Но он все-таки очень напугал Фридриха. Вид «северных медведей», двинувшихся на запад, чтоб померяться силами с французами, произвел на прусского короля большое впечатление. Ему казалось, что они готовы «кинуться на него». Он только что отозвал Финкенштейна из Петербурга, думая, что таланты этого дипломата сослужат ему лучшую службу на другом посту, и заменил его «новичком» бароном Гольцем. Теперь он жалел об этом. А ноты русского правительства в Стокгольм, указывающие на протест императрицы против подготовлявшейся в Швеции реформы правления, еще усиливали его тревогу. Шведский король был при смерти, и ходили слухи, что некоторые его подданные хотят восстановить в Швеции самодержавие. Фридрих был братом наследной принцессы, притом недавно вступил в союз с беспокойной страной «шляп» и «шапок», и боялся, что его вовлекут в борьбу между Русским и Стокгольмским дворами. Правда, он преувеличивал опасность — и ввел этим в заблуждение некоторых историков — но это была его обычная манера. Судя по тревожным депешам, которыми он предостерегал своих агентов в Петербурге и в Копенгагене, и его отчаянным письмом к сестре, можно было думать, что Бестужев действительно вошел в соглашение с Лондонским и Венским дворами, чтобы изменить порядок престолонаследия в Стокгольме и возвести на престол принца Фридриха Гессенского. В марте 1749 года русский канцлер в промемории, поданной послу Марии-Терезии, указывал, правда, на «замышляемую перемену формы правительства» в Швеции и требовал ввиду этого поддержки Австрии, согласно статье 3-й договора 1746 г. Претлака в то время уже не было в Петербурге, и его преемник граф Бернес, пьемонтец родом и человек очень тонкого ума, возразил канцлеру, что австро-русский договор не применим к данному случаю. Бестужев страшно рассердился, отказался принять его ответ и заговорил о примирении с Францией. Тот сказал, что, по его мнению, не следует смотреть на дело трагически: «Гнев канцлера, — писал он Ульфельду, — в сущности только скверная смесь глупости и лицемерия… и когда он узнает, что и другие дворы не дают ему более удовлетворительного ответа, ему будет нетрудно уговорить свою императрицу…, если только он не потеряет окончательно и небольшого прирожденного ума».
   Гиндфорд тоже отнесся к требованиям Бестужева, как к «отвратительному крючкотворству» и вскоре Бернес, к удовольствию своему, увидел, что грозный канцлер смягчился. Он не соглашался, правда оставить Швецию в покое, но решил добиться своей цели окольными путями, напав непосредственно на Пруссию. «Россия, — говорил он, — готова на всевозможные жертвы, чтобы поддержать на севере мир; но, в случае, если бы ей пришлось взяться за оружие, план ее был бы следующий: произвести демонстрацию в сторону Швеции, чтобы отвлечь внимание от главного передвижения армии, и тогда всеми военными силами империи обрушиться на прусского короля. Это следовало бы произвести зимою, чтобы застать Фридриха врасплох и перевезти войска на санях; пятьдесят тысяч солдат были бы двинуты прямо на Берлин. Швеция неизбежно вмешалась бы в эту войну, но так как враждебные действия были бы направлены не против нее, то получилось бы впечатление, что она первая напала на Россию, и это дало бы Петербургскому двору возможность требовать от Австрии признания casus foederis. И прусский король был бы вскоре сокращен „до пределов своей меры“.
   Но Бернес опять охладил воинственный пыл канцлера. «Идея действительно великая, — находил он, — но надо принять в соображение, что Англия желает уклониться от всякого участия в деле, что она уже дала понять; и что Франция найдет у себя достаточно силы и средств, чтобы помешать этому плану». Дальше Бернес не стал распространяться, так как хорошо знал Бестужева и был уверен, что тот является лишь «попугаем Апраксина». А этот генерал, снедаемый честолюбием, «настолько же неуместным, как и чрезмерным», строит планы, «выполнить которые ему было бы очень затруднительно».
