Страница:
– Что ж, мистер Барри, отвечу вам по пунктам. Король, как вам известно, считает неразумным увеличивать число наших пэров. О притязаниях ваших, как вы их называете, было ему доложено, и его величество соизволил милостиво заметить, что вы самый наглый проходимец в его доминионах и что вам не миновать виселицы. Что же до угрозы впредь нас не поддерживать, то вы вольны отправиться с вашим голосом куда угодно. А засим я просил бы вас не затруднять меня больше своим присутствием, я очень занят.
Сказав это, он лениво протянул руку к сонетке и отпустил меня с поклоном, любезно осведомившись на прощание, чем он еще может мне служить.
Я воротился домой в неописуемой ярости и, поскольку лорд Крэбс в этот день у меня обедал, рассчитался с его милостью, сорвав с него парик и швырнув ему оный в лицо, а также выместив злобу на той части его персоны, которая, по преданию, удостоилась пинка его величества. На следующий день о расправе узнал весь город, во всех клубах и книжных лавках висели карикатуры, где я был представлен за этой экзекуцией. Весь город смеялся над изображением лорда и ирландца, так как нас, разумеется, узнали. В те дни обо мне заговорил весь Лондон: мои костюмы, мои экипажи, мои приемы были у всех на устах, словно я был признанным законодателем моды, и если на меня косились в светских кругах, то я был достаточно популярен в других слоях общества. Толпа приветствовала меня во время Гордоновых беспорядков, когда чуть не был убит мой приятель Джемми Твитчер и чернь сожгла дом лорда Мэнсфилда; ибо если до сих пор я был известен как стойкий протестант, то после ссоры с лордом Нортом перекинулся к оппозиции и пакостил ему, сколько позволяли мои силы и возможности.
К сожалению, они были ограничены, я не обладал ораторским талантом, и моих речей в палате никто не слушал; к тому же в 1780 году, после Гордоновых беспорядков, парламент распустили и были объявлены новые выборы. Бот уж подлинно: пришла беда – отворяй ворота; все мои несчастья обычно сваливаются на меня одновременно. Изволь опять на грабительских условиях раздобывать деньги для проклятых выборов, а тут еще Типтофы оживились и стали травить меня пуще прежнего.
Кровь и сейчас вскипает во мне при мысли о возмутительном поведении моих недругов во время этой грязной кампании. Меня выставляли ирландским Синей Бородой, на меня писали пасквили и рисовали карикатуры, на которых я то избивал леди Линд он, то собственноручно порол лорда Буллингдона или выгонял его из дому в грозу и бурю, и так далее в том же роде. Распространялись изображения ветхой хижины в Ирландии, где якобы протекало мое детство; другие шаржи изображали меня лакеем или чистильщиком сапог. Словом, на меня излился такой ноток клеветы и грязи, что у всякого человека, не обладающего моим мужеством, опустились бы руки.
И хоть я и не оставался в долгу у моих хулителен, хоть тратил деньги без счета, а в Хэктоне и снятых мною трактирах шампанское с бургонским лилось рекой, все же выборная кампания обернулась против меня. Проклятое дворянство от меня отказалось и переметнулось к партии Типтофа. Ходили слухи, будто бы жена хочет меня оставить и я удерживаю ее силою. Напрасно я отправлял ее в город одну, носящую мои цвета, с Брайеном на коленях, напрасно посылал с визитами к супруге мэра и ко всем видным горожанкам, ничто не могло разубедить людей в том, что она живет в вечном страхе и трепете; распоясавшаяся чернь осмеливалась задавать ей наглые вопросы: не боится ли она ехать домой и как ей правится добрая плетка на ужин?
Меня забаллотировали на выборах, и тут свалились на меня просроченные векселя, все то, что накопилось у моих кредиторов за годы моей женитьбы, словно эти негодяи сговорились; векселя грудами лежали у меня на столе. Я не стану называть здесь общую сумму долга: она была ужасна. Мои управляющие и адвокаты тоже предъявили свои претензии. Я бился в паутине векселей и долгов, закладных и страховок и всех сопутствующих им подвохов. Адвокат за адвокатом приезжали из Лондона, одно соглашение с кредиторами следовало за другим; чтобы удовлетворить алчность этих гиен, почти на все доходы леди Линдон был наложен арест. Гонория в это трудное время вела себя сравнительно милостиво: ведь каждый раз, как мне требовались деньги, я вынужден был ее улещать, а когда я становился с ней ласков, эта малодушная, легкомысленная женщина приходила в отличное настроение: она готова была отдать тысячу годового дохода, чтобы купить себе одну спокойную неделю. Когда почва в Хэктоне накалилась и я решил, что единственный для нас выход – переехать в Ирландию, с тем чтобы, наведя жестокую экономию, отдавать львиную долю моих доходов кредиторам, пока их требования не будут удовлетворены, миледи ничуть не возражала: только бы мы не ссорились, говорила она, и все будет хорошо; ее даже радовала необходимость, жить более скромно, это сулило нам уединение и домашний покой, к которому она давно тянулась всей душою.
Неожиданно для всех мы укатили в Бристоль, предоставив ненавистной и неблагодарной хэктонской братии злобствовать за нашей спиной. Мои конюшни и собаки были проданы с молотка. Эти гарпии обобрали бы меня до нитки, но, к счастью, это было не в их власти. Действуя хитро и осторожно, я заложил свои рудники и поместья за их настоящую цену, и негодяи остались ни с чем, – по крайней мере, в данном случае; что же до серебра и всей недвижимости в нашей лондонской резиденции, то это имущество было неприкосновенно, как собственность наследников дома Линдон.
Итак, я переехал в Ирландию и временно поселился в замке Линдон. Все воображали, что я окончательно разорен и что знаменитый светский щеголь Барри Линдон никогда больше не появится в тех кругах, коих украшением он был. Но они обманывались. Посреди невзгод судьба все еще хранила для меня великое утешение. Из Америки пришли депеши, сообщавшие о победе лорда Когшуолиса и поражении генерала Гейтса в Каролине, а также о смерти лорда Буллингдона, участвовавшего в этом сражении в качестве волонтера.
Теперь мое желание получить какой-то жалкий ирландский титул утратило всякий смысл. Мой сын становился наследником английской графской короны; отныне я велел именовать его лорд виконт Касл-Линдон, присвоив ему третий фамильный титул. Матушка чуть с ума не сошла от радости, что может называть внука «милорд», а я чувствовал, что все мои страдания и лишения вознаграждены, ибо моему дорогому сыночку уготовано высокое положение.
Глава XIX. Заключение
Сказав это, он лениво протянул руку к сонетке и отпустил меня с поклоном, любезно осведомившись на прощание, чем он еще может мне служить.
Я воротился домой в неописуемой ярости и, поскольку лорд Крэбс в этот день у меня обедал, рассчитался с его милостью, сорвав с него парик и швырнув ему оный в лицо, а также выместив злобу на той части его персоны, которая, по преданию, удостоилась пинка его величества. На следующий день о расправе узнал весь город, во всех клубах и книжных лавках висели карикатуры, где я был представлен за этой экзекуцией. Весь город смеялся над изображением лорда и ирландца, так как нас, разумеется, узнали. В те дни обо мне заговорил весь Лондон: мои костюмы, мои экипажи, мои приемы были у всех на устах, словно я был признанным законодателем моды, и если на меня косились в светских кругах, то я был достаточно популярен в других слоях общества. Толпа приветствовала меня во время Гордоновых беспорядков, когда чуть не был убит мой приятель Джемми Твитчер и чернь сожгла дом лорда Мэнсфилда; ибо если до сих пор я был известен как стойкий протестант, то после ссоры с лордом Нортом перекинулся к оппозиции и пакостил ему, сколько позволяли мои силы и возможности.
К сожалению, они были ограничены, я не обладал ораторским талантом, и моих речей в палате никто не слушал; к тому же в 1780 году, после Гордоновых беспорядков, парламент распустили и были объявлены новые выборы. Бот уж подлинно: пришла беда – отворяй ворота; все мои несчастья обычно сваливаются на меня одновременно. Изволь опять на грабительских условиях раздобывать деньги для проклятых выборов, а тут еще Типтофы оживились и стали травить меня пуще прежнего.
Кровь и сейчас вскипает во мне при мысли о возмутительном поведении моих недругов во время этой грязной кампании. Меня выставляли ирландским Синей Бородой, на меня писали пасквили и рисовали карикатуры, на которых я то избивал леди Линд он, то собственноручно порол лорда Буллингдона или выгонял его из дому в грозу и бурю, и так далее в том же роде. Распространялись изображения ветхой хижины в Ирландии, где якобы протекало мое детство; другие шаржи изображали меня лакеем или чистильщиком сапог. Словом, на меня излился такой ноток клеветы и грязи, что у всякого человека, не обладающего моим мужеством, опустились бы руки.
И хоть я и не оставался в долгу у моих хулителен, хоть тратил деньги без счета, а в Хэктоне и снятых мною трактирах шампанское с бургонским лилось рекой, все же выборная кампания обернулась против меня. Проклятое дворянство от меня отказалось и переметнулось к партии Типтофа. Ходили слухи, будто бы жена хочет меня оставить и я удерживаю ее силою. Напрасно я отправлял ее в город одну, носящую мои цвета, с Брайеном на коленях, напрасно посылал с визитами к супруге мэра и ко всем видным горожанкам, ничто не могло разубедить людей в том, что она живет в вечном страхе и трепете; распоясавшаяся чернь осмеливалась задавать ей наглые вопросы: не боится ли она ехать домой и как ей правится добрая плетка на ужин?
Меня забаллотировали на выборах, и тут свалились на меня просроченные векселя, все то, что накопилось у моих кредиторов за годы моей женитьбы, словно эти негодяи сговорились; векселя грудами лежали у меня на столе. Я не стану называть здесь общую сумму долга: она была ужасна. Мои управляющие и адвокаты тоже предъявили свои претензии. Я бился в паутине векселей и долгов, закладных и страховок и всех сопутствующих им подвохов. Адвокат за адвокатом приезжали из Лондона, одно соглашение с кредиторами следовало за другим; чтобы удовлетворить алчность этих гиен, почти на все доходы леди Линдон был наложен арест. Гонория в это трудное время вела себя сравнительно милостиво: ведь каждый раз, как мне требовались деньги, я вынужден был ее улещать, а когда я становился с ней ласков, эта малодушная, легкомысленная женщина приходила в отличное настроение: она готова была отдать тысячу годового дохода, чтобы купить себе одну спокойную неделю. Когда почва в Хэктоне накалилась и я решил, что единственный для нас выход – переехать в Ирландию, с тем чтобы, наведя жестокую экономию, отдавать львиную долю моих доходов кредиторам, пока их требования не будут удовлетворены, миледи ничуть не возражала: только бы мы не ссорились, говорила она, и все будет хорошо; ее даже радовала необходимость, жить более скромно, это сулило нам уединение и домашний покой, к которому она давно тянулась всей душою.
Неожиданно для всех мы укатили в Бристоль, предоставив ненавистной и неблагодарной хэктонской братии злобствовать за нашей спиной. Мои конюшни и собаки были проданы с молотка. Эти гарпии обобрали бы меня до нитки, но, к счастью, это было не в их власти. Действуя хитро и осторожно, я заложил свои рудники и поместья за их настоящую цену, и негодяи остались ни с чем, – по крайней мере, в данном случае; что же до серебра и всей недвижимости в нашей лондонской резиденции, то это имущество было неприкосновенно, как собственность наследников дома Линдон.
Итак, я переехал в Ирландию и временно поселился в замке Линдон. Все воображали, что я окончательно разорен и что знаменитый светский щеголь Барри Линдон никогда больше не появится в тех кругах, коих украшением он был. Но они обманывались. Посреди невзгод судьба все еще хранила для меня великое утешение. Из Америки пришли депеши, сообщавшие о победе лорда Когшуолиса и поражении генерала Гейтса в Каролине, а также о смерти лорда Буллингдона, участвовавшего в этом сражении в качестве волонтера.
Теперь мое желание получить какой-то жалкий ирландский титул утратило всякий смысл. Мой сын становился наследником английской графской короны; отныне я велел именовать его лорд виконт Касл-Линдон, присвоив ему третий фамильный титул. Матушка чуть с ума не сошла от радости, что может называть внука «милорд», а я чувствовал, что все мои страдания и лишения вознаграждены, ибо моему дорогому сыночку уготовано высокое положение.
