Достойная пара эта прожила все свое состояние, и однажды Нора явилась ко мне совершеннейшей распустехой, постаревшая и растолстевшая, ведя за руку двух чумазых ребятишек. Увидев меня, она залилась слезами, упорно величала меня «сэр» и «мистер Линдон», чему я отнюдь не противился, и просила помочь ее мужу, что я и выполнил, исхлопотав для него через моего друга Крэбса место акцизного чиновника в Ирландии и оплатив проезд всей семьи. Квин производил впечатление опустившегося, слезливого пьяницы, а глядя на бедняжку Нору, я только диву давался, вспоминая, что когда-то она казалась мне богиней. Но такая уж у меня натура: если женщина мне приглянется, я на всю жизнь остаюсь ее верным другом, я мог бы представить вам тысячу доказательств моей неизменной щедрости и преданности.
   Юный Буллингдон был, пожалуй, единственный человек, с кем матушка была не в силах сладить. Ее донесения о своем юном питомце причиняли сперва немало горя моему родительскому сердцу. Этот молодчик никого и ничего не признавал, на него не было никакой управы. Он неделями где-то пропадал охотился или шатался по округе. Когда же сидел дома, к нему подступа не было: он ни с кем не разговаривал, держался особняком, по вечерам отказывался играть с матушкой в пикет, предпочитая корпеть над старыми затхлыми книгами, забивая себе голову всякой ерундой; часами болтал с горничными и волынщиками в людской и смеялся их грубым шуткам, зато носа не казал в гостиную, когда, случалось, завернет кто из окрестных дворян. Миссис Барри он высмеивал и всячески задирал, доводя ее до белого каления, короче, вел жизнь самую беспутную и зазорную. В довершение сей шалопай повадился к католическому священнику нашего прихода, нищему прощелыге, выученику какой-то папской семинарии не то во Франции, не то в Испании, тогда как пастора замка Линдон упорно сторонился, а уж на что это был душа человек: окончил колледж Святой Троицы, держал собственных собак и каждый день выпивал свои две бутылки.
   Забота о спасении души моего пасынка заставила меня без колебания решиться на более крутые воспитательные меры. Если есть у меня правило, которому я следую неуклонно, то это уважение к установленной церкви, а также искреннее презрение и ненависть к другим религиям. Я отрядил в 17.. году моего камердинера-француза, в Дублин с наказом немедленно доставить юного отступника под родительский кров. И мой посланец рапортовал мне по возвращении, что негодный мальчишка последнюю ночь в Ирландии провел со своим другом-папистом в его часовне; что у него с моей матушкой произошла в тот день бурная сцена, но что с племянницами ее Бидди и Доузи он, напротив, расцеловался на прощание и что обе леди весьма сожалели о его отъезде; когда же ему предложили проститься с пастором, он отказался наотрез, заявив, что ноги его не будет в доме старого фарисея. Почтеннейший доктор в особом послании предостерегал меня против прискорбных заблуждений этого пащенка сатаны, как он выразился, из чего я заключил, что чувства их друг к другу взаимны. Однако если Буллингдон не поладил с местным дворянством, то в простом народе он, видимо, пользовался любовью. Целая толпа плачущих крестьян собралась у ворот замка проститься с юным лордом; десяток-другой этих темных, невежественных парий бежали несколько миль рядом с каретой, а кое-кто даже заблаговременно поскакал в Дублин и ждал у Пиджен-хауса, чтобы помахать отъезжающему напоследок. Нашлись даже сорвиголовы, пытавшиеся тайком забраться на судно, в чаянии проводить своего юного лорда до самой Англии, но этому, хоть и не без труда, удалось помешать.
   Надо отдать негодяю должное: когда он снова появился среди нас, это был рослый, мускулистый юноша благородной наружности; все в его облике и манерах свидетельствовало о высоком происхождении. Он был живой копией темноволосых кавалеров рода Линдонов, чьи портреты висели по стенам Хэктонской галереи. Буллингдон обычно проводил время здесь, зачитываясь старыми пыльными книгами, которые он откапывал в библиотеке, – уж эти мне книги, с души воротит, когда вижу их в руках у бравого молодого человека! В моем присутствии он хранил угрюмое молчание и смотрел на меня с презрительным высокомерием, тем более меня уязвлявшим, что в его поведении, казалось, нет ничего такого, к чему можно было бы придраться, а вместо с тем во всем его тоне, во всей повадке сквозила какая-то наглая заносчивость. Мать его была крайне взволнована встречей, но если у сына и шевельнулось в душе ответное чувство, то он ничем его не обнаружил. Целуя ее руку, он отвесил ей очень низкий, церемонный поклон; когда же я протянул ему свою, заложил обе руки за спину, уставился мне в лицо и слегка кивнул со словами: «Мистер Барри Линдон, я полагаю?» – и сразу же повернулся на каблуках и заговорил с матерью о погоде, все время называя ее: «Ваша милость!» Мать рассердилась на него за дерзость и, едва они остались одни, стала упрекать, зачем он не пожал отцу руки.
   – Отцу, сударыня? – переспросил он. – Смею вас уверить, вы ошибаетесь. Моим отцом был достопочтенный сэр Чарльз Линдон. Я, по крайней мере, не забыл его, если забыли другие.
   Это было объявлением войны, и я сразу это понял; хотя, по чести сказать, готов был дружески встретить мальчика при его возвращении и постарался бы с ним ужиться. Но как люди со мной, так и я с ними. Кто может поставить мне в вину наши дальнейшие ссоры или возложить на меня ответственность за все последующие несчастья? Возможно, я иногда терял терпение и крутенько с ним обходился. Но начал ссору не я, а он, и пусть вина в наших дальнейших злоключениях падет на его голову.
   Известно, что порок надо убивать в зачатке, а родительскую власть проявлять так, чтобы она не вызывала никаких сомнений, а потому я решил схватиться с мастером Буллингдоном, не откладывая дела в долгий ящик. На следующий же день по его приезде, придравшись к тому, что он отказался выполнить какое-то мое требование, я велел отвести его в мой кабинет, где и вздул как следует. Признаться, я не без волнения приступал к этой операции, – мне еще не доводилось поднимать плеть на лорда, – но вскорости привык: его спина и моя плетка свели такое тесное знакомство, что я окончательно перестал с ним церемониться.
   Если бы я перечислил здесь все случаи непослушания и непозволительной грубости юного Буллингдона, я только утомил бы читателя. Негодяй, пожалуй, еще больше упорствовал в своей строптивости, чем я в родительском усердии. Ибо как бы человек ни был тверд в выполнении долга, не может он с утра до вечера пороть своих детей за каждый их проступок; и хотя обо мне пошла слава как о не в меру жестоком отчиме, по чести сказать, я куда чаще манкировал своими обязанностями, чем их выполнял. К тому же Буллингдон на целых восемь месяцев в году был от меня избавлен, когда я уезжал из Хэктона, чтобы занять свое место в парламенте и при дворе его величества. В ту пору я не мешал ему брать уроки из латыни и греческого у нашего пастора: старик крестил Буллингдона и имел кое-какое влияние на этого оголтелого упрямца. Обычно после наших стычек или размолвок юный мятежник искал совета и убежища в пасторском доме, и, надобно признать, пастор рассуживал нас по справедливости. Однажды он за руку привел мальчишку обратно в Хэктон, после того как тот поклялся не переступать родной порог, покуда я жив. По словам пастора, он уговорил молодого лорда повиниться и претерпеть любое наказание, какое мне угодно будет на него наложить. Я тут же избил его тростью на глазах у нескольких друзей, с которыми выпивал, и, надо отдать бездельнику должное, он вынес суровое наказание, не поморщившись. Кто скажет, что я чересчур жестоко обходился с моим пасынком, если даже священник не возражал против моих воспитательных мер?
   Раза два гувернер Брайена, Лэвендер, тоже покушался наказать лорда Буллингдона, но нарвался на отпор: негодяй так огрел его стулом, что бедный оксфордский выученик растянулся на полу, к великому восторгу плутишки Брайена, кричавшего: «Браво, Булли, всыпь ему как следует!» Булли и всыпал гувернеру в полное его удовольствие, и тот уже никогда больше не прибегал к рукоприкладству, а лишь доносил о провинностях молодого лорда мне, своему естественному покровителю и защитнику.
   С братцем Буллингдон, как ни странно, неплохо ладил. Он полюбил малыша, как, впрочем, каждый, кто видел мое сокровище, и говорил, что Брайен тем ему дорог, что он «наполовину Линдон». А впрочем, не удивительно, что он привязался к ребенку: не раз бывало, что по заступничеству моего ангельчика: «Папочка, не бей Булли сегодня!» – я удерживал расходившуюся руку, избавляя бездельника от порки, которой он вполне заслуживал.