   Но через месяц канцлер опять вернулся к своему проекту. Под внушением недоброжелательного Воронцова, Елизавета до сих пор не хотела о нем слышать. Но теперь Бестужев нашел верное средство, чтобы заставить ее сдаться. На нее легче всего было влиять, приводя ей соображения чисто личного характера, — особенно такие, которые касались ее безопасности. А русский посланник в Стокгольме Панин только что открыл заговор в пользу Иоанна Брауншвейгского. Если бы известие об этом дошло до императрицы через Австрию, и удалось бы внушить ей, что прусский король принимает участие в преступном замысле, Елизавета естественно сблизилась бы с Марией-Терезией. Но для того, чтобы известие о заговоре произвело на нее более сильное впечатление, необходимо было, чтобы оно пришло одновременно из различных источников, и с этой целью следовало разослать представителям России и Австрии при главных европейских дворах соответствующие предписания.
   У Бестужева был связан с этой своеобразной интригой еще другой расчет, очень характерный для его изобретательного ума: убежденная, что обязана своим спасением «императрице-королеве», Елизавета согласится выдать Австрии, «как залог ее совершенной признательности, принца Брауншвейгского, которому, может быть, не всегда суждено играть роль опасного соперника императрицы. Если у великого князя не будет детей, „что в нравственном смысле можно предполагать“, то этот принц будет неизбежно призван на престол России» и станет тем более предан августейшему дому (Австрии), что всем будет ему обязан.
   Бернес, конечно, не придал серьезного значения этим фантазиям, в которых ясно сказалась враждебность Бестужева к великокняжеской чете. Однако, по настоянию канцлера, он должен был все-таки написать в указанном смысле кое-кому из своих коллег, между прочим графу Пюбла, посланнику Австрии в Копенгагене. Но Фридрих уже принял против этого свои меры. Предупредив Версальский, Стокгольмский и Копенгагенский дворы о подготовлявшейся против Швеции интриге, он ловко сумел возбудить в них подозрение к России и Англии. Таким образом, он очутился во главе настоящей коалиции, громко говорил об услуге, которую ему оказала Франция, заявившая в Лондоне энергический протест против Русского и Английского дворов, обнимался при свидетелях с Валори и был готов бросить России вызов.
   В марте 1750 года он отозвал Гольца, находя, что и Варендорф справится в Петербурге с тем, что ему там оставалось сделать. Русского же посланника Гросса, который, несмотря на это, не уезжал из Берлина, Фридрих игнорировал настолько, что забывал посылать ему официальные приглашения на придворные праздники. Наконец, в ноябре, после явно невежливого поступка короля по отношению к Гроссу, русский посланник был отозван. В «Истории моего времени» Фридрих старается объяснить все дело недоразумением. Гросса будто бы везде искали, чтоб пригласить его на ужин во дворце, но не нашли, а раньше не пригласили по недосмотру. Но тут превосходная память Фридриха настолько ему изменяет, что он относит этот случай ко времени свадьбы принца Генриха, которая состоялась два года спустя после отъезда русского дипломата. Король забывает, кроме того, прибавить, что австрийский посланник Бубна тоже не попал в число приглашенных на ужин; поэтому уверения Фридриха, что все произошло непредумышленно с его стороны кажется малоправдоподобным.
 
 
V. Разрыв
   Официальной причиной, вызвавшей отозвание русского посланника, С.-Петербургский кабинет признал отказ Фридриха вернуть в Россию русских подданных, служивших в его армии. По этому вопросу между обоими дворами уже давно велась переписка, но, конечно, он не мог быть ни поводом, ни даже предлогом для разрыва. Однако Варендорф выехал в свою очередь из Петербурга, ни с кем не простившись, и дипломатические сношения между обоими государствами прекратились. Этот разрыв был неизбежным последствием нового направления русской политики, в которую Елизавета вносила много своей горячности, непостоянства и непримиримости.
   Говорят, что Бестужев, желая возбудить в императрице личную враждебность к Фридриху, передавал ей остроты, которыми на каждом шагу сыпал прусский король, беспощадно издеваясь над всеми коронованными особами. Но надо заметить, что, по отношению к царице, ученик Вольтера выказывал известную сдержанность, — по крайней мере в своих сочинениях. В сборнике стихов, напечатанном в 1750 году для небольшого круга друзей, он едва упоминает ее имя, тогда как над всеми другими монархами Европы смеется очень зло. Даже обидный для Елизаветы отрывок из «Palladion» («Oeuvres de Fréderic le Grand, XI, 242), напечатанного тоже в 1750 году, но никому не розданного, касается больше политики России, нежели личности самой государыни. Вообще же августейший автор не стеснялся выражаться очень резко и о русском народе, и о министрах, которые им управляли (Oeuvres de Frédéric II, X, 34, 147, 156); он нападал на Бестужева и глумился над ним, и только русскую императрицу избегал задевать при этом. Но был ли он так же осторожен и в разговоре! Вряд ли. А по странной случайности — если только это была случайность — большинство иностранных дипломатов, посланных в Россию — Розенберг и Бернес от Австрии, Гиндорф, Гюи-Диккенс, Уильяме от Англии, де-Шез от Дании, — служили прежде в Берлине и, очевидно, не оставляли при себе того, что им приходилось там слышать. В 1750 году двое гайдуков перешли от Фридриха на службу к Елизавете; вероятно, и они могли многое порассказать. Кроме того, Бестужев указывал, может быть, набожной царице на безверие короля и на его распущенные нравы, от которых страдала королева Елизавета; а подруга Разумовского, как известно, была очень строга на этот счет. Наконец, он воспользовался делом русских солдат, посланных Анной Иоанновной отцу Фридриха, и которых прусский король не выдавал России, хотя он и не был заинтересован в том, чтобы его армия состояла из великанов. Теперь и в России признают, что эти солдаты, женившись в Пруссии, сами не хотели возвращаться на родину. Но канцлер подчеркивал то обстоятельство, что они не могут исполнять на чужбине своего религиозного долга, и это очень беспокоило Елизавету; Фридрих же намеренно отказывался с этим считаться.
   Его зоркий и проницательный ум как будто изменил ему на этот раз; с явною непоследовательностью, — после того, как он в течение многих лет ничего не жалел, чтоб привлечь на свою сторону Россию, и в то время, когда она в сущности даже не угрожала ему, только и думал о том, как бы от нее защититься — он теперь, в 1750 году, слепо доверился непрочной защите созданной им коалиции. В своих разговорах с Валори он несомненно преувеличивал ее значение, называя ее своим chef d'oeuvre' ом. Отчасти в этом отношении на него повлиял Мардефельд, возвратившийся в Берлин и назначенный в совет короля. Человек очень умный и безусловно честный, этот дипломат разделял ложный взгляд большинства своих современников на государственное устройство той страны, из которой он недавно уехал, и на ее экономическую и военную мощь. Он судил о ней по наружным признакам, и видя продажность ее чиновников, полный хаос в гражданском и военном управлении и негодность ее вождей, выводил из этого заключение, что Россия слаба и неспособна к нападению. Этим он невольно побуждал своего государя к открытому столкновению с ней, — столкновению, которого, по его словам, нечего было бояться, но которое оказалось для прусского короля роковым.
   При этом, когда наступила решительная минута борьбы, той коалиции, на которую Фридрих возлагал свои надежды, уже не существовало. В европейской политике постепенно подготовлялся полный переворот: Франция возобновила ненадолго прерванную дружбу с Петербургом, а Австрия соединилась с Версалем, вопреки долгим векам вражды; картина международных отношений изменилась до неузнаваемости.
