Это настроение русского канцлера было, впрочем, непродолжительно. Австрийская система, которой он держался до сих пор, потеряла для него все свое обаяние после того, как английские гинеи перестали поднимать ее цену в его глазах. И в июле 1756 года Бестужев почувствовал раскаяние, выразившееся в просьбе о пенсии, с которой он обратился к Уильямсу; в то же время и великая княгиня, сблизившаяся теперь с канцлером, стала хлопотать у английского посланника о ссуде в десять тысяч фунтов стерлингов. На ссуду в Лондоне согласились, а для уплаты пенсии поставили необходимым условием, чтобы канцлер вернул русскую политику к ее прежнему направлению.
   Но это значило требовать невозможного. Утратив свой престиж дипломатической непогрешимости после сделанной им непростительной ошибки, когда он убедил императрицу подписать договор, совершенно противный ее намерениям; затравленный политическими врагами; брошенный друзьями; лишенный необходимой помощи после отъезда Функа, отозвания которого добился Уильяме, — Бестужев потерял почву под ногами посреди новых веяний, охвативших его страну. Он не отказывался от желания и надежды заставить когда-нибудь Россию повернуть назад, но пока должен был плыть по течению, стремясь лишь к тому, чтобы удержаться у власти и создать себе хоть временные источники дохода. Получив отказ от Уильямса, он стал ухаживать за Эстергази, внушая ему, что помощь русской армии безусловно стоит двенадцати тысяч червонцев, которые следовало бы разделить между обоими русскими канцлерами: великий канцлер при этом все-таки остался бы в убытке, так как принужден был пожертвовать ста тысячами рублей английских денег!
   И в общем все это привело к тому, что Дуглас встретил при своем возвращении в Петербург такой прием, на который не смел и рассчитывать.
 
 
III. Дуглас и Бехтеев. Версальский договор
   Дуглас появился в Петербурге в конце апреля 1756 г., как раз в то время, когда Венский двор склонил Россию к решению, совпадавшему с поручениями, с которыми приехал французский агент. И — хотя это считалось до сих пор достоверным — его не сопровождал на этот раз пресловутый д'Эон, который, согласно легендарным рассказам, играл будто бы еще при первом приезде Дугласа в Россию романтическую и важную роль. Гальярде не может приписать себе даже чести создания этой басни, так как мы находим ее след в записках г-жи Кампан и в другом более раннем издании, относящемся к 1758 году (L'Espion anglais).
   Как я ни ценю предания, я не могу принимать на веру тех из них, ложность которых доказана; поэтому я оставляю в стороне картинные подробности, произвольно введенные в эту главу истории, тем более, что она достаточно любопытна и характерна и вне всякого вымысла. Д'Эон никогда не состоял фрейлиной Елизаветы и не служил лектриссой у государыни, которая никогда не читала. Он не носил женского платья в России и приехал туда в первый раз лишь в августе 1756 года, четыре месяца спустя после Дугласа. По своим официальным обязанностям он был простым курьером, которому поручались депеши, правда, очень важные, так как в них шла речь О присоединении России к Версальскому договору, послужившему основанием будущей коалиции. Впоследствии его решили оставить в Петербурге, в качестве секретаря Дугласа и мелкого агента тайной дипломатии.
   Итак, он был величина некрупная; но, проезжая через Германию, он держал такие странные речи и так ловко сумел раздуть свою роль, что иллюзии на его счет сохранились отчасти и до наших дней. Дипломат, поставленный во главе французской миссии, должен был стушеваться перед своим подчиненным, и скромная личность Дугласа — эта небольшая звездочка, засветившаяся на горизонте нового франко-русского соглашения, — почти потухла в ярких лучах появившейся рядом с ней кометы. Д'Эону удалось, впрочем, пустить пыль в глаза и самому Дугласу: он прибыл в Петербург, выдержав в пути страшную бурю, подробности которой он описывает следующим образом:
   «Наш бедный капитан, которого англичане наверное не выбрали бы в преемники адмирала Бинга, совсем растерялся. Он искал компас, который наверное покоился мирным сном вместе с его пушками, и, не зная, где находится, удовольствовался тем, что запер нас всех обманом в своей каюте, велел спускать паруса, ругался с матросами, топал ногами не хуже датского жеребца, находившегося на нашем корабле и предназначенного для великого князя; и, сливая свой ужасный голос с лаем семнадцати датских догов и блеянием одной английской овцы, тоже находившихся на нашем корабле и тоже предназначавшихся для великого князя, кричал изо всех сил: „Omingotte!“ (Mein Gott?). В ногах у меня были английские, немецкие и другие пассажиры, которые чувствовали себя так плохо, что можно было подумать, что взяли на себя поставку пищи для морских рыб… Впрочем, я приехал бодр и свеж, точно проехался не дальше Сен-Клу… Кавалер Дуглас, видя, как я схожу с корабля с саблей на боку, со шляпой под мышкой, в белых чулках и с напудренной как следует головою, подумал, что перед ним парижский щеголь, только что вышедший из галиота у подножия Пон-Рояля, чтобы прокатиться по Тюильери».
