и службу в герцогстве X., где и жил до самой смерти. Сын пошел по стопам отца: в противоположность тем родовитым французам, с какими преимущественно сводила меня судьба, это был холодный, суровый кальвинист, человек неукоснительного долга, малодоступный в личном обращении и почти не бывавший при дворе, но связанный узами тесной дружбы с герцогом Виктором, которого он весьма напоминал суровым нравом.
Шевалье, его внук, был истый француз, он и родился во Франции, где его отец, сын старого генерала, выполнял для герцога какую-то дипломатическую миссию. Молодой человек чувствовал себя как рыба в воде среди развлечений самого блистательного двора в мире, где он был принят как свой; вечно он рассказывал нам об увеселениях в petites maisons, о тайнах Pare aux Cerfs, о неистовых кутежах Ришелье и его собутыльников. Как и отец в свое время, он потерял все свое состояние за карточным столом; вырвавшись из-под ферулы непреклонного старика барона, оба – и сын и внук – вели беспутную жизнь. Воротясь домой из Парижа вскоре после завершения своей посольской миссии, связанной с женитьбой герцога Виктора, внук был неласково принят дедом; однако старик и на этот раз уплатил его долги и пристроил его на службу к герцогскому двору. Вскоре шевалье де Маньи вошел в милость к своему., августейшему господину; он привез парижские моды в развлечения, устраивал все новые маскарады и балы, набирал в труппу балетных танцовщиц, словом, являл в герцогском замке недосягаемый образец блестящего молодого придворного.
До предательской каверзы, учиненной нам негодяем Пиппи, я посетил немало славных европейских дворов, в особенности из более мелких, где азартным играм оказывали покровительство и где профессоров этой науки принимали с распростертыми объятиями. Особенно рады были нам в прирейнских епископствах. Я не знаю более блестящих и веселых дворов, чем у курфюрстов Трирского и Кельнского; здесь веселились и щеголяли роскошью даже больше, чем в Вене, не говоря уже о Берлинском дворе, отдававшем казармой. Двор эрцгерцогини, правительницы Нидерландской, был также спасительной гаванью для нас, рыцарей игорного стола, искателей приключений, тогда как в скаредной Голландской или нищей Швейцарской республиках джентльмену не давали спокойно кормиться своим трудом.
После наших маннгеймских неудач мы с дядюшкой отправились в герцогство X. Читатель без труда догадается, какое место я имею в виду; мне не хотелось бы называть полным именем некоторых выдающихся особ, в чье общество я там попал и вместе с коими был вовлечен в весьма необычное и трагическое приключение.
Во всей Европе не было двора, где иностранцев принимали бы радушнее, чем при дворе благородного герцога X., ни одного, где бы так гонялись за наслаждениями и так самозабвенно им предавались. Правящий государь не проживал в своей столице С., но, в подражание Версальскому двору, построил себе великолепный дворец в нескольких лигах от главного города, а вокруг дворца воздвиг изысканный аристократический городок, населенный исключительно знатью, а также сановниками его пышного двора. Народ тяжко страдал от поборов, которые взимались для поддержания всей этой роскоши, ибо владения его высочества были весьма ограничены, а потому герцог мудро избрал эту жизнь во внушительном уединении и редко показывался в столице, предпочитая видеть вокруг себя лишь преданных домочадцев и сановников. Дворец и сады Людвигслюста были на французский образец. Дважды в неделю во дворце устраивались малые приемы и дважды в месяц – более торжественные. Герцог гордился превосходной оперой, выписанной из Франции, и несравненным по своему великолепию балетом; его высочество, страстный меломан и балетоман, расходовал на эти развлечения? огромные суммы. Может быть, я судил как неопытный юнец, но, кажется, никогда я не видел такого собрания красавиц, как те, что выступали на придворной сцене в великолепных мифологических балетах, бывших тогда в особенной моде, где вы видели Марса в парике, в бальных туфлях на красных каблуках и Венеру в прелестных мушках и фижмах. Теперь эти костюмы опорочены как неверные и заменены другими, но я, хоть убейте, не видел более очаровательной Венеры, чем Корали, первая танцовщица, а шлейфы, фалбала и пудра, украшавшие ее спутниц-нимф, нисколько не портили мне впечатления. Два раза в неделю ставились оперы, после чего кто-либо из видных сановников давал вечер с великолепным ужином, и повсюду гремели в стаканчиках кости, и весь свет предавался игре. Я насчитал семьдесят карточных столов, расставленных в большой галерее дворца, помимо столов для фараона. Иногда сам герцог снисходил до участия в игре и выигрывал и проигрывал с истинно царственной небрежностью.