Глава XIX. Заключение
Если бы свет не был сворой неблагодарных прохвостов, которые делят с вами ваше благосостояние, покуда оно длится, и, еще отяжелев от вашей дичи и бургонского, норовят обругать хозяина щедрого пиршества, я мог бы сказать с уверенностью, что составил себе доброе имя и безупречную репутацию, а тем более в Ирландии, где мое хлебосольство не знало границ и великолепие моего дома и моих приемов превосходило все, чем может похвалиться любой известный мне вельможа. До тех пор, покуда длилась пора моего величия, никому в округе не было отказа в гостеприимстве: на конюшне у меня стояло такое множество верховых лошадей, что можно было бы посадить на них полк драгун; в моих погребах хранились такие запасы вина, что я мог бы годами спаивать население нескольких графств. Замок Линдон стал штаб-квартирой десятков неимущих дворян, а когда я выезжал на охоту, меня сопровождала знатнейшая молодежь графства на положении моих сквайров и доезжачих. Мой сын, малютка Касл-Линдон, рос принцем: его воспитание и манеры уже в этом нежном возрасте делали честь обеим знатным фамилиям, от коих он происходил; каких только надежд не возлагал я на моего мальчика! Его будущие успехи, его положение в свете рисовались мне в самых радужных красках. Но непреклонная судьба решила, что я не оставлю после себя продолжателя рода, и повелела мне закончить мой жизненный путь в нынешней бедности и одиночестве, без милого потомства. У меня, возможно, были свои недостатки, но никто не посмеет сказать, что я не был добрым и нежным отцом. Я горячо привязался к мальчику; быть может, любовь моя была слепа и пристрастна – я ни в чем не мог ему отказать. С радостью, клянусь, с великой радостью принял бы я смерть, если бы этим можно было отвести от него столь преждевременный и тяжкий жребий. С тех пор как я потерял сына, кажется, не было дня, когда бы его сияющее личико и милые улыбки не светили мне с небес, где нынче он обретается, и когда бы сердце мое не тосковало по нем. Мой милый мальчик был взят у меня девяти лет, когда он блистал красотой и так много обещал в будущем; его образ властвует надо мной, и я не в силах его забыть; его душенька ночами вьется вокруг моего одинокого бессонного изголовья; не раз бывало, что в компании одичалых забулдыг за круговой чашей, когда гремели песни и смех, меня охватывали думы о нем. Я все еще храню на груди локон его шелковистых каштановых волос, этот медальон положат со мной в постыдную могилу нищего, где уже скоро, без сомнения, упокоются старые, усталые кости Барри Линдона.
Мой Брайен был весь огонь (да и могло ли быть иначе при его породе), даже моя опека тяготила его, и не раз случалось, что наш плутишка отважно против нее восставал, а уж с леди Линдон и другими женщинами в доме он и вовсе не считался и только смеялся их угрозам. Моя матушка (она звалась теперь «миссис Барри из Линдона», во внимание к моему новому семейному положению) и та не могла держать его в узде, такой это был своевольный мальчуган. Кабы не его живой нрав, он, может быть, здравствовал бы и поныне. Может быть, – но к чему пустые сожаления! Разве он теперь не в лучшем мире? И что бы стал он делать с наследием нищего! Пожалуй, нечего роптать, что так случилось, – да смилуется над нами господь! Но тяжко отцу пережить сына и оплакивать его.
В октябре я съездил в Дублин для свидания с моим адвокатом и неким толстосумом из Англии, который не прочь был приобрести кое-что из моего имущества, а также договориться о вырубке Хэктонского парка: я так возненавидел эти места и так нуждался в деньгах, что решил свести его весь, до последнего деревца. Правда, на моем пути стояли трудности. Считалось, что я не вправе трогать Хэктонский парк. Всю мужицкую сволочь вокруг моего имения до такой степени против меня настрополили, что никто из этих негодяев не желал взяться за топор. Мой агент (все тот же мошенник Ларкинс) клялся, что с ним грозят расправиться по-свойски, если он отважится на дальнейшее «расхищение» (как они это называли) барского поместья. Нечего и говорить, что к тому времени были проданы все великолепные мебели в доме; что нее до серебра, то я позаботился вывезти его в Ирландию, где оно и находится в полной сохранности у моего банкира, выдавшего мне под него аванс в размере шести тысяч фунтов – сумма, которая очень скоро мне пригодилась.
Итак, я отправился в Дублин для переговоров с английскими дельцами и настолько убедил мистера Сплин-та, крупного плимутского судостроителя и лесоторговца, в моих непререкаемых правах на хэктонский строевой лес, что он согласился купить его на корню за треть настоящей цены и тут же отсчитал мне пять тысяч фунтов, чему я был крайне рад, так как мне предстояли срочные платежи по долговым обязательствам. У мистера Сплинта, разумеется, не было никаких затруднений с валкой леса. Он набрал на своих королевских верфях в Плимуте целый полк корабельных плотников и пильщиков, и за два месяца в Хэктонском парке осталось не больше деревьев, чем на Алленском болоте.
Мне отчаянно не повезло с этой распроклятой поездкой – и с деньгами, будь они неладны. Большую их часть я продул за две ночи у «Дейли» – долги мои так и остались неуплаченными. Еще до того как мошенник лесопромышленник сел на судно, которое должно было доставить его в Холихед, у меня от всей выручки остались только две-три сотни фунтов, с которыми я в великом огорчении отправился домой, отправился в тем большей спешке, что дублинские купцы, прослышав, что я растранжирил полученный куш, крайне на меня обозлились, а двое виноторговцев, коим я задолжал несколько тысяч фунтов, даже выправили приказ о моем аресте.
В Дублине я купил для Брайена давно обещанную лошадку, – уж если я что обещаю, то держу слово любою ценой. Это был подарок ко дню рождения, моему сыночку исполнялось десять лет. Лошадка, прелестное животное, – она обошлась мне очень дорого, но для моего любимца я ничего не жалел, – оказалась совершеннейшим дичком, она сбросила мальчишку-конюха, который сел на нее первым, и он сломал ногу; и хоть она-то и доставила меня домой, лишь мое искусство и мой вес помогли мне с ней управиться.
По возвращении я отослал дикарку с одним из грумов на отдаленную ферму, чтобы там ее объездили, и сказал сгоравшему от нетерпения Брайену, что он получит лошадку в день своего рождения и сможет погонять ее с моими собаками. Я и сам предвкушал удовольствие увидеть сына на охоте и с гордостью думал, что когда-нибудь он поведет ее вместо своего любящего отца. Горе мне!
Храброму мальчику так и не довелось участвовать в лисьей травле, ему так и не суждено было занять среди окружного дворянства то первенствующее место, которое предназначали ему происхождение и природные дарования!
Хоть я и не верю снам и приметам, а все же должен признать, что, когда над человеком нависает беда, множество темных, таинственных знамений вещает ему об этом. Теперь мне кажется, что немало их было явлено и. мне. Особенно же чуяла недоброе леди Линдон: ей дважды снилось, что сын ее умер; но так как последнее время нервишки у нее опять расходились и она впала в мерихлюндию, я только посмеялся над ее страхами, а заодно и над своими. И вот как-то невзначай за послеобеденной рюмкой я рассказал бедняжке Брайену, который не уставал спрашивать, где его лошадка да когда он ее увидит, – что она уже здесь: я отослал ее на ферму Дулана, где Мик, наш грум, ее объезжает.
– Голубчик Брайен, дай мне слово, – вмешалась его мать, – что ты будешь кататься на своей лошадке только в присутствии папочки.
На что я отрубил:
– Мадам, не будьте дурой! – Очень уж она раздражала меня своими повадками побитой собаки – они проявлялись на тысячу ладов, одна другой отвратнее. Повернувшись к Брайену, я пригрозил ему: – Смотри у меня, твоя милость! Сядешь на лошадь без моего разрешения, я изобью тебя, как щенка.
Но, должно быть, бедный мальчик готов был заплатить любой ценой за предстоящее удовольствие, а может быть, он понадеялся, что отец отпустит своему баловню этот грех, ибо на следующее утро, – я встал позднее обычного, так как выпивка у нас затянулась до поздней ночи, – он на самой заре пробрался через комнату своего наставника (на сей раз это был Редмонд Квин, мой двоюродный племянник, которого я взял к себе), и только его и видели. Я сразу же смекнул, что Брайен на ферме Дулана.
Вооружившись тяжелым бичом, я поскакал за ним, клянясь, что я не я буду, если не сдержу свое слово. Но – да простит мне бог – до того ли мне было, когда мили за три от дома увидел я печальную процессию, двигавшуюся мне навстречу: крестьян, голосивших во всю мочь, по обычаю ирландского простонародья, вороную лошадку, которую вели под уздцы, а на двери, которую несли какие-то люди, моего милого, ненаглядного мальчика; он лежал навзничь в своих сапожках со шпорами, в алом с золотом кафтанчике. Его милое личико казалось восковым. Увидев меня, он улыбнулся, протянул мне ручку и сказал через силу:
– Папочка, ты ведь не станешь меня сечь? Я только зарыдал в ответ. Мне не раз приходилось видеть умирающих, есть что-то в их взоре, что ошибиться невозможно. Когда мы стояли под Кюнерсдорфом, в нашего маленького барабанщика на глазах у всей роты попала пуля. Мальчик был моим любимцем. Я подбежал дать ему напиться, и он посмотрел на меня, совсем как теперь мой Брайен, – сердце холодеет от этого взгляда, и ошибиться невозможно. Мы отнесли его домой, и я разослал во все концы нарочных за врачами.
Но что могут сделать врачи в борьбе с суровым, неумолимым врагом? Всякий, кто бы ни приходил, только усугублял своим приговором наше отчаяние. Дело, очевидно, обстояло так: мальчик храбро вскочил в седло, и, хотя взбесившееся животное вставало на дыбы, брыкалось и бросалось из стороны в сторону, он усидел в седле и, укротив эту первую вспышку норова, направил коня к краю дороги, вдоль которой тянулась ограда. Здесь каменная кладка сверху расшаталась, нога лошади увязла в осыпи, и маленький всадник с конем рухнули вниз за ограду. Люди видели, как бесстрашный мальчик вскочил и бросился догонять вырвавшуюся лошадку, которая, видимо, успела лягнуть его в спину, пока оба они лежали на земле. Но, пробежав несколько шагов, бедняжка Брайен упал как подкошенный. Лицо его покрылось страшной бледностью, уже не надеялись, что он жив. Кто-то влил ему в рот виски, и это привело его в чувство. Однако двигаться он не мог, что-то случилось с его позвоночником. Когда его дома уложили в постель, нижняя половина тела словно отмерла. Господь избавил его от долгих мучений. Два дня бедняжка оставался с нами, и печальным утешением было сознавать, что его страдания кончились.
В течение этих двух дней Брайена словно подменили; он просил у матери и у меня прощения за все свои провинности и много раз поминал, что рад бы повидать братца Буллингдона.
– Булли был лучше тебя, папочка, – твердил он с укором. – Он не ругался, а когда тебя с нами не было, учил меня только хорошему. – И, взяв мою и матери руки в свои холодные, влажные ладошки, он умолял нас не ссориться и любить друг друга, чтобы все мы могли встретиться на небесах, Булли, говорил ему, что скандалистов туда не пускают. Мать была глубоко потрясена увещаниями нашего дорогого ангельчика, нашего бедного страдальца да и я тоже. Ей бы помочь мне своим участием, и я остался бы верен заветам, преподанным нашим умирающим сыночком, – но чего ждать от такой женщины?
Спустя два дня Брайен умер. Он лежал в гробу, надежда моей семьи, гордость моего мужества, звено, соединявшее меня с леди Линдон.
– О Редмонд, – воскликнула она, пав на колени перед прахом нашего милого дитяти, – молю, молю тебя, прислушайся к истине, которую вещали его благословенные уста; молю тебя, измени свой образ жизни и обращайся со своей бедной, любящей, бесконечно преданной женой, как учило тебя наше умирающее дитя.
И я обещал, но есть обещания, которых не в силах сдержать ни один мужчина, а тем более при такой жене; И все же это печальное событие на время нас сблизило; несколько месяцев мы прожили сравнительно дружно.
Не стану рассказывать, с какой пышностью мы хоронили Брайена. Что толку в плюмаже гробовщика и всей этой геральдической мишуре! Я пристрелил злосчастную вороную лошадку, виновницу смерти моего мальчика, перед дверью склепа, куда мы его положили. Я так безумствовал, что готов был убить и себя. Когда бы не тяжкий грех, это был бы, пожалуй, наилучший выход, ибо чем была для меня жизнь после того, как этот прелестный цветок был исторгнут из моей груди, если не цепью беспрерывных несчастий, обид, бедствий, душевных и физических страданий, каких не знал еще ни один человек в христианском мире.
Леди Линдон, и всегда-то дама нервическая, склонная к беспричинной грусти, ударилась в религиозную экзальтацию, да с таким неудержимым пылом, что временами казалась безумной. Она вообразила, что ее посещают видения, будто ангел, сошедший с небес, возвестил ей, что смерть Брайена постигла ее в наказание за преступное равнодушие к ее первенцу. То она уверяла, что Буллингдон жив, он привиделся ей во сне. То снова принималась горевать о его смерти и впадала в такое отчаяние, как будто последним она потеряла старшего сына, а не нашего драгоценного Брайена, хотя, по сравнению с Буллингдоном, Брайен был чти брильянт рядом с грубым булыжником. Тяжко было наблюдать ее причуды, а бороться с ними бесполезно. Кругам стали поговаривать, что графиня помешалась. Мои подлые враги раздували и разносили эти, слухи, добавляя, что виновник несчастья – я: это я довел ее до безумия, я убил Буллингдона, я и собственного сына загубил. В чем только меня не обвиняли! Измышления клеветников достигли Ирландии. Друзья отвернулись от меня. Так же как в Англии, они перестали выезжать со мной на охоту, а когда мы встречались на скачках или на рынке, под всякими благовидными предлогами пускались наутек. Меня наградили прозвищами «Барри-злыдень» и «Линдон-бес», так сказать, на выбор; в деревнях рассказывали обо мне чудовищные небылицы; священники уверяли, будто в Семилетнюю войну мною вырезано без счету немецких монахинь, а также что дух убиенного Буллингдона поселился у меня в доме. Как-то на ярмарке и соседнем городишке, где я присматривал рубашку для одного из своих домочадцев, какой-то парень рядом сказал: «Никак, это смирительная рубаха? Верно, для миледи Линдон». Достаточно было такого пустейшего случая, чтобы возникла сплетня, будто я зверски истязаю жену; об этих жестоких мучительствах рассказывали легенды.
Незаменимая утрата не только ранила сердце отца, но и опрокинула все мои личные интересы и расчеты. У леди Линдон не осталось прямых наследников, сама же она была плохого здоровья и, очевидно, неспособна иметь потомство, а потому ближайшие наследники – все те же ненавистные Типтофы – на сотню ладов старались пакостить мне и возглавили партию моих врагов, распространявших позорящие меня слухи. Они всячески вмешивались в мои дела по управлению нашим состоянием и поднимали бурю, стоило мне спилить дерево, вырыть канаву, продать картину или отдать в переделку серебряный ковш. Они докучали мне непрерывными исками, добывали бесконечные запрещения в суде лорд-канцлера, затрудняли работу моим управляющим, – словом, можно было подумать, что хозяин имения не я и что они вольны делать с ним все, что им хочется. Мало того, как я догадываюсь, они интриговали в моем собственном доме и подкупали моих слуг. Я не мог обменяться с леди Линдон словом, чтобы это не становилось широко известно; не мог выпить с моим капелланом и приятелями, чтобы какой-нибудь ханжа это не пронюхал и не подсчитал самым доскональным образом, сколько было выпито бутылок и какими я сыпал ругательствами. Признаюсь, их было немало! Я человек старой школы, я всегда жил как вздумается и говорил первое, что придет в голову. Но что бы я ни делал и что бы ни говорил, это не в пример лучше того, что мне известно о многих лицемерных негодяях, скрывающих свои слабости и пороки под личиной благочестия.
Поскольку это чистосердечная моя исповедь, а я никакой не лицемер и ханжа, должен признаться, что я пытался отразить происки моих врагов при помощи ловкого маневра, строго говоря, не совсем правомерного. Все теперь зависело от того, есть ли у меня наследник. Я понимал, что стоит леди Линдон, которая не могла похвалиться здоровьем, умереть, и я на другой же день окажусь нищим; все мои затраты и жертвы на содержание имения, как денежные, так и прочие, пойдут прахом; все долги останутся на мне, и враги мои восторжествуют, а это для человека, столь щепетильного в вопросах чести, было бы поистине «незаживающей раной», – как сказал некий поэт.
Не скрою, мне очень хотелось обойти этих мерзавцев, а так как без наследника майората я был связан по рукам и ногам, то и решил изыскать такого. Имелся ли у меня в наличии кровный сын и наследник, хотя бы и с поперечной чертой в левой стороне герба, здесь роли не играет. Но тут я наткнулся на подлые махинации моих врагов: не успел я посвятить в свой план леди Линдон, которую так вымуштровал, что она была – или казалась мне послушнейшей женой, тем более что все ее письма от нее и к ней я тщательно просматривал и допускал к ней, по причине ее нездоровья, только проверенных лиц, а все же проклятые Типтофы пронюхали о моем плане и тотчас же опротестовали его не только письмом, но и в бесстыжих печатных афишках, ошельмовав меня всенародно, как «поставщика подложных детей». Разумеется, я отверг это обвинение – ничего другого мне не оставалось – и предложил любому из Типтофов встретиться со мной на поле чести, рассчитывая доказать, что он лгун и негодяй, как оно и было на самом деле, хотя, может быть, и не в данном случае. Но они предпочли ответить мне через адвоката и отклонили вызов, который каждый честный человек счел бы долгом принять. Итак, мои надежды обзавестись наследником пошли прахом: забавно, что леди Линдон (хоть я, как уже сказано, ни в грош не ставил ее протесты) воспротивилась моему плану с энергией, какую трудно было ожидать при ее слабом характере; она видите ли, по моей вине уже совершила тяжкий грех и скорее умрет, нежели согласится взять на душу и другой. Мне, конечно, ничего бы не стоило привести ее милость в чувство, но о моем проекте было слишком широко известно, и пришлось от него отказаться. Теперь, даже если бы у нас народился десяток детей в самом честном законе, и то все кричали бы, что они подставные.
Заложить ежегодную ренту леди Линдон не было никакой возможности, я, можно сказать, использовал ее пожизненный доход. В то время в Лондоне было еще мало страховых обществ – не то что нынче, когда они так расплодились. Все дела вели страховые агенты, а уж им обстоятельства моей жены были известны как нельзя лучше. Когда я захотел получить деньги под ее страховку, эти негодяи имели дерзость заявить, что при том обращении, какое она от меня терпит, жизнь ее не стоит и годовой премии, точно я – из всех людей на свете – был заинтересован ее извести! Другое дело, если б жив был мой дорогой мальчик, им с матерью ничего не стоило бы закрепить за мной часть своего неотчуждаемого имущества, и мои дела бы поправились. Теперь же они были из рук вон плохи. Все мои спекуляции провалились. Мои собственные имения, купленные в долг, не приносили ренты, к тому же приходилось выплачивать заимодавцам огромный процент. Мои доходы, хоть и очень большие, были заложены и перезаложены, не говоря уже о том, сколько я задолжал кровососам адвокатам. Я чувствовал, что сеть вокруг меня затягивается и что выпутаться нет ни малейшей возможности.
Мой Брайен был весь огонь (да и могло ли быть иначе при его породе), даже моя опека тяготила его, и не раз случалось, что наш плутишка отважно против нее восставал, а уж с леди Линдон и другими женщинами в доме он и вовсе не считался и только смеялся их угрозам. Моя матушка (она звалась теперь «миссис Барри из Линдона», во внимание к моему новому семейному положению) и та не могла держать его в узде, такой это был своевольный мальчуган. Кабы не его живой нрав, он, может быть, здравствовал бы и поныне. Может быть, – но к чему пустые сожаления! Разве он теперь не в лучшем мире? И что бы стал он делать с наследием нищего! Пожалуй, нечего роптать, что так случилось, – да смилуется над нами господь! Но тяжко отцу пережить сына и оплакивать его.
В октябре я съездил в Дублин для свидания с моим адвокатом и неким толстосумом из Англии, который не прочь был приобрести кое-что из моего имущества, а также договориться о вырубке Хэктонского парка: я так возненавидел эти места и так нуждался в деньгах, что решил свести его весь, до последнего деревца. Правда, на моем пути стояли трудности. Считалось, что я не вправе трогать Хэктонский парк. Всю мужицкую сволочь вокруг моего имения до такой степени против меня настрополили, что никто из этих негодяев не желал взяться за топор. Мой агент (все тот же мошенник Ларкинс) клялся, что с ним грозят расправиться по-свойски, если он отважится на дальнейшее «расхищение» (как они это называли) барского поместья. Нечего и говорить, что к тому времени были проданы все великолепные мебели в доме; что нее до серебра, то я позаботился вывезти его в Ирландию, где оно и находится в полной сохранности у моего банкира, выдавшего мне под него аванс в размере шести тысяч фунтов – сумма, которая очень скоро мне пригодилась.
Итак, я отправился в Дублин для переговоров с английскими дельцами и настолько убедил мистера Сплин-та, крупного плимутского судостроителя и лесоторговца, в моих непререкаемых правах на хэктонский строевой лес, что он согласился купить его на корню за треть настоящей цены и тут же отсчитал мне пять тысяч фунтов, чему я был крайне рад, так как мне предстояли срочные платежи по долговым обязательствам. У мистера Сплинта, разумеется, не было никаких затруднений с валкой леса. Он набрал на своих королевских верфях в Плимуте целый полк корабельных плотников и пильщиков, и за два месяца в Хэктонском парке осталось не больше деревьев, чем на Алленском болоте.
Мне отчаянно не повезло с этой распроклятой поездкой – и с деньгами, будь они неладны. Большую их часть я продул за две ночи у «Дейли» – долги мои так и остались неуплаченными. Еще до того как мошенник лесопромышленник сел на судно, которое должно было доставить его в Холихед, у меня от всей выручки остались только две-три сотни фунтов, с которыми я в великом огорчении отправился домой, отправился в тем большей спешке, что дублинские купцы, прослышав, что я растранжирил полученный куш, крайне на меня обозлились, а двое виноторговцев, коим я задолжал несколько тысяч фунтов, даже выправили приказ о моем аресте.
В Дублине я купил для Брайена давно обещанную лошадку, – уж если я что обещаю, то держу слово любою ценой. Это был подарок ко дню рождения, моему сыночку исполнялось десять лет. Лошадка, прелестное животное, – она обошлась мне очень дорого, но для моего любимца я ничего не жалел, – оказалась совершеннейшим дичком, она сбросила мальчишку-конюха, который сел на нее первым, и он сломал ногу; и хоть она-то и доставила меня домой, лишь мое искусство и мой вес помогли мне с ней управиться.
По возвращении я отослал дикарку с одним из грумов на отдаленную ферму, чтобы там ее объездили, и сказал сгоравшему от нетерпения Брайену, что он получит лошадку в день своего рождения и сможет погонять ее с моими собаками. Я и сам предвкушал удовольствие увидеть сына на охоте и с гордостью думал, что когда-нибудь он поведет ее вместо своего любящего отца. Горе мне!
Храброму мальчику так и не довелось участвовать в лисьей травле, ему так и не суждено было занять среди окружного дворянства то первенствующее место, которое предназначали ему происхождение и природные дарования!
Хоть я и не верю снам и приметам, а все же должен признать, что, когда над человеком нависает беда, множество темных, таинственных знамений вещает ему об этом. Теперь мне кажется, что немало их было явлено и. мне. Особенно же чуяла недоброе леди Линдон: ей дважды снилось, что сын ее умер; но так как последнее время нервишки у нее опять расходились и она впала в мерихлюндию, я только посмеялся над ее страхами, а заодно и над своими. И вот как-то невзначай за послеобеденной рюмкой я рассказал бедняжке Брайену, который не уставал спрашивать, где его лошадка да когда он ее увидит, – что она уже здесь: я отослал ее на ферму Дулана, где Мик, наш грум, ее объезжает.
– Голубчик Брайен, дай мне слово, – вмешалась его мать, – что ты будешь кататься на своей лошадке только в присутствии папочки.
На что я отрубил:
– Мадам, не будьте дурой! – Очень уж она раздражала меня своими повадками побитой собаки – они проявлялись на тысячу ладов, одна другой отвратнее. Повернувшись к Брайену, я пригрозил ему: – Смотри у меня, твоя милость! Сядешь на лошадь без моего разрешения, я изобью тебя, как щенка.
Но, должно быть, бедный мальчик готов был заплатить любой ценой за предстоящее удовольствие, а может быть, он понадеялся, что отец отпустит своему баловню этот грех, ибо на следующее утро, – я встал позднее обычного, так как выпивка у нас затянулась до поздней ночи, – он на самой заре пробрался через комнату своего наставника (на сей раз это был Редмонд Квин, мой двоюродный племянник, которого я взял к себе), и только его и видели. Я сразу же смекнул, что Брайен на ферме Дулана.
Вооружившись тяжелым бичом, я поскакал за ним, клянясь, что я не я буду, если не сдержу свое слово. Но – да простит мне бог – до того ли мне было, когда мили за три от дома увидел я печальную процессию, двигавшуюся мне навстречу: крестьян, голосивших во всю мочь, по обычаю ирландского простонародья, вороную лошадку, которую вели под уздцы, а на двери, которую несли какие-то люди, моего милого, ненаглядного мальчика; он лежал навзничь в своих сапожках со шпорами, в алом с золотом кафтанчике. Его милое личико казалось восковым. Увидев меня, он улыбнулся, протянул мне ручку и сказал через силу:
– Папочка, ты ведь не станешь меня сечь? Я только зарыдал в ответ. Мне не раз приходилось видеть умирающих, есть что-то в их взоре, что ошибиться невозможно. Когда мы стояли под Кюнерсдорфом, в нашего маленького барабанщика на глазах у всей роты попала пуля. Мальчик был моим любимцем. Я подбежал дать ему напиться, и он посмотрел на меня, совсем как теперь мой Брайен, – сердце холодеет от этого взгляда, и ошибиться невозможно. Мы отнесли его домой, и я разослал во все концы нарочных за врачами.
Но что могут сделать врачи в борьбе с суровым, неумолимым врагом? Всякий, кто бы ни приходил, только усугублял своим приговором наше отчаяние. Дело, очевидно, обстояло так: мальчик храбро вскочил в седло, и, хотя взбесившееся животное вставало на дыбы, брыкалось и бросалось из стороны в сторону, он усидел в седле и, укротив эту первую вспышку норова, направил коня к краю дороги, вдоль которой тянулась ограда. Здесь каменная кладка сверху расшаталась, нога лошади увязла в осыпи, и маленький всадник с конем рухнули вниз за ограду. Люди видели, как бесстрашный мальчик вскочил и бросился догонять вырвавшуюся лошадку, которая, видимо, успела лягнуть его в спину, пока оба они лежали на земле. Но, пробежав несколько шагов, бедняжка Брайен упал как подкошенный. Лицо его покрылось страшной бледностью, уже не надеялись, что он жив. Кто-то влил ему в рот виски, и это привело его в чувство. Однако двигаться он не мог, что-то случилось с его позвоночником. Когда его дома уложили в постель, нижняя половина тела словно отмерла. Господь избавил его от долгих мучений. Два дня бедняжка оставался с нами, и печальным утешением было сознавать, что его страдания кончились.
В течение этих двух дней Брайена словно подменили; он просил у матери и у меня прощения за все свои провинности и много раз поминал, что рад бы повидать братца Буллингдона.
– Булли был лучше тебя, папочка, – твердил он с укором. – Он не ругался, а когда тебя с нами не было, учил меня только хорошему. – И, взяв мою и матери руки в свои холодные, влажные ладошки, он умолял нас не ссориться и любить друг друга, чтобы все мы могли встретиться на небесах, Булли, говорил ему, что скандалистов туда не пускают. Мать была глубоко потрясена увещаниями нашего дорогого ангельчика, нашего бедного страдальца да и я тоже. Ей бы помочь мне своим участием, и я остался бы верен заветам, преподанным нашим умирающим сыночком, – но чего ждать от такой женщины?
Спустя два дня Брайен умер. Он лежал в гробу, надежда моей семьи, гордость моего мужества, звено, соединявшее меня с леди Линдон.
– О Редмонд, – воскликнула она, пав на колени перед прахом нашего милого дитяти, – молю, молю тебя, прислушайся к истине, которую вещали его благословенные уста; молю тебя, измени свой образ жизни и обращайся со своей бедной, любящей, бесконечно преданной женой, как учило тебя наше умирающее дитя.
И я обещал, но есть обещания, которых не в силах сдержать ни один мужчина, а тем более при такой жене; И все же это печальное событие на время нас сблизило; несколько месяцев мы прожили сравнительно дружно.
Не стану рассказывать, с какой пышностью мы хоронили Брайена. Что толку в плюмаже гробовщика и всей этой геральдической мишуре! Я пристрелил злосчастную вороную лошадку, виновницу смерти моего мальчика, перед дверью склепа, куда мы его положили. Я так безумствовал, что готов был убить и себя. Когда бы не тяжкий грех, это был бы, пожалуй, наилучший выход, ибо чем была для меня жизнь после того, как этот прелестный цветок был исторгнут из моей груди, если не цепью беспрерывных несчастий, обид, бедствий, душевных и физических страданий, каких не знал еще ни один человек в христианском мире.
Леди Линдон, и всегда-то дама нервическая, склонная к беспричинной грусти, ударилась в религиозную экзальтацию, да с таким неудержимым пылом, что временами казалась безумной. Она вообразила, что ее посещают видения, будто ангел, сошедший с небес, возвестил ей, что смерть Брайена постигла ее в наказание за преступное равнодушие к ее первенцу. То она уверяла, что Буллингдон жив, он привиделся ей во сне. То снова принималась горевать о его смерти и впадала в такое отчаяние, как будто последним она потеряла старшего сына, а не нашего драгоценного Брайена, хотя, по сравнению с Буллингдоном, Брайен был чти брильянт рядом с грубым булыжником. Тяжко было наблюдать ее причуды, а бороться с ними бесполезно. Кругам стали поговаривать, что графиня помешалась. Мои подлые враги раздували и разносили эти, слухи, добавляя, что виновник несчастья – я: это я довел ее до безумия, я убил Буллингдона, я и собственного сына загубил. В чем только меня не обвиняли! Измышления клеветников достигли Ирландии. Друзья отвернулись от меня. Так же как в Англии, они перестали выезжать со мной на охоту, а когда мы встречались на скачках или на рынке, под всякими благовидными предлогами пускались наутек. Меня наградили прозвищами «Барри-злыдень» и «Линдон-бес», так сказать, на выбор; в деревнях рассказывали обо мне чудовищные небылицы; священники уверяли, будто в Семилетнюю войну мною вырезано без счету немецких монахинь, а также что дух убиенного Буллингдона поселился у меня в доме. Как-то на ярмарке и соседнем городишке, где я присматривал рубашку для одного из своих домочадцев, какой-то парень рядом сказал: «Никак, это смирительная рубаха? Верно, для миледи Линдон». Достаточно было такого пустейшего случая, чтобы возникла сплетня, будто я зверски истязаю жену; об этих жестоких мучительствах рассказывали легенды.
Незаменимая утрата не только ранила сердце отца, но и опрокинула все мои личные интересы и расчеты. У леди Линдон не осталось прямых наследников, сама же она была плохого здоровья и, очевидно, неспособна иметь потомство, а потому ближайшие наследники – все те же ненавистные Типтофы – на сотню ладов старались пакостить мне и возглавили партию моих врагов, распространявших позорящие меня слухи. Они всячески вмешивались в мои дела по управлению нашим состоянием и поднимали бурю, стоило мне спилить дерево, вырыть канаву, продать картину или отдать в переделку серебряный ковш. Они докучали мне непрерывными исками, добывали бесконечные запрещения в суде лорд-канцлера, затрудняли работу моим управляющим, – словом, можно было подумать, что хозяин имения не я и что они вольны делать с ним все, что им хочется. Мало того, как я догадываюсь, они интриговали в моем собственном доме и подкупали моих слуг. Я не мог обменяться с леди Линдон словом, чтобы это не становилось широко известно; не мог выпить с моим капелланом и приятелями, чтобы какой-нибудь ханжа это не пронюхал и не подсчитал самым доскональным образом, сколько было выпито бутылок и какими я сыпал ругательствами. Признаюсь, их было немало! Я человек старой школы, я всегда жил как вздумается и говорил первое, что придет в голову. Но что бы я ни делал и что бы ни говорил, это не в пример лучше того, что мне известно о многих лицемерных негодяях, скрывающих свои слабости и пороки под личиной благочестия.
Поскольку это чистосердечная моя исповедь, а я никакой не лицемер и ханжа, должен признаться, что я пытался отразить происки моих врагов при помощи ловкого маневра, строго говоря, не совсем правомерного. Все теперь зависело от того, есть ли у меня наследник. Я понимал, что стоит леди Линдон, которая не могла похвалиться здоровьем, умереть, и я на другой же день окажусь нищим; все мои затраты и жертвы на содержание имения, как денежные, так и прочие, пойдут прахом; все долги останутся на мне, и враги мои восторжествуют, а это для человека, столь щепетильного в вопросах чести, было бы поистине «незаживающей раной», – как сказал некий поэт.
Не скрою, мне очень хотелось обойти этих мерзавцев, а так как без наследника майората я был связан по рукам и ногам, то и решил изыскать такого. Имелся ли у меня в наличии кровный сын и наследник, хотя бы и с поперечной чертой в левой стороне герба, здесь роли не играет. Но тут я наткнулся на подлые махинации моих врагов: не успел я посвятить в свой план леди Линдон, которую так вымуштровал, что она была – или казалась мне послушнейшей женой, тем более что все ее письма от нее и к ней я тщательно просматривал и допускал к ней, по причине ее нездоровья, только проверенных лиц, а все же проклятые Типтофы пронюхали о моем плане и тотчас же опротестовали его не только письмом, но и в бесстыжих печатных афишках, ошельмовав меня всенародно, как «поставщика подложных детей». Разумеется, я отверг это обвинение – ничего другого мне не оставалось – и предложил любому из Типтофов встретиться со мной на поле чести, рассчитывая доказать, что он лгун и негодяй, как оно и было на самом деле, хотя, может быть, и не в данном случае. Но они предпочли ответить мне через адвоката и отклонили вызов, который каждый честный человек счел бы долгом принять. Итак, мои надежды обзавестись наследником пошли прахом: забавно, что леди Линдон (хоть я, как уже сказано, ни в грош не ставил ее протесты) воспротивилась моему плану с энергией, какую трудно было ожидать при ее слабом характере; она видите ли, по моей вине уже совершила тяжкий грех и скорее умрет, нежели согласится взять на душу и другой. Мне, конечно, ничего бы не стоило привести ее милость в чувство, но о моем проекте было слишком широко известно, и пришлось от него отказаться. Теперь, даже если бы у нас народился десяток детей в самом честном законе, и то все кричали бы, что они подставные.
Заложить ежегодную ренту леди Линдон не было никакой возможности, я, можно сказать, использовал ее пожизненный доход. В то время в Лондоне было еще мало страховых обществ – не то что нынче, когда они так расплодились. Все дела вели страховые агенты, а уж им обстоятельства моей жены были известны как нельзя лучше. Когда я захотел получить деньги под ее страховку, эти негодяи имели дерзость заявить, что при том обращении, какое она от меня терпит, жизнь ее не стоит и годовой премии, точно я – из всех людей на свете – был заинтересован ее извести! Другое дело, если б жив был мой дорогой мальчик, им с матерью ничего не стоило бы закрепить за мной часть своего неотчуждаемого имущества, и мои дела бы поправились. Теперь же они были из рук вон плохи. Все мои спекуляции провалились. Мои собственные имения, купленные в долг, не приносили ренты, к тому же приходилось выплачивать заимодавцам огромный процент. Мои доходы, хоть и очень большие, были заложены и перезаложены, не говоря уже о том, сколько я задолжал кровососам адвокатам. Я чувствовал, что сеть вокруг меня затягивается и что выпутаться нет ни малейшей возможности.