   Шотландец был, разумеется, в восторге от такого отважного и элегантного сотрудника, но, к сожалению, он не мог предложить ему пока никакой работы. Он сам выдавал себя в России за простого путешественника, хотя на этот раз он и заручился письмом Рулье к Воронцову, указывавшим на его полномочия. Кроме того он передал вице-канцлеру записку, содержавшую личное и секретное сообщение Людовика XV Елизавете. Довольно некстати, король начинал в ней с того, что возобновил программу печальной памяти Шетарди и советовал царице прогнать министра, «который открыто перед лицом всей Европы приносит в жертву славу своей государыни и истинные интересы своей родины». Но вслед за этим неудачным вступлением шло откровенное предложение возобновить дипломатические сношения между обеими странами. Елизавета дала на эту записку ответ, какого и следовало ожидать. В своем письме к королю, помеченном 7 мая 1756 года, она, ни словом не упоминая о Бестужеве, говорила, что «с особенным удовольствием» узнала о личных чувствах короля к ней и была очень рада «видеть хорошее расположение его величества к восстановлению доброго согласия и тесной дружбы между обоими дворами»… Она ждала только случая уверить короля в своих чувствах к нему, неизменно ею сохраненных, и охотно соглашалась на взаимное назначение «министров с посольским характером»; с этой целью она уже назначила в соответствие присылки Дугласа отправить во Францию русского агента.
   Все это было полно обещаний для будущего. Но пока личное положение Дугласа оставалось все-таки очень затруднительным. Иван и Петр Шуваловы, знавшие о подготовлявшемся сближении с Францией, относились к французскому эмиссару с большим почетом. Оба Разумовские, Нарышкины, Голицыны, Чернышевы, Шереметевы, барон Строганов, генерал Бутурлин и другие представители высшего света и интимного кружка Елизаветы, тоже догадывавшиеся о цели приезда Дугласа, оказывали свое внимание таинственному иностранцу. Но именно эта его таинственность и создавала некоторую натянутость в обращении с ним. Никто не знал, за кого собственно его принимать, и он сам не знал, за кого выдает себя. Воронцову он представился шутя в качестве «комиссионера по продаже вин» и доверенного лица принца Конти. Но он не имел никакого определенного звания или чина, необходимых, чтобы явиться ко двору. Елизавета желала, чтобы Бестужев не знал о поручении, данном Дугласу, «пока все дело не будет окончено». Поэтому он не мог играть в Петербурге никакой официальной роли. Наконец, он был английским подданным и в силу этого подчинялся британским законам. А Уильяме не скрывал своего намерения напомнить ему об этом. Чтобы принять решительные меры, против шотландца, он ждал только приказаний из Лондона, куда уже послал по этому поводу запрос.
   Читатели записок Мессельера склонны несколько преувеличивать опасности, которым подвергался бедный «комиссионер», и я думаю, что, если бы ему действительно грозило быть убитым, то он упомянул бы об этом хоть мимоходом в своей переписке. А он жаловался в ней только на неприятности и затруднения менее трагического характера, на которые ему, вследствие неофициальности его положения, приходилось наталкиваться на каждом шагу; он настойчиво просил, чтобы во Франции положили этому конец. Странное дело — он, видимо, не догадывался о причине, заставлявшей Версальский двор отказывать ему в его требовании, хотя понять ее было нетрудно: Франция упрямо не хотела назначить первая в Россию посла. И лишь в конце 1756 года к Дугласу был отправлен курьер с верительною грамотой, дававшей безымянному дипломату звание полномочного министра: в Париж наконец приехал русский агент, о котором писала Елизавета.
   Это был Федор Дмитриевич Бехтеев, приближенный Воронцова. Он довольно долго жил за границей и считался человеком рассудительным и осторожным. Свою осторожность он блестяще показал на деле, представив вице-канцлеру перед отъездом ряд подробных вопросов, на которые он потребовал точного ответа по всем пунктам:
   — Ежели французское министерство потребует от меня, чтобы я оному, так же как и Дугласу, подал на письме — с чем я прислан?
   — Можно сочинить мемориал на имя г. Рулье, по содержанию инструкции и данного здесь ответа г. Дугласу.
   — В словах же и, естьли приказано будет, на письме, употреблять ли сии термины: что я прислан от ее императорского величества и что я по ее высочайшему повелению предложения чиню, или только: с соизволения ее величества от вашего сиятельства отправлен и от вас приказано мне?
   — Сии последние слова можете употреблять, что по высочайшему соизволению ее императорского величества вы от меня отправлены и к г. Рулье прямо адресованы; дабы через него король известен был о сентиментах и склонностях здешнего двора к восстановлению дружбы и корреспонденции.
   — Естьли спросят о заключении конвенции нашей с англичанами?
   — Сей пункт весьма деликатен, и хотя Франция, по-видимому, алчно ведать желает, токмо о нем ни в какую экспансию вступать не должно, а сказать можно, что от обстоятельства дел и времени многие в свете обращения происходят и зависят; токмо ее императорское величество есть верный друг своим союзникам, и без наиважнейшей причины отменять оные не изволит.
   — Каким образом отзываться о трактате, заключенном между Англией и королем прусским?
   — На сие можно сказать: заключенный трактат между королями английским и прусским, по причине неожидаемой здесь ведомости, немалое удивление здесь причинил и что о том некоторые изъяснения с английским двором чинятся.
   — О плане соединения обоих дворов, который во второй Дукласовой промемории предложен от принца Контия, в какой силе изъясняться?
   — Чтоб он о содержании оного прежде точно объявил вам или здесь через г. Дукласа представил, а инако, не знав содержания, ничего наперед объявить не можно.
   Бехтееву было предписано, кроме того, внушать Версальскому двору, что Россия отказывается от английских субсидий «в уважение постоянно подаваемых со стороны императрицы-королевы обнадеживаний, что французский король будет более, чем Англия, готов вступить в виды России». Он должен был настаивать на необходимости немедленного и полного соглашения между обоими дворами, не указывая, впрочем, на характер этого соглашения. А если бы французские министры стали настаивать на том, чтобы он объяснил подробнее, он должен был отослать их к графу Штарембергу, с которым был обязан действовать во всем сообща, следуя его советам и даже выдавая себя за его подчиненного.
   Задача Бехтеева была заранее очень облегчена ему: Версальский договор удивительно сблизил Париж и Петербург, еще недавно отделенные таким далеким расстоянием. Но на первых порах русскому дипломату пришлось натолкнуться все-таки на те же неудобства, что и Дугласу в России. Во-первых, сейчас по приезде его встретил Мишель с поручением от Конти. Принц хотел видеть Бехтеева прежде, чем тот переговорит с Рулье, и предостерегал его против министра: «Он велел мне сказать, — пишет Бехтеев, — что увидя, с чем я приехал, он тотчас примется за дело и станет докладывать королю, притом накрепко рекомендовал остерегаться, чтоб о том отнюдь г. Рулье не сведал; ибо ежели сей министр то проведает, скажет маркизе Помпадур, с которою у принца не очень ладно, и станут препятствовать до того только, что дело через его руки пойдет». Но вслед за Мишелем явился Терсье и пригласил бедного Бехтеева ехать с ним немедленно в Компьен, где их ждал министр. Рулье показался Бехтееву наиболее разумным из всех: но и тут его ждало разочарование. Получив письмо Воронцова, Рулье с трудом старался разобрать его подпись.
   «Когда я письмо подавал, — рассказывает Бехтеев, — не узнавая имя вашего, спрашивал он у меня, от кого, упоминая притом имена его сиятельства канцлера и господ Шуваловых. На что я ему повторил, что от вашего сиятельства… А как я у министра в пятницу по приезде в другоредь был, учинил он мне между прочим весьма странный и нечаянный вопрос, а именно, при иностранных ли делах ваше сиятельство министром?»
