Страница:
– Спокойной ночи. Еще увидимся.
Больше мы не разговаривали, пока не пригнали мою машину. Андре открыл передо мной дверцу. А закрывая, попросил:
– Поклянитесь, что счастливы в браке, и я перестану преследовать вас.
Я отвела глаза, повернула ключ в замке зажигания и, не ответив, тронулась с места. Я не хотела, чтобы Бог слышал мой ответ.
ЭЛИЗАБЕТ
– Полоумная лесба… – кричал мужчина.
Я нажала семерку, чтобы прервать сообщение, – не хотела слушать его до конца. Их приходили десятки, и все начинались примерно одинаково. Мне желали смерти. Меня ненавидели. Словно все протестантские священники разом напустили их на меня, чтобы уберечь от адского пламени.
Несколько ненормальных проделали путь на телевидение из таких отдаленных мест, как Монтана, словно хотели появиться в «Доброе утро, Америка». Но вместо плакатов с выведенными на них поздравлениями с днем рождения близких держали в руках надписи: «Адам и Ева, а не Адам и Стив». Но больше, чем эти добропорядочные психи, меня беспокоило то, что продюсер национальных новостей, приглашавший меня в свою команду до того, как все раскрылось, больше не отвечал на звонки. А ледяной тон его секретарши подтвердил самые жуткие страхи – я им больше не нужна.
После появления статьи в «Гералд» моя жизнь сразу изменилась. По дороге на работу я завернула в «Данкин Донате» выпить кофе. И кассирша Лорен, пожилая гаитянская иммигрантка, швырнула сдачу на прилавок, вместо того чтобы, как обычно, положить на ладонь. И при этом неодобрительно поцокала языком. Я заметила на прилавке рядом с тостером номер «Гералд», развернутый на странице со знаменитой фотографией, где я целуюсь с Селвин. Лорен не пожелала мне доброго дня, не поведала о своих детях-студентах. Не сказала, как прежде, что хотела бы, чтобы я была ее дочкой. Пробормотав «отвратительно», удалилась в заднюю комнату.
Мать, должно быть, тоже знала, но пока не обмолвилась ни словом. Я не представляла, как себя вести. Она старалась быть в курсе моих дел и ежедневно читала он-лайн бостонские газеты. Мать, видимо, не изменилась, но я не сомневалась, что разговор впереди. Хотя и не сейчас.
Наверное, я псих. Всегда так ждала весну, предвкушала, как буду гулять по Коммон, где множество бульваров. А теперь избегала общественных мест. Задергивала шторы. А потом спешила домой и пряталась. Мы с Селвин старались обрести равновесие: заказывали по Интернету напрокат DVD, ели микроволновый поп-корн из большой икеевской упаковки и красили друг другу ногти на полу, пока готовилось мясо. С тех пор как все произошло, у нее появились седые волосы, и Селвин глотала «Маалокс», словно воду. Она, как зеленый росток, погибает без солнечного света. Селвин не сетовала на появившиеся на дверях запоры или на исходящую из почтового ящика в колледже угрозу. Но я чувствовала, чувствовала: если ничего не изменится, я потеряю ее. «Надо было влюбляться в кинозвезду», – шутила Селвин. Но я понимала, что в ее словах была доля истины.
Печально известная занудством «Газетт» тоже внесла свою лепту в охоту на ведьм, поместив общественный рейтинг фиаско. Положение не спасла и передовица в защиту геев. Хорошо повела себя по отношению ко мне Лорен, написав в мою поддержку пару колонок. Она советовала читателям заниматься своими делами. Ни одна из подруг, кроме Сары, не отвернулась от меня. Да, люди иногда удивляют.
Шизики стали еще активнее после того, как о моей сексуальной ориентации рассказал по правохристианскому радио доктор. С этого момента против меня объявили крестовый поход по электронной почте. Шефу присылали письма типового образца из web-страницы. Присылали депеши на сайт национальной сети. На меня объявили охоту, меня ненавидели, требовали шестидесятиминутного интервью. (Но я ответила «нет».)
Мои коллеги не обсуждали все это, не спрашивали, как я себя чувствую. Делали вид, что ничего не происходит. Но им было со мной неловко. Я понимала это по тому, как они отводили взгляды в лифте. По тому, что мы оказались единственным информационным каналом в городе, который не вынес в заголовки проблему моей ориентации.
Как быть с сердцем в такие времена? В холоде и одиночестве ранних рассветов я полагалась на светлую улыбку Лорен. Беседа с ней помогала начать новый день. Мы ощущали солидарность, поскольку жили в темноте, и потому – как бы точнее выразиться, – что влачили существование вдали от солнца и, вглядываясь по утрам в звезды, старались не заснуть. Обычно мы говорили пять или десять минут. Немного. Но наша беседа стала символом. Утешением. Иногда она поила меня бесплатным кофе. Я больше не была желанной.
Когда утром я остановилась неподалеку от дома на светофоре, какой-то неопрятный, бледный, словно тесто, сосед, прожевав из кулака виноград (подумайте, как непотребно для столь деликатного фрукта), увидел меня и крикнул: «Какая жалость! Смазливая негритоска – и ничья. Тебе бы хорошего мужика – быстро пришла бы в чувство!» – и захихикал. Хихикал долго, как чокнутый. Мир вертится, и никуда не спрячешься. Неужели и вон тот человек, с которым я всегда здоровалась через забор, ухватил себя мясистыми пальцами за одно место и показал розовый язык?
Охваченная паникой, я добралась до работы – сердце неистово стучало в груди – и в подземном гараже боялась выходить из машины – сидела и освобождала память голосовой почты своего мобильника. Селвин считает, будто я преувеличиваю то, что она называет ограниченным неприятием моего лесбийства. Но я журналист. А она нет. Я тряслась – и вовсе не от холода. Меня пугал мир. Я пять лет сообщала новости. Родители душили детей. Мужчины мучили кошек. Одни делали рабами других. Я понимала, что мир в основном состоит из зла.
– Не зацикливайся на этом, – увещевала меня Сел-вин. – Так нельзя.
Я включила радио в машине и настроила на новостную волну в среднем диапазоне. Не прошло и десяти минут, как мне сообщили, что Лиз Круз – лесбиянка. Любимая тема дня. Я перевела регулятор на ток-шоу. Ведущий посмеивался и говорил: «Что творится с этими латинос, Джек? Если кто-то симпатичный, то обязательно нетрадиционной ориентации. Сначала Рикки Мартин, а теперь Лиз. Что касается Рикки, мне наплевать. Моя жена заглядывается на него. Так что пусть пялит всех мужиков подряд. Потрясающе. Но Лиз! Жена в восторге – мы квиты. Да, приятель, жизнь дала трещину! Жди теперь, когда сообщат, что Пенелопа Круз такая же. Придется вешаться!»
Я поспешила из машины к лифту.
Ни в гримерной, ни на летучке мне не сказали ни слова. Но я ощущала на себе косые взгляды. Люди больше не желали терпеть меня в своей среде. Наши рейтинги падали, но мне пока не указывали на дверь.
Я читала новости и крепилась как могла – строила из себя железную женщину. Приходилось держаться. Может, мне так ничего и не скажут? Наплюют на весь этот яд? Я очнусь от этого кошмара, и все будет как раньше? В новостях обо мне ничего не сказали.
Выпуск кончился, и я отправилась в гримерную снять грим. Но осталась в ярко-голубом пиджаке, жемчуге и джинсах. Джинсах – поскольку зрители не видят, что дикторы носят ниже пояса. Иногда я переодевалась в свитер или во что-нибудь другое, удобное. Но сегодня не хотела ощущать холодка студии. Не желала подставляться.
Ко мне постучал новостной директор Джон Ярдли, три раза явственно вздохнул и закрыл за собой дверь. Несмотря на утро, этот грузный человек в больших очках блестел от пота и от него пахло луком. Не представляю, что же такое он ел на завтрак.
– Вы в порядке? – спросил он, постукивая пальцами по ляжке. Джон всегда суетился, как воробей, но сегодня больше обычного. Я взяла себя в руки и кивнула. – Потому что мы все за вас беспокоимся, – добавил он.
Я продолжала снимать грим и лишь мельком взглянула на него в зеркало. Его глаза говорили, что он лжет. Джон впервые упомянул о чехарде вокруг меня, и она явно тревожила его.
– Хочу спросить вас напрямик. – Он чувствовал себя неудобно. – Отнеситесь нормально.
– Пожалуйста, – ответила я. Меня не обидело слово «нормально».
Джон выдавил из себя смешок.
– Это правда, Лиз?
Меня захлестнул гнев. Он струился подо мной. Бурлил вокруг. Как мне хотелось уплыть на его волне. Как мне нужна была сейчас Селвин. Она знала бы, что ответить. Много лет закалялась этим городом, этой жизнью, такой холодной. Холодом.
– Какое это имеет значение? – возмутилась я. Джон энергично затряс головой. Он смутился:
– Разумеется, никакого. Я ваш друг. Мы все ваши друзья. Я просто хотел сказать, что, если это правда, мы все на студии поддержим вас, будем за вас. А если вам хочется поговорить, я к вашим услугам.
– А разве вы все уже не обсудили за моей спиной?
– Ни в коем случае. Но, как новостной директор, я обязан сказать вам, что люди за вас. Иными словами, ничего не изменится.
– В каком смысле?
– В том, что вы по-прежнему наша популярнейшая утренняя ведущая.
– В том, что вы не снимете меня и не прогоните?
– Я этого не говорил. Напротив, сказал, что все останется как прежде.
– Иначе это было бы незаконно. Массачусетс – один из штатов, где дискриминация гомосексуалистов и лесбиянок считается неправомерной.
– Совершенно верно, – криво улыбнулся Джон. – Но я не о том. Хотя мы получаем множество звонков и писем по электронной почте – сотни каждый день со всей страны и со всего света – и все требуют, чтобы мы избавились от вас, Лиз, мы не намерены так поступать.
Сотни звонков. И все обо мне.
– Мы можем сделать заявление. Попробуем все уладить.
– Какого рода заявление?
– Будем все отрицать. Объявим, что О'Доннел лжет. Ее и так никто не любит.
– И поэтому вы каждую неделю приглашаете ее на программу? Потому что ее никто не любит?
– Честно говоря, да. Людям нравится ее слушать, а потом не соглашаться с тем, что она сказала. О'Доннел грубая и вульгарная. У вас большое преимущество, Лиз. Вас считают симпатичной и милой. А Эйлин – стервой.
– Я подумаю, – проговорила я. Как бы я хотела кануть в былую неизвестность. Но я испытывала освобождение – ведь теперь все, даже Сара, наконец узнали правду. Несмотря на последствия. И эта правда навсегда останется правдой. Если мы объявим войну против Эйлин О'Доннел и «Гералд», моих преследователей только прибавится, придется еще больше скрываться, таиться и красться с компасом и фонарем по краешку жизни, словно Элизабет Круз не имеет права быть в этом мире.
– Если вы согласитесь на это, у нас мало времени. По-моему, надо что-то выдать средствам массовой информации в течение нескольких часов. В таких ситуациях необходимо действовать быстро. Мы и так тянули слишком долго, но я хотел знать, как поведет себя публика. Теперь это известно. Интерес не потерян. Надо защищаться. Не поддаваться противнику.
– Понимаю. К концу дня сообщу вам о своем решении. Идет?
– Прекрасно. Сегодня утром работали, как всегда, хорошо.
Директор встал и открыл дверь. Я собиралась выйти первой, но он задержал меня:
– Прежде чем вы спуститесь в гараж, я хочу, чтобы вы кое на что посмотрели.
Он провел меня в свой кабинет, выходивший окнами на улицу в шести этажах внизу. Утро еще не кончилось – государственный центр кишел суетой. Служащие спешили на работу. А прямо под нашими окнами, у входа в студию, стояли, закутавшись в пальто, шесть человек. Кто-то держал плакаты, кто-то жег свечи. Другие держали кресты или за руку детей. И все вместе пели. Я не слышала слов, но догадывалась, о чем они поют. Видела их в последние восемь недель, когда приезжала на работу и собиралась домой. Злой огонь в их глазах не осталось сомнений. «Подумайте о детях», «Наша станция – наши ценности» вопили плакаты. У тротуара были припаркованы фургоны других станций, и репортеры брали интервью у протестующих.
– Они просят разрешения подняться и проинтервьюировать вас. – Джон ткнул подбородком в сторону роящихся журналистов. – Жаждут жареного. Уроды.
– Я знаю.
– Вот и хорошо.
– Зачем им это надо? Какое-то средневековье. Джон не ответил. Стоял и смотрел на людей. И я тоже смотрела вниз. Некоторое время мы смотрели с ним вместе. Потом он повернулся ко мне:
– Надо, потому что все мужчины в городе поголовно хотят вас. А все женщины желают походить на вас.
– Не может быть! – возразила я.
– Поверьте, это так. Телевизионные новости, Лиз, не имеют никакого отношения к слухам. Это развлечение. Программа о половом влечении. И коль скоро ведущий гей или лесбиянка, зритель больше не способен представлять его себе так, как он привык.
