Только когда я открыл им глаза, увидели они свое унижение. Я пригласил мэра в Хэктон вместе с его дражайшей половиной, аппетитной кругленькой бакалейщицей, посадил ее рядом с леди Линдон в мой кабриолет и отвез обеих дам на скачки. Леди Линдон отчаянно противилась такому унижению, но хоть она и дамочка с характером, я знал, как за нее взяться, и она не устояла. Толкуют о норове – чушь какая! Дикая кошка норовиста, но укротителю нетрудно с нею сладить; так и я мало встречал женщин, которых не заставил бы слушаться.
   Я всячески ухаживал за мэром и его олдерменами: посылал им дичь к обеду или приглашал к себе; усердно посещал их собрания, танцевал с их женами и дочерьми, словом, оказывал им все те знаки внимания, какие полагается оказывать; но хоть старику Типтофу были известны мои маневры, он парил в облаках: ему и в голову не приходило, что в подвластном ему городишке Типплтоне кто-либо осмелится свергнуть его династию, и он издавал свои наказы с таким апломбом, как если б он был турецкий султан, а жители Типплтона – его покорные рабы.
   Когда почта приносила сообщения, что здоровье Ригби ухудшается, я каждый раз давал обед, – у моих товарищей по охоте была даже в ходу поговорка: «У Ригби, видно, плохи дела: в Хэктоне опять дают обед корпорации».
   Я попал в парламент в 1776 году, как раз в начале войны с Америкой. Милорд Чатам, кумир своих партийных коллег, обладавший, по их словам сверхчеловеческой мудростью, возвысил свой голос в палате лордов против разрыва с Америкой, да и мой соотечественник мистер Берн, великий философ, но многоречивый и нудный оратор, защищал мятежников в палате общин, где, однако, благодарение британскому патриотизму, мало кто его поддержал. Что до старика Типтофа, то он готов был назвать белое черным, коль скоро этого требовал великий граф: он приказал сыну выйти из гвардии, в подражание лорду Питту, который, несмотря на свой чин прапорщика, отказался сражаться против тех, кого он называл своими американскими братьями.
   Однако патриотизм столь высокой марки был мало кому доступен в Англии; с тех пор как началась распря, американцев у нас готовы были съесть живьем: стоило нам услышать о Лексингтонской битве и о нашей «славной победе при Банкер-хилле» (как писали в те дни), и вся нация, как говорится, воспылала гневом, Все ополчились на философов, всеми овладели верноподданнические чувства, и только когда была увеличена земельная подать, среди сельского дворянства пошел глухой ропот. Невзирая на это, мои сторонники и слышать не хотели о Типтофах; я решил начать борьбу и, как всегда, победил.
   Старый маркиз гнушался тех разумных и долговидных мер, без которых не обходится ни одна избирательная кампания. Он объявил корпорации и фриголдерам свое намерение выставить кандидатуру лорда Джорджа, а также свое желание, чтобы оный лорд был избран от местечка Типплтон, но не поставил своим сторонникам и кружки пива, дабы смочить их преданность, тогда как я сами понимаете – заручился содействием всех питейных заведений в Типплтоне.
   Здесь незачем рассказывать историю выборов – об этом писалось десятки раз. Достаточно сказать, что я вырвал местечко Типплтон из когтей лорда Типтофа и его сына, лорда Джорджа. С чувством свирепого удовлетворения заставил я жену (как я уже рассказывал, она одно время была сильно увлечена своим родственником) открыто против него выступить: ей пришлось в день выборов надеть и раздавать мои цвета. Когда дело дошло до речей, я сообщил избирателям, что в свое время одержал над лордом Джорджем верх в любви и побил его на поединке, а теперь намерен побить на выборах; и это я и сделал, как показали дальнейшие события; ибо, к невыразимому гневу старого маркиза, Барри Линдон, эсквайр, был избран депутатом от Типплтона на место скончавшегося Джона Ригбн, эсквайра; я еще пригрозил старику, что на следующих выборах отберу у него оба места, после чего отправился в Лондон, чтобы приступить к своим парламентским обязанностям.
   Вот тогда-то я и начал серьезно подумывать о том, чтобы добиться титула ирландского пэра, дабы передать его моему возлюбленному сыну и наследнику.

Глава XVIII, из которой читатель увидит, что счастье мое заколебалось

   Быть может, найдутся недоброжелатели, склонные осудить эту повесть как безнравственную (до меня не раз доходили толки, будто судьба наградила меня не по заслугам), – но я попрошу этих критиканов дочитать мои приключения до конца, и они увидят, что я ухватил не слитком завидный приз и что богатство, роскошь, тридцать тысяч годовых и кресло в парламенте порой достаются чересчур дорогой ценой, когда ради них лишаешься свободы и обзаводишься такой обузой, как докучливая жена.
   Нет большей пытки, чем докучливая жена, – и это святая истина. Кто не побывал в моей шкуре, понятия не имеет, какое это удручающее, изводящее бремя и как оно год от году все больше гнетет и давит, так что уж и сил нет терпеть, и если вы первый год с ним еще справлялись, то лет через десять оно становится невыносимым. Мне рассказывали притчу, пропечатанную в толстом словаре, будто некий человек в глубокой древности наладился каждый день таскать в гору теленка на собственной спине, да так приобык, что теленок сделался уже здоровенным быком, а он по-прежнему не замечал своей ноши; поверьте же, молодые неженатые люди, жена – это более тяжкий груз, чем самая откормленная смитфильдская телка, и если мой печальный пример остережет хотя бы одного из вас от женитьбы, значит, «Записки Барри Линдона, эсквайра» достигли своей цели.
   И не то чтобы леди Линдон была ворчуньей или злюкой, как иные жены, от этого я бы ее живо вылечил – пет, зато она вечно кисла, ныла, плакала, привередничала, всего пугалась, от всего приходила в отчаяние – а для меня ничего хуже быть не может; хоть в лепешку расшибись, ни за что она не будет весела и довольна. Нянчиться с ней мне было не с руки, а так как дома жилось не слишком приятно, то и не удивительно, что при моем характере я стал искать развлечений и общества на стороне, и тут к ее прочим недостаткам прибавилась омерзительная ревность; стоило ей увидеть, что я оказываю хотя бы пустячное внимание другой женщине, как миледи Линдон пускалась в рев, ломала руки, клялась, что покончит с собой, – словом, молола невесть что.
   Смерть ее не принесла бы мне облегчения, как легко поймет всякий здравомыслящий человек; ведь стервец Буллингдон (тем временем превратившийся в высокого, неуклюжего черномазого детину и грозивший стать истинным моим проклятием) должен был унаследовать все ее состояние до последнего пенни, и я сделался бы беднее, чем был, когда женился на вдове; ибо я истратил не только доходы леди Линдон, но и все мои личные сбережения на то, чтобы поддерживать образ жизни, подобающий нашему рангу, и как истый джентльмен по духу и крови и думать не думал о каких-либо сбережениях из доходов моей жены.
   Да будет же сие ведомо моим хулителям, и пусть не говорят будто я пе мог бы промотать состояние леди Линдон, не заведись у меня потайной карман, и что даже и сейчас, пребывая в столь бедственном положении, я где-то храню груды золота и могу при желании явиться миру Крезом. Когда я закладывал имущество леди Линдон, я каждый полученный грош тратил как подобает джентльмену; мало того, я много денег задолжал частным лицам, и все это ухнуло в ту же прорву. Помимо долгов и просроченных закладных, я самому себе остался должен по меньшей мере сто двадцать тысяч фунтов, истраченных за то время, что я управлял имуществом моей жены; можно по справедливости сказать, что на ее имуществе лежит еще и долг мне на означенную сумму.
   Я уже говорил здесь, какое отвращение и гадливость внушала мне леди Линдон, но хотя, как человек прямой и откровенный, я особенно не скрывал моих чувств, эта низкая женщина преследовала меня своей любовью, невзирая на всю мою холодность, и готова была растаять при первом моем ласковом слове. Все дело в том, уважаемый читатель, что, говоря между нами, я был одним из самых красивых и блестящих молодых людей в Англии той поры и жена любила меня без памяти; и хоть это могут счесть за нескромность, должен сказать, что леди Линдон была не единственной дамой из общества, благосклонно взиравшей на смиренного ирландского искателя приключений.
   «Что за диковинные существа женщины!» – думал я не раз. Мне доводилось видеть, как изящнейшие нимфы Сент-Джеймского квартала сходили с ума по грубым, вульгарным мужланам; как умные и образованные леди вешались на шею невежественным оболтусам – и так далее. Эти причудницы поистине сотканы из противоречий! Отсюда не следует, что сам я вульгарен и невежествен, как упомянутые лица (я горло готов перерезать всякому, кто хоть намеком усомнится в достоинстве моего происхождения и воспитания!), я только хочу пояснить, что у леди Линдон было достаточно оснований меня ненавидеть, но, как всякая женщина, она жила не разумом, а чувством и до самых последних дней нашей совместной жизни готова была броситься мне на шею, стоило заговорить с нею чуть ласковей.
   – Ах, – восклицала она в подобные минуты нежности, – ах, Редмонд, если б ты всегда был таким!
   Во время этих приступов любви она была самым покладистым существом на свете и отписала бы мне все свое имущество, будь это возможно. И, надо признать, достаточно было малейшего внимания, чтобы привести ее в отличное расположение духа. Стоило мне пройтись с ней по Молл, заехать в Ранела, проводить ее в церковь св. Иакова или подарить ей какую-нибудь безделку, и она расцветала. Но таково непостоянство женщин, что уже на следующий день она могла называть меня мистер Барри и оплакивать свою злосчастную судьбу, соединившую ее с чудовищем: так она обзывала одного из самых блестящих мужчин всех трех королевств его величества. Смею вас уверить, другие дамы были куда более лестного обо мне мнения.
   Бывало и так, что она грозилась со мной расстаться; но я крепко держал ее в руках благодаря нашему мальчику, которого она страстно любила – не понимаю почему: ведь она всегда пренебрегала старшим сыном и нимало не заботилась о его здоровье, благополучии или образовании.
   Наш малыш был единственной связью между мной и ее милостью, только им и держался наш союз, и не было таких честолюбивых планов, касающихся Брайена, которых она бы не одобрила, и расходов, на которые не согласилась бы для его будущей карьеры. Каких мы только не раздавали взяток – в том числе и в самые высокие инстанции, в непосредственной близости к трону! Вы удивились бы, назови я вам высокопоставленных лиц, соизволивших принять наши дружеские подношения. Я раздобылся как в английской, так и в ирландской Геральдических палатах самым точным описанием и подробной родословной баронского рода Барриогов и почтительнейше просил восстановить меня в моих наследственных правах, а также пожаловать мне титул виконта Баллибарри. «Этим кудрям так пристанет корона», – говорила моя жена, в минуты нежности приглаживая мне волосы; да и в самом деле: в семействе лордов немало найдется ничтожных самозванцев, которые не могут похвалиться ни моей храбростью, ни моей родословной, ни многими другими моими преимуществами.
   Погоня за званием пэра была, как я считаю, одним из самых неудачных моих начинаний той поры. Она стоила неслыханных жертв. Я раздаривал – кому деньги, кому брильянты; приобретал землю по цене, в десять раз превышающей ее стоимость; покупал картины и драгоценности, платя за них бешеные суммы; задавал обеды и приемы лицам, поощрявшим мои честолюбивые замыслы и, по своей близости к трону, способным их поддержать; проигрывал пари великим герцогам, братьям его величества, – но об этом лучше молчок: я не хочу из-за личных обид быть заподозренным в недостаточной преданности трону.
   Единственный во всей этой истории, кого я решаюсь назвать открыто, это Густав Адольф, тринадцатый граф Крэбс, старый негодяй и мошенник. Будучи приближен к особе нашего обожаемого монарха, он пользовался личным его покровительством. Столь доброе расположение возникло еще во времена покойного короля: его высочество принц Уэльский, в бытность свою в Кью, играя с юным лордом в волан на площадке парадной лестницы, разгневался на что-то и столкнул его вниз, причем тот сломал ногу. Движимый сердечным раскаянием, принц приблизил пострадавшего к своей особе, и, когда его величество вступил на престол, граф Бьют, по словам придворных, ни к кому так не ревновал короля, как к лорду Крэбсу. Последний был небогат, но склонен к мотовству, и Бьют, стараясь убрать его подальше, отправлял графа то в Россию, то в другие посольства. После падения фаворита, Крэбс снова вернулся в Англию и сразу же получил назначение при особе короля.
   С этим-то придворным, пользовавшимся самой незавидной славой, я и свел знакомство, когда, будучи еще наивным простаком, впервые обосновался в Лондоне после женитьбы; а так как Крэбс был занятнейшим человеком, я с удовольствием проводил с ним время, не говоря уже о том, что был у меня и прямой интерес в дружбе придворного, столь близкого к высочайшей особе государства.
   Если верить этому субъекту, не было такого королевского рескрипта, к которому он не приложил бы руку. Он сообщил мне об отставке Чарльза Фокса за день до того, как о ней услышал сам бедняга Чарли. Он сообщил мне о возвращении из Америки братьев Гау и о том, какие предстоят назначения в тамошнем командовании. Короче говоря, я главным образом на Крэбса возложил свои надежды на получение титула барона Барриогского и виконта Баллибарри.
   Особенно больших издержек в связи с моими честолюбивыми планами потребовало снаряжение и вооружение роты пехотинцев, набранных в Хэктоне, Линдоне и других моих ирландских поместьях, – я сам вызвался поставить ее моему милостивому монарху для его кампании против американских мятежников. Эти солдаты, великолепно снаряженные и одетые, были отправлены из Портсмута в 1778 году, и патриотические чувства джентльмена, принесшего такую жертву на алтарь отечества, были столь угодны его величеству, что, когда лорд Норт представлял меня ко двору, его величество удостоил вашего покорного слугу милостивым замечанием: «Весьма похвально, мистер Линдон; поставьте нам еще одну роту, да и сами с ней отправляйтесь!» Однако последнее, как понимает читатель, не входило в мои расчеты. Человек, получающий тридцать тысяч годового дохода, должен быть дураком, чтобы рисковать жизнью, как последний нищий; я всегда ставил в образец моего друга корнета Джека Болтера, отменною кавалериста и храброго воина, который с готовностью участвовал в любой стычке, любой драке – до тех пор, пока накануне битвы под Минденом не пришло известие, что дядюшка его, крупный военный интендант, приказал долго жить и завещал ему пять тысяч годовых. Джек, нимало не медля, подал в отставку, а так как дело было накануне генерального сражения и просьбу его отказались уважить, он не посмотрел ни на что и ушел сам. С тех пор Джек Болтер не брал в руки оружия, за исключением одного случая: какой-то офицер бросил ему обвинение в трусости, и Джек с такой холодной решимостью прострелил ему правую руку, что весь свет убедился: не трусость заставила его уйти из армии, а единственно благоразумие и желание насладиться своим богатством.
   Когда набиралась Хэктонская рота, мой пасынок, достигший шестнадцатилетнего возраста, изъявил горячее желание в нее вступить, и я с удовольствием отпустил бы молодца, лишь бы от него избавиться, однако его опекун лорд Типтоф, старавшийся пакостить мне во всем, не соизволил дать ему разрешение и помешал малому проявить свои воинственные наклонности. Если бы он присоединился к этой экспедиции и пал в Америке от пули мятежника, я, признаюсь, не стал бы горевать; для меня было бы великой радостью увидеть моего сына наследником состояния, которого отец его добился с таким трудом.
   Сказать по правде, образование молодой лорд получил не ахти какое, я, пожалуй, и впрямь держал его в черном теле. Он был такого неукротимого, дикого нрава, так непослушен по природе, что я никогда не питал к нему добрых чувств; в присутствии моем и матери он всегда производил впечатление угрюмого тупицы, – я считал, что никакие занятия ему не помогут, и большую часть времени он был предоставлен самому себе. Два года он прожил в Ирландии вдали от нас; когда же приехал в Англию, мы держали его преимущественно в Хэктоне, считая неудобным вводить такого неотесанного малого в изысканное столичное общество, где сами, естественно, вращались. Мой же бедный мальчик был, напротив, на редкость милый и воспитанный ребенок; нам доставляло истинную радость всячески его баловать и отличать; плутишке еще и пяти лет не минуло, а он был уже образцом светского изящества, блистал утонченным воспитанием и, красотой.
   Да он, собственно, и не мог быть другим, принимая во внимание наши заботы, мы ничего не жалели для него. Когда Брайену исполнилось четыре года, я поссорился с его няней-англичанкой, к которой так ревновала меня жена, и вверил его попечениям француженки-гувернантки, жившей в самых аристократических домах Парижа. Леди Линдон, разумеется, и к ней меня приревновала. Под руководством этой молодой женщины мой плутишка стал премило болтать по-французски.
   Сердце радовалось слушать, как маленький мошенник ругается: «Mort de ma vie!» – или, топая пухленькой ножкой, посылает этих «manants» и «canailles», наших слуг, к «trente mille diables». Да и вообще он был развит не по летам – еще крошкой научился всех передразнивать; пяти лет, сидя с нами за столом, выпивал свое шампанское не хуже взрослого. Новая воспитательница научила его французским песенкам и последним парижским куплетам Ваде и Коллара, прелесть что за куплеты! – и все, знающие по-французски, хватались за бока, тогда как аристократические вдовы, посещавшие его мамашу, приходили в ужас. Правда, мы не часто видели у себя этих почтенных дам, – я не очень поощрял визиты так называемых респектабельных гостей, навещавших леди Линдон. Несносные критиканы и сплетники, завистливые, ограниченные людишки, они только нагоняют тоску и сеют рознь между мужем и женой. Когда эти почтенные кикиморы в кринолинах и туфлях на высоком каблуке появлялись у нас в гостиной – в Хэктоне или на Беркли-сквер, – у меня не было большего удовольствия, как обращать их в бегство; я заставлял малютку Брайена петь и плясать, производя неистовый шум, к которому и сам присоединялся для пущеи острастки.
   Никогда не забуду торжественных увещаний нашего приходского пастора, старого педанта, который затеял было обучать Брайена латыни. Иногда я разрешал малышу играть с многочисленным пасторским потомством, и сметливые ребята живо переняли у него несколько французских песенок, чем их мамаша, больше смыслившая в солениях и маринадах, чем во французской словесности, немало гордилась. Но как-то их услышал отец, и дело кончилось тем, что мисс Сарре прописали неделю строгого домашнего ареста и посадили ее на хлеб и воду, а мастера Джейкоба отец отодрал в присутствии всех братьев т сестер и на глазах у мастера Брайена, в надежде, что это зрелище послужит ему уроком. Однако мой плутишка, придя в исступление, набросился на почтенного пастора и ну молотить его руками и ногами, требуя, чтобы милочку Джейкоба не смели трогать, и осыпая его мучителя градом французских ругательств, вроде «corbleu, morbleu, ventre-bleu» и т. п. Пришлось обратиться к помощи псаломщика, чтобы унять расходившегося шалуна. После этого происшествия его преподобие заказал Брайену дорогу в пасторский дом; в ответ я поклялся, что старший его сын, готовившийся стать пастором, не получит после отца Хэктонского прихода, хоть это и считалось у нас делом решенным; на что оный отец с тем ханжески лицемерным видом, коего я не переношу, заявил, что, мол, «да сбудется воля господня», а он, пастор, даже ради епископской кафедры не позволит портить и развращать своих детей, а также написал мне торжественное велеречивое послание, уснастив его латинскими цитатами, где прощался со мной и со всем моим семейством. «Я решился на этот шаг с величайшим прискорбием, – добавил в заключение старый джентльмен, – ибо я видел от Хэктонского дома немало дружеского расположения. Сердце у меня сжимается при мысли о предстоящей разлуке. Боюсь, как бы мои бедняки в приходе не осиротели оттого, что оборвется между нами связь, ведь я уже не смогу доводить до вашего сведения особенно тяжелые случаи людской нужды и горя; ибо, надо отдать вам должное, когда мне удавалось указать вам на них, вы не оставляли мое заступничество втуне».
   Может, в этом и была доля правды: старый джентльмен вечно донимал меня просьбами; кроме того, мне доподлинно известно, что в доме у него частенько не было денег, так как он готов был последним шиллингом поделиться со своими бедными. Впрочем, я сильно подозреваю, что не менее жаль ему было добрых хэктонских обедов; мне также известно, что пасторша чрезвычайно дорожила знакомством с мадемуазель Луизон, весьма осведомленной по части последних французских мод; когда бы мадемуазель ни навещала пасторский дом, глядишь, в следующее воскресенье пасторские дочки обязательно щеголяют в чем-нибудь новеньком.
   Бывало, чтобы проучить старого неслуха, я задавал храповицкого на нашей скамье во время его воскресной проповеди. Когда же Брайен настолько подрос, что мог обходиться без женского ухода и присмотра, я нанял ему гувернера, а для себя в том же лице – домашнего священника. Няню-англичанку я выдал за старшего садовника, снабдив ее приличным приданым, тогда как француженку-гувернантку милостиво препоручил моему верному Фрицу, также позаботившись об их благосостоянии. На эти деньги они открыли в Сохо французскую столовую, и теперь, когда я пишу эти строки, они, верно, куда богаче благами земными, чем я, их щедрый, расточительный хозяин.
   Новым гувернером Брайена был его преподобие Эдмунд Лэвендер, только что со школьной скамьи в Оксфорде. В его обязанности входило обучать Брайена латыни, когда мальчик будет в настроении, а также преподавать ему начатки истории, грамматики и других полезных джентльмену наук. Лэвендер оказался ценным приобретением в хэктонском обиходе. С ним у нас закипело веселье. Он стал излюбленной мишенью для наших шуток и проделок, снося их со смирением истинного подвижника. Лэвендер принадлежал к тому сорту людей, которые готовы терпеть пинки от важных господ, лишь бы те их замечали; я часто бросал его парик в камин на глазах у всего общества, и он смеялся вместе с нами. Нашей любимой забавой было посадить его на горячую лошадь и отправить следом за гончими; бледный как мел, обливаясь потом, он судорожно цеплялся за гриву и круп коня и умолял остановить охоту; просто чудо, что он остался жив, – должно быть, судьба берегла его шею для виселицы. Ни разу не приключилось с ним ничего серьезного. За обедом вы всегда находили его на обычном месте за нижним концом стола, приготовляющим пунш, а оттуда его еще до рассвета замертво относили в постель. Мы с Брайеном пользовались этим, чтобы разрисовать ему физиономию углем. Спать его укладывали в комнате, где будто бы водились привидения; напускали в постель полчища крыс; наливали воды в сапоги и потом будили криками: «Пожар, горим!»; подпиливали ножки у кресла, в котором он произносил свои проповеди, и насыпали в требник нюхательного табаку. Бедняга Лэвендер все сносил с примерным терпением, зато, когда у нас бывали гости или когда сами мы ездили в Лондон, ему не возбранялось сидеть с господами за одним столом и воображать себя членом избранного общества. Надо было слышать, с каким презрением он отзывался о нашем бывшем пасторе:
   – Сын его работает служителем в колледже, там, где учится, – подумайте, служитель, да еще в захолустном колледже, – говаривал он с издевкой, – не понимаю, сэр, как вы такого неотесанного деревенщину прочили в Хэктонский приход?
   А теперь мне следует рассказать о другом моем сыне, – вернее, сыне миледи Линдон, – виконте Буллингдоне. Несколько лет он провел в Ирландии под надзором моей матушки, которую я поселил в замке Линдон. Я поручил ей управлять замком и поместьем, и надо было видеть, с каким торжеством добрая душа взялась за дело, откуда только бралась у нее эта важность, эта барственная повадка! Однако, при всех ее чудачествах, в поместье скоро воцарился порядок, какого не наблюдалось в других наших имениях. Аренда поступала исправно, а расходы по ее взысканию были несравненно меньше, чем при любом управляющем. Удивительно, какими небольшими средствами обходилась вдова, хоть и уверяла, что с честью поддерживает достоинство обеих фамилий. Она завела для молодого лорда особый штат слуг; никогда не выезжала иначе, как в золоченой карете цугом; держала весь дом в ежовых рукавицах; вся мебель и утварь были в прекрасном состоянии, сады, огороды ухожены; разъезжая по Ирландии, мы ни у кого не видели более благоустроенного хозяйства, чем наше. Десятка два расторопных горничных и с половину этого числа аккуратных, подтянутых слуг поддерживали чистоту в замке, – словом, все было в образцовом порядке, повсюду чувствовался глаз рачительной хозяйки. Всего этого матушка достигала, почти не спрашивая с нас денег, так как в парках у нее паслись овцы и коровы, приносившие ей немалый доход. Она поставляла в соседние городки масло и бекон, а фрукты и овощи, выращенные в садах замка Липдон, продавались на дублинском рынке по самой высокой цене. На кухне у нее все расходовалось с толком, провизия не пропадала попусту, как обычно в ирландских семьях, запасы в винных погребах не уменьшались, так как хозяйка пила только воду и редко у себя кого принимала. Единственное ее общество составляли две дочери старинной моей пассии Норы Брейди, ныне миссис Квин.