   Родительницу свою Буллингдоп на первых порах почти не удостаивал внимания, говоря, что она отступилась от семьи. «Мне не за что любить ее, говаривал он, она никогда не была мне матерью». Чтобы дать читателю представление об этом нестерпимо упрямом и угрюмом характере, приведу здесь еще одну блажь Буллингдона. Меня, обвиняли в том, что я, отказывая ему в образовании, приличествующем джентльмену, не посылал его ни в колледж, ни даже в школу; однако таково было его собственное желание. Я не раз предлагал ему ехать учиться (мне было бы только на руку видеться с ним как можно меньше), но он решительно отклонял мое предложение, и я долго не мог понять, какие чары удерживают его дома, где жизнь у него сложилась далеко не легкая.
   Объяснение пришло спустя годы. Мы с леди Линдон частенько не ладили отчасти по моей, отчасти по ее вине; и так как никто из нас не отличался ангельским характером, дело доходило и до крупных перепалок. Я обычно бывал под мухой, а какой джентльмен в подобном состоянии отвечает за свои поступки? Возможно, мне и случалось в подпитии обойтись с миледи несколько бесцеремонно: я мог разок-другой запустить в нее стаканом или обозвать нехорошим словом. Я мог даже пригрозить, что убью ее (хотя какой мне был интерес ее убивать), словом, задавал ей страху.
   Во время одной такой ссоры, когда она с криком бежала по коридорам, а я, спотыкаясь, преследовал ее, пьяный в дым, как и полагается лорду, Буллингдон выбежал из своей комнаты, по-видимому, привлеченный шумом и возней, и как только я ее настиг, наглец подставил мне ножку, хоть я и без того был нетверд на ногах, и, обняв перепуганную до смерти мать, увлек ее в свою комнату; здесь, но ее горячей просьбе, он поклялся не уезжать из дому, доколе она связана со мной. Я понятия не имел ни об этой клятве, ни о пьяном скандале, который ей предшествовал; меня, как говорится, в бесчувствии подобрали слуги и отнесли в постель, и наутро я столько же помнил, что произошло накануне, как если бы это было со мной в далеком младенчестве. Леди Линдон спустя много лет рассказала мне эту историю, и я привожу ее здесь в доказательство того, сколько напраслины возвели на меня мои хулители, обвиняя в жестокости к пасынку. Пусть посмеют теперь заступиться за бессовестного грубияна, который мог подставить ножку своему богоданному опекуну и отчиму, отяжелевшему после обеда.
   Этот случай несколько сблизил мать и сына, но слишком они были разные люди. Мне думается, она чересчур меня любила, чтобы искренне с ним помириться. По мере того как Буллингдон подрастал, его ненависть ко мне приняла и вовсе непозволительный характер (разумеется, я возвращал ее с процентами); примерно году на семнадцатом этот наглый сорвиголова как-то летом, – я только что вернулся домой после парламентской сессии и собирался высечь его за какую-то провинность, – дал мне понять, что он больше не потерпит такого обращения, и поклялся, скрежеща зубами, застрелить меня, если я еще раз посмею поднять на него руку. Я посмотрел на малого, – он был уже совсем мужчина; и пришлось мне махнуть рукой на эту необходимейшую сторону его воспитания.
   Все это совпало со временем, когда я набирал роту для нашей американской армии; и тут мои враги в графстве (а после победы над Типтофом их было у меня немало) окончательно распоясались: они стали распространять бессовестные небылицы насчет моего обращения с негодным шалопаем, моим драгоценным пасынком, утверждая, будто я намерен от него избавиться. Мою преданность престолу истолковали в том смысле, будто я одержим нечестивым, противоестественным желанием извести молодца, будто я и роту набираю, чтобы поставить во главе ее молодого виконта и тем вернее от него отделаться. Чуть ли не называли человека в отряде, коему якобы я поручил с ним расправиться в первом же крупном сражении, и сумму, которую я обещал ему за столь щекотливую услугу.