– Вы полагаете?
– Я это знаю. Возьмите Джорджа Майкла – когда вы в последний раз слышали его песню по радио? Мы вышли на первое место благодаря вам, Лиз. Потому что вы красивая, очаровательная, милая. Потому что вы совершенная женщина для этого города – черная, говорите как белая, а на самом деле латиноамериканка. Чертовски удачный ход! Всех обштопали, взяв вас на работу. И мы еще поборемся. Ладно?
Он сказал это очень напористо. А меня мучили сомнения.
– Не знаю.
Джон тревожно вздохнул:
– Подумайте хорошенько. Подумайте, прошу вас.
– Подумаю. Мне можно идти? Он кивнул:
– Будьте осторожны внизу. Люди сбрендили. Хотите, чтобы охранница проводила вас до машины?
Охранница, дородная, мускулистая женщина, посмотрела на меня с сочувствием:
– Плюньте на них. Это отнюдь не большинство американцев.
Прежде чем нажать на кнопку, открыть ворота гаража и показаться при свете дня, я надела темные очки и шляпку.
Сверкнули вспышки фотоаппаратов.
– Господи Боже мой! – Я моргнула, нажала на газ и понеслась от объективов, стараясь оторваться подальше до первого красного света. Репортеры хуже протестующих: они готовы состряпать все, что угодно, из ничего, только бы повысить свой рейтинг. У меня возникло странное ощущение, что за мной гонятся каннибалы. Я выбирала узкие боковые улицы среди петляющей цепи холмов Норт-Энда и выскочила на трассу в непредсказуемом месте, далеко от станции.
И так неистово крутила рулем, стараясь освободиться от погони, что ощутила себя преступницей. Почему я должна испытывать подобные чувства лишь потому, что я такая, какая есть? Почему должна скрываться и удирать? На широкой дороге я глубоко вздохнула и рванула так, что меня никто не догнал бы.
Но куда я еду? Домой не хотелось, к Селвин нельзя.
Лорен, Уснейвис или Ребекке звонить бесполезно – они на работе. Оставалась Сара. Мне хотелось с кем-то поговорить, выпустить пар и решить, как поступать дальше. Но станет ли она разговаривать со мной? Следовало отдавать себе отчет в том, что я делала.
Я позвонила по сотовому Селвин на работу и предупредила:
– Не ходи домой. Там целая стая репортеров.
– Господи!
– И очень большая.
– Мы ужинаем сегодня у Рона, – сообщила она. Рон – ее коллега, профессор, мягкий человек, но читает курс литературы гнева. – Рон и его жена предложили нам свой дом.
– О'кей, – ответила я. – Но куда мне деваться до тех пор?
– Куда-нибудь, где тебя никто никогда не видел, – посоветовала Селвин.
Оставалась Сара.
Я набрала ее номер. Сара ответила усталым, нетвердым голосом. Узнав меня, она не повесила трубку, но молчала.
– Пожалуйста, – попросила я. – Я соскучилась по тебе. Мне надо поговорить с тобой.
– Извини, Лиз, – ответила она. – Не могу: готовлюсь к предстоящей на следующей неделе поездке с Ро-берто. Извини, занята.
– Сара, – заплакала я. – Меня собираются распять. Я не знаю, что делать. Конечно, ты не одобряешь меня, но неужели так ненавидишь, что сможешь спокойно смотреть, как свора безмозглых репортеров губит мою карьеру?
Помолчав, Сара уступила:
– Хорошо, приезжай. Но ненадолго. Уедешь, как только мы все обсудим. Тебе нельзя оставаться у меня при Роберто. Он убьет меня.
САРА
Больше мы не разговаривали, пока не пригнали мою машину. Андре открыл передо мной дверцу. А закрывая, попросил:
– Поклянитесь, что счастливы в браке, и я перестану преследовать вас.
Я отвела глаза, повернула ключ в замке зажигания и, не ответив, тронулась с места. Я не хотела, чтобы Бог слышал мой ответ.
ЭЛИЗАБЕТ
Я не люблю забивать свою колонку пикантными историями. Это дешевый трюк, и я еще на журфаке поклялась: если мне доверят колонку, никогда не стану завлекать читателей тем, что сама называю «Пол Харви». Но гнев побуждает меня сообщить несколько личных моментов. Понимаете, у меня есть подруга, щедростью она превосходит всех моих знакомых. Впервые я поняла это, когда мы были еще первокурсницами: она увидела бедную раздетую женщину, дрожащую на снегу, и отдала ей свое пальто, шляпку, перчатки и только что купленный стаканчик горячего чая. И прибавила к этому двадцать долларов. В соответствии сучением Библии – а моя подруга живет по этой книге – она отчисляет пятнадцать процентов каждого заработка, а иногда и больше на благотворительность. И если в ее присутствии я начинаю подшучивать над людьми (что случается не реже чем каждые шесть минут), она обязательно спросит, отчего я такая вредная. Я знаю множество злых, самолюбивых людей. Таких найти несложно. Но я не помню, чтобы встречала много таких, как Элизабет Круз.
Из колонки «Моя жизнь» Лорен Фернандес
– Полоумная лесба… – кричал мужчина.
Я нажала семерку, чтобы прервать сообщение, – не хотела слушать его до конца. Их приходили десятки, и все начинались примерно одинаково. Мне желали смерти. Меня ненавидели. Словно все протестантские священники разом напустили их на меня, чтобы уберечь от адского пламени.
Несколько ненормальных проделали путь на телевидение из таких отдаленных мест, как Монтана, словно хотели появиться в «Доброе утро, Америка». Но вместо плакатов с выведенными на них поздравлениями с днем рождения близких держали в руках надписи: «Адам и Ева, а не Адам и Стив». Но больше, чем эти добропорядочные психи, меня беспокоило то, что продюсер национальных новостей, приглашавший меня в свою команду до того, как все раскрылось, больше не отвечал на звонки. А ледяной тон его секретарши подтвердил самые жуткие страхи – я им больше не нужна.
После появления статьи в «Гералд» моя жизнь сразу изменилась. По дороге на работу я завернула в «Данкин Донате» выпить кофе. И кассирша Лорен, пожилая гаитянская иммигрантка, швырнула сдачу на прилавок, вместо того чтобы, как обычно, положить на ладонь. И при этом неодобрительно поцокала языком. Я заметила на прилавке рядом с тостером номер «Гералд», развернутый на странице со знаменитой фотографией, где я целуюсь с Селвин. Лорен не пожелала мне доброго дня, не поведала о своих детях-студентах. Не сказала, как прежде, что хотела бы, чтобы я была ее дочкой. Пробормотав «отвратительно», удалилась в заднюю комнату.
Мать, должно быть, тоже знала, но пока не обмолвилась ни словом. Я не представляла, как себя вести. Она старалась быть в курсе моих дел и ежедневно читала он-лайн бостонские газеты. Мать, видимо, не изменилась, но я не сомневалась, что разговор впереди. Хотя и не сейчас.
Наверное, я псих. Всегда так ждала весну, предвкушала, как буду гулять по Коммон, где множество бульваров. А теперь избегала общественных мест. Задергивала шторы. А потом спешила домой и пряталась. Мы с Селвин старались обрести равновесие: заказывали по Интернету напрокат DVD, ели микроволновый поп-корн из большой икеевской упаковки и красили друг другу ногти на полу, пока готовилось мясо. С тех пор как все произошло, у нее появились седые волосы, и Селвин глотала «Маалокс», словно воду. Она, как зеленый росток, погибает без солнечного света. Селвин не сетовала на появившиеся на дверях запоры или на исходящую из почтового ящика в колледже угрозу. Но я чувствовала, чувствовала: если ничего не изменится, я потеряю ее. «Надо было влюбляться в кинозвезду», – шутила Селвин. Но я понимала, что в ее словах была доля истины.
Печально известная занудством «Газетт» тоже внесла свою лепту в охоту на ведьм, поместив общественный рейтинг фиаско. Положение не спасла и передовица в защиту геев. Хорошо повела себя по отношению ко мне Лорен, написав в мою поддержку пару колонок. Она советовала читателям заниматься своими делами. Ни одна из подруг, кроме Сары, не отвернулась от меня. Да, люди иногда удивляют.
Шизики стали еще активнее после того, как о моей сексуальной ориентации рассказал по правохристианскому радио доктор. С этого момента против меня объявили крестовый поход по электронной почте. Шефу присылали письма типового образца из web-страницы. Присылали депеши на сайт национальной сети. На меня объявили охоту, меня ненавидели, требовали шестидесятиминутного интервью. (Но я ответила «нет».)
Мои коллеги не обсуждали все это, не спрашивали, как я себя чувствую. Делали вид, что ничего не происходит. Но им было со мной неловко. Я понимала это по тому, как они отводили взгляды в лифте. По тому, что мы оказались единственным информационным каналом в городе, который не вынес в заголовки проблему моей ориентации.
Как быть с сердцем в такие времена? В холоде и одиночестве ранних рассветов я полагалась на светлую улыбку Лорен. Беседа с ней помогала начать новый день. Мы ощущали солидарность, поскольку жили в темноте, и потому – как бы точнее выразиться, – что влачили существование вдали от солнца и, вглядываясь по утрам в звезды, старались не заснуть. Обычно мы говорили пять или десять минут. Немного. Но наша беседа стала символом. Утешением. Иногда она поила меня бесплатным кофе. Я больше не была желанной.
Когда утром я остановилась неподалеку от дома на светофоре, какой-то неопрятный, бледный, словно тесто, сосед, прожевав из кулака виноград (подумайте, как непотребно для столь деликатного фрукта), увидел меня и крикнул: «Какая жалость! Смазливая негритоска – и ничья. Тебе бы хорошего мужика – быстро пришла бы в чувство!» – и захихикал. Хихикал долго, как чокнутый. Мир вертится, и никуда не спрячешься. Неужели и вон тот человек, с которым я всегда здоровалась через забор, ухватил себя мясистыми пальцами за одно место и показал розовый язык?
Охваченная паникой, я добралась до работы – сердце неистово стучало в груди – и в подземном гараже боялась выходить из машины – сидела и освобождала память голосовой почты своего мобильника. Селвин считает, будто я преувеличиваю то, что она называет ограниченным неприятием моего лесбийства. Но я журналист. А она нет. Я тряслась – и вовсе не от холода. Меня пугал мир. Я пять лет сообщала новости. Родители душили детей. Мужчины мучили кошек. Одни делали рабами других. Я понимала, что мир в основном состоит из зла.
– Не зацикливайся на этом, – увещевала меня Сел-вин. – Так нельзя.
Я включила радио в машине и настроила на новостную волну в среднем диапазоне. Не прошло и десяти минут, как мне сообщили, что Лиз Круз – лесбиянка. Любимая тема дня. Я перевела регулятор на ток-шоу. Ведущий посмеивался и говорил: «Что творится с этими латинос, Джек? Если кто-то симпатичный, то обязательно нетрадиционной ориентации. Сначала Рикки Мартин, а теперь Лиз. Что касается Рикки, мне наплевать. Моя жена заглядывается на него. Так что пусть пялит всех мужиков подряд. Потрясающе. Но Лиз! Жена в восторге – мы квиты. Да, приятель, жизнь дала трещину! Жди теперь, когда сообщат, что Пенелопа Круз такая же. Придется вешаться!»
Я поспешила из машины к лифту.
Ни в гримерной, ни на летучке мне не сказали ни слова. Но я ощущала на себе косые взгляды. Люди больше не желали терпеть меня в своей среде. Наши рейтинги падали, но мне пока не указывали на дверь.
Я читала новости и крепилась как могла – строила из себя железную женщину. Приходилось держаться. Может, мне так ничего и не скажут? Наплюют на весь этот яд? Я очнусь от этого кошмара, и все будет как раньше? В новостях обо мне ничего не сказали.
Выпуск кончился, и я отправилась в гримерную снять грим. Но осталась в ярко-голубом пиджаке, жемчуге и джинсах. Джинсах – поскольку зрители не видят, что дикторы носят ниже пояса. Иногда я переодевалась в свитер или во что-нибудь другое, удобное. Но сегодня не хотела ощущать холодка студии. Не желала подставляться.
Ко мне постучал новостной директор Джон Ярдли, три раза явственно вздохнул и закрыл за собой дверь. Несмотря на утро, этот грузный человек в больших очках блестел от пота и от него пахло луком. Не представляю, что же такое он ел на завтрак.
– Вы в порядке? – спросил он, постукивая пальцами по ляжке. Джон всегда суетился, как воробей, но сегодня больше обычного. Я взяла себя в руки и кивнула. – Потому что мы все за вас беспокоимся, – добавил он.
Я продолжала снимать грим и лишь мельком взглянула на него в зеркало. Его глаза говорили, что он лжет. Джон впервые упомянул о чехарде вокруг меня, и она явно тревожила его.