В эти-то Палестины мы и направили свои стопы после маннгеймских злоключений. Придворные любезно уверяли, что наша слава нас опередила, и обоим ирландским дворянам был оказан радушный прием. В первый же вечер, во дворце, мы потеряли семьсот сорок из наших восьмисот луидоров, но уже на следующий, в доме у гофмейстера, я вернул весь наш проигрыш и выиграл еще тысячу триста в придачу. Разумеется, в тот первый вечер мы и виду не подали, что были на волосок от разорения; наоборот, я завоевал все сердца тем, как спокойно принимал неудачи, и сам министр финансов разменял мне чек на четыреста дукатов, выписанный на имя управляющего замком Баллибарри в Ирландском королевстве. Правда, на следующий день этот чек был мне возвращен его превосходительством вместе со значительной суммой наличных денег. При этом благородном дворе все были записными игроками. Здесь вы видели в герцогских прихожих лакеев, которые резались в карты, довольствуясь старыми засаленными колодами; кучера и носильщики портшезов сражались во дворе, меж тем как их господа понтировали наверху, в салонах; и даже у кухарок и судомоек, как мне говорили, закладывался банк, на котором итальянец-кондитер составил себе состояние: впоследствии он купил в Риме титул маркиза, и сын его пользовался в Лондоне репутацией самого блестящего заезжего кавалера. Бедняки солдаты спускали свое жалованье, едва им удавалось его получить, что, впрочем, случалось редко, и во всей стране не было, кажется, офицера, который не хранил бы в подсумке колоды карт и не берег свои игральные кости пуще, чем свой темляк. И все это, заметьте, был отпетый народ. То, что называется честной игрой, выглядело бы здесь чистейшим безумием. Господа Баллибарри оказались бы сущими идиотами, вздумай они изображать голубков в этом ястребином гнезде. Только люди редкой смелости и редких способностей могли преуспеть в обществе таких прожженных плутов, но нам с дядюшкой и тут удавалось за себя постоять, и даже более того.
Его высочество герцог был вдов – вернее, после смерти герцогини он вступил в морганатический брак с дамой, которую возвел в дворянское звание и которая считала для; себя великой честью (таковы были нравы того времени) именоваться «Северной Дюбарри». Он женился очень рано, и сын его, наследный принц, был, в сущности, политическим главою государства, ибо правящий герцог был более расположен к удовольствиям, нежели к политике, и общество своего егермейстера или директора театра предпочитал встречам с послами и министрами.
Наследный принц – назовем его принц Виктор – сильно отличался от своего августейшего отца. Он участвовал в Войне за австрийское наследство и Семилетней войне на службе у австрийской императрицы и стяжал в этих кампаниях славу храброго полководца. Характер у него был суровый, он избегал показываться при дворе, бывал только на официальных приемах и жил отшельником в своих покоях, предаваясь ученым изысканиям, как выдающийся астроном и химик. Вместе со многими своими современниками принц разделял охватившее Европу увлечение поисками философского камня. Дядюшка часто сожалел, что несведущ в химии, и завидовал лаврам Бальзамо (именовавшего себя Калиостро), Сен-Жермена и других господ, помогавших принцу Виктору в исследовании этой великой тайны и получавших на сие большие суммы. Единственным развлечением принца была охота и военные смотры. Если бы добродушный родитель не опирался во всем на сына, его солдаты только и делали бы, что дулись в карты, поэтому весьма целесообразно, что правил разумный принц.