   Бехтеев едва не упал в обморок от изумления. Но, обменявшись с министром несколькими словами, он увидел, что тот по-видимому, ничего не знает о первом путешествии Дугласа, и что принц Конти был прав, хвалясь, что эту поездку устроил он один. Принц, стоявший во главе тайной дипломатии, передавал также Бехтееву, о выработанном им самим проекте союза с Россией, и выражал даже готовность ехать лично в Петербург, чтобы добиться согласия Елизаветы. Предложение это было очень соблазнительно; но, к сожалению, получив необходимые, справки у Мишеля. Бехтеев убедился, что проект принца явно враждебное австрийскому, а в этом отношении инструкции русского дипломата не допускали никаких компромиссов.
   Новое препятствие: переговорив с министром, Бехтеев хотел представиться королю. Но в качестве кого он мог явиться к его величеству? В кармане у него лежала верительная грамота вроде той, что была послана и Дугласу. Но на ней не стояло числа, и ему было разрешено предъявить ее лишь в тот день, когда француз предъявит в Петербурге свою. Оба двора подвигались навстречу друг к другу очень осторожно, отмеривая каждый свой шаг, а в смысле этикета дипломаты всех стран были всегда усердными подражателями Китая.
   — Вы будете представлены королю под именем подполковника Российского, — сказал Рулье смущенному дипломату.
   — Но кажется, было бы с моей стороны весьма непорядочно назваться тем, чего мне не пожаловано, — ответил Бехтеев.
   Наконец, они условились, что, вернувшись из Компьени, Бехтеев будет допущен на утренний прием короля в качестве «русского дворянина». Людовик XV действительно оказал ему честь «утирать» в его присутствии свои руки, затем, надев «сорочку», поданную ему дофином, «убравшись со всем, пошел к пульпету, стоящему в головах у постели, для отправления крат-кия молитвы» в то время, как все присутствующие преклонили колено, и хотел уже пройти из своей спальни в церковь, когда обер-камергер «дук» Флери указал ему на «русского дворянина». Его величество соблаговолил тогда заметить иностранца и спросил его, как здоровье императрицы. Поклонившись до земли, Бехтеев не успел подняться, как король уже прошел мимо. Но короля сменил принц Конти. Не дождавшись Бехтеева в Париже, он разыскал его во дворце и целый час не отпускал от себя. Этот разговор не удовлетворил, однако, ни одного из собеседников. Бехтеев вынес убеждение, что принц хлопочет вовсе не о сближении с Россией: он на каждом шагу поминал Польшу, домогаясь, очевидно, наследства Августа III. И путешествие, которое он собирался совершить в Петербург, по-видимому, не имело иной цели.
   Русский агент решил тогда сноситься с одним Рулье и официальными представителями министерства. Но и они удивили его и обманули его в ожиданиях. Судя по тому, что ему приходилось слышать о них в России, Бехтеев представлял себе французов, как народ легкомысленный, быстро поддающийся чужому влиянию, и думал, что их нетрудно заставить плясать по своей дудочке. А между тем он встретил здесь людей, в смысле последовательности и твердости в отстаивании своих интересов себе равных, — так, по крайней мере, он утверждает в своих письмах.
   Этот взгляд на французских дипломатов стоит того, чтобы его запомнить. Я думаю, что и после Бехтеева многим пришлось его разделить.
   Между тем Бехтеев стал замечать, что даже после того, как он представил свои верительные грамоты, ею по-прежнему держат в стороне от переговоров и ведут их, минуя его, непосредственно с Веной. Это было вполне естественно ввиду того положения, в которое сам С.-Петербургский двор поставил своего агента по отношению к Бестужеву. Канцлер знал об его отъезде и принимал даже наружно участие в приготовлениях к его путешествию, но истинная цель посольства Бехтеева была от него скрыта. Бехтеев посылал Бестужеву для формы официальные рапорты, наполняя их ничего не говорящими фразами, но, кроме того, он должен был еще отправлять другие донесения Воронцову, которые передавались непосредственно Елизавете с собственноручными примечаниями вице-канцлера. Бедный Бехтеев совершенно терялся среди всех этих тонкостей, и видя, что никто не приписывает ему серьезной роли, потерял в конце концов желание ее играть.
   Однако, оставаясь в Париже до 1757 года, он имел удовольствие сообщить своему двору о радушном приеме, который стали оказывать русским сановникам и их женам в Версале. Русские уже давно не появлялись при французском дворе, а теперь их видели здесь ежедневно. Московские княгини допускались в виде особой милости в обыкновенных платьях в спальню королевы, тогда как французские дамы самых знатных родов должны были присутствовать на утреннем выходе в парадных костюмах. Даже маркиза Помпадур, вопреки предсказаниям принца Конти, была очень любезна к русским и устроила в их честь праздник в своем парижском доме.