– Хочу спросить вас напрямик. – Он чувствовал себя неудобно. – Отнеситесь нормально.
– Пожалуйста, – ответила я. Меня не обидело слово «нормально».
Джон выдавил из себя смешок.
– Это правда, Лиз?
Меня захлестнул гнев. Он струился подо мной. Бурлил вокруг. Как мне хотелось уплыть на его волне. Как мне нужна была сейчас Селвин. Она знала бы, что ответить. Много лет закалялась этим городом, этой жизнью, такой холодной. Холодом.
– Какое это имеет значение? – возмутилась я. Джон энергично затряс головой. Он смутился:
– Разумеется, никакого. Я ваш друг. Мы все ваши друзья. Я просто хотел сказать, что, если это правда, мы все на студии поддержим вас, будем за вас. А если вам хочется поговорить, я к вашим услугам.
– А разве вы все уже не обсудили за моей спиной?
– Ни в коем случае. Но, как новостной директор, я обязан сказать вам, что люди за вас. Иными словами, ничего не изменится.
– В каком смысле?
– В том, что вы по-прежнему наша популярнейшая утренняя ведущая.
– В том, что вы не снимете меня и не прогоните?
– Я этого не говорил. Напротив, сказал, что все останется как прежде.
– Иначе это было бы незаконно. Массачусетс – один из штатов, где дискриминация гомосексуалистов и лесбиянок считается неправомерной.
– Совершенно верно, – криво улыбнулся Джон. – Но я не о том. Хотя мы получаем множество звонков и писем по электронной почте – сотни каждый день со всей страны и со всего света – и все требуют, чтобы мы избавились от вас, Лиз, мы не намерены так поступать.
Сотни звонков. И все обо мне.
– Мы можем сделать заявление. Попробуем все уладить.
– Какого рода заявление?
– Будем все отрицать. Объявим, что О'Доннел лжет. Ее и так никто не любит.
– И поэтому вы каждую неделю приглашаете ее на программу? Потому что ее никто не любит?
– Честно говоря, да. Людям нравится ее слушать, а потом не соглашаться с тем, что она сказала. О'Доннел грубая и вульгарная. У вас большое преимущество, Лиз. Вас считают симпатичной и милой. А Эйлин – стервой.
– Я подумаю, – проговорила я. Как бы я хотела кануть в былую неизвестность. Но я испытывала освобождение – ведь теперь все, даже Сара, наконец узнали правду. Несмотря на последствия. И эта правда навсегда останется правдой. Если мы объявим войну против Эйлин О'Доннел и «Гералд», моих преследователей только прибавится, придется еще больше скрываться, таиться и красться с компасом и фонарем по краешку жизни, словно Элизабет Круз не имеет права быть в этом мире.
– Если вы согласитесь на это, у нас мало времени. По-моему, надо что-то выдать средствам массовой информации в течение нескольких часов. В таких ситуациях необходимо действовать быстро. Мы и так тянули слишком долго, но я хотел знать, как поведет себя публика. Теперь это известно. Интерес не потерян. Надо защищаться. Не поддаваться противнику.
– Понимаю. К концу дня сообщу вам о своем решении. Идет?
– Прекрасно. Сегодня утром работали, как всегда, хорошо.
Директор встал и открыл дверь. Я собиралась выйти первой, но он задержал меня:
– Прежде чем вы спуститесь в гараж, я хочу, чтобы вы кое на что посмотрели.
Он провел меня в свой кабинет, выходивший окнами на улицу в шести этажах внизу. Утро еще не кончилось – государственный центр кишел суетой. Служащие спешили на работу. А прямо под нашими окнами, у входа в студию, стояли, закутавшись в пальто, шесть человек. Кто-то держал плакаты, кто-то жег свечи. Другие держали кресты или за руку детей. И все вместе пели. Я не слышала слов, но догадывалась, о чем они поют. Видела их в последние восемь недель, когда приезжала на работу и собиралась домой. Злой огонь в их глазах не осталось сомнений. «Подумайте о детях», «Наша станция – наши ценности» вопили плакаты. У тротуара были припаркованы фургоны других станций, и репортеры брали интервью у протестующих.
– Они просят разрешения подняться и проинтервьюировать вас. – Джон ткнул подбородком в сторону роящихся журналистов. – Жаждут жареного. Уроды.
– Я знаю.
– Вот и хорошо.
– Зачем им это надо? Какое-то средневековье. Джон не ответил. Стоял и смотрел на людей. И я тоже смотрела вниз. Некоторое время мы смотрели с ним вместе. Потом он повернулся ко мне:
– Надо, потому что все мужчины в городе поголовно хотят вас. А все женщины желают походить на вас.
– Не может быть! – возразила я.
– Поверьте, это так. Телевизионные новости, Лиз, не имеют никакого отношения к слухам. Это развлечение. Программа о половом влечении. И коль скоро ведущий гей или лесбиянка, зритель больше не способен представлять его себе так, как он привык.
– Вы полагаете?
– Я это знаю. Возьмите Джорджа Майкла – когда вы в последний раз слышали его песню по радио? Мы вышли на первое место благодаря вам, Лиз. Потому что вы красивая, очаровательная, милая. Потому что вы совершенная женщина для этого города – черная, говорите как белая, а на самом деле латиноамериканка. Чертовски удачный ход! Всех обштопали, взяв вас на работу. И мы еще поборемся. Ладно?
Он сказал это очень напористо. А меня мучили сомнения.
– Не знаю.
Джон тревожно вздохнул:
– Подумайте хорошенько. Подумайте, прошу вас.
– Подумаю. Мне можно идти? Он кивнул:
– Будьте осторожны внизу. Люди сбрендили. Хотите, чтобы охранница проводила вас до машины?
Охранница, дородная, мускулистая женщина, посмотрела на меня с сочувствием:
– Плюньте на них. Это отнюдь не большинство американцев.
Прежде чем нажать на кнопку, открыть ворота гаража и показаться при свете дня, я надела темные очки и шляпку.
Сверкнули вспышки фотоаппаратов.
– Господи Боже мой! – Я моргнула, нажала на газ и понеслась от объективов, стараясь оторваться подальше до первого красного света. Репортеры хуже протестующих: они готовы состряпать все, что угодно, из ничего, только бы повысить свой рейтинг. У меня возникло странное ощущение, что за мной гонятся каннибалы. Я выбирала узкие боковые улицы среди петляющей цепи холмов Норт-Энда и выскочила на трассу в непредсказуемом месте, далеко от станции.
И так неистово крутила рулем, стараясь освободиться от погони, что ощутила себя преступницей. Почему я должна испытывать подобные чувства лишь потому, что я такая, какая есть? Почему должна скрываться и удирать? На широкой дороге я глубоко вздохнула и рванула так, что меня никто не догнал бы.
Но куда я еду? Домой не хотелось, к Селвин нельзя.
Лорен, Уснейвис или Ребекке звонить бесполезно – они на работе. Оставалась Сара. Мне хотелось с кем-то поговорить, выпустить пар и решить, как поступать дальше. Но станет ли она разговаривать со мной? Следовало отдавать себе отчет в том, что я делала.
Я позвонила по сотовому Селвин на работу и предупредила:
– Не ходи домой. Там целая стая репортеров.
– Господи!
– И очень большая.
– Мы ужинаем сегодня у Рона, – сообщила она. Рон – ее коллега, профессор, мягкий человек, но читает курс литературы гнева. – Рон и его жена предложили нам свой дом.
– О'кей, – ответила я. – Но куда мне деваться до тех пор?
– Куда-нибудь, где тебя никто никогда не видел, – посоветовала Селвин.
Оставалась Сара.
Я набрала ее номер. Сара ответила усталым, нетвердым голосом. Узнав меня, она не повесила трубку, но молчала.
– Пожалуйста, – попросила я. – Я соскучилась по тебе. Мне надо поговорить с тобой.
– Извини, Лиз, – ответила она. – Не могу: готовлюсь к предстоящей на следующей неделе поездке с Ро-берто. Извини, занята.
– Сара, – заплакала я. – Меня собираются распять. Я не знаю, что делать. Конечно, ты не одобряешь меня, но неужели так ненавидишь, что сможешь спокойно смотреть, как свора безмозглых репортеров губит мою карьеру?
Помолчав, Сара уступила:
– Хорошо, приезжай. Но ненадолго. Уедешь, как только мы все обсудим. Тебе нельзя оставаться у меня при Роберто. Он убьет меня.
САРА
Оуе, chica, что я делаю? Ведь знаю же, что нельзя пускать сюда Элизабет. Но она просила так отчаянно. Я понимаю, что нужна ей. Ведь нельзя же забыть о десяти годах дружбы только потому, что этого требует муж! Я и не собираюсь. Но мне необходимо время, чтобы все обсудить с Роберто – надо убедиться, что он не выкинет какую-нибудь глупость. С ним не расслабишься. Элизабет в моем доме. Скоро закончатся уроки. Я не хочу, чтобы мальчики увидели ее здесь и рассказали отцу. Придется искать новый способ купить их молчание – конфеты уже не срабатывают.
Вилма протирает одно и то же место на игровом мониторе ребят и прислушивается к моему разговору с Элизабет. Она поворчит, но не продаст. Вилма верна мне, а не Роберто.
Элизабет сидит на непомерно пухлой подушке кресла в телевизионной и пьет кофе, который подала ей Вилма. Когда она подносит чашку ко рту, ее изящная рука с длинными, тонкими пальцами дрожит. А ставя чашку на блюдце, каждый раз звякает фарфором. Смотрит на безукоризненно чистый бежевый ковер, кашляет, словно собирается что-то сказать, и замирает.
– Лиз, – говорю я. – Fijate. Мне безразлично, с кем ты спишь. Действительно все равно.
– Правда?
– Конечно. Ты что, принимаешь меня за идиотку? Уверяю тебя, мне без разницы. Но Роберто не желает, чтобы я встречалась с тобой. Он думает… он думает… – Яне сумела закончить мысль. Мычала и крутила пальцами, будто вращала стакан с воображаемым напитком. – Ну, ты понимаешь, я и ты… мы с тобой.
В противоположном углу топталась и вздыхала Вилма.
– Он думает, что мы с тобой любовницы? – рассмеялась Элизабет. Я заметила, как напряженно Вилма вздернула плечи. Поминутно вздыхая, она перешла к стереосистеме. Тоже мне соглядатай.
– Да, именно так он и думает. – Вилма покачала головой, а Элизабет продолжала смеяться. – Слушай, – возмутилась я, – что в этом смешного? Я что, очень страшная? Я была бы вполне нормальной любовницей. Великолепной любовницей, tu sabes.[139]
– Не сомневаюсь, – хмыкнула Элизабет. – Но, честно говоря, я никогда не смотрела на тебя с этой точки зрения. Никогда.
– Господи, – прошептала по-испански Вилма и укоризненно посмотрела на меня.
– Тебя никогда не тянуло ко мне? – удивилась я. Признаться, chica, я ощутила разочарование. Почему она не находит меня привлекательной? Что, я какой-нибудь монстр? Можно было бы сказать Вилме, чтобы она прекратила уборку, но я шокировала ее, и это забавляло меня.
– Извини, Сарита, – пылко проговорила Элизабет. – Ты… не мой тип.
– А кто твой тип? – обиженно нахмурилась я, хотя совсем не была уверена, что хочу знать ответ. Она застенчиво улыбнулась. – Кто-нибудь из sucias? – настаивала я. Элизабет едва заметно кивнула. – Не может быть! – воскликнула я. – Подожди, dejame ver, дай-ка я догадаюсь. – Я немного подумала. У Ребекки самые короткие волосы. Кажется, лесбиянки чаще всего с короткой стрижкой. – Ребекка.
– Холодно.
– Тогда кто?
– Лорен.
На этот раз рассмеялась я:
– Лорен? Сумасшедшая Лорен? Которая пишет в газете, каково быть цветущим всходом? Сопо, chica, pero tas loca[140]. Я в тысячу раз красивее. Soy la mas bellisima de las sucias.[141]
Лиз рассмеялась:
– Согласна. Будь по-твоему.
– Olvidate, chica[142]. Ты же понимаешь, я шучу. Лорен – симпатичная женщина. Сумасшедшая, но приятная. Просто с таким свихом, чтобы… – Я запнулась, понимая, что обижаю Элизабет.
– Ничего, ничего, – успокоила она меня.
– И давно ли ты испытываешь к ней такие чувства?
Лиз вспыхнула. Она походила на школьницу: колени плотно сжаты, губы надуты.
– Давно.
Мы дружно рассмеялись. Вилма предостерегающе посмотрела на меня.
– Ты притворяешься, что не понимаешь по-английски, мам, – сказала я ей по-испански. – Но если то, что мы говорим, слишком откровенно для твоей утонченной натуры, есть другие комнаты, где можно вытирать пыль.
Вилма поморщилась и, не говоря ни слова, вышла.
– Ты сказала ей? – спросила я Элизабет, чувствуя себя настоящей сплетницей.
– Кому, Вилме? – изумилась та.
– Да нет, глупышка, не Вилме – Лорен.
– Нет, нет, нет, никогда!
– Можно, я скажу ей? – Мне так хотелось посмотреть на лицо Лорен, когда она узнает эту новость. Она все раздувает, ей нравится, когда ее разъедает изнутри. Была бы для Лорен хорошая вздрючка. Забавно.
– Буду признательна тебе, если ты не сделаешь этого.
– Как знать. Не исключено, что она оценит.
– Ни в коем случае. Я серьезно – не надо.
– Ну вот, удовольствие побоку.
– Вот именно, удовольствие – удовольствие в том, что я не получу хорошее место на национальном канале, поскольку Руперт не любит геев. Удовольствие в том, что я бегу сломя голову от ненормальных репортеров. Вот в чем мое удовольствие.
– Слушай, – возразила я, – а ты не думаешь, что в этом есть поэтическая справедливость: к чему стремишься, то и получаешь – популярная ведущая и репортеры внезапно становятся предметом новостей.
– Интересная мысль, – согласилась Лиз. – Эта точка зрения не приходила мне в голову.
От запаха кофе меня затошнило. Доктор Фиск обещала, что к четвертому месяцу утренние недомогания пройдут, но ничего подобного. Я постоянно испытывала голод, но, кроме вафель и орехового масла, в меня ничего не лезло. Дурнота усилилась. Хорошо одно: это означало, что у меня родится девочка. Глаза слипались. Мне захотелось свернуться и спать тысячу лет. Силы и терпение покинули меня.
– Cono, mujer, que lo que tu 'tas pensando, eh[143]? – прикрикнула я на Элизабет. Та вздрогнула и пролила кофе на обивку стула с цветочным рисунком. – Тебе надо выйти из «Христианства для детей» и заняться собственной жизнью. Пусть там остаются накрашенные особы с фальшивыми ресницами. Откровенно говоря, не понимаю, почему ты до сих пор не сделала этого. Окажи себе любезность – найди какое-нибудь иное поле для благотворительности.
– Не могу, – ответила она, затирая капли рукавом.
– Что значит «не могу»? Должна! Выйди из-под идиотского христианского радара и подожди, пока все уляжется. Невелика наука.
– Если я так поступлю, Сара, меня победят. Неужели ты не понимаешь? В таком случае я признаю, что добрая христианка не может быть лесбиянкой. А я считаю, что это не так. Совсем не так. Думаю, Бог не совершает ошибок и я – земное воплощение Его совершенства.
– А никогда не подумывала перейти в иудаизм? У нас есть раввины лесбиянок.
– Ты же знаешь, я воспитана с Христом и не могу превратиться в еврейку.
– Христос и был евреем.
– Не стоит залезать в эти дебри.
– Не стоит так не стоит. Вилма! – позвала я, вызволяя служанку из ссылки, где она ничего не могла подслушивать. – У нас тут пятно.
Вилма тут же явилась с тряпкой, ведром, моющими средствами и навострила уши. Элизабет поднялась со стула и села скрестив ноги на ковер рядом с кофейным столиком.
– Ты погубишь свое здоровье, если станешь зацикливаться на этой глупости. – Я перешла на испанский, которым мы чаще всего пользовались между собой. Элизабет не сводила глаз со своих кроссовок. Вилма с бесстрастным лицом притворялась, что ничего не слышит. Шумная женщина. – Самое лучшее, что ты можешь сделать, – отдалиться от всех, кто старается уязвить тебя. Не забывай, они не знают тебя так, как твои подруги. Пишут всякую чушь, поскольку больше ни на что не способны. Наверное, долгие годы завидовали и теперь радуются, что ты не получишь хорошего места, о котором они сами всю жизнь мечтали. Репортеры – злобные, мелкие людишки. Не позволяй себя достать. Заботься о собственном счастье.
Лиз посмотрела на меня и нахмурилась:
– Ты не та, с кем я могу разговаривать.
– Ella tiene razon[144], – вставила, не оборачиваясь, Вилма. – Слушай ее, Сарита.
Я обиделась. Они, конечно, правы. Только все это касалось не меня. Все это касалось Лиз.
– Лучше бы я ничего этого не говорила, – пробормотала я. – Все не так плохо, как ты считаешь.
Вилма сверкнула на меня глазами и продолжила уборку.
– Правильно. Ты ведь просто… бестактная? Так? Ты сама всем так объясняешь?
Я поджала под себя на диване ноги, словно желая оборониться от правды в ее словах. И втянула в себя живот под синим свитером, чтобы скрыть располневшую талию и все синяки и царапины.
Вилма протирает одно и то же место на игровом мониторе ребят и прислушивается к моему разговору с Элизабет. Она поворчит, но не продаст. Вилма верна мне, а не Роберто.
Элизабет сидит на непомерно пухлой подушке кресла в телевизионной и пьет кофе, который подала ей Вилма. Когда она подносит чашку ко рту, ее изящная рука с длинными, тонкими пальцами дрожит. А ставя чашку на блюдце, каждый раз звякает фарфором. Смотрит на безукоризненно чистый бежевый ковер, кашляет, словно собирается что-то сказать, и замирает.
– Лиз, – говорю я. – Fijate. Мне безразлично, с кем ты спишь. Действительно все равно.
– Правда?
– Конечно. Ты что, принимаешь меня за идиотку? Уверяю тебя, мне без разницы. Но Роберто не желает, чтобы я встречалась с тобой. Он думает… он думает… – Яне сумела закончить мысль. Мычала и крутила пальцами, будто вращала стакан с воображаемым напитком. – Ну, ты понимаешь, я и ты… мы с тобой.
В противоположном углу топталась и вздыхала Вилма.
– Он думает, что мы с тобой любовницы? – рассмеялась Элизабет. Я заметила, как напряженно Вилма вздернула плечи. Поминутно вздыхая, она перешла к стереосистеме. Тоже мне соглядатай.
– Да, именно так он и думает. – Вилма покачала головой, а Элизабет продолжала смеяться. – Слушай, – возмутилась я, – что в этом смешного? Я что, очень страшная? Я была бы вполне нормальной любовницей. Великолепной любовницей, tu sabes.[139]
– Не сомневаюсь, – хмыкнула Элизабет. – Но, честно говоря, я никогда не смотрела на тебя с этой точки зрения. Никогда.
– Господи, – прошептала по-испански Вилма и укоризненно посмотрела на меня.
– Тебя никогда не тянуло ко мне? – удивилась я. Признаться, chica, я ощутила разочарование. Почему она не находит меня привлекательной? Что, я какой-нибудь монстр? Можно было бы сказать Вилме, чтобы она прекратила уборку, но я шокировала ее, и это забавляло меня.
– Извини, Сарита, – пылко проговорила Элизабет. – Ты… не мой тип.
– А кто твой тип? – обиженно нахмурилась я, хотя совсем не была уверена, что хочу знать ответ. Она застенчиво улыбнулась. – Кто-нибудь из sucias? – настаивала я. Элизабет едва заметно кивнула. – Не может быть! – воскликнула я. – Подожди, dejame ver, дай-ка я догадаюсь. – Я немного подумала. У Ребекки самые короткие волосы. Кажется, лесбиянки чаще всего с короткой стрижкой. – Ребекка.
– Холодно.
– Тогда кто?
– Лорен.
На этот раз рассмеялась я:
– Лорен? Сумасшедшая Лорен? Которая пишет в газете, каково быть цветущим всходом? Сопо, chica, pero tas loca[140]. Я в тысячу раз красивее. Soy la mas bellisima de las sucias.[141]
Лиз рассмеялась:
– Согласна. Будь по-твоему.
– Olvidate, chica[142]. Ты же понимаешь, я шучу. Лорен – симпатичная женщина. Сумасшедшая, но приятная. Просто с таким свихом, чтобы… – Я запнулась, понимая, что обижаю Элизабет.
– Ничего, ничего, – успокоила она меня.
– И давно ли ты испытываешь к ней такие чувства?
Лиз вспыхнула. Она походила на школьницу: колени плотно сжаты, губы надуты.
– Давно.
Мы дружно рассмеялись. Вилма предостерегающе посмотрела на меня.
– Ты притворяешься, что не понимаешь по-английски, мам, – сказала я ей по-испански. – Но если то, что мы говорим, слишком откровенно для твоей утонченной натуры, есть другие комнаты, где можно вытирать пыль.
Вилма поморщилась и, не говоря ни слова, вышла.
– Ты сказала ей? – спросила я Элизабет, чувствуя себя настоящей сплетницей.
– Кому, Вилме? – изумилась та.
– Да нет, глупышка, не Вилме – Лорен.
– Нет, нет, нет, никогда!
– Можно, я скажу ей? – Мне так хотелось посмотреть на лицо Лорен, когда она узнает эту новость. Она все раздувает, ей нравится, когда ее разъедает изнутри. Была бы для Лорен хорошая вздрючка. Забавно.
– Буду признательна тебе, если ты не сделаешь этого.
– Как знать. Не исключено, что она оценит.
– Ни в коем случае. Я серьезно – не надо.
– Ну вот, удовольствие побоку.
– Вот именно, удовольствие – удовольствие в том, что я не получу хорошее место на национальном канале, поскольку Руперт не любит геев. Удовольствие в том, что я бегу сломя голову от ненормальных репортеров. Вот в чем мое удовольствие.
– Слушай, – возразила я, – а ты не думаешь, что в этом есть поэтическая справедливость: к чему стремишься, то и получаешь – популярная ведущая и репортеры внезапно становятся предметом новостей.
– Интересная мысль, – согласилась Лиз. – Эта точка зрения не приходила мне в голову.
От запаха кофе меня затошнило. Доктор Фиск обещала, что к четвертому месяцу утренние недомогания пройдут, но ничего подобного. Я постоянно испытывала голод, но, кроме вафель и орехового масла, в меня ничего не лезло. Дурнота усилилась. Хорошо одно: это означало, что у меня родится девочка. Глаза слипались. Мне захотелось свернуться и спать тысячу лет. Силы и терпение покинули меня.
– Cono, mujer, que lo que tu 'tas pensando, eh[143]? – прикрикнула я на Элизабет. Та вздрогнула и пролила кофе на обивку стула с цветочным рисунком. – Тебе надо выйти из «Христианства для детей» и заняться собственной жизнью. Пусть там остаются накрашенные особы с фальшивыми ресницами. Откровенно говоря, не понимаю, почему ты до сих пор не сделала этого. Окажи себе любезность – найди какое-нибудь иное поле для благотворительности.
– Не могу, – ответила она, затирая капли рукавом.
– Что значит «не могу»? Должна! Выйди из-под идиотского христианского радара и подожди, пока все уляжется. Невелика наука.
– Если я так поступлю, Сара, меня победят. Неужели ты не понимаешь? В таком случае я признаю, что добрая христианка не может быть лесбиянкой. А я считаю, что это не так. Совсем не так. Думаю, Бог не совершает ошибок и я – земное воплощение Его совершенства.
– А никогда не подумывала перейти в иудаизм? У нас есть раввины лесбиянок.
– Ты же знаешь, я воспитана с Христом и не могу превратиться в еврейку.
– Христос и был евреем.
– Не стоит залезать в эти дебри.
– Не стоит так не стоит. Вилма! – позвала я, вызволяя служанку из ссылки, где она ничего не могла подслушивать. – У нас тут пятно.
Вилма тут же явилась с тряпкой, ведром, моющими средствами и навострила уши. Элизабет поднялась со стула и села скрестив ноги на ковер рядом с кофейным столиком.
– Ты погубишь свое здоровье, если станешь зацикливаться на этой глупости. – Я перешла на испанский, которым мы чаще всего пользовались между собой. Элизабет не сводила глаз со своих кроссовок. Вилма с бесстрастным лицом притворялась, что ничего не слышит. Шумная женщина. – Самое лучшее, что ты можешь сделать, – отдалиться от всех, кто старается уязвить тебя. Не забывай, они не знают тебя так, как твои подруги. Пишут всякую чушь, поскольку больше ни на что не способны. Наверное, долгие годы завидовали и теперь радуются, что ты не получишь хорошего места, о котором они сами всю жизнь мечтали. Репортеры – злобные, мелкие людишки. Не позволяй себя достать. Заботься о собственном счастье.
Лиз посмотрела на меня и нахмурилась:
– Ты не та, с кем я могу разговаривать.
– Ella tiene razon[144], – вставила, не оборачиваясь, Вилма. – Слушай ее, Сарита.
Я обиделась. Они, конечно, правы. Только все это касалось не меня. Все это касалось Лиз.
– Лучше бы я ничего этого не говорила, – пробормотала я. – Все не так плохо, как ты считаешь.
Вилма сверкнула на меня глазами и продолжила уборку.
– Правильно. Ты ведь просто… бестактная? Так? Ты сама всем так объясняешь?
Я поджала под себя на диване ноги, словно желая оборониться от правды в ее словах. И втянула в себя живот под синим свитером, чтобы скрыть располневшую талию и все синяки и царапины.