   Австро-русский союз между тем становился все крепче, несмотря на мелкие недоразумения и размолвки. Этот период истории не представляет большого интереса, и я изложу его события кратко. В ноябре 1750 года, добившись приступления Англии к австро-прусскому договору 1746 года, Бернес готовился почить на лаврах, когда на его горизонте показалась тревожная туча: Воронцов все больше входил в доверие императрицы, а Бестужев, и прежде не бывший так близок к Елизавете, как вице-канцлер, теперь перестал даже появляться на нескольких празднествах, на которые Елизавета лично рассылала приглашения. Это очень сердило канцлера; чтоб утешиться, он хотел вернуться к своим воинственным замыслам против Швеции. Но Фридрих решил ответить ему на них новой дипломатической кампанией, хотя и направленной не непосредственно против России, но все-таки сильно ей угрожавшей. Видя надвигающуюся опасность, Венский двор поспешил вернуть в Россию Претлака; этот ловкий дипломат повел дело так успешно, что «если бы прусский король получил каким-нибудь образом возможность проповедовать в этой стране Евангелие, то и тогда ему бы не поверили». И в мае 1751 года С.-Петербургский двор заявил, что он вполне удовлетворен тем оборотом, который приняли шведские дела после смерти короля, а также благими намерениями его наследника. Однако в сентябре Претлак был в свою очередь напуган письмом, которое ему показал канцлер. Бестужев получил его от графа Гюимона, бывшего французского посланника в Генуе; француз просил разрешения приехать в Россию, чтобы «увидеть столь блестящий двор и отдать дань восхищения достоинствам государыни, пользующейся столь громкою славою во всем мире». Он мечтал познакомиться также и с министром, «заслуги и высокие качества которого выше всякой похвалы». А почти одновременно в Петербург пришло послание и от Людовика XV; он возвещал Елизавете о рождении герцога Бургундского и говорил о своих «чувствах дружбы, которые ее императорскому величеству (титул стоял полностью) хорошо известны и остаются неизменными до сих пор». Совпадение было очень знаменательно и вряд ли случайно. По-видимому, эти письма были первым неуверенным шагом Франции по пути к сближению с Россией. Но на этот раз попытка не удалась. В Версале сделали двойную ошибку: во-первых, направили Гюимона к Бестужеву, во-вторых, поручили написать письмо этому неопытному дипломату. Посоветовавшись со своим другом Претлаком, канцлер приказал одному из своих секретарей дать ему следующий весьма нелюбезный ответ: «Его сиятельство поручил мне сообщить г. Гюимону, что въезд в империю всегда открыт для всякого честного человека… По-видимому, г. Гюимон дал себе напрасный труд написать вышеупомянутое письмо, чтоб получить разрешение ее величества нашей августейшей государыни и императрицы, титулом которой г. Гюимону не следовало бы пренебрегать, так как сам король, его государь, и все другие дворы никогда не отказывают в нем нашей всемилостивейшей государыне».
   В начале 1752 года Претлак нашел, что дела его двора обстоят настолько блестяще, что он имеет право просить о своем отозвании, так как «пять зим, проведенных в России, составляют эпоху не только для здоровья, но и для всей последующей жизни порядочного человека». Однако его задержали двусмысленные переговоры между Бестужевым и преемником Гинд-форда Гюи-Диккенсом. Бестужев вернулся к своей прежней мысли содержать русские войска на субсидии тех, кто согласится им платить; Венский двор отверг его предложение, и он обратился в Лондон. На это последовал предварительный запрос герцога Ньюкестля: «С какой целью нам предлагают эти войска?» Гюи-Диккенс, которого Претлак осаждал вопросами, поверил ему по секрету: «Английский двор желает знать, согласится ли Россия в случае необходимости двинуть свой отряд в империю, чтобы поддержать и облегчить выбор римского короля». «Но они с ума сошли в Лондоне!» — воскликнул Претлак. И ему удалось убедить Гюи-Диккенса, «достаточно благоразумного для англичан», не говорить об этом ни слова канцлеру.
   Но в ноябре 1752 года Претлака ждала новая тревога из-за известного нам дела о двенадцати тысячах червонцев, растраченных Бестужевым из государственных сумм, и из-за необходимости прийти ему на помощь. Эта неприятная история совпала как раз с угрозами Фридриха на Гродненском сейме. Венский двор собирался требовать признания casus foederis против прусского короля ввиду того, что его министр открыто говорил о намерении захватить польские владения саксонского короля. И обещав канцлеру, что его выведут из его финансовых затруднений, Претлак мог зато отправить в Вену курьера с известием, что casus foederis будет признано Россией, если только другие союзники Саксонии не откажутся исполнить по отношению к ней своего долга. Гюи-Диккенс получил, правда, инструкцию не поддерживать Венского двора в Петербурге. Но это было выражение личной политики Ньюкестля, — и английский посол не скрывал, что не одобряет ее, находя, что она противоречит интересам его родины, и обещал не предпринимать ни шагу, не посоветовавшись с представителем Австрии.
   Под внушением посла Марии-Терезии в Лондоне, графа Коллоредо, вопрос о субсидиях, о которых хлопотал русский канцлер, принял в 1753 году новый оборот. В июле С.-Петербургский двор заявил Англии, что будет смотреть на нападение Фридриха на Ганноверские земли, как на повод к вооруженному вмешательству России. В ответ на это Георг II, вместе со своим ганноверским министром Мюнхгаузеном и Картеретом, выразил готовность согласиться на предложение Бестужева, имея теперь в виду цели, очень далекие от избрания римского короля. Тогда Фридрих опять взялся за свою игру, которая еще недавно так удалась ему в вопросе о Швеции: он начал с того, что забил преувеличенную тревогу, требуя от Версальского двора новых деклараций, чтоб хорошенько напугать англичан, а кончил выражением глубокого равнодушия к переговорам, которые велись между Лондоном и Петербургом; все равно они ни к чему не приведут, потому что русские и англичане никогда не столкуются насчет размеров субсидии. Да и Франция всегда успеет вмешаться в дело.
   Прозорливость, свойственная гению, не подсказала Фридриху, что Франция действительно готовилась в это время вмешаться в его борьбу с Россией, но только далеко не с теми намерениями, каких он от нее ждал.

Глава третья
Коалиция против Фридриха

 
I. Первые неуверенные шаги
   Историки до сих пор не решили вопроса, которая из двух стран — Россия или Франция — сделала первый шаг к сближению накануне Семилетней войны. Спор об этом возник среди дипломатов еще в 1757 году, и кто из них прав, сказать довольно трудно, если принимать в соображение все неудавшиеся, не серьезные попытки к примирению, вроде поездки Воронцова во Францию или намерения Гюимона посетить Петербург. Но в смысле дипломатической инициативы первенство, по-видимому, принадлежит России. И это вполне естественно: до 1755 года французская политика, стоявшая в зависимости от Фридриха, не была свободна в своих начинаниях. А прусский король мог согласиться на примирение Версаля с Петербургом лишь под условием быть посредником между ними; условие же это, после 1750 года, сделалось неосуществимым. И тогда Фридрих, как мы это увидим ниже, начал упорно и настойчиво хлопотать о том; чтобы не допустить и тени сближения между обоими дворами. Сам Бестужев шел, впрочем, на это сближение довольно туго. Но, начиная с 1751 года, Елизавета или, вернее, ее новый фаворит Иван Шувалов стали проводить личную политику, которая по целому ряду причин — и частных, и общих — была враждебна политике канцлера. Это новое течение при русском дворе, сочувственное Франции, и приняло ряд мер, которые могли сбить некоторых историков с толку ввиду личности агента, принимавшего в них первоначально участие. Это был простой коммерсант, по собственным делам часто разъезжавший между Парижем и Петербургом; звали его Мишель. Он был француз, но родился в России, куда Петр Великий привез в 1717 году его отца, рабочего с суконной фабрики из Руана; сойдясь с Шуваловыми и Воронцовыми, Мишель проник через них в дипломатические круги в качестве агента новой придворной партии, состоявшей из фаворита, вице-канцлера и их родственников и друзей.
   В сентябре 1752 года он приехал во Францию с рекомендацией от г. Шампо, французского резидента в Гамбурге, которому он сообщил новые и интересные сведения о Русском дворе. По мнению Мишеля, в Петербурге были бы готовы примириться с Францией, если б не интриги Бестужева. Канцлер не побоялся извратить даже смысл и выражения письма, написанного Людовиком XV Елизавете по случаю рождения герцога Бургундского, прибавив к нему слова, неприятные для государыни. Но царицу предупредил об этом Иван Шувалов, который начинает играть при дворе очень видную роль, что создает в России новое и благоприятное для Франции положение вещей.
   Случайно — или, вернее, под влиянием новых веяний, возникших при обоих дворах, — в это время и до Петербурга дошли такие же слухи. В ноябре 1752 года церемониймейстер Елизаветы, граф Санти, только что возвратившийся из Франции, счел долгом передать Воронцову впечатления, вынесенные им во время своей поездки. Он говорил, что, по крайней мере, одна часть французского общества, а именно ее финансовый и промышленный мир, в отчаянии от разрыва между обеими странами. А один банкир, беседуя с наблюдательным и любопытным путешественником, спросил его даже без обиняков: согласится ли Россия принять нового французского посла.
   Мишеля выслушали в Версале очень рассеянно: Фридрих бдительно стоял на страже Французского двора. Но год спустя Мишель возобновил разговор на ту же тему, действуя на этот раз более решительно; он испросил аудиенцию у Сен-Контеста, министра иностранных дел. и уверил его, будто бы ему поручено заявить, что Елизавета ничего не имеет против возобновления дипломатических сношений с Францией. И хотя мирным предложением Мишеля опять пренебрегали, — пославшая его партия не унывала. Через несколько месяцев Воронцов дал знать молодому графу Жизор, путешествовавшему по Германии, что его были бы очень рады видеть в России. Новая неудача: граф не получил разрешения заезжать так далеко. Тогда была сделана еще одна попытка при посредстве некоего барона Летрема; о ней сохранилось два противоречивых рассказа. Согласно первому, барон, служивший в войсках Фридриха II в чине капитана и затем перешедший подполковником в русскую армию, приехал в Берлин в феврале 1754 года, говоря, что ему даны секретные и важные поручения в Германию и во Францию; а именно, ему велено заявить, что «утомленная деспотизмом Австрии», Елизавета желает вступить в дружественные сношения с прусским и французским королями. Фридрих принял его, увидел, что у него нет никаких полномочий, и нашел, что барон сошел с ума, переехав в Россию. Обменявшись с ним незначащими словами, он выпроводил его вон и, как добрый друг и союзник, предупредил г. Сен-Консеста, чтобы тот остерегался этого авантюриста. И когда Летрем возвратился из Франции, прусский король отказался его принять.
   Это версия Фридриха. А по другой, которая исходит от самого Летрема, барон вовсе не видел прусского короля, когда по дороге во Францию проезжал через Берлин. Он говорит об этом в рапорте, поданном им, по-видимому, Воронцову, агентом которого он, должно быть и состоял, но об его путешествии донесли королю, и тот немедленно отправил в Париж неблагоприятный отзыв о личности подполковника и его миссии и этим помешал ее успеху. Осенью же, возвращаясь в Россию, барон хотел проехать инкогнито через владения Фридриха, но был узнан на почтовой станции в Потсдаме и должен был явиться в Сан-Суси. Напрасно он уверял короля, что стоит вдали от государственных дел; Фридрих выразил свое неудовольствие по поводу разрыва дипломатических сношений с Россией и сказал, что желал бы возобновить их, если бы только был уверен в согласии Петербургского двора.
   Нетрудно решить, какая из этих двух версий заслуживает больше веры. Отдавая русскому вице-канцлеру отчет в своей поездке, Летрем вряд ли находил нужным извращать факты; да он и не посмел бы этого сделать, как Фридрих. Прусский же король, помешав планам барона во Франции, очевидно, хотел использовать их в Берлине в своих интересах, но, потерпев неудачу, счел более благоразумным вовсе не упоминать о своей попытке.