   На самом деле я уже тогда держался мнения (и пусть мое пророчество покуда не сбылось, я верю, оно сбудется, рано или поздно), что милорду Буллингдону не потребуется моя помощь для переселения в лучший мир: он со своим характером сам найдет туда дорогу и последует по ней очертя голову. Он, кстати, и ступил на нее достаточно рано: из всех неуемных, отчаянных ослушников и негодяев, когда-либо огорчавших родительское сердце, он был, конечно, самый неисправимый; хоть бей его, хоть умоляй, хоть кол на голове теши – ничего не помогало.
   Так, например, когда мы, бывало, сидим после обеда за бутылкой вина, милорд, выбрав время, когда гувернер приведет Брайена, принимался отпускать по моему адресу кощунственные, недопустимые колкости.
   – Сокровище мое, – говорил он, лаская и целуя малыша, – какая жалость, что я все еще стою у тебя на дороге! Что бы мне убраться на тот свет! У Линдонов был бы более достойный представитель; ведь в твоих жилах течет славная кровь рода Барри из Барриога, не правда ли, мистер Барри Линдон?
   Разумеется, он заводил свои дерзкие речи именно в те дни, когда к нам заезжал кто-нибудь из окрестных священников или дворян.
   В другой раз – был день рождения Брайена, и мы задали в Хэктоне пир горой – все ждали появления виновника торжества, очаровательного в своем пышном придворном костюмчике (увы мне! слезы и сейчас навертываются на мои старые глаза, как вспомню это милое сияющее личико); гости столпились у дверей, и шепот пробежал по рядам, когда в зал (поверите ли?) в чулках вошел Буллингдон, ведя за руку малютку, шлепавшего в огромных, не по ноге, башмаках старшего брата. «Не правда ли, сэр Ричард Уоргрейв, мои башмаки как раз ему впору?» – заявил бездельник, обращаясь к одному из гостей; все переглянулись, послышался смех и ропот, и тогда мать с большим достоинством подошла к лорду Буллингдону, подняла меньшого сына на руки и, прижав к груди, сказала: «По тому, как я люблю этого ребенка, милорд, вы можете судить, как я любила бы его старшего брата, если бы он заслуживал материнской привязанности!» Сказав это, она зарыдала и покинула зал, оставив на сей раз молодого лорда в некотором замешательстве.
   Но однажды он так допек меня (это случилось на охоте, и свидетелей было больше чем достаточно), что я, потеряв всякое терпение, направил лошадь прямо на него, изо всей силы столкнул его с коня, а потом спрыгнул наземь и так отделал плетью голову и плечи мерзавца, что прикончил бы на месте, если бы нас не растащили. Я уже не владел собой и в эту минуту был готов на любое преступление.
   Буллингдона увезли домой и уложили в постель. Два дня он провалялся в горячке – скорее от бессильной злобы и обиды, мне думается, чем от полученных побоев; а еще три дня спустя слуга, вошедший в спальню спросить, не благоугодно ли ему спуститься вниз к обеду, нашел кровать пустой и холодной, а на столе увидел записку. Юный злодей сбежал, и у него еще достало наглости написать моей жене, а своей матери, следующее послание.
   «Сударыня, – гласило письмо, – я терпел, сколько было сил человеческих, помыкательство гнусного ирландского выскочки, с коим вы делите ложе. Но не так низкое его происхождение и несносная вульгарность манер внушают мне отвращение и ненависть, и они не угаснут в моей груди, пока я ношу имя Линдонов, коего он недостоин, – как его позорное обращение с вашей милостью: грубые, подлые выходки, открытые измены, распутство, пьянство, беззастенчивое мотовство, расхищение моего и вашего имущества. Его подлое издевательство над вами возмущает меня куда больше, нежели бесчестное обращение со мной. Помня свое обещание, я не покинул бы вас, если бы не видел, что за последнее время вы снова, предались ему; и поскольку я лишен возможности проучить подлеца, который, к нашему общему стыду, зовется супругом моей матери, но и не в силах глядеть, как он помыкает вами, и сносить его общество, которое так меня гнетет и мучит, что я сторонюсь его как чумы, то и вижу себя вынужденным покинуть родину – до скончания его презренной жизни либо моей. От покойного отца я унаследовал небольшую ренту, которую мистер Барри, разумеется, захочет у меня отнять, но вы, ваша милость, если в вас осталась хоть капля материнских чувств, быть может, отдадите ее мне. Благоволите же распорядиться, чтобы господа Чайльды, банкиры, выплачивали ее мне по первой просьбе; впрочем, если они не получат от вас такого указания, я нисколько не удивлюсь, зная, что вы в руках злодея, который не посовестился бы грабить на большой дороге; я же постараюсь избрать себе более достойное поприще, нежели то, на коем нищий ирландский проходимец достиг возможности лишить меня моих прав и родительского крова».
   Послание безумца носило подпись «Буллингдон». Все наши соседи утверждали в один голос, что я причастен к побегу мальчишки и не премину им воспользоваться, хотя, честью клянусь, прочтя это возмутительное письмо, я чувствовал одно только желание – очутиться на расстоянии протянутой руки от его автора и сказать ему все, что я о нем думаю. Но людей не переспоришь: они втемяшили себе, что я намеревался прикончить Буллингдона, тогда как убийство отнюдь не входит в число моих дурных наклонностей; а если и было у меня желание разделаться с моим юным врагом, то самый обыкновенный здравый смысл подсказывал мне, что незачем пороть горячку, – несчастный так пли иначе свихнет себе шею.
   Мы долгое время оставались в неведении о судьбе безрассудного беглеца; и только пятнадцать месяцев спустя получил я возможность очиститься от ложных обвинений в убийстве, предъявив вексель за подписью самого Буллингдона, выданный в армии генерала Тарлтона, в составе которой моя рота покрыла себя неувядаемой славой и где теперь служил волонтером лорд Буллингдон. Тем не менее кое-кто из моих любезных друзей продолжал приписывать мне злонамеренные козни. Лорд Типтоф выражал сомнение, способен ли я вообще оплатить какой-либо вексель, а тем более вексель Буллингдона, тогда как сестра его, старая леди Бетти Гримсби, уверяла, что вексель подложный л что бедный юноша убит. Но тут от Буллингдона к ее милости пришло письмо, в коем он рассказывал, что побывал в нью-йоркской штаб-квартире, и описывал пышные празднества, заданные офицерами гарнизона в честь наших славных полководцев братьев Гау.
   Тем временем меня по-прежнему травили. Если бы я и самом деле убил лорда Буллингдона, на меня не могло бы обрушиться более постыдной клеветы, чем та, которую распространяли обо мне в городе и в деревне. «Скоро вы услышите о смерти бедного мальчика, вот увидите», – восклицал один из моих друзей. «А за сыном последует мать», – подхватывал другой. «Он женится на Дженни Джонс, помяните мое слово», – добавлял третий, и т. д. и т. п. Обо всех злостных слухах и сплетнях, ходивших по графству, доносил мне Лэвендер. На меня восстала вся округа. Фермеры только хмуро дотрагивались до своих шляп, завидев меня в базарные дни, и норовили отойти в сторону; джентльмены, участники моей охоты, покидали меня один за другим и сбрасывали мою охотничью форму; а когда на публичном балу я пригласил Сюзен Кэпермор и, как всегда, стал с ней третьим, вслед за герцогом и маркизом, все пары разбежались, и мы остались одни. Сюзен Кэпермор такая охотница до танцев, что стала бы отплясывать и на похоронах, лишь бы кто-нибудь ее пригласил, а я из самолюбия не подал виду, что заметил эту пощечину, – и мы продолжали танцевать в обществе всякого сброда, каких-то лекаришек, трактирщиков, адвокатов и другого отребья, коему открыт доступ на наши публичные балы.
   Епископ, родственник леди Линдон, не соизволил пригласить нас к себе во дворец во время выездной сессии, – словом, отовсюду сыпались на меня оскорбления, какие только могут обрушиться на ни в чем не повинного честного джентльмена.
   В Лондоне, куда я теперь отправился с семьей, пас приняли едва ли лучше. Когда я свидетельствовал свое почтение моему повелителю в Сент-Джеймском дворце, его величество с нарочитым умыслом спросил меня, давно ли у меня были известия о лорде Буллингдоне.
   – Сир, – ответил я ему с необычайным присутствием духа, – милорд Буллингдон сражается в Америке с мятежниками, нарушившими верность короне. Не угодно ли вашему величеству, чтобы я послал туда еще одну роту ему в помощь?
   Но король, не удостоив меня ответа, круто повернулся на каблуках, а я, отвешивая его спине поклоны, попятился из аудиенц-зала. Когда леди Линдон, в свою очередь, облобызала в гостиной руку королевы, ее величество, как я потом узнал, обратилась к ней с тем же вопросом: этот скрытый упрек так смутил леди Линдон, что она вернулась домой в крайне расстроенных чувствах. Так вот награда за мою верность и все жертвы, принесенные на алтарь отечества! Я тут же всем домом перебрался в Париж и уж здесь не мог пожаловаться на прием; но на сей раз мне недолго пришлось наслаждаться развлечениями, которыми так богата эта столица; французское правительство давно вело тайные переговоры с бунтовщиками и теперь открыто признало независимость Соединенных Штатов. Последовало объявление войны; все мы, беспечные путешественники-англичане, получили предписание о выезде; боюсь, что я оставил после себя двух-трех безутешных дам; Париж, пожалуй, единственный город, где джентльмен живет как хочет, не стесняемый своей женой. Мы с графиней за наше пребывание здесь почти не видели друг друга и встречались только в общественных местах, на приемах и празднествах в Версале или же за 'игорным столом королевы; наш крошка Брайен тоже времени не терял; он набрался такого изящества и лоску, что любо-мило: всякий, видевший мальчика, не уставал им восхищаться.
   Не забыть бы мне упомянуть о последнем свидании с добрым моим дядюшкой, шевалье де Баллибаррп, которого я оставил в свое время в Брюсселе, когда он стал серьезно подумывать о salut – спасении своей души – и удалился в один из тамошних монастырей. С тех пор, к великому его огорчению и раскаянию, он снова вернулся в мир, влюбившись без памяти во французскую актрису, которая поступила с ним, как обычно поступают женщины такого пошиба, – разорила, покинула, да еще и насмеялась над ним. Его раскаяние представляло поучительное зрелище, под руководством членов Ирландской коллегии он снова обратился мыслями к вере; и единственной его просьбой, когда я осведомился, что я могу для него сделать, было внести приличный вклад в обитель, где он мечтал укрыться от мирских тревог.
   Эту услугу я, разумеется, не мог ему оказать: мои религиозные правила возбраняют мне поощрять суеверные заблуждения папистов; и мы со старым джентльменом простились весьма холодно ввиду моего отказа, как он выразился, упокоить его старость.
   Дело же, собственно, в том, что я и сам был на мели; между нами говоря, Роземонт из Французской оперы, не бог весть какая танцовщица, но обладательница божественной фигуры и ножек, забрасывала меня разорительными счетами на брильянты, экипажи и мебели; а тут еще мне отчаянно не повезло в игре, пришлось идти на позорнейшие сделки с ростовщиками, заложив добрую часть брильянтов леди Линдон (кое-какие из них выклянчила у меня все та же негодница Роземонт) и на другие малоприятные махинации. Но в вопросах чести я непогрешим: никто не скажет, что Барри Линдон кому-либо проиграл пари и уклонился от уплаты.
   Что до моих честолюбивых надежд на приобретение ирландского пэрства, то по возвращении мне предстояло узнать, что подлец лорд Крэбс бессовестно водил меня за нос: он охотно брал у меня деньги, но столько же способен был добыть для меня корону пэров, сколько папскую тиару. За мое пребывание на континенте дурное мнение моего августейшего монарха обо мне нисколько не изменилось; напротив, как я узнал от некоего адъютанта, состоявшего при особах великих герцогов, его братьев, какие-то шпионы во Франции представили ему мое поведение и мои шалости в Париже в превратном свете, и король, под действием этой злостной клеветы, отнесся обо мне как о самом беспутном малом во всех трех королевствах. Я – беспутный малый! Я приношу бесчестие моему имени и моей родине! Услышав эти несправедливые обвинения, я пришел в такой гнев, что тут же побежал к лорду Норту объясняться, потребовать у своего министра высочайшей аудиенции, дабы обелить себя перед его величеством от позорной клеветы, а также, сославшись на мои заслуги перед правительством, коему я неизменно отдавал свой голос, спросить, когда же мне будет пожалована обещанная награда, когда титул моих предков будет вновь возрожден в моем лице.
   Флегматичный толстяк, лорд Норт, принял меня с обычным своим сонным равнодушием, которое больше всего бесило оппозицию. Он слушал меня с полузакрытыми глазами. Когда же я закончил свою пространную и горячую речь произнося ее, я стремительно расхаживал по его кабинету на Даунинг-стрит, жестикулируя с истинно ирландским пылом, – он приоткрыл один глаз, улыбнулся и спокойно спросил, все ли это, что я хотел сказать. Я подтвердил это, и вот что я от него услышал: