Страница:
В тот период, когда я особенно сблизился с Михаилом Ивановичем, положение его было двойственным, сложным. Мне импонировали его совестливость, отвращение к хитростям, интригам, стяжательству. Его скромность и доброта. Он был одним из немногих, кто ничего не искал для себя и своих близких, всей душой верил в святость марксистско-ленинских идей, искренне радовался успехам советской власти.
В ту пору Михаил Иванович болезненно переживал разрыв с родной деревней. Ездил он туда, в свою избу, всю жизнь, примерно года до тридцать пятого. Лучший отдых в милых сердцу лесах и лугах, в доме, согретом ласковой улыбкой матери. Агитировал земляков в колхоз вступать. А потом увидел, что дела в колхозе идут скверно, его поддержка, материальная помощь не помогают, а, наоборот, усугубляют положение. Крестьяне отходят от дел и забот, ленятся, перекладывают работу друг на друга, становятся лодырями, захребетниками, иждивенцами государства. Перестал ездить туда, лишив себя лучшего отдыха. Говорил: надобно что-то менять, перестраивать, заинтересовывать мужиков, вернуть тягу к работе. Но вносить какие-либо изменения он был не в силах, так как сложившаяся структура руководства, прямого подчинения с самого верха до самого низа, вполне устраивала Иосифа Виссарионовича.
Как я уже отмечал, Сталин имел незаурядную способность привязывать к себе нужных ему людей, очаровывать их своей эрудицией и обаянием, подогревать самолюбие, идти на некоторые уступки, постепенно затягивая человека в круг своих интересов, своего бытия, своих правил, превращая его в соучастника, ответственного за события. Что касается Калинина, то можно вспомнить случай прямо-таки парадоксальный. Михаил Иванович всегда был против «памятников при жизни»: распространения портретов, присвоения имён предприятиям, населённым пунктам. За исключением Ленинграда. В этом случае он не возражал, тем более что переименование произошло после смерти Владимира Ильича.
У меня есть текст выступления Михаила Ивановича на открытии Дома крестьянина в Кимрах. Когда земляки предложили переименовать этот город в честь Михаила Ивановича, он заявил: «Я считаю, совершенно излишне переименовывать уезд моим именем… Я решительно возражаю; это нецелесообразно практически — раз, и, наконец, это доказывает нашу чрезмерную спешку, наше неуважение, до известной степени, к прошлому. Конечно, мы боремся с прошлым строем, это верно, но все, что было ценного в прошлом, мы должны брать. Вот когда мы умрём и пройдёт лет пятьдесят после нашей смерти, и наши потомки поймут, что мы совершили что-то заслуживающее внимания, тогда они могут вынести решение, а мы ещё молоды, мы, товарищи, не можем себя оценивать. Слишком самоуверенно думать, что мы заслужили переименования места нашим именем».
Вот ведь сколько весомых, правильных доводов привёл Михаил Иванович — и совершенно в соответствии со своей натурой. Его доводы не устарели и для дальнейших переименователей, тем более, когда переименовывали города и районы, не спрашивая жителей. Но как же получилось, что через десяток лет Михаил Иванович подписал Указ о присвоении своего имени не какому-то заштатному городишке, а старинной Твери, сыгравшей немалую роль в истории государства Российского, вошедшей с таким названием в народную память?!
Свистопляску с переименованиями начали Троцкий и Зиновьев. Вскоре после революции Лев Давидович потешил своё самолюбие, добившись того, что город Гатчина превратился в Троцк. Такое же название обрела Юзовка на Украине, после Октября, дабы укротить претензии украинских националистов, по велению Ленина переданная из состава Российской Федерации в распоряжение Украинской республики. В то же время Елисаветград стал Зиновьевском. «Очень скромные люди, — саркастически говаривал тогда Сталин. — Позаботились о собственном величии».
Прошло время, и двух «Троцков» Льву Давидовичу показалось мало. Их на карте-то не найдёшь, эти городки. Не соответствуют величию! Да и позавидовал Лев Давидович тому, что имя Ленина увековечено в названии северной столицы. И Яков Мовшевич Свердлов удостоен высокой чести: его фамилию дали крупнейшему городу на Урале, бывшему Екатеринбургу. А он, Троцкий, чем хуже? Зачем ждать смерти, когда есть возможность теперь же похлопотать о себе?! На Москву, конечно, замахиваться не надо, это не пройдёт, а вот областной центр — вполне. И начал добиваться Лев Давидович, чтобы город с явно «контрреволюционным» названием — Царицын — получил новое наименование.
Иосиф Виссарионович, естественно, был взбешён. Что там ни говори, а это ведь он в самые трудные месяцы руководил обороной Царицына, сумел сохранить для республики важнейший Южный форпост. Этому городу как раз и носить имя Сталина, а не гастролёра, который раз или два съездил туда в комфортабельном поезде. Явная несправедливость! Надо принять решительные, быстрые меры. И вот 10 апреля 1925 года форпост на Волге обрёл звучное наименование — Сталинград, с коим и вошёл навеки в историю, по крайней мере в историю войн.
Лиха беда — начало. Вскоре появились на географической карте Сталинабад, Сталинск, Сталинир и так далее. Ну и других руководителей, членов Политбюро нельзя обижать. Возникли Ворошиловград, Киров, Молотов и Молотовск, Каганович, Куйбышев. А Нижний Новгород стал городом Горьким; ещё в 1932 году, при жизни пролетарского писателя. Экая, право, скромность… А Михаил Иванович, глава государства, почему в стороне? Как выглядят на его фоне другие товарищи? Нет уж, раз ты из нашей когорты, будь любезен, не нарушай общих порядков… Напор был столь сильным и стремительным, что Калинин не устоял, «поднёс» своё имя древней Твери, оказался «завязанным» в общий круг соискателей прижизненной славы. В смысле психологического срыва это было почти равносильно отказу от собственных убеждений, подписанию себе смертельного приговора. Что-то сломалось в Калинине — сие особенно важно было Иосифу Виссарионовичу, стремившемуся «приручить» Михаила Ивановича, сделать его податливым и послушным. Однако, несмотря на надлом, до этого было ещё далеко.[24]
Сталина беспокоили не столько хлопоты Михаила Ивановича по защите отдельных пострадавших граждан, сколько его публичные выступления. Не считаясь с укоренявшимся тогда правилом читать заранее подготовленные и согласованные речи, Калинин по старинке, как в ленинские времена, выходил к любой аудитории и говорил, как хотел, что считал нужным. При своей искренности такое мог сказануть, что потом не исправишь. Вот назовёт всенародно Сталина нарушителем законов, заварит бучу на весь мир… Контролировать надобно такого оратора, но как?
Иосиф Виссарионович без обиняков заявил мне: он спокоен лишь в том случае, если на ответственные выступления вместе с Калининым еду я… Надеялся на мою рассудительность и решительность, учитывая моё возрастающее влияние на Михаила Ивановича. Спросил меня: верно ли, что Калинин, выступая, беседуя, не избегает самых острых вопросов, а потом просит своего помощника: «Ты там приведи в порядок стенограмму, добавь шаблона в начале и в конце, тогда и в печать можно…»
— А что особенного? — удивился я.
— Шаблон — это наши лозунги, призывы, руководящие указания? — нахмурился Сталин.
— Они же действительно бывают шаблонными, набивают оскомину частым употреблением. А Михаил Иванович говорит о том же, проводит ту же линию, только по-своему, интересно, применительно всякий раз к конкретному случаю.
— Я бы не хотел поучать уважаемого человека, — со значением произнёс Сталин.
— Ну, хорошо, хорошо… Скажу ему, что слово «шаблон» не очень уместно.
— Вас он послушает, — удовлетворённо кивнул Иосиф Виссарионович.
Каюсь, насчёт этого слова я ничего не сказал Михаилу Ивановичу, случай не подвернулся. После разговора со Сталиным я был лишь на одном, хоть и очень памятном, выступлении Калинина в закрытой аудитории (официальные, общеизвестные речи приходилось, разумеется, слушать и позже). А тогда, 29 мая 1938 года, мы приехали к студентам Института государственного права и государственного управления. Название несколько странное, да и институтом это заведение можно считать только с очень большой натяжкой.
По общепринятым понятиям институт — высшее учебное заведение, куда принимаются люди, имеющие соответствующую подготовку, среднее образование. А сюда направлялись по другому принципу, сюда поступали без среднего образования, а выпускались без высшего. Знания, развитость решающего значения не имели. С мест присылали активистов, чтобы «подгустить смазку в мозгах». Брались граждане пролетарского происхождения, проявившие свою приверженность партии и Советской власти. Мозги у них свежие, не загруженные знаниями, дающими возможность сопоставлять, размышлять, сомневаться. Вкладывай в такие головы заранее подготовленные идеологические блоки, набивай лозунгами и инструкциями — вот и получатся надёжные исполнители.
Помню, в феврале 1918 года «Правда» поместила заметку об открытии Вторых петроградских артиллерийских курсов (со временем они стали одним из лучших артиллерийских училищ страны). Так вот, газета писала, что от поступающих на курсы требовалось умение «бегло читать, без искажения излагать прочитанное; уметь писать и знание 4-х правил арифметики». Так ведь то был первый год революции, труднейшее время. А через двадцать лет для поступления в ответственнейший институт страны, готовящий руководящие кадры, даже такие знания, как я понял, были необязательны. Знакомство с этим заведением, расцветшим на почве «культурной революции», не рассеяло, а лишь усугубило мой скептицизм. Приведу несколько цитат из стенограммы продолжительной беседы. Вот первый отклик на предложение Калинина рассказать, «что хорошего или дурного выносите вы из института?»
"Один из студентов (так в стенограмме). Я батрак, пастух. Что мне дал за три года институт? До этого я был малограмотным. На советской работе я не работал до института. Я работал по найму. До 1929 года был рабочим. Потом пошёл на рабфак. В 1935 году меня послали в совпартшколу. А оттуда я пришёл в институт. Сейчас я сам себя не знаю — настолько я вырос. Разбираюсь в той литературе, которая даётся. Знаю советский государственный аппарат. Когда я был на практике, то там увидел, что действительно разбираюсь в работе советского государственного аппарата. Я много узнал за это время. Конечно, учиться ещё придётся много. Останавливаться на достигнутом я не собираюсь.
Калинин. Я хотел обратить ваше внимание вот на что. Товарищ начинает свою речь с того, что он пастух. И это не он один. Почти все так начинают. Это очень трафаретный приём. Если это говорит колхозник, то это понятно. А от студента, грамотного человека, руководящего работника не требуется — кто он был, а нужно знать, кто он сейчас. А кто он был, так эта стадия давно прошла, и её пережёвывание ничего не даёт, потому что великолепные бюрократы выходят и из пастухов, и из сыновей кулаков получаются хорошие работники. Это, конечно, не исключает общую оценку, что если брать в средних величинах в общей прослойке, то среди потомков кулаков мы найдём больше врагов, чем среди потомков середняков или потомков пастухов. Но вот сейчас вам совсем не следовало начинать с этого… Вы учёные люди, и у вас должен быть развит вкус, вкус деликатного. Я не хочу вас обидеть. Но когда слышишь, что человек говорит, что он пастух или сын пастуха, то этим он высказывает внутреннюю гордость, такую же, как тогда, когда прежде говорили: «я дворянин». Поэтому тыкать этим не следует. Когда вас об этом спросят, тогда вы скажете: я такой-то, моё происхождение такое-то… Эта гордость имела значение в начале революции, это имеет значение, когда об этом говорит колхозник или рабочий, который только что поднимается. Но когда уже человек поднялся на сравнительно высокую ступень знания, тогда это — не та гордость. Никто не спросит у знаменитого учёного Павлова, сын он пастуха или графа. И для Горького важно не то, что он сын баранщика, а что он великий писатель… Кичливость происхождения — это, до известной степени, уже архаично. Это ещё было понятно в первые годы революции, а теперь, когда мы двадцать лет уже сами хозяева, нам эта кичливость не нужна. Класс, который идёт вперёд и сам твёрдо верит в себя, в этом не нуждается. Все знают, что пастухи, пролетарии, бывшие бедняки у нас сейчас хозяева нашей земли, так что нам нечего об этом говорить. Вот если начнётся какой-нибудь спор и кто-либо скажет: «Что же, что ты рабочий, я и сам сын пастуха».
В принципе я согласен с Килининым, но меня коробило вот что: государственные руководители, больше всех говорящие о равенстве людей, вроде бы строящие на этом всю политику, в то же время сами опровергали свои основы, разделяя людей не только по их личным достоинствам, а и по происхождению.
Теперь ещё цитата. Говорит бойкая женщина по фамилии Гордиенко. Я изъявила желание поехать в Орджоникидзевский край, потому что меня там знают с тех пор, как я начала работать. Хочу работать в секторе кадров. Постараюсь преломлять себя на работе.
Калинин. «Преломлять» — это другое слово. Сюда оно не подходит. (И, вероятно, обеспокоенный самодовольно-самоуверенным тоном этой явно полуграмотной выпускницы, Михаил Иванович спросил: — А что вы читали из беллетристики?
Гордиенко. С этим делом у меня обстоит плохо. Читала я мало. (Она будто бравировала этим.) Можно по пальцам перечесть все. Читала Горького «Мать», Островского «Как закалялась сталь», читала «Я — сын трудового народа» (книжечка для детей среднего школьного возраста).
Калинин. Сколько времени вы потратили на то, чтобы прочесть «Мать» Горького?
Гордиенко. Долго.
Калинин. Я считаю, что с классиками обязательно нужно познакомиться — с Гончаровым, Тургеневым, Толстым, Некрасовым, Гоголем, Пушкиным, Чеховым, Горьким. Если хотите хорошо составлять документы, читайте Чехова. Я считаю, что лучше его никто не пишет: коротко, сжато, ясно, прекрасный, настоящий русский живой язык. Чем больше вы будете читать, тем больше он будет нравиться. Это один из крупнейших наших художников. Он жил в безвременье, но дал много, у него нужно учиться. Прекрасный язык у Гончарова… У нас очень много близких по значению слов, а чтение литературы даёт понимание их употребления. Вы будете иметь дело с народом. Вам нужно говорить с ним хорошим языком, чистым, ясным, простым. А это самое трудное. Имейте в виду, что беллетристика — это одно из важнейших пособий для наших работников… Смотрите, читайте беллетристику. Видно, вы ещё во вкус её не вошли. Посмотрите, сколько Маркс уделял времени беллетристике… Он критиковал Эжена Сю. Сколько он останавливался на Бальзаке…"
Пока Михаил Иванович делился своими мыслями, я наблюдал за аудиторией. С интересом слушали Калинина только преподаватели да некоторая, незначительная часть так называемых «студентов». Подавляющее большинство собравшихся не только не понимали его, но и не в силах были скрыть удивления. Чего ждали эти «заострённые на классовую борьбу» молодые женщины и мужчины в возрасте от двадцати до тридцати лет? Они ждали указаний, как разоблачать троцкистов и бухаринцев, как очищать госаппарат от подозрительных элементов, какую линию им проводить на местах в ближайшее время. (Кстати, мне было известно, что по меньшей мере треть студентов уже отличилась своей бдительностью, писали доносы или выдвигали устные обвинения против своих сослуживцев, коллег, даже родственников. Тогда это считалось проявлением лояльности.) Да, таких вот установок ждали собравшиеся от главы государства, старого большевика, который был для них чуть ли не святым чудотворцем. А Калинин призывал к скромности, советовал набираться знаний, думать, книжки читать. И не только безупречную марксистскую литературу, но и называл каких-то буржуйских, дворянских авторов, графа Толстого припомнил. У себя в ячейках осуждали тех, кто разными там графьями интересуется, а Михаил Иванович уважение проявляет. Поди разберись…
Многие из этих студентов были бы хороши каждый на своём месте, на заводе, в деревне, в учреждении. Добросовестно работали бы, имели семьи. Но их вырвали из знакомой среды, бросили в непонятный мир, где надо осматриваться и обживаться с самого начала, с азов, невзирая на возраст. Попробуй-ка без предыдущей подготовки освоить накопленные человечеством знания, прочувствовать, воспринять художественные ценности. Даже те, кто хотел этого, просто не смогут, не успеют. Им указали одну тропу — по ней они и пойдут. И этим вот полуграмотным людям, едва пробудившимся к духовной жизни, едва вкусившим от древа познания, этим людям предстоит занять руководящие посты в государственном аппарате. И надолго, на последующие тридцать-сорок лет! Боже мой, каково будет житьё в том районе, в той области или крае, одним из руководителей которого станет, к примеру, известная нам Гордиенко, к двадцати пяти годам осилившая всего три книги, из них одну — детскую? А ведь она с кадрами работать намерена, она кадры выращивать будет. Наберёт подобных себе работников. Бабёнка самоуверенная, энергичная, развернёт активную деятельность.
Всплыли в памяти слова Гёте: «Не знаю ничего ужаснее деятельного невежества…» А ведь оно процветает…
Да, огорчила меня беседа в Институте государственного права и государственного управления. Михаил Иванович тоже был удручён. Редкий случай — контакта с аудиторией у него не получилось. Студенты отмалчивались, говорил главным образом сам Калинин да ещё председательствовавший Шнейдер. Пока мы ехали в машине, Михаил Иванович вздыхал, пощипывая свою клинообразную бородку.
Возле «Националя» отпустили автомобиль, решили немного пройтись пешком. Вечер выдался сырой, тёплый. В пустынном Александровском саду лишь кое-где виднелись на мокрых скамейках пары. Сладостно и волнующе пахла молодая листва. Михаил Иванович немного приободрился. Шёл осторожно, постукивая палочкой, как слепой. В последнее время у него ослабло, ухудшилось зрение, а в сумерках вообще почти ничего не видел. Я придерживал его за локоть.
Не хотелось мне делиться впечатлениями, добавлять Калинину огорчений, но Михаил Иванович сам, вероятно, испытывал желание излить наболевшее.
— Мы были не такими, — сказал он, — мы совсем другими были в их возрасте.
— Вполне естественно, — согласился я. — Вы, Михаил Иванович, более четырех лет жили в интеллигентной генеральской семье почти на правах сына, прочитали книги из обширной библиотеки.
— Со мной — частный случай. Я говорю о своих товарищах из рабочей массы, с которыми вошёл в революционное движение. Мы по десять-двенадцать часов трудились на заводе, спали в бараках или снимали комнатушки, питались кое-как, но занимались в подпольных кружках, учились, жадно вбирали знания. Просто удивительно — сколько успевали читать. Сотни книг! А наши горячие споры, обсуждения, поиски истины! И ведь мы ещё практическую революционную работу вели. Агитация, листовки, подготовка стачек… И все это простые труженики.
— Лучшие труженики, — сказал я. — Самые одарённые, самые способные. Вам было к чему стремиться, вас вела высокая цель, жертвенность ради благородного дела. А сегодняшние наши слушатели — это не те люди, которые выделялись в борьбе. Отсюда и начало начал их дум, речей, действий. «Я был пастухом» или «мой отец был чернорабочий», — вот главная карта, которой они козыряют… Не все, конечно, однако — многие, — смягчил я свои слова, заметив болезненную гримасу Калинина.
— Далеко не все! — поспешно согласился Михаил Иванович. — Они проявили себя на практической работе…
— Это, знаете ли, сейчас не очень трудно.
— Почему?
— Кричать: «Да здравствует наша власть, да здравствует наша партия!», когда эта власть и эта партия господствуют, когда за твоей спиной весь государственный аппарат, все карательные органы, вся армия — мягко говоря, не очень рискованно. Сложность другая: попробуй разобраться, кто в такой обстановке громче и чаще поёт хвалу властям — человек, преданный делу, или приспособленец? У подхалима, карьериста больше оснований вещать о своей преданности, чтобы выделить себя, чтобы на виду быть, чтобы вверх выдвинуться.
— И времени у таких больше, — вздохнул Михаил Иванович. — Кто занят практической работой, тому недосуг выкрикивать лозунги, разве что с трибуны по праздникам.
— Однобокость, тенденциозность в этом институте безусловная. Принимают только членов партии — это я у Шнейдера спрашивал.
— Естественно, — не удивился Калинин. — Кто же ещё будет управлять государством?
— Не все же партийные у нас в стране… А корабль вести должны самые умные, способные.
— Одно не исключает другого.
— Знаете, Михаил Иванович, как Владимир Ильич в военную академию приезжал в апреле девятнадцатого? Первое подобное учреждение в Красной Армии было. История-то вот какая. Прежняя наша Академия Генерального штаба, Николаевская академия, была эвакуирована из Петрограда в Екатеринбург. Ну, в этот, в Свердловск. А когда началось наступление Колчака, вернуть академию не успели. Да и не очень старались, наверное. Часть преподавателей отступила с Красной Армией, часть перешла на сторону белых. И богатейшее имущество академии колчаковцам досталось: учебные .пособия, карты, книги, оборудование кабинетов. Так что в Москве надо было создавать академию почти заново. Отвели для неё дом на Воздвиженке, где раньше охотничий клуб был. Потребовалось вмешательство Ленина, его письмо потребовалось, чтобы сохранить важнейшее военное заведение. Ну, а когда учёба стала налаживаться, Владимир Ильич был приглашён в академию. Приехал, познакомился с работой, выступил перед слушателями и преподавателями… Извините за подробности, Михаил Иванович, рассказываю их вот к чему. Владимир Ильич поинтересовался, много ли среди слушателей первого набора коммунистов. В армии-то их тогда было раз-два и обчёлся. А Ленину ответили: восемьдесят процентов. И вы думаете, Ленин обрадовался такой цифре. Нет, он спросил: чем объяснить, что в академию принято так мало беспартийных товарищей? И уточнил свой вопрос: не пересолили при приёме? Не поприжали беспартийных в ущерб качеству? Не мало ли в академии, готовящей кандидатов на высокие военные посты, подготовленных товарищей? Ведь среди слушателей оказалось восемнадцать процентов вчерашних солдат, двенадцать процентов вообще не имели представления о военной службе — из числа партийных работников. Какая польза от них будет на практике? Восполнит ли учёба пробелы? Вот о чем беспокоился Ленин, вот как подходил к подбору кадров.
— Это предупреждение, — сказал Михаил Иванович. — Он предупреждал, чтобы не допускали перегибов. Но разве он не говорил, что каждая кухарка должна учиться управлять государством?
— Вероятно, имелись в виду одарённые женщины, случайно оказавшиеся в кухарках. Как вы, Михаил Иванович, случайно оказались токарем, хотя могли бы стать инженером.
— Ленин не уточнял, — улыбнулся Калинин.
— Справится, пожалуй, и кухарка, — согласился я, — но при одном условии: если она честный, добросовестный исполнитель, и не более того. Если она только служит проводником идей и энергии такого мощного генератора, каким был Ленин. Если же полуграмотная бабёнка берётся самостоятельно варить кашу на государственной кухне, то достойна сожаления участь народа, которому предстоит расхлёбывать её политическую и экономическую стряпню. Не кастрюля кулеша — в сортир не выльешь.
— Это вы о тех выпускниках, с которыми мы беседовали? — уточнил Калинин. — Не они же будут решать принципиальные вопросы. Для этого есть Центральный Комитет, Верховный Совет.
— Решать-то будет товарищ Сталин, а претворять в жизнь его решения, причём с восторгом и без колебаний, без учёта местных особенностей, будут такие вот представители новой элиты, коих мы лицезрели.
— Они не вечны, — сказал Калинин.
— Они заполнят государственный аппарат на долгие годы, постепенно доползут до самых верхов, подготовят себе такую же смену, чтобы потом спокойно доживать век за спинами своих ставленников.
— И все же они не вечны, — повторил Калинин. — А жизнь — не ровная дорожка, на ней много ухабов, когда одни слетают с облучка, другие садятся. Важно, куда ехать и зачем ехать. Наступит срок — все лишнее отпадёт, как короста после болезни…
Такая убеждённость звучала в его голосе, что я не стал возражать. Возможно, что этот полуслепой человек, с трудом различавший предметы вблизи, имел дар заглядывать вперёд гораздо дальше меня.
Через некоторое время с глазами у Михаила Ивановича стало совсем скверно. Вопрос стоял так: или операция, или полная слепота. Калинин нервничал и в конце концов согласился на операцию.
Прошла она благополучно. Михаил Иванович уехал в Сочи, чтобы укрепить здоровье. Туда же отправилась и жена его Екатерина Ивановна Калинина-Лорберг, давняя подруга ещё со времён первой революции.
Состояние Михаила Ивановича улучшалось. Я слышал, как Лаврентий Берия, уже окончательно обосновавшийся в Москве, говорил Сталину: скоро «беспокойный староста» вернётся с Кавказа и опять будет совать ему, Берии, палки в колёса. Надо, мол, чтобы он твёрдо знал границы своих возможностей.
И вот в один отнюдь не прекрасный день в Сочи пришла телеграмма: Екатерину Калинину срочно вызывали на работу. Нечто подобное случалось и прежде, Екатерина Ивановна быстро собралась и отправилась в путь.
Поезд пришёл в Москву вечером. В учреждении уже никого не было, а дежурный не смог объяснить женщине, кто и зачем вызывал её, кому позвонить. Отложив заботы на завтра, она отправилась домой. А в полночь, когда Екатерина Ивановна уже собралась спать, на квартиру явились двое в штатском. Очень вежливые, предупредительные, они сказали, что товарищ Берия просит её приехать немедленно, чтобы посоветоваться по некоторым вопросам.
Связавшись по телефону с дочерью Лидой, Екатерина Ивановна договорилась встретиться с ней пораньше, ещё до работы, и ушла из дома. Надолго. На семь лет. С пребыванием в холодном северном городе Воркуте. «Основанием» для высылки послужил клеветнический донос, который даже не проверялся и не расследовался.
Жена Михаила Ивановича оказалась в числе «врагов народа». Поверил ли этому Калинин или нет, я не знаю, но удар, во всяком случае, был страшный, точно и коварно рассчитанный. Попробуй-ка теперь, Михаил Иванович, выступить в защиту лиц, арестованных по политическим мотивам! Со своей женой не разобрался, в своём доме змею не разглядел, куда уж ему в другие-то дела лезть! Короче говоря, и здоровье, и дух Михаила Ивановича были надломлены непоправимо. Он сник, затих, стал совсем незаметен. Много времени проводил дома, с удовольствием читая книги по истории государства Российского. Если и доводилось ему теперь выступать, то не речи произносил, а читал, как и все, по бумажке проверенный и отредактированный текст. Работа свелась в основном к подписанию заготовленных Указов Верховного Совета да вручению орденов награждённым. При этом специальный сотрудник предупреждал, чтобы не жали сильно его руку. Но в пылу благодарности почти все отмеченные забывали об этом, а народ-то был здоровый — полярники и шахтёры, лётчики да моряки. И таких человек пятьдесят за один приём. У Михаила Ивановича постоянно болела правая рука от пальцев до самого плеча.
Встряхнула Калинина только война. Но не надолго. Он был уже слишком болен и слаб. Скончался Михаил Иванович вскоре после нашей Победы.
11
В ту пору Михаил Иванович болезненно переживал разрыв с родной деревней. Ездил он туда, в свою избу, всю жизнь, примерно года до тридцать пятого. Лучший отдых в милых сердцу лесах и лугах, в доме, согретом ласковой улыбкой матери. Агитировал земляков в колхоз вступать. А потом увидел, что дела в колхозе идут скверно, его поддержка, материальная помощь не помогают, а, наоборот, усугубляют положение. Крестьяне отходят от дел и забот, ленятся, перекладывают работу друг на друга, становятся лодырями, захребетниками, иждивенцами государства. Перестал ездить туда, лишив себя лучшего отдыха. Говорил: надобно что-то менять, перестраивать, заинтересовывать мужиков, вернуть тягу к работе. Но вносить какие-либо изменения он был не в силах, так как сложившаяся структура руководства, прямого подчинения с самого верха до самого низа, вполне устраивала Иосифа Виссарионовича.
Как я уже отмечал, Сталин имел незаурядную способность привязывать к себе нужных ему людей, очаровывать их своей эрудицией и обаянием, подогревать самолюбие, идти на некоторые уступки, постепенно затягивая человека в круг своих интересов, своего бытия, своих правил, превращая его в соучастника, ответственного за события. Что касается Калинина, то можно вспомнить случай прямо-таки парадоксальный. Михаил Иванович всегда был против «памятников при жизни»: распространения портретов, присвоения имён предприятиям, населённым пунктам. За исключением Ленинграда. В этом случае он не возражал, тем более что переименование произошло после смерти Владимира Ильича.
У меня есть текст выступления Михаила Ивановича на открытии Дома крестьянина в Кимрах. Когда земляки предложили переименовать этот город в честь Михаила Ивановича, он заявил: «Я считаю, совершенно излишне переименовывать уезд моим именем… Я решительно возражаю; это нецелесообразно практически — раз, и, наконец, это доказывает нашу чрезмерную спешку, наше неуважение, до известной степени, к прошлому. Конечно, мы боремся с прошлым строем, это верно, но все, что было ценного в прошлом, мы должны брать. Вот когда мы умрём и пройдёт лет пятьдесят после нашей смерти, и наши потомки поймут, что мы совершили что-то заслуживающее внимания, тогда они могут вынести решение, а мы ещё молоды, мы, товарищи, не можем себя оценивать. Слишком самоуверенно думать, что мы заслужили переименования места нашим именем».
Вот ведь сколько весомых, правильных доводов привёл Михаил Иванович — и совершенно в соответствии со своей натурой. Его доводы не устарели и для дальнейших переименователей, тем более, когда переименовывали города и районы, не спрашивая жителей. Но как же получилось, что через десяток лет Михаил Иванович подписал Указ о присвоении своего имени не какому-то заштатному городишке, а старинной Твери, сыгравшей немалую роль в истории государства Российского, вошедшей с таким названием в народную память?!
Свистопляску с переименованиями начали Троцкий и Зиновьев. Вскоре после революции Лев Давидович потешил своё самолюбие, добившись того, что город Гатчина превратился в Троцк. Такое же название обрела Юзовка на Украине, после Октября, дабы укротить претензии украинских националистов, по велению Ленина переданная из состава Российской Федерации в распоряжение Украинской республики. В то же время Елисаветград стал Зиновьевском. «Очень скромные люди, — саркастически говаривал тогда Сталин. — Позаботились о собственном величии».
Прошло время, и двух «Троцков» Льву Давидовичу показалось мало. Их на карте-то не найдёшь, эти городки. Не соответствуют величию! Да и позавидовал Лев Давидович тому, что имя Ленина увековечено в названии северной столицы. И Яков Мовшевич Свердлов удостоен высокой чести: его фамилию дали крупнейшему городу на Урале, бывшему Екатеринбургу. А он, Троцкий, чем хуже? Зачем ждать смерти, когда есть возможность теперь же похлопотать о себе?! На Москву, конечно, замахиваться не надо, это не пройдёт, а вот областной центр — вполне. И начал добиваться Лев Давидович, чтобы город с явно «контрреволюционным» названием — Царицын — получил новое наименование.
Иосиф Виссарионович, естественно, был взбешён. Что там ни говори, а это ведь он в самые трудные месяцы руководил обороной Царицына, сумел сохранить для республики важнейший Южный форпост. Этому городу как раз и носить имя Сталина, а не гастролёра, который раз или два съездил туда в комфортабельном поезде. Явная несправедливость! Надо принять решительные, быстрые меры. И вот 10 апреля 1925 года форпост на Волге обрёл звучное наименование — Сталинград, с коим и вошёл навеки в историю, по крайней мере в историю войн.
Лиха беда — начало. Вскоре появились на географической карте Сталинабад, Сталинск, Сталинир и так далее. Ну и других руководителей, членов Политбюро нельзя обижать. Возникли Ворошиловград, Киров, Молотов и Молотовск, Каганович, Куйбышев. А Нижний Новгород стал городом Горьким; ещё в 1932 году, при жизни пролетарского писателя. Экая, право, скромность… А Михаил Иванович, глава государства, почему в стороне? Как выглядят на его фоне другие товарищи? Нет уж, раз ты из нашей когорты, будь любезен, не нарушай общих порядков… Напор был столь сильным и стремительным, что Калинин не устоял, «поднёс» своё имя древней Твери, оказался «завязанным» в общий круг соискателей прижизненной славы. В смысле психологического срыва это было почти равносильно отказу от собственных убеждений, подписанию себе смертельного приговора. Что-то сломалось в Калинине — сие особенно важно было Иосифу Виссарионовичу, стремившемуся «приручить» Михаила Ивановича, сделать его податливым и послушным. Однако, несмотря на надлом, до этого было ещё далеко.[24]
Сталина беспокоили не столько хлопоты Михаила Ивановича по защите отдельных пострадавших граждан, сколько его публичные выступления. Не считаясь с укоренявшимся тогда правилом читать заранее подготовленные и согласованные речи, Калинин по старинке, как в ленинские времена, выходил к любой аудитории и говорил, как хотел, что считал нужным. При своей искренности такое мог сказануть, что потом не исправишь. Вот назовёт всенародно Сталина нарушителем законов, заварит бучу на весь мир… Контролировать надобно такого оратора, но как?
Иосиф Виссарионович без обиняков заявил мне: он спокоен лишь в том случае, если на ответственные выступления вместе с Калининым еду я… Надеялся на мою рассудительность и решительность, учитывая моё возрастающее влияние на Михаила Ивановича. Спросил меня: верно ли, что Калинин, выступая, беседуя, не избегает самых острых вопросов, а потом просит своего помощника: «Ты там приведи в порядок стенограмму, добавь шаблона в начале и в конце, тогда и в печать можно…»
— А что особенного? — удивился я.
— Шаблон — это наши лозунги, призывы, руководящие указания? — нахмурился Сталин.
— Они же действительно бывают шаблонными, набивают оскомину частым употреблением. А Михаил Иванович говорит о том же, проводит ту же линию, только по-своему, интересно, применительно всякий раз к конкретному случаю.
— Я бы не хотел поучать уважаемого человека, — со значением произнёс Сталин.
— Ну, хорошо, хорошо… Скажу ему, что слово «шаблон» не очень уместно.
— Вас он послушает, — удовлетворённо кивнул Иосиф Виссарионович.
Каюсь, насчёт этого слова я ничего не сказал Михаилу Ивановичу, случай не подвернулся. После разговора со Сталиным я был лишь на одном, хоть и очень памятном, выступлении Калинина в закрытой аудитории (официальные, общеизвестные речи приходилось, разумеется, слушать и позже). А тогда, 29 мая 1938 года, мы приехали к студентам Института государственного права и государственного управления. Название несколько странное, да и институтом это заведение можно считать только с очень большой натяжкой.
По общепринятым понятиям институт — высшее учебное заведение, куда принимаются люди, имеющие соответствующую подготовку, среднее образование. А сюда направлялись по другому принципу, сюда поступали без среднего образования, а выпускались без высшего. Знания, развитость решающего значения не имели. С мест присылали активистов, чтобы «подгустить смазку в мозгах». Брались граждане пролетарского происхождения, проявившие свою приверженность партии и Советской власти. Мозги у них свежие, не загруженные знаниями, дающими возможность сопоставлять, размышлять, сомневаться. Вкладывай в такие головы заранее подготовленные идеологические блоки, набивай лозунгами и инструкциями — вот и получатся надёжные исполнители.
Помню, в феврале 1918 года «Правда» поместила заметку об открытии Вторых петроградских артиллерийских курсов (со временем они стали одним из лучших артиллерийских училищ страны). Так вот, газета писала, что от поступающих на курсы требовалось умение «бегло читать, без искажения излагать прочитанное; уметь писать и знание 4-х правил арифметики». Так ведь то был первый год революции, труднейшее время. А через двадцать лет для поступления в ответственнейший институт страны, готовящий руководящие кадры, даже такие знания, как я понял, были необязательны. Знакомство с этим заведением, расцветшим на почве «культурной революции», не рассеяло, а лишь усугубило мой скептицизм. Приведу несколько цитат из стенограммы продолжительной беседы. Вот первый отклик на предложение Калинина рассказать, «что хорошего или дурного выносите вы из института?»
"Один из студентов (так в стенограмме). Я батрак, пастух. Что мне дал за три года институт? До этого я был малограмотным. На советской работе я не работал до института. Я работал по найму. До 1929 года был рабочим. Потом пошёл на рабфак. В 1935 году меня послали в совпартшколу. А оттуда я пришёл в институт. Сейчас я сам себя не знаю — настолько я вырос. Разбираюсь в той литературе, которая даётся. Знаю советский государственный аппарат. Когда я был на практике, то там увидел, что действительно разбираюсь в работе советского государственного аппарата. Я много узнал за это время. Конечно, учиться ещё придётся много. Останавливаться на достигнутом я не собираюсь.
Калинин. Я хотел обратить ваше внимание вот на что. Товарищ начинает свою речь с того, что он пастух. И это не он один. Почти все так начинают. Это очень трафаретный приём. Если это говорит колхозник, то это понятно. А от студента, грамотного человека, руководящего работника не требуется — кто он был, а нужно знать, кто он сейчас. А кто он был, так эта стадия давно прошла, и её пережёвывание ничего не даёт, потому что великолепные бюрократы выходят и из пастухов, и из сыновей кулаков получаются хорошие работники. Это, конечно, не исключает общую оценку, что если брать в средних величинах в общей прослойке, то среди потомков кулаков мы найдём больше врагов, чем среди потомков середняков или потомков пастухов. Но вот сейчас вам совсем не следовало начинать с этого… Вы учёные люди, и у вас должен быть развит вкус, вкус деликатного. Я не хочу вас обидеть. Но когда слышишь, что человек говорит, что он пастух или сын пастуха, то этим он высказывает внутреннюю гордость, такую же, как тогда, когда прежде говорили: «я дворянин». Поэтому тыкать этим не следует. Когда вас об этом спросят, тогда вы скажете: я такой-то, моё происхождение такое-то… Эта гордость имела значение в начале революции, это имеет значение, когда об этом говорит колхозник или рабочий, который только что поднимается. Но когда уже человек поднялся на сравнительно высокую ступень знания, тогда это — не та гордость. Никто не спросит у знаменитого учёного Павлова, сын он пастуха или графа. И для Горького важно не то, что он сын баранщика, а что он великий писатель… Кичливость происхождения — это, до известной степени, уже архаично. Это ещё было понятно в первые годы революции, а теперь, когда мы двадцать лет уже сами хозяева, нам эта кичливость не нужна. Класс, который идёт вперёд и сам твёрдо верит в себя, в этом не нуждается. Все знают, что пастухи, пролетарии, бывшие бедняки у нас сейчас хозяева нашей земли, так что нам нечего об этом говорить. Вот если начнётся какой-нибудь спор и кто-либо скажет: «Что же, что ты рабочий, я и сам сын пастуха».
В принципе я согласен с Килининым, но меня коробило вот что: государственные руководители, больше всех говорящие о равенстве людей, вроде бы строящие на этом всю политику, в то же время сами опровергали свои основы, разделяя людей не только по их личным достоинствам, а и по происхождению.
Теперь ещё цитата. Говорит бойкая женщина по фамилии Гордиенко. Я изъявила желание поехать в Орджоникидзевский край, потому что меня там знают с тех пор, как я начала работать. Хочу работать в секторе кадров. Постараюсь преломлять себя на работе.
Калинин. «Преломлять» — это другое слово. Сюда оно не подходит. (И, вероятно, обеспокоенный самодовольно-самоуверенным тоном этой явно полуграмотной выпускницы, Михаил Иванович спросил: — А что вы читали из беллетристики?
Гордиенко. С этим делом у меня обстоит плохо. Читала я мало. (Она будто бравировала этим.) Можно по пальцам перечесть все. Читала Горького «Мать», Островского «Как закалялась сталь», читала «Я — сын трудового народа» (книжечка для детей среднего школьного возраста).
Калинин. Сколько времени вы потратили на то, чтобы прочесть «Мать» Горького?
Гордиенко. Долго.
Калинин. Я считаю, что с классиками обязательно нужно познакомиться — с Гончаровым, Тургеневым, Толстым, Некрасовым, Гоголем, Пушкиным, Чеховым, Горьким. Если хотите хорошо составлять документы, читайте Чехова. Я считаю, что лучше его никто не пишет: коротко, сжато, ясно, прекрасный, настоящий русский живой язык. Чем больше вы будете читать, тем больше он будет нравиться. Это один из крупнейших наших художников. Он жил в безвременье, но дал много, у него нужно учиться. Прекрасный язык у Гончарова… У нас очень много близких по значению слов, а чтение литературы даёт понимание их употребления. Вы будете иметь дело с народом. Вам нужно говорить с ним хорошим языком, чистым, ясным, простым. А это самое трудное. Имейте в виду, что беллетристика — это одно из важнейших пособий для наших работников… Смотрите, читайте беллетристику. Видно, вы ещё во вкус её не вошли. Посмотрите, сколько Маркс уделял времени беллетристике… Он критиковал Эжена Сю. Сколько он останавливался на Бальзаке…"
Пока Михаил Иванович делился своими мыслями, я наблюдал за аудиторией. С интересом слушали Калинина только преподаватели да некоторая, незначительная часть так называемых «студентов». Подавляющее большинство собравшихся не только не понимали его, но и не в силах были скрыть удивления. Чего ждали эти «заострённые на классовую борьбу» молодые женщины и мужчины в возрасте от двадцати до тридцати лет? Они ждали указаний, как разоблачать троцкистов и бухаринцев, как очищать госаппарат от подозрительных элементов, какую линию им проводить на местах в ближайшее время. (Кстати, мне было известно, что по меньшей мере треть студентов уже отличилась своей бдительностью, писали доносы или выдвигали устные обвинения против своих сослуживцев, коллег, даже родственников. Тогда это считалось проявлением лояльности.) Да, таких вот установок ждали собравшиеся от главы государства, старого большевика, который был для них чуть ли не святым чудотворцем. А Калинин призывал к скромности, советовал набираться знаний, думать, книжки читать. И не только безупречную марксистскую литературу, но и называл каких-то буржуйских, дворянских авторов, графа Толстого припомнил. У себя в ячейках осуждали тех, кто разными там графьями интересуется, а Михаил Иванович уважение проявляет. Поди разберись…
Многие из этих студентов были бы хороши каждый на своём месте, на заводе, в деревне, в учреждении. Добросовестно работали бы, имели семьи. Но их вырвали из знакомой среды, бросили в непонятный мир, где надо осматриваться и обживаться с самого начала, с азов, невзирая на возраст. Попробуй-ка без предыдущей подготовки освоить накопленные человечеством знания, прочувствовать, воспринять художественные ценности. Даже те, кто хотел этого, просто не смогут, не успеют. Им указали одну тропу — по ней они и пойдут. И этим вот полуграмотным людям, едва пробудившимся к духовной жизни, едва вкусившим от древа познания, этим людям предстоит занять руководящие посты в государственном аппарате. И надолго, на последующие тридцать-сорок лет! Боже мой, каково будет житьё в том районе, в той области или крае, одним из руководителей которого станет, к примеру, известная нам Гордиенко, к двадцати пяти годам осилившая всего три книги, из них одну — детскую? А ведь она с кадрами работать намерена, она кадры выращивать будет. Наберёт подобных себе работников. Бабёнка самоуверенная, энергичная, развернёт активную деятельность.
Всплыли в памяти слова Гёте: «Не знаю ничего ужаснее деятельного невежества…» А ведь оно процветает…
Да, огорчила меня беседа в Институте государственного права и государственного управления. Михаил Иванович тоже был удручён. Редкий случай — контакта с аудиторией у него не получилось. Студенты отмалчивались, говорил главным образом сам Калинин да ещё председательствовавший Шнейдер. Пока мы ехали в машине, Михаил Иванович вздыхал, пощипывая свою клинообразную бородку.
Возле «Националя» отпустили автомобиль, решили немного пройтись пешком. Вечер выдался сырой, тёплый. В пустынном Александровском саду лишь кое-где виднелись на мокрых скамейках пары. Сладостно и волнующе пахла молодая листва. Михаил Иванович немного приободрился. Шёл осторожно, постукивая палочкой, как слепой. В последнее время у него ослабло, ухудшилось зрение, а в сумерках вообще почти ничего не видел. Я придерживал его за локоть.
Не хотелось мне делиться впечатлениями, добавлять Калинину огорчений, но Михаил Иванович сам, вероятно, испытывал желание излить наболевшее.
— Мы были не такими, — сказал он, — мы совсем другими были в их возрасте.
— Вполне естественно, — согласился я. — Вы, Михаил Иванович, более четырех лет жили в интеллигентной генеральской семье почти на правах сына, прочитали книги из обширной библиотеки.
— Со мной — частный случай. Я говорю о своих товарищах из рабочей массы, с которыми вошёл в революционное движение. Мы по десять-двенадцать часов трудились на заводе, спали в бараках или снимали комнатушки, питались кое-как, но занимались в подпольных кружках, учились, жадно вбирали знания. Просто удивительно — сколько успевали читать. Сотни книг! А наши горячие споры, обсуждения, поиски истины! И ведь мы ещё практическую революционную работу вели. Агитация, листовки, подготовка стачек… И все это простые труженики.
— Лучшие труженики, — сказал я. — Самые одарённые, самые способные. Вам было к чему стремиться, вас вела высокая цель, жертвенность ради благородного дела. А сегодняшние наши слушатели — это не те люди, которые выделялись в борьбе. Отсюда и начало начал их дум, речей, действий. «Я был пастухом» или «мой отец был чернорабочий», — вот главная карта, которой они козыряют… Не все, конечно, однако — многие, — смягчил я свои слова, заметив болезненную гримасу Калинина.
— Далеко не все! — поспешно согласился Михаил Иванович. — Они проявили себя на практической работе…
— Это, знаете ли, сейчас не очень трудно.
— Почему?
— Кричать: «Да здравствует наша власть, да здравствует наша партия!», когда эта власть и эта партия господствуют, когда за твоей спиной весь государственный аппарат, все карательные органы, вся армия — мягко говоря, не очень рискованно. Сложность другая: попробуй разобраться, кто в такой обстановке громче и чаще поёт хвалу властям — человек, преданный делу, или приспособленец? У подхалима, карьериста больше оснований вещать о своей преданности, чтобы выделить себя, чтобы на виду быть, чтобы вверх выдвинуться.
— И времени у таких больше, — вздохнул Михаил Иванович. — Кто занят практической работой, тому недосуг выкрикивать лозунги, разве что с трибуны по праздникам.
— Однобокость, тенденциозность в этом институте безусловная. Принимают только членов партии — это я у Шнейдера спрашивал.
— Естественно, — не удивился Калинин. — Кто же ещё будет управлять государством?
— Не все же партийные у нас в стране… А корабль вести должны самые умные, способные.
— Одно не исключает другого.
— Знаете, Михаил Иванович, как Владимир Ильич в военную академию приезжал в апреле девятнадцатого? Первое подобное учреждение в Красной Армии было. История-то вот какая. Прежняя наша Академия Генерального штаба, Николаевская академия, была эвакуирована из Петрограда в Екатеринбург. Ну, в этот, в Свердловск. А когда началось наступление Колчака, вернуть академию не успели. Да и не очень старались, наверное. Часть преподавателей отступила с Красной Армией, часть перешла на сторону белых. И богатейшее имущество академии колчаковцам досталось: учебные .пособия, карты, книги, оборудование кабинетов. Так что в Москве надо было создавать академию почти заново. Отвели для неё дом на Воздвиженке, где раньше охотничий клуб был. Потребовалось вмешательство Ленина, его письмо потребовалось, чтобы сохранить важнейшее военное заведение. Ну, а когда учёба стала налаживаться, Владимир Ильич был приглашён в академию. Приехал, познакомился с работой, выступил перед слушателями и преподавателями… Извините за подробности, Михаил Иванович, рассказываю их вот к чему. Владимир Ильич поинтересовался, много ли среди слушателей первого набора коммунистов. В армии-то их тогда было раз-два и обчёлся. А Ленину ответили: восемьдесят процентов. И вы думаете, Ленин обрадовался такой цифре. Нет, он спросил: чем объяснить, что в академию принято так мало беспартийных товарищей? И уточнил свой вопрос: не пересолили при приёме? Не поприжали беспартийных в ущерб качеству? Не мало ли в академии, готовящей кандидатов на высокие военные посты, подготовленных товарищей? Ведь среди слушателей оказалось восемнадцать процентов вчерашних солдат, двенадцать процентов вообще не имели представления о военной службе — из числа партийных работников. Какая польза от них будет на практике? Восполнит ли учёба пробелы? Вот о чем беспокоился Ленин, вот как подходил к подбору кадров.
— Это предупреждение, — сказал Михаил Иванович. — Он предупреждал, чтобы не допускали перегибов. Но разве он не говорил, что каждая кухарка должна учиться управлять государством?
— Вероятно, имелись в виду одарённые женщины, случайно оказавшиеся в кухарках. Как вы, Михаил Иванович, случайно оказались токарем, хотя могли бы стать инженером.
— Ленин не уточнял, — улыбнулся Калинин.
— Справится, пожалуй, и кухарка, — согласился я, — но при одном условии: если она честный, добросовестный исполнитель, и не более того. Если она только служит проводником идей и энергии такого мощного генератора, каким был Ленин. Если же полуграмотная бабёнка берётся самостоятельно варить кашу на государственной кухне, то достойна сожаления участь народа, которому предстоит расхлёбывать её политическую и экономическую стряпню. Не кастрюля кулеша — в сортир не выльешь.
— Это вы о тех выпускниках, с которыми мы беседовали? — уточнил Калинин. — Не они же будут решать принципиальные вопросы. Для этого есть Центральный Комитет, Верховный Совет.
— Решать-то будет товарищ Сталин, а претворять в жизнь его решения, причём с восторгом и без колебаний, без учёта местных особенностей, будут такие вот представители новой элиты, коих мы лицезрели.
— Они не вечны, — сказал Калинин.
— Они заполнят государственный аппарат на долгие годы, постепенно доползут до самых верхов, подготовят себе такую же смену, чтобы потом спокойно доживать век за спинами своих ставленников.
— И все же они не вечны, — повторил Калинин. — А жизнь — не ровная дорожка, на ней много ухабов, когда одни слетают с облучка, другие садятся. Важно, куда ехать и зачем ехать. Наступит срок — все лишнее отпадёт, как короста после болезни…
Такая убеждённость звучала в его голосе, что я не стал возражать. Возможно, что этот полуслепой человек, с трудом различавший предметы вблизи, имел дар заглядывать вперёд гораздо дальше меня.
Через некоторое время с глазами у Михаила Ивановича стало совсем скверно. Вопрос стоял так: или операция, или полная слепота. Калинин нервничал и в конце концов согласился на операцию.
Прошла она благополучно. Михаил Иванович уехал в Сочи, чтобы укрепить здоровье. Туда же отправилась и жена его Екатерина Ивановна Калинина-Лорберг, давняя подруга ещё со времён первой революции.
Состояние Михаила Ивановича улучшалось. Я слышал, как Лаврентий Берия, уже окончательно обосновавшийся в Москве, говорил Сталину: скоро «беспокойный староста» вернётся с Кавказа и опять будет совать ему, Берии, палки в колёса. Надо, мол, чтобы он твёрдо знал границы своих возможностей.
И вот в один отнюдь не прекрасный день в Сочи пришла телеграмма: Екатерину Калинину срочно вызывали на работу. Нечто подобное случалось и прежде, Екатерина Ивановна быстро собралась и отправилась в путь.
Поезд пришёл в Москву вечером. В учреждении уже никого не было, а дежурный не смог объяснить женщине, кто и зачем вызывал её, кому позвонить. Отложив заботы на завтра, она отправилась домой. А в полночь, когда Екатерина Ивановна уже собралась спать, на квартиру явились двое в штатском. Очень вежливые, предупредительные, они сказали, что товарищ Берия просит её приехать немедленно, чтобы посоветоваться по некоторым вопросам.
Связавшись по телефону с дочерью Лидой, Екатерина Ивановна договорилась встретиться с ней пораньше, ещё до работы, и ушла из дома. Надолго. На семь лет. С пребыванием в холодном северном городе Воркуте. «Основанием» для высылки послужил клеветнический донос, который даже не проверялся и не расследовался.
Жена Михаила Ивановича оказалась в числе «врагов народа». Поверил ли этому Калинин или нет, я не знаю, но удар, во всяком случае, был страшный, точно и коварно рассчитанный. Попробуй-ка теперь, Михаил Иванович, выступить в защиту лиц, арестованных по политическим мотивам! Со своей женой не разобрался, в своём доме змею не разглядел, куда уж ему в другие-то дела лезть! Короче говоря, и здоровье, и дух Михаила Ивановича были надломлены непоправимо. Он сник, затих, стал совсем незаметен. Много времени проводил дома, с удовольствием читая книги по истории государства Российского. Если и доводилось ему теперь выступать, то не речи произносил, а читал, как и все, по бумажке проверенный и отредактированный текст. Работа свелась в основном к подписанию заготовленных Указов Верховного Совета да вручению орденов награждённым. При этом специальный сотрудник предупреждал, чтобы не жали сильно его руку. Но в пылу благодарности почти все отмеченные забывали об этом, а народ-то был здоровый — полярники и шахтёры, лётчики да моряки. И таких человек пятьдесят за один приём. У Михаила Ивановича постоянно болела правая рука от пальцев до самого плеча.
Встряхнула Калинина только война. Но не надолго. Он был уже слишком болен и слаб. Скончался Михаил Иванович вскоре после нашей Победы.
11
Рассказывая о явлениях скверных, я отнюдь не забываю о том хорошем, что было у нас в тридцатых годах, о достижениях и свершениях. Моё желание — внести в мозаику истории свои фрагменты участника и очевидца, по возможности правдивые и объективные. Как бы там ни было, но Иосиф Виссарионович занимался не только упрочением своих политических позиций, не только борьбой за власть, но, главным образом, укреплением экономики страны, повышением уровня жизни народных масс.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента