Беседуя с государыней, Эстергази был поражен ее враждебностью к Бестужеву, которую она уже не пыталась скрывать.
   — Не знаю, право, что делать с этим человеком, — говорила она.
   Он ответил шутя:
   — Поручите его моим заботам, ваше величество. Я дам ему пенсию. Мы только выиграем от этого.
   Этот разговор происходил во время бала, в отдаленной гостиной, куда Елизавета, чувствовавшая себя по обыкновению плохо, скрылась от шума. Маркиз Лопиталь присутствовал при нем. Бестужев, насторожившись, бродил возле дверей с озабоченным лицом. Великий князь бросал в сторону гостиной взгляды, полные гнева. В воздухе чувствовалось приближение бури. Австрийскому послу и прежде приходило в голову, что царица подумывает о том, чтобы освободить из темницы несчастного Иоанна Антоновича и изменить в его пользу завещание о престолонаследии. Возможно, правда, что дважды приказывая привозить его к себе, Елизавета действовала не только под влиянием простого любопытства. Воронцов, тоже встревоженный, уговаривал великого князя подойти к тетке.
   — Я не хочу быть в обществе этого арлекина!
   Так называл великий князь Лопиталя. Затем он прибавил: «Я не могу больше жить при этом дворе! Я попрошу императрицу, чтобы она отпустила меня на мою родину, где мне будет приятнее жить в качестве простого поручика»…
   Елизавета, наверное, замышляла что-то серьезное; но болезнь опять помешала исполнению ее планов. В ноябре у нее повторился обморок, и она заметила, оправившись, как поредели ряды ее приближенных. Когда она спрашивала кого-нибудь, ей неизменно отвечали, что это лицо находится у великого князя или у великой княгини. Взоры всех были обращены в сторону восходящего солнца. Почувствовав себя несколько лучше в январе 1758 года, она с еще большим жаром решила продолжать войну против Фридриха, и когда Венский двор стал хлопотать о присылке вспомогательного корпуса в 30.000 человек, она немедленно подписала указ о его выступлении. В то же время Александр Шувалов отправился в Нарву, чтобы допросить Апраксина, которого подозревали в том, что он поддерживал секретную переписку с великой княгиней. Через несколько недель Бестужев был арестован, и, по-видимому, Екатерина должна была разделить с ним немилость императрицы. Их обоих считали виновниками отступления русской армии.
   Дело молодого двора было проиграно. Так можно было думать, по крайней мере. Но великокняжеская чета научилась в придворном мире, где требуется столько гибкости и податливости, быстро применяться к обстоятельствам. Молодой великий князь первый подал пример жене. Маркиз Лопиталь был поражен, увидев его с сияющим лицом при известии об аресте Бестужева:
   — Как я жалею, маркиз, что мой бедный друг Шетарди уже умер! Это известие доставило бы ему столько удовольствия!
   Екатерина вначале держала себя вызывающе; но через несколько дней, сознав свое бессилие, смирилась и унизилась до того, что обратилась за помощью к французскому послу. К Лопиталю явился сперва французский купец Раймберт, доверенное лицо Екатерины по ее денежным делам, затем Штамке, министр великого князя, и еще другие гонцы, которые умоляли маркиза воспользоваться своим влиянием на императрицу, чтобы утишить ее гнев. Вопреки тому, что утверждал один историк и что было бы со стороны маркиза Лопиталя непростительной ошибкой, он не отказал Екатерине в своих услугах и устроил знаменитое свидание императрицы и великой княгини 13 апреля; Екатерина далеко не выказала при этом той неукротимой гордости, которой некоторые историки наделили ее слишком щедро. Будущая Северная Семирамида проявила гораздо больше непоследовательности, чем гордости; после разговора она было вернулась к своим честолюбивым планам, потом кинулась к Шувалову и даже прибегала к услугам камердинера своего мужа, француза Брессана. Тут маркиз Лопиталь действительно нашел, что ему незачем вмешиваться дальше в чужие дела и, согласно французской поговорке, «совать палец между Деревом и корою». Он любил образные выражения. Впрочем, вторичное свидание обеих женщин в мае, по-видимому, вполне их примирило; интересы же Франции, в сущности, не затрагивались этой ссорой, которая была следствием французской победы.
   Потому что падение Бестужева было несомненно победою Франции. Только ни Россия, ни Франция не сумели воспользоваться ею, и, вслед за неудачами, постигшими их на войне, они сделали ряд новых ошибок. Зарождавшиеся между обеими странами симпатии подняли вопрос громадной важности для будущего их взаимных отношений: вопрос о замене английских товаров французскими на русском рынке. Но французские коммерсанты выказали тут, к сожалению, те же отрицательные свойства — излишнюю и щепетильную осторожность, которая и теперь парализует их предприимчивость в ущерб перед их конкурентами. Французский консул в Петербурге объяснил в своем письме в Париж, почему начатые было переговоры ни к чему не привели:
   «Новые обложения, которые генеральные откупщики нашли необходимым произвести, прежде чем вступить в договор с Россией (вопрос шел как раз о торговле табаком), послужили для заключения его непреодолимым препятствием, вследствие чего договор, подписанный господами Раймбертом и Мишелем вместе с графом Петром Шуваловым, надо считать уничтоженным… Он (Шувалов) крайне обижен, и это вполне естественно, тем, что мы ему изменили после того, как склонили его при посредстве нашего посла… нарушить договор, заключенный им с одной английской фирмой… Ответ его был таков: — „Я больше не хочу слышать о французах; они ничего не понимают в делах“. Он сказал также другому лицу, говоря об англичанах и французах: — первые негоцианты, а вторые лавочники».
   Итак, побеждая Францию на море, Англия и гут сумела воспользоваться нерешительностью своей соперницы. В то же время и Европа, удивленная поражением при Росбахе и склонная первоначально смотреть на него, как на случайную неудачу, которую будет легко исправить, напрасно поджидала с театра войны известия о том, что слава французского оружия восстановлена. В Петербурге разочарование после Росбаха было очень велико, и это отразилось на тех зарождающихся симпатиях, о которых я говорил выше, тем более, что в эту зиму, столь несчастную для коалиции, война, казалось, обрушилась всей своей тяжестью на одну Россию, отдав в ее руки и лавры победительницы, и судьбу Фридриха.
 
 
IV. Кенигсберг и Цорндорф
   В январе 1758 года русская армия, под начальством нового главнокомандующего, графа Фермора, двинулась вперед по пути, с которого отступил Апраксин. Вступив вновь в Тильзит, Фермор увидел, что дорога на Кенигсберг перед ним открыта. Фридрих считал бесполезным повторять опыт Гросс-Эгерсдорфа. И Левальдт был далеко: сперва он был занят освобождением Померании, затем отозван в глубь Германии. И 10 января в русский лагерь явилась депутация от почетных граждан Кенигсберга, согласившихся отдать город без боя, «под условием сохранения их прав, льгот и преимуществ»: они требовали многого за очень малую цену: Левальдт предусмотрительно вывез из Кенигсберга и гарнизон, и деньги, и провиантские магазины. Однако Фермор согласился на капитуляцию и добросовестно выполнил ее условия. Он был человек германской культуры, а его штаб, как известно, состоял по преимуществу из немцев. Русские историки единогласно и довольно строго осуждают его за эту снисходительность к пруссакам. Фридрих, — говорят они, — поступал совершенно иначе в Саксонии. Это правда, но не всякий мог позволить себе нарушать безнаказанно самые священные права справедливости и человечности, как это делал прусский король. Ему давала на это право его беспримерная смелость, почти всегда увенчивавшаяся успехом. Но зато, благодаря проявленной русскими умеренности, они в течение всей войны мирно владели завоеванной провинцией, почти не встречая с ее стороны сопротивления.
   На следующий день русские войска вошли в Кенигсберг под звуки труб и литавр и колокольный звон. Фермор был назначен «генерал-губернатором Прусского королевства» и в продолжение нескольких лет двуглавый орел парил над краем, когда-то оторванным от Польши. Оружием другого племени — увы! — и под другим знаменем славянство вернуло себе свое прежнее владение. Но, к несчастью, — мы обязаны быть справедливыми и к нашим врагам — на этой земле, обработанной и возделанной трудолюбивыми потомками тевтонских меченосцев, и в ее столице Кенигсберге, откуда вскоре учение Канта разнеслось по всему миру, славяне сыграли на этот раз печальную роль. Победителями старинного университетского города оказались товарищи разгульного и удалого офицера, который, прежде чем повести Екатерину к престолу, избрал завоеванную Пруссию и ее столицу ареной для своих подвигов: красавец Орлов оставил в Кенигсберге неприятные воспоминания. Но это обычное возмездие истории. С одиннадцатого до шестнадцатого века Восточная Пруссия принадлежала другим славянам, и от германцев, не отличавшихся в то время в этих краях ни трудолюбием, ни знаниями, зависело предоставить Польше Ягеллов закончить начатое ею здесь культурное дело, которое она столь блестяще выполняла в других местах, вспахав прибрежные равнины Вислы, основав промышленные города у подножия Карпат и открыв в Кракове славянский университет, раньше Кенигсбергского, раньше Лейпцигского и Гейдельбергского (1364 г.). Но весь этот культурный труд был разрушен огнем и мечом, и воинствующая Германия приняла участие в его истреблении. Теперь война заставила ее за это расплатиться.
   Русские не могли, конечно, продолжать в Восточной Пруссии дела, начатого поляками. Тем не менее их образ действий в этой провинции нашел себе своеобразных защитников и при этом — должен прибавить — не в России. Один немецкий историк, говоря о завоевании Пруссии, указал на некоторые черты победителей, которым другой его французский собрат, в силу предвзятого и неуместного доброжелательства к русским, придал преувеличенное значение: «Многие русские офицеры, — говорит французский историк, — принадлежали к семьям более богатым и с более утонченной культурой, нежели те, что жили в завоеванной провинции… Они лучше говорили по-французски; носили платье изящного покроя, они привыкли к изысканному столу, тонким винам, к нарядной и роскошной сервировке… Они распространили в Пруссии почти неизвестный там прежде чай, бывший большою редкостью, кофе, и пунш, который удивил и привел в восторг пруссаков… Русский губернатор приглашал немецких дам к себе на вечера. Офицеры пленили их светскостью своего разговора и ловкостью в танцах… Не один роман завязался между просветителями и просвещаемыми». Таким образом, — заканчивает автор свои восхваления, — совершился тот неожиданный факт, что «русские цивилизовали немцев в Восточной Пруссии».
   Я считаю всякие комментарии к этому излишними. Автор «Критики чистого разума» в то время уже родился; он только что напечатал в Кенигсберге свои первые философские опыты, и легко судить, какое влияние могли оказать на его ум эти, иного рода, культурные опыты русских просветителей.
   Победители вели себя в Пруссии довольно человечно и миролюбиво: вот все, что можно поставить им в заслугу. Они предоставили свободу веры и торговали и открыли им доступ на русскую службу: по-видимому, русские были намерены обосноваться в Восточной Пруссии прочно. Двуглавые орлы везде заменили прусские. Вскоре в Кенигсберге появилась православная церковь; затем здесь выстроили монастырь; стали чеканить монету, — а в некоторых коллекциях сохранились еще экземпляры русской серебряной монеты с изображением Елизаветы и подписью: «Elisabeth rex Prussiae».
   Население в общем быстро свыклось с новым режимом, и в 1760 году отправило в Петербург депутацию благодарить нового прусского короля за его милостивое правление. Но Фридрих не мог разделить этих чувств, тем более, что завоевание Восточной Пруссии было, по-видимому, лишь первой остановкой русских на их пути в глубь его страны. Фермор, правда, не торопился подвигаться вперед. Однако весной 1758 года, получив настойчивые приказания из Петербурга, он выступил со своими войсками по направлению к Бранденбургу. Известие об этом вначале не испугало героя Росбаха, еще полного упоением недавних побед, к которым в декабре 1757 года прибавилась Лейденская битва, столь гибельная для австрийцев. Что же касается до сражения при Гросс-Эгерсдорфе, то Фридрих, много раз изменяя свой взгляд на нее, в конце концов пришел к убеждению, что ее несчастный исход был следствием неспособности старика Левальдта. Молодой генерал, решил он, легче справится с «северными медведями». Он поручил поэтому графу Дона командование корпусом, который должен был остановить движение русских, и написал Кейту, бывшему генералу русской службы, перешедшему в его армию: «Думаю, что мы разделаемся с ними быстро и недорогой ценой… это жалкие войска».
   И действительно, русские по-прежнему производили на иностранцев жалкое впечатление. Двое прикомандированных к армии Фермора французских офицеров, Менаже и Фиттингоф, из которых второй был курляндец родом, писали: «Правда заставляет нас сказать, что только чистый случайности надо будет приписать те счастливые события, которые могут произойти с этой армией… Нарушение дисциплины увеличивается в ней с каждым днем; грабеж становится всеобщим;… главнокомандующий прячется;… когда он выходит из лагеря, то никогда не знает, куда отправится теперь. Часто недостаток воды и неудобства почвы заставляют его армию сделать при переходе лишних три, четыре мили… Обоз подъезжает обыкновенно только на третий день. Из дивизии князя Голицына за две недели дезертировало сто солдат… Кроме того болезнь, вызванная недостатком пищи и бессонными ночами, употребленными на то, чтобы молоть зерно, уносит много людей…; полки, состоящие из тысячи четырехсот человек едва ли насчитывают теперь и половину».
   Однако свидетель, правдивость которого, ввиду его немецкого происхождения, казалось бы, трудно заподозрить, а именно пастор Теге, автор записок, ставших теперь почти библиографической редкостью, утверждает противное, — что касается, по крайней мере, вопроса о воинской дисциплине у русских: она была будто бы образцовой, даже среди калмыков. Правда, Теге, хоть и немец родом и протестант, состоял при русской армии и мог быть не вполне беспристрастным; да и приключение, случившееся с ним самим, опровергает в большей мере его слова: он рассказывает, как на него напали казаки и ограбили его дочиста, сняв с него даже платье.
   Фермор оправдывал вначале самые нелестные отзывы об его армии медлительностью ее передвижения. Но в июле, подгоняемый приказами из Петербурга, он появился наконец под стенами Кюстрина, этого ключа Бранденбурга. Фридрих никак не ожидал, что он зайдет так далеко. Как смел Дона не остановить его раньше? Король отдал Дона на этот счет самый точный приказ и, кроме того, как прежде Левальдту, составил для него подробную инструкцию и чуть ли не план будущей битвы: «Вы можете разбить их (русских) со стороны Штернберга, и затем повернете свои войска против шведов». И он укорял теперь Дона за то, что этот преувеличивает численность войск Фермора. Русский генерал мог иметь в своем распоряжении не больше тридцати пяти тысяч человек, — уверял Фридрих.
   Урок Гросс-Эгерсдорфа пропал для него даром.
   Но упрекать Дона было уже поздно, и Фридрих решил лично исправить его ошибку: если Кюстрин будет взят, то Берлину грозит участь Кенигсберга. Форсированным маршем он двинулся на соединение со своим генералом, приказав гарнизону крепости держаться до его прихода «под страхом смерти и величайших наказаний, если только кто-нибудь заикнется о сдаче». 11 августа обе прусские армии соединились, но Кюстрин уже пылал. Фридрих гневно смотрел на пожар из Франкфурта и поспешил разгласить по всей Европе о варварстве своих врагов. По его словам, они совершили ужасы, которых «чувствительное сердце не могло выносить без жесточайшей горечи», «насиловали женщин, высекли одну принцессу и увели ее в лес»… «Если бы они насиловали только женщин!» — восклицала со своей стороны в негодовании жена Бейтенского бургомистра, ставшего жертвой самого отвратительного из покушений. Мы были бы вполне правы разделить эту «чувствительность» и негодование, если бы не рассказ приближенного короля, де-Катта, о несчастном калмыке, попавшем в руки прусских разведчиков. Этот рассказ показывает, что войска Фридриха не оставались перед русскими в долгу. Калмыка привели к немецкому генералу: «Увидя, что у него на груди висит образок, генерал хотел дотронуться до него палкой. Но пленный, думая, что у него отнимут его святого, закрыл образок обеими руками. Генерал в ярости стал бить его по рукам палкой и с такой силой, что руки вспухли и почернели. Однако калмык не сдавался и продолжал прятать своего святого, и только с грустью смотрел на генерала, бившего его столь жестоко; тот стал наносить ему тогда удары по лицу и залил его кровью».
   Война всегда жестока… Однако необходимо было, не теряя времени, наказать русских за сожжение Кюстрина и прийти на помощь осажденному городу. Но тут Фридрих увидел, что дело, порученное им прежде Дона, было далеко не столь просто, как казалось ему со стороны. И, отдав приказ о неизбежной теперь битве, он вместе с тем написал и свое завещание. Это входило, правда, отчасти, в его привычки, но лишь накануне роковых сражений, когда, как при Лейтене, он пытал счастье почти без надежды на успех. Впоследствии великий полководец до бесконечности менял цифры, определяя силы обеих армий: русские данные на этот счет также довольно сбивчивы, и мы можем поэтому указать только приблизительные числа. Прусская армия равнялась, по-видимому, тридцати двум тысячам человек, а русская — пятидесяти тысячам, не считая нестроевых войск. Фермор значительно ослабил свои силы, отдав Румянцеву безумный приказ двинуться к северу и осадить Кольберг, тогда как русские должны были еще прежде взять Кюстрин, а для этого победить самого Фридриха! Но двести сорок русских пушек против сотни прусских орудий давали все-таки Фермору большой перевес над противником. Зато с пруссаками был их король, и Фридриху ничего не стоило заставить Фермора снять осаду и перейти Одер у него на глазах. Разрушив ближайшие к Кюстрину батареи, русский главнокомандующий отступил к северо-востоку и укрепился в деревне Цорндорф, защищенной с фронта речкой Митцель с очень высокими и крутыми берегами, на которых он расставил свою сильную артиллерию. Но Фридрих и не подумал нападать на него с фронта, а решил его обойти и ударить по его незащищенному тылу и, прижав его к реке, отрезать ему путь к отступлению. Благодаря этому маневру, он в то же время становился между Румянцовым и главной русской армией, фактически лишая Румянцова возможности с ней соединиться, хотя русского генерала и упрекали впоследствии в Петербурге за то, что он не примчался на помощь к своему главнокомандующему. Это происходило днем 13 августа; отдав распоряжения о завтрашней битве, король провел вечер с де-Каттом в разговорах о Мальзербе и Расине. Он забавлялся тем, что переделывал на свой лад строфы Расина и Руссо и, прощаясь со своим секретарем, предложил ему винограду: «Кто знает, придется ли нам есть его завтра?», — сказал он.
   На следующий день Фермор очутился как раз в том положении, на которое рассчитывал Фридрих. Русская армия должна была сделать полный крутой поворот, чтоб переменить фронт, и перевозить свою артиллерию в виду неприятеля, готового ринуться в бой. «Ни одно ядро не пропадет у нас даром!» — воскликнул весело Фридрих и приказал открыть огонь по расстроенным рядам русских колонн, отброшенных одна на другую и сжатых в плотную, беспорядочную массу. Под градом прусских пуль замешательство среди русских усилилось, и король послал сказать Зейдлицу, чтобы он докончил начатое артиллерией истребление неприятеля, обменявшись при этом с начальником своей блестящей конницы следующими эпическими фразами:
   — Скажите генералу, что он ответит мне головою за битву.
   — Скажите королю, что после битвы моя голова в его распоряжении.
   Прусская кавалерия налетела на русских в критическую для них минуту, удачно выбранную удалым боевым генералом, и под бешеным натиском армия Фермора дрогнула. Посреди кругового движения, которое ей приходилось совершать на глазах у неприятеля, ни один из ее полков уже не стоял на своем месте: некоторые из них, очутившись на противоположном конце лагеря, случайно наткнулись на маркитантские бочки с водкой, разбили их, в одну минуту тысячи солдат опьянели. Никто уже не слушал команду. Фермор, впрочем, бежал с поля сражения еще чуть ли не при первой атаке, говоря австрийскому генералу Сент-Андре: «Если нужно, я дойду и до Шведта». Там стоял Румянцов со своим корпусом.
   Но значило ли это, что Фридрих одержал наконец победу над русскими — победу, которая не далась в свое время Левальдту? В первую минуту король не сомневался в этом; однако он вскоре должен был признать свое заблуждение. До победы было еще далеко. Того, на что рассчитывал Фридрих, — нравственного поражения неприятеля, без которого его материальные потери стоили немногого, не было заметно вовсе. Предоставленная самой себе, почти отданная во власть нападающих, русская армия продолжала драться. Она была в безвыходном положении, но не выказывала никакого волнения. Не говоря уже о солдатах, даже офицеры не сознавали, по-видимому, того, что происходит. Пруссаки появились с северной стороны, а не с южной: не все ли равно? По справедливому замечанию одного русского историка, фронт битвы был для них там, откуда нападал неприятель. И с равнодушием, тупым, но в то же время великим, которым они после Фридриха удивляли и приводили в ужас не одного полководца, они не думали ни о бегстве, ни о сдаче. «Сами пруссаки говорят, что им представилось такое зрелище, какого они никогда еще не видывали, — пишет Болотов в своих „Записках“. — Они видели везде россиян малыми и большими кучками и толпами, стоящих по расстрелянии всех патронов своих, как каменных, и обороняющихся до последней капли крови, и что им легче было их убивать, нежели обращать в бегство. Многие, будучи прострелены насквозь, не переставали держаться на ногах и до тех пор драться, покуда могли их держать на себе ноги; иные, потеряв руку и ногу, лежали уже на земле, а не переставали еще другою здоровою рукою обороняться и вредить своим неприятелям…» Де-Катт свидетельствует о том же: «Русские полегли рядами; но когда их рубили саблями, они целовали ствол ружья и не выпускали его из рук». Сам Фридрих подтверждает это: «Они неповоротливы, но они держатся стойко, тогда как мои негодяи на левом фланге бросили меня, побежав, как старые…»
   Эта битва была в коротких чертах тем, что повторилось впоследствии при Эйлау, Смоленске, Бородине. Вечером король отправил в Берлин извещение о победе, но он не достиг той цели, которую преследовал: русская армия, хотя и понесшая громадные потери, не была уничтожена, не была доведена до необходимости сдаться и даже не была заперта в том тупике, в который ее загнал король: беспорядочное бегство левого крыла прусской армии дало ей свободный выход от реки, хотя до захода солнца она и не думала воспользоваться им для отступления. Только ночью, вернувшись на свой пост, Фермор приказал очистить поле битвы, которое его войска защищали так горячо. И Фридрих, уже возвестивший о капитуляции русских: «Фермор сдается… он сдался… впрочем, я еще не уверен в этом», должен был взять свои слова назад и утешиться, рифмуя:
   Quel vainqueur ne doit qu'á ses armes
   Sön triomphe et son bonheur?
   Русские потеряли восемнадцать тысяч убитыми и ранеными, восемьдесят пять пушек и около трех тысяч пленных, в том числе пять генералов. Они продолжали отступать, дойдя до Ландсберга и перестав угрожать Кюстрину. Однако, оставив в свою очередь на поле сражения десять тысяч человек, а в руках неприятеля полторы тысячи пленных, победитель их не мог похвалиться тем, что уравнял теперь с ними свои силы. Фермор отступил на укрепленную позицию, защищенную лучше первой от неожиданных сюрпризов от неприятеля, и, соединившись со свежими войсками Румянцева, мог со дня на день дать Фридриху новую битву. Король готовился к ней и был так мало уверен в победе, что, когда одна крестьянка пришла просить его о месте для своего сына, он ответил: «Милая, как вы хотите, чтобы я дал место вашему сыну, когда я сам не знаю, останусь ли на своем?»
   Но у Фермора не хватило инициативы, и он продолжал воевать с Фридрихом лишь при помощи реляций, которые посылал с театра войны, газетных статей и молебнов. Но, увы! и тут его ждала неудача. Поместив первую депешу короля о победе, газета «Berlinische Nachrichten» могла присоединить к ней, в номере от 29 августа, еще вторую, радостную для пруссаков весть о капитуляции Луисбурга, вместе с которым англичане получили и ключи от Канады! А Фермор в первом рапорте, отправленном им в Петербург, должен был назвать битву при Цорндорфе неудачным случаем. Впоследствии он изменил о ней свое мнение; он тоже отслужил благодарственное молебствие за победу, и русское правительство потребовало — правда, безуспешно, — чтобы Лондонская официальная газета напечатала опровержение известий, пришедших из Берлина, и чтобы журналист, посмеявшийся над противниками Фридриха, был наказан. В Париже решили, что Цорндорфская битва была победой союзников, и даже стали носить банты «á la Цорндорф». Теперь этот спорный вопрос уже не вызывает сомнений. Фридрих был победителем при Цорндорфе, как в свое время Наполеон при Бородине, по тем же причинам, в тех же пределах и с теми же результатами. На обоих полях сражений гений, расчет, дисциплина, превосходство вооружения и военной организации дали все, что они могли дать, и до некоторой степени возместили недостаток численности, но решительной победы не одержали, — потому что численность, эта материальная сила, была подкреплена со стороны русских другой, нравственной силой, безграничной по своей устойчивости. Фермор не взял Кюстрина, как предполагал, и не открыл себе дорогу в Берлин. Но Фридрих не уничтожил русскую армию и не отбросил ее за Варту, как намеревался сделать. Ограниченность русского главнокомандующего проявилась при этом еще и в том, что, отослав Румянцова в ту минуту, когда его присутствие было так необходимо в русской армии, Фермор не стал ждать его возвращения, а, поддавшись ложным маневрам Фридриха, сам двинулся на север навстречу своему младшему генералу. И кампания кончилась тем, что обе армии разошлись в разные стороны, — прусская в Силезию, русская в Померанию, где один из немецких генералов Фермора, Пальменбах, приступил наконец к осаде, столь не вовремя порученной Румянцову: Кольберг, плохо защищенный слабым гарнизоном из двух батальонов милиции и нескольких инвалидов, казался легкой добычей. Однако он в течение нескольких лет сумел устоять перед натиском осаждающих. Хотя Фридрих и рассчитывал на это, но после того, как он по личному опыту узнал, какую силу представляют собою русские войска, мысли его оставались мрачными. Он еще в сентябре писал своему брату: «Все наши армии находятся теперь в критическом положении, следовательно и ваша — также. Я это знаю, чувствую, но обязан держаться здесь твердо, пока не заставлю этих диких зверей уйти за Ландсберг». В то же время через Кейта, английского посла, который оставался в Петербурге под тем предлогом, что Англия не ведет войны непосредственно с Елизаветой, он пробовал войти с Русским двором в соглашение, и когда вдова Манштейна доставила ему рукописные записки генерала, он поручил Герцбергу вычеркнуть из них все оскорбительные для России страницы. В октябре, соединив с войском принца Генриха в Саксонии свою армию, сильно поредевшую после понесенных ею потерь, он потерпел при Гохкирхине (14 окт. 1758 г.) жестокое поражение. Только его искусство и трусливость его победителя спасли его от непоправимых последствий полного разгрома. Фридрих сумел даже заставить Дауна вывести австрийские войска из Силезии, и в то же время несколько эскадронов его гусар, под командой Платена, навели панику на осаждавших Кольберг и обратили их в бегство.