Принцу Виктору было в то время за пятьдесят, тогда как его супруге принцессе Оливии едва минуло двадцать три года. Они уже семь лет как сочетались браком, и в первые годы этого союза принцесса родила супругу сына и дочь. Суровые воззрения и привычки, мрачная и непривлекательная наружность принца вряд ли располагали к нему блестящую, очаровательную женщину, которая выросла на юге (она состояла в родстве с герцогским домом С.), два года провела в Париже под опекой mesdames дочерей его христианнейшего величества, а теперь, была душой герцогского двора, самая веселая в этом веселящемся обществе, кумир старого герцога, да, в сущности, и всего двора. Ее нельзя было назвать красивой, скорее обаятельной, как нельзя было назвать и остроумной, но от каждого ее слова исходило то же очарование, что и от всего ее существа. Она была расточительна сверх всякой меры и так лжива, что нельзя было положиться ни на одно ее слово; однако самые ее недостатки пленяли больше, чем добродетели других женщин, а ее эгоизм больше привлекал сердца, чем иное великодушие. Я никогда не видел женщины, которую бы так украшали ее пороки. Она не задумываясь губила людей, но это не мешало им любить ее. Дядюшка видел своими глазами, как принцесса плутует, играя в ломбер, и позволил ей выиграть четыреста луидоров, так и не остановив ее. Она изводила своими капризами чиновников двора и услужающих женщин, но это не мешало им ей поклоняться. Единственная в этой правящей фамилии, она снискала популярность в народе. Когда она выезжала, карету ее провожали восторженные клики, и, чтобы прослыть щедрой, она занимала у своих неимущих статс-дам последние гроши, а потом забывала вернуть им эти деньги. В раннюю пору их брачной жизни принц был очарован наравне со всеми, но ее капризы приводили его в бешенство, и вскоре между супругами наступило охлаждение, которое только иногда прерывалось чуть ли не бешеными вспышками былой страсти. Я говорю о ее высочестве с полной искренностью и должным восхищением, хотя мог бы с правом судить о ней более лицеприятно, принимая во внимание ее отзывы обо мне. По ее словам, мосье Баллибарри-старший безукоризненный джентльмен, тогда как у младшего – манеры курьера. Свет держался других взглядов, и я могу себе позволить записать для потомства этот, чуть ли не единственный, приговор не в мою пользу. К тому же, как вы скоро услышите, у принцессы было достаточно оснований меня ненавидеть.
Пять лет армейской службы и доскональное знание людей и света рассеяли те романтические представления о Любви, с коими я вступал в жизнь, и теперь я решил, как и должно джентльмену (ибо только люди низменной души женятся по сердечной склонности), укрепить свое положение в обществе и свое состояние женитьбой. Во время наших с дядюшкой странствий мы не раз пытались привести этот план в исполнение, но многочисленные неудачи, о которых не стоит здесь распространяться, помешали мне до той поры сделать партию, достойную человека моего рождения, моих способностей и моей наружности. Столь частые в Англии свадьбы увозом (обычай, способствовавший житейскому преуспеянию многих достойных моих соотечественников) не столь популярны на материке. Здесь возникают тысячи препятствий в виде опекунов, обрядов и иных трудностей; искренней любви здесь не дают свободы, ей чинят препоны, бедняжки женщины не вольны отдавать свои чистые сердца покорившим их талантам. То у меня требовали дарственных записей; то возникали сомнения в моей родословной и моих имущественных правах, хотя при мне были все планы владений дома Баллибарри и роспись получаемой мною арендной платы, а также родословная нашего семейства, восходящая к королю Брайену Бору, он же Барри, весьма изящно вычерченная на бумаге; бывало и так, что молодую даму упрятывали в монастырь в тот самый миг, когда она готова была упасть в мои объятия; был случай, когда некая богатая вдова в Нидерландах уже мечтала вверить мне свое дворянское поместье во Фландрии, как на меня свалился полицейский приказ о выезде из Брюсселя в течение одного часа, а моя бедная пассия была осуждена на домашний арест в своем chateau[32]. И только в X. представился мне случай сорвать крупный куш, когда бы ужасная катастрофа не расстроила мое счастье.
Среди приближенных дам наследной принцессы выделялась девушка девятнадцати лет, обладательница самого большого состояния в герцогстве. Графиня Ида – как ее звали – была дочерью умершего министра и любимицей его высочества герцога X. и его супруги. Оба они были ее восприемниками при рождении, а когда она осиротела, взяли под свое августейшее покровительство и опеку. Шестнадцати лет ее увезли из родового гнезда, где до той поры разрешалось ей проживать, и определили в придворный штат принцессы Оливии.
Тетушка графини Иды, за малолетством своей питомицы управлявшая домом, по глупости позволила ей привязаться к двоюродному брату, молодому человеку без всяких средств, служившему в одном из пехотных полков герцога и уже вознадеявшемуся захватить этот богатый приз; и надо сказать, что не будь он неуклюжим болваном, то при всех преимуществах, какие давала ему возможность частых встреч, полное отсутствие соперников, а также интимность, возникающая при близком родстве, он мог бы, заключив негласный брак, завладеть молодой графиней и ее состоянием. Вместо этого он совершил величайшую оплошность, позволив ей оставить свое уединение и уехать на год ко двору, где ее зачислили в свиту принцессы Оливии; засим молодой человек не нашел ничего лучшего, как явиться к герцогу на утренний прием в своих линялых эполетах и потертом мундире и по всей форме просить у августейшего опекуна руки самой богатой наследницы в его владениях.
Поскольку графине Иде хотелось того же, что и ее недалекому кузену, старый герцог, по своей благодушной натуре, может быть, и благословил бы этот союз, если бы не вмешалась принцесса Оливия и не добилась от его высочества окончательного и бесповоротного отказа молодому человеку. Причину этого отказа тогда еще трудно было понять; ни о каких других претендентах речь не возникала, и влюбленные продолжали переписываться в надежде, что его высочество со временем сменит гнев на милость. Но тут лейтенант был переведен в один из полков, предназначенных для продажи какой-либо из воюющих великих держав (торговля эта была главным источником доходов принца X., равно как и других государей того времени), и нежная связь между молодыми влюбленными насильственно оборвалась.
Вызывало удивление, что принцесса Оливия не заступилась за молодую девушку, свою любимицу, так как на первых порах, движимая романтически-сентиментальными чувствами, столь присущими всякой женщине, она скорее поощряла взаимную склонность графини Иды и ее неимущего воздыхателя, – и вдруг такая резкая перемена; покровительственная нежность сменилась той исступленной враждебностью, на какую иной раз способна женщина: принцесса мучила свою жертву с неистощимой изобретательностью, донимала желчными сарказмами, казнила презрением и ненавистью; когда я прибыл к X-скому двору, молодые придворные называли бедную девушку не иначе как «Die dumme Grafin» графиня-дурочка. А та все больше замыкалась в себе; красивая, но бледная и апатичная, какая-то деревянная, она сторонилась развлечений и на пышных празднествах сохраняла неизменно мрачный и угрюмый вид, словно череп, который, по преданию, римляне ставили у себя на пиршественных столах.
Поговаривали, будто шевалье де Маньи, молодой дворянин французского происхождения, шталмейстер правящего герцога, в свое время представлявший его высочество в Париже при его официальном бракосочетании с принцессой Оливией, будто сей шевалье предназначен в супруги богатой наследнице; но никаких сообщений по этому поводу не делалось, и многие подозревали тут какую-то темную интригу; последующие события ужаснейшим образом подтвердили эту догадку.
Шевалье де Маньи был внук барона де Маньи, дослужившегося у герцога до генеральского чина. Еще отец старого барона, с отменой Нантского эдикта изгнанный из. Франции, нашел убежище и службу в герцогстве X., где и жил до самой смерти. Сын пошел по стопам отца: в противоположность тем родовитым французам, с какими преимущественно сводила меня судьба, это был холодный, суровый кальвинист, человек неукоснительного долга, малодоступный в личном обращении и почти не бывавший при дворе, но связанный узами тесной дружбы с герцогом Виктором, которого он весьма напоминал суровым нравом.
Шевалье, его внук, был истый француз, он и родился во Франции, где его отец, сын старого генерала, выполнял для герцога какую-то дипломатическую миссию. Молодой человек чувствовал себя как рыба в воде среди развлечений самого блистательного двора в мире, где он был принят как свой; вечно он рассказывал нам об увеселениях в petites maisons, о тайнах Pare aux Cerfs, о неистовых кутежах Ришелье и его собутыльников. Как и отец в свое время, он потерял все свое состояние за карточным столом; вырвавшись из-под ферулы непреклонного старика барона, оба – и сын и внук – вели беспутную жизнь. Воротясь домой из Парижа вскоре после завершения своей посольской миссии, связанной с женитьбой герцога Виктора, внук был неласково принят дедом; однако старик и на этот раз уплатил его долги и пристроил его на службу к герцогскому двору. Вскоре шевалье де Маньи вошел в милость к своему., августейшему господину; он привез парижские моды в развлечения, устраивал все новые маскарады и балы, набирал в труппу балетных танцовщиц, словом, являл в герцогском замке недосягаемый образец блестящего молодого придворного.