   Но хотя дипломатические обязанности оставляли Бехтееву много свободного времени, он был все-таки очень занят. Он получал мало бумаг и еще меньше их подписывал, но зато целыми днями исполнял поручения Елизаветы: бегал по магазинам, покупая «рукавицы», ленты, духи, «спирты, воды, помады, румяны», следил за изготовлением громадного туалетного зеркала в шесть футов высоты в раме, работы Фармена, за которое спрашивали три тысячи ливров, а взяли пять тысяч талеров; собрал точные справки, как мыть чулки в простой воде без мыла, и какого фасона их носят. «Чулки заказал; стрелки у них новомодные, шитых стрелок более не носят, для того, что показывают ногу толще». И, купив еще сверх всего карету и одноколку, он выехал, наконец, в Россию. Одни парижские купцы заметили его исчезновение.
   Внимание дипломатического мира было обращено в другую сторону. По той дороге, по которой еще недавно проезжали, как странствующие рыцари, Бехтеев, Дуглас, Мишель и другие безвестные агенты дипломатии, теперь должны были вскоре проследовать полномочные послы, окруженные пышною свитой. Княз Голицын в Петербурге и маркиз Лопиталь в Версале получили приказание двинуться в путь. И в это время выступил еще третий путешественник, который всегда торопился и привык идти широкой дорогой, не заботясь о том, чтоб его быстрые движения совпадали с медленным ходом дипломатических комбинаций: очнувшись, наконец, от своих странных иллюзий, Фридрих понял, к какой страшной опасности привела его смелая и недальновидная политика, и, как всегда, решил идти напролом, начав первым борьбу, которая была теперь неизбежна. В августе 1756 года он неожиданно занял Саксонию, стараясь найти в дипломатической переписке разграбленного им архива Дрездена доказательства воинственных замыслов своих врагов, а в рядах саксонской армии, принужденной сдаться, рекрутов для своего победоносного войска.
   Это было начало великой войны, о которой мечтали одинаково страстно и в Петербурге, и в Вене. И это было также осуществление задуманного Кауницем плана, основанного на безупречно верном понимании темперамента и гения человека, против которого этот план был направлен. Великий полководец сыграл бессознательно роль, предназначенную ему великим политиком. Он развязал руки Франции и дал Кауницу возможность вовлечь ее в борьбу, в которой ей нечего было делать. Конечно, с той точки зрения, что на войне наступление всегда выгоднее оборонительного положения, — Фридриху ничего другого и не оставалось делать. Но он довел себя до этой войны, не отдавая себе в этом отчета, в приступе сомнамбулизма, свойственного людям, которые ищут удачи и счастья и, как он, избалованы счастьем. Он видел, как образовались и сцепились звенья будущей грозной коалиции, вскоре сжавшей его со всех сторон мертвою петлей. И ударами, которые начала наносить его армия в Саксонии и которые болезненно отозвались и в Версале и в Петербурге, он сам сковывал все крепче союз своих врагов.
 
 
IV. Присоединение России к Версальскому договору
   Политику Людовика XV упрекали — в чем только ее не упрекали, впрочем? — за то, что она не сумела воспользоваться удобным случаем и заключить с Россией непосредственный союз, который позволил бы обеим державам не становиться в зависимость от Австрии и даже положить, может быть, конец начавшейся войне, заставив Фридриха принять их посредничество. При этом ссылаются обыкновенно на слова, сказанные Елизаветой Дугласу, произвольно истолковывая их в том смысле, будто императрица была готова увлечь Версальский двор на этот мирный путь, но натолкнулась на отказ со стороны Франции.
   Смело утверждаю, что Елизавета никогда не помышляла об этом, и могу заверить, что Людовик XV и его советники сами наверное сделали бы ей подобное предложение, если бы только могли надеяться на ее согласие. Французы, конечно, не хотели войны в Европе, но Елизавета желала ее, и желала во что бы то ни стало. Она и согласилась так охотно на примирение с Францией только потому, что Австрия считала это примирение необходимым условием осуществления воинственных замыслов против Фридриха. И говоря Дугласу, что она «не нуждается в третьем лице — в посреднике для своего соглашения с его королем», царица выдала в этих словах лишь чувство обиды, вызванное в ней тем, что в переговорах, которые велись между Версалем и Веной, она не принимала никакого участия. Она сама была в этом виновата, подчинив Бехтеева Штарембергу, но теперь по непоследовательности, свойственной женщинам и на престоле, это причиняло ей досаду. Еще в 1756 году Воронцов уверял Эстергази, что разъезжавшие с депешами между Петербургом и Парижем Бехтеев и Мишель не посвящены в главную тайну. А эта главная тайна и заключалась в общей войне трех держав против Фридриха. Поэтому единственным предметом переговоров между Россией и Францией было присоединение России к Версальскому договору, чтобы начать эту войну. В Петербурге, по крайней мере, никакой иной цели не преследовали. Вопрос о мирном вмешательстве России — но одной России, а не в союзе с Францией, — правда, возникал в Петербурге на короткий срок, но личные чувства Елизаветы и намерения ее министров были тут ни при чем: Уильяме в сентябре 1756 года предложил императрице быть посредницей между Пруссией и Австрией. Елизавета ответила ему категорическим отказом, и в дипломатическом отношении продолжала подчинять свою политику Австрии.
   Это ненормальное положение вещей заставляло не только страдать самолюбие императрицы, но и вызывало несравненно более крупное осложнение, тем более, что сам Дуглас очень часто не получал непосредственных указаний от своего начальства и был в сущности тоже отдан под опеку Эстергази. В ту минуту, когда его переговоры с Петербургским двором уже приходили к концу, он, вследствие своей неосведомленности, приготовил Франции очень неприятный сюрприз. Чтобы заключить с Россией оборонительный союз на случай войны, Версальскому двору пришлось пожертвовать Польшей. Ведь он не мог не согласиться, что русским войскам, намеревавшимся напасть на Фридриха, было необходимо пройти через владения республики? Поэтому он решил даже требовать пропуска русской армии через польские земли. Но по отношению к Турции он не желал сделать той же уступки, так как интересы Порты могли быть задеты более серьезно в предстоявшей войне. Дугласа следовало бы об этом предупредить, а он получил лишь 27 ноября 1756 года депешу от Рулье, где министр предписывал ему настаивать на том, чтобы Порта была формально исключена из casus foederis в будущем договоре России с Францией. Но эта депеша пришла слишком поздно. Дуглас успел уже войти в соглашение с русским правительством. Он боялся показаться несговорчивым, так как Бестужев, найдя себе нового ментора, который был ему необходим для того, чтобы поддерживать равновесие между его поступками и намерениями, опять поднял голову, и получив от Эстергази четыре тысячи дукатов, собирался заработать вдвое больше на службе у Уильямса. Этот ментор был сам английский посол, который знал теперь, как воздействовать на русского канцлера. С другой стороны, Дуглас боялся вызвать неудовольствие Елизаветы, которую все более обижало отношение к ней союзных дворов. Эстергази вел в это время переговоры о новой конвенции с Францией для совместных действий против прусского короля, причем вопрос шел, главным образом, о субсидиях. Царице по-прежнему претило принимать деньги от других держав, однако и она должна была дать понять союзникам, что без субсидии они не могут рассчитывать на существенную помощь с ее стороны. Чтобы рассеять свои сомнения на этот счет, она хотела бы, чтобы от нее не скрывали подробностей переговоров, которые Венский двор вел на это время с Францией, добиваясь ее финансовой помощи и, следовательно, соглашаясь в свою очередь на роль «наемной державы». И это был для царицы не только вопрос самолюбия. Помимо естественного желания, чтобы Австрия была поставлена по отношению к Франции в то же положение, что и Россия, Елизавета хотела быть уверена в том, что субсидии будут ей действительно уплачены. Эстергази получал большие деньги на свои более или менее тайные расходы, иногда по сто тысяч дукатов зараз. Времена Розенберга были теперь далеки. И хотя Елизавета и подозревала, откуда у него это богатство, но хотела бы знать это достоверно, так как Бестужев по-прежнему указывал ей на ненадежное положение ее финансов. А Венский и Версальский дворы хранили по этому поводу полное молчание, на что она не переставала жаловаться, выказывая в то же время большое равнодушие к перспективам земельных завоеваний, которыми ее прельщал посол Марии-Терезии. Воронцов называл их бреднями, а Бестужев замечал многозначительно, что «не убив медведя, шкуры не делят».