Теперь на этом месте высится огромный новый дом, я пусть, конечно, высится. Но почему бы было не сохранить и скромного монумента, может быть убрав его как бы в «запасник», в какой-нибудь ближний сад или сквер, хотя бы в Таврический? Почему бы, в конце концов, не отвести в городе места, куда можно, было бы «сдавать на хранение» те памятники, которые завершили свою большую общественную службу, но все же заслуживают своеобразной почетной отставки, которым прилично мирно «выйти на пенсию»? И пусть бы тот, кому это понадобится — писатель, пишущий о прошлом, художник, стремящийся восстановить уличный ландшафт Петербурга, историк, желающий как можно ясней представить себе облик императорской столицы, да и просто любой ленинградец, мог пойти и посмотреть на них во всем их каменном и бронзовом покое.
   Жалко бывает не только памятники.
   Перейдите — по пути от площади Мира к Технологическому — Обуховский мост. На самом углу огромного доходного дома на левой руке, под балконом-фонариком первого этажа, вы увидите странную колонну с квадратной каменной капителью-площадкой. Она ничего не поддерживает, ничего на себе не несет. А чувствуется, что она была тут для «чего-то», не так же зря…
   Вы можете спросить сотни вблизи живущих людей — никто вам ничего про эту колонну не расскажет. А я вот помню…
   Как-то в 1917 году, жарким летом, у меня было назначено важное свидание на этом углу. Нервничая, я ходил по тротуару взад и вперед, и все время мне в глаза бросались на том берегу, на всех крышах полукругом расположенных на предмостной площади зданий, назойливые вывески: «Майский бальзам! Майский бальзам! Майский бальзам! Лучшее средство от грудных болезней!» А прямо над моей головой, вот с этой самой колонны, с ее капители, большими зелеными глазами следила за моим метанием по панели, невесть кем и почему тут установленная, черная, распустившая крылья для взлета сова…
   Сова была не бронзовая, не чугунная, просто крашеная, алебастровая. И сидела она там и в двадцатые годы, и в тридцатые… А потом кто-то, всего вернее местный управдом, решил ее убрать. И убрал. А — зачем? И если уж убрал, то почему же не поставил на ту же капитель какое-нибудь более современное изображение?
   А львы нашего города? Я говорю не о тех из них, которые уже много десятилетий стоят на своих местах, о тех, которые всем известны. О двух бронзовых зверях на набережной рядом с Дворцовым мостом. О двух мраморных у подъезда Русского музея. О тех, про которых сказано: «Подъявши лапу, как живые, стоят два льва сторожевые», — у дома Лобанова-Ростовского близ Исаакиевского собора. О «каменистых львах» елагинской Стрелки — их назвал так в одном из стихотворений двадцатых годов Н. Тихонов; они были грубовато отлиты из бетона. Что про них рассказывать? Их знает и так каждый второй ленинградец; им посвящали стихи, они упоминались прозаиками…
   Наш город полон другими львами — безвестными, словно выпрыгивающими на вас то из ничем не примечательной парадной, то из куста в каком-нибудь окраинном парке. Те прославленные львы традиционны: всегда они держатся парами, всегда являются в одной установленной позе. Они напоминают мне о признании одного англичанина — истребителя львов: «Когда первый в моей жизни худой и взъерошенный лев выскочил на моих глазах с рычанием на поляну из буша, меня поразила неожиданная мысль: Странно, почему же он не держит правую лапу на шаре, как положено всем львам?»". Те львы стоят, важные и неподвижные, десятилетиями и столетиями на одном месте и «держат лапу на шаре», и с ними ничего не происходит.
   А вот у этих, никому неведомых, — своя жизнь, своя история, свои приключения. И характеры у них свои, не традиционные.
   Самые прославленные африканские охотники считают редкостью «прайд» — стаю — в двадцать или двадцать пять львов, держащихся вместе.
   Пойдите на Полюстровскую набережную; на границе между Выборгской стороной и Охтой, у бывшей дачи Кушелева-Безбородко, вы увидите мирно восседающих вдоль ограды двадцать восемь существ, под которыми следовало бы, конечно, утвердить пояснительные таблички: «Се лев, а не собака», но которые тем не менее — львы.
   В садике у больницы имени Ленина, на Васильевском острове, вас может испугать пара необыкновенно свирепых небольших чугунных львишек, почти что разъяренных котов. Присев на низких лапах, они скалятся и фырчат, готовые кинуться на вас, приземистые, как ящерицы.
   Они появились тут сравнительно недавно.
   В одном старинном путеводителе я обнаружил как-то двух таких львов у подъезда окраинного домишки на Опочининой улице в Гавани.
   Страстный охотник на городских львов, я поехал к этому месту. Увы, путеводитель десятых годов недействителен в городе годов пятидесятых. Не только львов — и домика не обнаружилось, и я был горько разочарован.
   Прошло еще несколько лет. Проходя случайно по дворам больницы Ленина, я остановился: знакомые по фотографии львы глядели на меня из подвального помещения на больничных тылах; один лежал даже на боку…
   Некоторое время спустя, идя в ту же больницу к захворавшему другу, я с радостью заметил, что мои львы вылезли из подвала и «шипят» из-под кустов боярышника на проходящих по больничной дорожке. Смоченные дождем, черные и блестящие, они походили не на львов, — скорее, на каких-нибудь «иностранцевий» — хищных земноводных каменноугольного периода; но я искренне обрадовался им: живы, значит!
   А потом мне удалось найти и их родных братьев — в Павловске, на лестнице, ведущей к дворцу от речки. А затем обнаружились и более далекие родичи — возле Дворца культуры имени Ленина за Невской заставой, у самого завода «Большевик»…
   Очень увлекательное дело охотиться на наших ленинградских львов!
   Иногда вас наталкивает на них чистая случайность. Вы проходите в тысячный раз мимо знакомого дома по улице Халтурина. У вас расшнуровался ботинок. Вы сворачиваете — завязать шнурок — в первый попавшийся парадный вход и в темноте натыкаетесь на львиную пару, которую фотоаппарат и то берет с трудом, — такой мрак царит на этой древней лестнице. Кто установил — точнее, уложил — их тут, когда, почему?
   Но возможно и сознательное выслеживание зверей. Как-то со стороны «Астории» я проезжал на автобусе мимо Исаакия. Мой взгляд упал на статую, стоящую на крыше собора с его южной стороны. Я давно ее знал: тут установлен, если не ошибаюсь, евангелист Матфей, из-за которого высматривает рогатая бычья голова: Матфея всегда изображали «с тельцом», как Луку с орлом, Иоанна — с ангелом, а святого Марка… Позвольте! «Дремлет лев святого Марка!» Рядом с Марком должен быть обязательно лев! А ведь на Исаакии установлены все четыре евангелиста. Значит…
   Таким образом я «теоретически» установил место, где следует искать очередного льва. Я только удивлялся, почему же я его до сих пор ни разу не углядел: ведь мимо Исаакия я хожу уже полсотни лет?
   На следующий день я обошел знаменитый собор еще раз «целенаправленно». Лев обнаружился. Только снизу его почти не видно: из-за одеяния святого чуть торчит львиный нос. Понадобилось взять билет и подняться наверх, чтобы сфотографировать зверя. Скажу прямо: я очень гордился открытием. Я чувствовал себя этаким Леверрье, открывшим планету Нептун не глядя на небо, путем математических расчетов. И снимком этим я весьма дорожу.
   А с такими снимками надо вообще поторапливаться.
   Я знал: на Лиговке, у бывшего завода Сан-Галли, стоят два льва. Заводовладелец, видимо, желал — там, в дореволюционном мире, — чтобы лев был его «фирменным зверем»: у магазина весов того же Сан-Галли, на Невском в доме No 8, против улицы Гоголя, до самой революции небольшой чугунный лев, крашенный в коричневую краску, дерзновенно стоял поперек тротуара, над входом в магазин, расположенный в «низке», в подвале; двух больших львов господин Сан-Галли пожелал иметь и у входа в заводскую контору. Бывая на этом заводе, еще в наше время (но до войны) я часто видел их там и все собирался просить у дирекции разрешения сфотографировать их.
   Наконец, уже после войны, собравшись, взяв фотоаппарат, я приехал туда и… Львы сбежали. Их больше у входа не было, и — что хуже — никто не мог мне сказать, куда они исчезли. То ли это случилось до смены заводского руководства, то ли вообще помимо него… Следы львов пропали.
   Огорченный, я уже решил, что, очевидно, два прекрасных бронзовых зверя попали в руки если не «собачников», то специалистов по утилю. Одно другого стоит.
   …Много времени спустя, проходя мимо эффектной церкви Иоанна Предтечи, у Новокаменного моста через Обводный, я вздумал подойти к ней поближе и посмотреть на что-то, меня заинтересовавшее. Обращенная в склад церковь была далеко не в наилучшем порядке; за ее углом громоздилась огромная куча мусора, и на этой куче я неожиданно обнаружил одного из сан-галлиевских львов. Как говорят Бремы, Гагенбеки и Дареллы, «благородное животное было в жалком состоянии», но целое и невредимое. Лев стоял тут, пристально смотря поперек Обводного, точно на минуту остановившись перед мостом и размышляя, перейти его или нет…
   Фотоаппарат был при мне, и я зафиксировал его раздумье, И хорошо сделал: через неделю лев сбежал В отсюда. Куда? Кто мог мне разъяснить это? Но теперь 4 уже не терял надежды встретиться с ним где-либо Опять. И моя надежда исполнилась.
   Пойдите в Московский парк Победы. Там, над небольшим каналом, очень приятно отражающим в своей воде ближние деревья, вы увидите на обоих берегах его двух очень неплохих львов — близких родичей (иначе говоря — копии) тех, что стоят на Неве против Адмиралтейства, или тех, которые окарауливают эту же речку много выше по течению, у вагоностроительного завода… Видимо, это и есть два сан-галлиевских близнеца. А вот если вы захотите узнать, какими путями и по чьей команде они удалились со своего исконного места, почему один из них сделал дневку у церкви на Обводном, где в это время пребывал второй и как они нашли друг друга, — тут я вам помочь не могу. Вам придется использовать мои показания как нить Ариадны и остальные розыски производить самим…
   Один мой знакомый, молодой еще, но очень уже известный и примечательный археолог, завел себе, как многие ученые, странное «хобби». Он составляет «кототеку», занося на карточки данные о всех ему известных кошках и котах, с их характеристиками, сведениями из биографий, фотоснимками (если таковые имеются), документами — скажем, ветеринарными рецептами, выписанными на их имя, — и так далее. Я, как и все, привык к этому: хобби бывают разные, а ученый он большой.
   Как-то раз, рассказывая мне о своей очередной экспедиции на Аму-Дарью, он вскользь упомянул, что в тугайных лесах на берегу этой реки ему попался на песке свежий след тигра. «Я тут же составил на этого тигра карточку… Дело в том, что тигров я рассматриваю, знаете ли, как котов; по-моему, для этого есть основания…»
   Ну так вот: подобно ему, я рассматриваю ленинградских сфинксов как разновидность львов; для этого оснований, на мой взгляд, тоже более чем достаточно. А стая сфинксов в нашем городе не уступает львиной.
   Конечно, на первом месте тут высятся два Аменхотепа III, два «сфинкса из древних Фив в Египте», установленные в 1832 году на набережной перед зданием Академии художеств. Два изображения мало чем примечательного и слабого фараона, более трудов положившего на то, чтобы хоть кое-как отбиться от налетов кочевников, чем на какие-либо активные действия в чуждых пределах, смотрят лежа друг против друга, в глаза один другому и, кажется, испытывают стыд. Ведь египтологи — особенно покойный академик В. В. Струве — давно разгласили всем ленинградцам, что написано на плоском постаменте каждого из них.
   Длинная лента замысловатых иероглифов воплощает бессильное хвастовство незадачливого «владыки Верхнего и Нижнего Египта, повелителя обеих Луков, могучего Быка, ужаса сопротивных, строителя многих зданий, равного которому нет и не было в мире», и прочая, и прочая, и прочая…
   Удивляться, впрочем, нечего… Если вы нападете в любой старой газете на титулатуру Николая Второго — самодержца Великой, и Малой, и Белой Руси, царя Польского, великого князя Финляндского — и представите себе последние годы его «благополучного царствования» и его конец, вы поймете, что психология монархизма оставалась неизменной на протяжении веков и тысячелетий…
   Равняться с этими «главными сфинксами» Ленинграда другим, конечно, трудно: эти — подлинные египтяне; остальные — позднейшие, и часто довольно грубые, подделки.
   Вот почему я не буду тут говорить, скажем, о тех четырех, которые украшают Египетский мост через Фонтанку: они спроектированы и отлиты в Петербурге в XIX веке.
   Они красивы, но, разумеется, ни малейшего привкуса древности у них нет. Но мне, в связи с ними, интересно вот что.
   Пойдите на малолюдную Можайскую улицу у Технологического института. Тут, на правой ее стороне, высится огромный когда-то доходный дом. Войдите в подворотню. Внутри — самый обычный петербургский тесноватый двор, с высоченными стенами, с развешенным на веревках бельем, с крошечным садиком, огороженным заборчиком из выкрашенного зеленым штакетника. И… И, представьте себе, — с двумя точно такими же литыми сфинксами, как там, на Египетском мосту. Это не сфинксы, — скорее, «сфинксихи». Они лежат тут, по-видимому у «бывшего подъезда» некогда стоявшего на этом месте небольшого особнячка, и смотрят пустыми глазами на дрова, на играющих на асфальте ребят, на сохнущие простыни… Откуда они здесь? Кто, при каких обстоятельствах установил их? Не надо большой наблюдательности: это — родные сестры тех, с Египетского моста, отлитые в одной форме… Вероятно, кому-то, обладавшему властью, понравились мостовые скульптуры, и он приказал отлить парочку сверх комплекта и водрузить возле его дома… А может быть, так поступил сам скульптор? Каюсь, у меня до сих пор не хватило пороха выяснить, как все это произошло, хотя сделать это стоило бы.
   Едва ли не самыми удаленными от городских центров сфинксами являются те, что лежат по четырем углам изящного фонтана-колодца (видимо, водопойки для царских лошадей) у подножия Пулковского холма, на старой дороге из Царского Села в Санкт-Петербург. Тут же, чуть подальше вверх по холму, есть врезанный в откос храмик-грот, в глубине которого когда-то тоже сочилась струйка воды; у входа тут еще недавно почивали два самых истощенных, самых обтрепанных, самых чахоточных на вид ленинградских льва. Они были изваяны из какого-то непрочного известняка и так изъедены временем и влагой, что смотреть на них было даже огорчительно…
   Очень забавные маленькие сфинксы-плебеи со стертыми временем лицами охраняли десятилетие назад вход в аптеку на проспекте Обуховской обороны, недалеко от Володарского моста. Не знаю, почему им не давали покоя: они появлялись то у одного, то у другого крыльца соседних Домов — и наконец исчезли. Смотришь, бывало, на них, вспоминаешь старый Шлиссельбургский тракт начала века с его кромешными купеческими и мещанскими домишками, с его окраинным бытом, с трактирами и «полпивными», — и дивишься: кому из тамошних владельцев могла прийти в голову причудливая идея — украсить подъезд именно сфинксами? А ведь вот — украсил!
   Сфинксы у нас есть всякие; я могу указать вам даже на пару чрезвычайно легкомысленных и кокетливых маленьких «сфинксиц», скорее напоминающих кокоток прошлого столетия, нежели свирепые и загадочные мифологические чудовища. Эти два сфинкса-дамочки, изваянные из мрамора, в кружевных чепчиках и таких же ночных рубашонках, покоятся по обеим сторонам лестницы в вестибюле известного здания, бывшего дворца Юсуповых на Мойке, того самого, где был убит Григорий Распутин. Они неплохой работы, и на них стоит зайти посмотреть.
   Я пишу эту главку о «живущих рядом» в глубоком убеждении, что так оно и есть. Они — статуи, скульптуры — всегда рядом с нами, и они действительно живут.
   Они живут и в некоем возвышенном, историческом смысле и плане. Я помню: в первые недели войны, приехав с фронта в город, я стоял возле фальконетова Петра вместе с другими ленинградцами и с чувством тяжелой тревоги, а в то же время и с некоторым удовлетворением, наблюдал, как исчезали под песчаным укрытием и гордый конь, и его могучий всадник — тот самый, который «над самой бездной, на высоте, уздой железной Россию поднял на дыбы».
   Новая бездна раскрылась теперь перед Родиной; пришло ей время спрятать на некий срок свои сокровища. Гениальный памятник оставался с нами, но мы не хотели и не могли подвергнуть его опасностям бомбежек и обстрелов. Нам было некогда, очень некогда. Нам надо было думать о наших детях и о наших солдатах, о противотанковых рвах и о противовзрывных щелях. Но мы подумали и о нем…
   А потом я видел, как в глубоких ямах укрывали на годы беды прекрасных скифских юношей, укрощающих диких коней на Аничковой мосту. И мне же выпало на долю немалое счастье спустя четыре долгих года присутствовать при их исшествии из блокадных могил; видеть, как они снова становились на свои пьедесталы, как бы вглядываясь с недоумением и горечью в руины знакомых домов, в свирепые царапины снарядных осколков на гранитных плитах панели под самыми их ногами, как бы дивясь и радуясь радости ленинградцев, приветствовавших их воскрешение, — символ возрождения многострадального и героического города на Неве.
   Я видел тут же неподалеку на Невском — не в тот год, а позднее, — как, возвышаясь над многотонной автоплатформой, стоя во весь рост, направлялся в Петергоф заново отлитый по старым репродукциям, по фотографиям похищенный гитлеровцами Самсон. И его победное шествие сопровождала спокойно-радостная толпа: нам, ленинградцам, было по сердцу видеть и знать, что, залечивая раны своего города, мы восстанавливаем не только его жилые дома, не только заводы и фабрики, вокзалы и рельсы дорог. Мы озабочены и их судьбой, судьбой «живущих рядом» мраморных, чугунных, бронзовых великанов, которыми любовались поколения наших предков, и которых мы хотим оставить для долгой жизни, оставить для наших отдаленных потомков…
   Был в Ленинграде один памятник, не вызывавший бурных чувств восторга у знатоков и все же за дни блокады ставший по-особому милым нам, блокадникам. То была Екатерина, окруженная деятелями своего времени, в сквере перед Театром имени Пушкина.
   Этот памятник со дней его установки вызывал шутки и нарекания. Не удовлетворял стилистический эклектизм автора, решившего большую монументальную группу в форме, напоминающей издали настольный председательский колокольчик, ручкой которому служит сама фигура императрицы. Памятник этот не был в начале войны обложен мешками с землей, не был убран в какую-нибудь траншею. «Фелица» в своей тяжелой порфире осталась стоять под снегами и ветрами, под бомбежками и обстрелами сорок первого, сорок второго, сорок третьего годов. С Алексеем Орловым, с Безбородко, с милоликой Дашковой, сим любезным президентом Академии наук, с полководцами Суворовым, Румянцевым и светлейшим Потемкиным. Она освещалась то безжалостной блокадной луной, то холодным светом «люстр», которые немецкие разведчики подвешивали над городом перед бомбежками. И мы, блокадники, часто проходили у ее подножия. Из всех крупных скульптур Невского проспекта она единственная «не спустилась в убежище».
   И это нравилось нам, блокадникам. Она жила вместе с нами. Ведь статуи города живут вместе с ним «во дни торжеств и бед народных»!
   Но ведь и по-другому — уже не возвышенно, а просто, по-бытовому — все они тоже «живут».
   Многие из них «хворают». Пойдите в Летний сад, приглядитесь к его статуям, с самых юных лет милым каждому ленинградцу. Поезжайте в Некрополь, к Невской лавре. Странная проказа поражает лица, руки, ноги многих изваяний, точит пальцы, покрывает щербинками щеки, уродует носы… В воздухе современного города с каждым годом повышается процент взвешенной в тумане, во влажности серной кислоты: она образуется из каменноугольного дыма. Дождем и росой она оседает на поверхность мраморных тел, разъедает их, превращая мрамор в гипс…
   Возникла целая медицина, скорая помощь статуям. Им делают компрессы и примочки, их оперируют, им «приживляют» даже новые носы, пальцы, уши. Они проходят «душевые процедуры»… Помогает? Как и людям: чтобы излечиться окончательно, надо переменить условия. Надо позаботиться, чтобы воздух Ленинграда очистился от вредных примесей: это будет полезно не только каменным существам… Ну, а пока он еще засорен, — конечно, их надо лечить…
   Лечить и соблюдать гигиену. Знаете ли вы, что бронзовые и мраморные гиганты наших площадей и садов ходят в баню? Не часто, но раз в году обязательно.
   Накануне Первого мая наступает их «банный день», а точнее — «банная ночь». Из многих пожарных частей выезжают в это раннее утро машины с брандспойтами и рассыпаются по городу. Струи воды ударяют в позеленевшую бронзу, в потемневший от копоти и пыли камень. Статуи купаются и к празднику предстают обновленными.
   Обычно эта процедура проходит без всяких осложнений. Но случаются и неожиданности.
   Лет двадцать назад мощность пожарных автонасосов неожиданно для тех, кто ведает этими купаниями, резко повысилась: новая техника! Струи стали бить под значительно большим напором. Конечно, было рассчитано, что никаких поломок от этого возникнуть не может, но всего предусмотреть нельзя.
   …Красная огромная машина развернулась против бронзовой Екатерины. Струи ударились о памятник. И вдруг из-под складок пышных одежд, из порфиры царицы, из кринолина Дашковой, из ботфорт и камзолов царедворцев взвились и раскатились по гравию дорожек черные и пестрые мячики: маленькие крепкие мячики-арапчики дореволюционных лет; современные многоцветные; зашитые в войлочную шкурку теннисные; хрупкие пластмассовые, типа пинг-понговых… Десяток, второй, третий… Больше сорока мячей собрали пожарные в этом сквере.
   Сколько же десятилетий мальчишки бомбардировали «богоподобную царевну Киргиз-Кайсацкия орды» своими непочтительными снарядами, и половина из них навсегда оставалась во власти бронзовых царедворцев! Старые пожарные машины ничего не могли поделать с этим: силы их струй не хватало. А вот новое оборудование дало свой эффект незамедлительно: мячики брызнули оттуда вместе с клокочущей водой.
   Забавная история? По-моему — забавная! И она тем более убеждает меня в правильности моего отношения к обитателям великого музея скульптуры — Ленинграда. К его мраморному и металлическому населению. Они — по-своему живые. Они живут рядом с нами. И спасибо им за это.


ИМЕНИ БАРМАЛЕЯ?


   Года два-три назад я ехал в автобусе по Большому проспекту Петроградской стороны.
   Молодая мама с пятилетней дочкой встала, чтобы выйти на ближайшей остановке.
   Водитель громко объявил по радио:
   — Сле-дую-щая оста-нов-ка Бар-ма-леева улица!
   И тотчас же прозвенел перепуганный голосенок де вочки:
   — Мамочка, не надо тут сходить! Я — боюсь!
   — Что ты, Таточка, чего ты боишься?
   — Да!!. Бар-ма-ле-ева!..
   В вагоне засмеялись, а у меня — топонимиста — сразу же зашевелился в голове вопрос: «А почему, собственно, такое название?? Почему улицу назвали Бармалеевой? Не потому ведь, что есть созданный К. И. Чуковским страшный разбойник Бармалей? Или, наоборот: как пришло в голову Корнею Чуковскому так окрестить своего крайне отрицательного героя, если в Ленинграде на Петроградской стороне еще с петербургских времен существует Бармалеева улица? Улица имени Бармалея?..»
   Вернувшись домой, я записал «проблему» на карточку и установил карточку на подобающее ей место в картотеке, в разделе «вопросы». Она оказалась тут недалеко от другой, однотипной, с записью: «Как возникло в голове Алексея (Николаевича) Толстого имя злой крысы в „Золотом ключике“? Крысу зовут Шушара, а между Ленинградом и Пушкином, где много лет жил Толстой, искони веков существует деревушка, а затем и железнодорожный полустанок, Шушары… Какая между этими двумя именами связь?»
   Долгое время секрет Бармалея оставался в рубрике «нерешенное». Собственно, в принципе топоним «Бармалеева» не составлял особой тайны. В Ленинграде бесчисленное множество проездов, переулков, городских урочищ носят названия, произведенные от имен и фамилий (а порою — прозвищ) их давних владельцев или первых насельников. В частности, многие улочки Петроградской стороны именованы именно так; различие между ними главным образом в том, кто являлся «эпонимом», крестным отцом той или другой из них.
   В одних случаях у них явно аристократическое происхождение: Белосельский проспект на Крестовском несомненно был связан с фамилией князей Белозерских-Белосельских. Им же обязана своим названием и соседняя Эсперова улица, названная в честь одного из этих князей, имевших тут земельные владения (звали его Эспером); дореволюционный Дункин переулок, может быть, восходит к родовитой фамилии шотландских выходцев Дункан, владевших некогда участками у нынешней мечети и у давно снесенного деревянного цирка «Модерн» [58]. В других — и таких несравненно больше — названия возникали по именам куда менее славных владетелей — купчиков, городских мещан, почетных граждан, фабрикантов, собственников земель на захолустной, еще в начале XX века имевшей полудачный, усадебный характер, Петербургской стороне. Из этих лиц весьма многие владели тут, может быть, еще в старых «слободах» — Зелейной, Ружейной, Пушкарской — не чем-либо другим, а кабаками, трактирами: народ имел давно установившееся обыкновение нарекать улицу, примечать ее либо по храму божию, либо по злачному месту — кабаку. Рядом с Введенской (по церкви Введения), Матвеевской (на которой стояла Матвеевская церковь), Церковной (к ней примыкал северной частью здания Князь-Владимирский собор) появились многочисленные Плуталовы, Шамшевы, Полозовы, а вероятно, и Бармалеева улица.