Это вызвало в Вене некоторую тревогу. Австрия дала обязательство не вступать в договоры с Россией без ведома Франции, и Шуазель на это и рассчитывал, прикрываясь именем своей союзницы. В Версале довольно долго ничего не подозревали о новой конвенции. Под тем предлогом, что Шуазель сам устранился от решения вопроса Восточной Пруссии, Воронцов не говорил о ней маркизу Лопиталю. Новый договор заключал в себе, впрочем, еще другую секретнейшую статью, сообщить о которой Франции было бы несравненно затруднительнее. Она была направлена против Турции и открыто признавала войну с Портой одним из условий, когда Россия имела права требовать помощи своей союзницы. Русский канцлер был вполне прав, полагая, что необходимо долго и осторожно подготовлять Версальский двор к ознакомлению с этой статьей; он находил поэтому более удобным для себя переговорить с Францией лишь относительно менее жгучего польского вопроса, при этом не для того, чтобы открыть ей то, что заключалось в подписанном договоре с Австрией, а чтобы еще раз выведать ее мнение на этот счет. Обменявшись с Эстергази подписями, он, ни словом не упоминая о трактате, заговорил с французским послом в тоне задушевной беседы: «Россия не имеет вовсе намерения оставить за собою Пруссию. Но зато она уже давно желает расширить свои владения со стороны Украины. Поэтому, если французский король и императрица-королева согласятся на это, она охотно уступит полякам всю завоеванную ею провинцию или часть ее». Канцлер предвидел, какое возражение может быть сделано на это со стороны Франции. Очевидно, — сказал он, — (отметьте эту очевидность) Франция не может смотреть благосклонно на расширение польских владений. Но опасность (обратите внимание и на это выражение) тут только кажущаяся, потому что по всей вероятности поляки останутся все-таки в прежнем состоянии анархии.
   Вот каким языком говорили с воображаемыми покровителями Речи Посполитой. Нет, не о Польше тут шла речь и не об ее интересах!
   Маркиз Лопиталь не знал, что ответить на излияния русского канцлера; но депеша герцога Шуазеля от 3 апреля вскоре вывела его из затруднения. Когда Штаремберг обратился к французскому министру с запросом, как он смотрит на русское предложение относительно территориального вознаграждения, Шуазель прибегнул к прежней уловке. Вопрос, сказал он, должен быть решен между Россией и Австрией. Когда С.-Петербургский и Венский дворы столкнутся между собою, король посмотрит, удобно ли ему будет присоединиться к их соглашению. В принципе его величество находит нежелательным присоединение Россией Восточной Пруссии, так как подобное увеличение пределов этой державы отдаст в ее руки большую часть Балтийского моря, и она получит слишком большой перевес над Польшей. Но во всяком случае, если даже Австрия найдет нужным уступить по этому пункту, король желает, чтобы никто не имел права говорить, что «Франция повлияла на это решение»: он хочет «избежать упреков своих прежних союзников».
   Этот ответ, переданный Венскому двору, успокоил Марию-Терезию относительно последствий нового договора. И на совете императрицы-королевы было решено не делать больше тайны из того, что произошло в Петербурге. Герцогу Шуазелю сообщили о новом трактате, и он не выразил ни удовольствия, ни досады. Он только что потерял надежду, которую лелеял короткое время, заключить отдельный мир с Англией. Войну было необходимо продолжать; Россия была нужна, чтобы сохранить шансы на победу; и если приходилось покупать ее помощь той ценой, которую она сама назначила, то Австрии ничего не оставалось, как ратификовать договор 23 марта. Франция же по-прежнему стояла в стороне от этого дела. Французский министр формально заявил это Штарембергу.
   Итак, Франция заботилась лишь о том, чтобы соблюсти декорум. И Лопиталю было тем легче достичь этого в Петербурге, что до конца мая, несмотря на слухи, которые ходили по всем канцеляриям, Воронцов продолжал его мистифицировать. Нет, до сих пор, — уверял он, — Россия не договорилась с Австрией. Но Эстергази, узнав, что Шуазель посвящен в дело, счел излишним продолжать эту игру.
   Он предупредил своего коллегу, который из депеш, полученных им одновременно из Франции, уже знал, впрочем, то, что давно было известно Европе. Русский канцлер сослался тогда на забывчивость, и бедный французский посол должен был удовлетвориться этим коварным извинением. Но Эстергази наболтал ему, кроме того, много лишнего: по его словам, Франция одобряла трактат и без всякого затруднения готова была к нему приступить. Тут Шуазель уже рассердился. Это было более чем нескромностью со стороны австрийского посла: это было оскорбление чувств короля и истины. Король «находит нужным изучить прежде тщательно эти акты (договор и присоединенную к нему декларацию) и сравнить их с данными им раньше обязательствами». Французский министр передал это Штарембергу, поручив ему повторить его заявление в Вене, и потребовал, чтобы поведение Эстергази было строго осуждено и чтобы этот последний официально опровергнул свои слова.
   С польской точки зрения, Людовик XV и его министр должны были бы поступить, конечно, совершенно иначе. А их пугливость и недоверчивость внушили Вене и Петербургу ту мысль, что Франция противится намерению переделать карту северовосточной Европы в пользу Речи Посполитой. И оба двора сейчас же вступили в обсуждение новой комбинации: Россия намеревалась теперь обменяться Восточной Пруссией уже не с Польшей, а с Данией, чтобы положить конец недоразумениям, возникшим между этой державой и великим князем из-за Голштинии. Вот каким образом упорство французской дипломатии в этом трудном вопросе служило интересам Варшавы, которой она покровительствовала! А на пиру жизни эта несчастная страна присутствовала, как и герой шекспировской драмы, Полоний, — для того, чтобы not to eat, but to be easten.
   Во всем этом споре мы не находим и следа личного вмешательства Людовика XV, если не считать его осуждения слишком болтливого Эстергази. Кроме того, Лопиталю, который так простодушно позволил провести себя за нос, было решено дать помощника с тем, чтобы тот стал впоследствии его заместителем. Как раз в это время скончался представитель России во Франции Михаил Бестужев, после тяжелой болезни, в продолжение года державшей его совершенно вдали от дел. Бестужева сменил граф Чернышев. Таким образом, и с той и с другой стороны новые люди должны были положить начало новому фазису дипломатических отношений между обеими странами.
   Из Версаля выехал в Петербург Луи-Огюст Ле-Тоннелье, барон Бретейль, кавалерийский офицер и почти новичок в дипломатической карьере, в которой — после его скромного дебюта в Кельне — он был выдвинут теперь на первый план. Он должен был играть двойную роль. Шуазель подарил его своим доверием, а Людовик XV доверил ему свою тайну. Это устроили Терсье и Брольи. Секретная инструкция, составленная для нового посла, послужила предметом подробного исследования и красноречивого осуждения, к которому я и отсылаю моих читателей, прибавив к нему лишь несколько слов. Историк, которого я имею в виду, подчеркивает нарочитое намерение короля дать Бретейлю указания, совершенно противоположные тем, что были продиктованы ему министром в официальной инструкции. Эта официальная инструкция предписывала ему, как то и подобало, приложить все старания к тому, чтобы извлечь возможную для Франции выгоду из ее союза с Россией, как в целях войны, так и в целях мира; а секретная инструкция говорила, напротив, о том, что он должен всячески бороться с возрастающим могуществом России, и для этого, если только обстоятельства позволят это, остановить даже успехи ее армии.
   Итак, после Росбаха и Кунерсдорфа, может быть, накануне нового поражения, которое должно было отнять у Франции последний шанс на почетный мир, она, или по крайней мере ее король, не отдававший себе отчета в своих поступках и почти вероломный, старались помешать победам единственных войск, разбивавших до сих пор Фридриха и подававших его противникам надежду на успех! Разве не очевидно после этого безумие тайной дипломатии и ее антагонизм с дипломатией официальной?
   Я намеренно подчеркиваю эту мысль во всей ее силе. Но не могу признать ее справедливой, потому что меня останавливают следующие строки в секретной инструкции, переданной барону Бретейлю:
   «Министерские инструкции объявляют очень подробно, чего надо бояться от возрастания русского могущества, и как важно предупредить возможные последствия его».
   И действительно, этот объемистый документ, написанный под диктовку герцога Шуазеля, распространялся на указанную выше тему на многих страницах. Итак, по вопросу, который считали причиной антагонизма между официальной и тайной дипломатиями, между ними существовало, напротив, полное единение; и если они и расходились в чем, то лишь в степени важности, которую приписывали этой части своей программы, и в выборе средств для ее осуществления. Герцог Шуазель не заходил еще пока так далеко, чтобы признавать необходимость мешать военным операциям державы, внушавшей ему, однако, как и Людовику XV, равное подозрение. Но подождите: со временем и он пришел к этому. Разве мы не видели, как — не то что в канцеляриях, а на поле сражения, в виду неприятеля, — обострялось взаимное недоброжелательство русских и австрийцев и не позволяло им помогать друг другу из страха, что общая победа принесет одному из союзников больше выгоды, чем другому? В этом недостатке согласия между членами коалиции, в этом соперничестве, которое парализовало их усилия, и заключалась история всей этой войны. Такова, впрочем, история всех коалиций! Когда несколько месяцев спустя русские вновь подтвердили превосходство своего оружия новой победой, то, обратясь уже не к Людовику XV секретным путем, а к герцогу Шуазелю, официально, барон Бретейль указал министру, что нельзя увеличивать затруднения прусского короля, так как тогда заключение мира встретит еще больше препятствий. И герцог на этот раз уже не протестовал!
   Это еще не все. Как смотрела официальная дипломатия на будущее отношение между Францией и Россией? По причинам, известным нам, Людовик XV и его тайные советники были против непосредственного политического союза с империей Елизаветы. Но герцог Шуазель? Он предписал барону Бретейлю ограничиться предложением России торгового договора. Намерения официальной и секретной дипломатии и здесь совпадают.
   Дальше. Почему новый посол, не имевший за собой ни опыта, ни возможности проявить до сих пор свои таланты, обратил на себя внимание министра? Ему было двадцать семь лет, он был красив, представителен, т.е. имел именно те качества, которые были нужны, чтобы понравиться… кому? Елизавете? Нет. Бедную Елизавету уже не принимали больше в этом отношении в расчет. В Версале все взоры были тоже обращены в сторону восходящего солнца. Барона Бретейля предназначали для романической и двусмысленной роли, имея в виду Екатерину и находя, что он будет the right man in the right place. Чья же это была мысль? Герцога Шуазеля. Заведовавший секретной перепиской Терсье не принимал в этой игре никакого участия и даже не пророчил ей успеха. «Разве можно внушать любовь по заказу, писал он. У барона Бретейля есть притом жена, которую он, кажется, любит». Итак, волею министра и под покровительством официальной дипломатии, новый посол был прикомандирован специально к молодому двору. А между тем, в Версале знали об отношениях этого двора к двору императрицы, знали также и об его преданности Пруссии. И посылать, при таких условиях, представителя Франции к ногам великой княгини — разве это не значило выказывать в известной мере чувства, враждебные России? Ведь это значило отправить в Петербург нового Понятовского, присутствия которого Елизавета не могла переносить. Все это должно было грозить серьезными недоразумениями и даже разрывом с Россией, и этот риск официальная дипломатия принимала на себя.
   Интрига не удалась, потому что барон Бретейль — независимо от того, был ли он или не был предупрежден о надеждах, которые возлагались на его личное обаяние, — не пожелал использовать его в политических целях. Он привез с собой в Петербург жену и, согласно одной из статей данной ему официальной инструкции, в которой герцог становился в явное противоречие не с тайной дипломатией, а с самим собой, начал хлопотать о возвращении… Понятовского собственной его особой. Я отказываюсь понимать, каких счастливых результатов ждал министр от этой встречи? Секретная инструкция более логично высказывалась за то, чтобы поляк оставался в Варшаве. И, если не считать тех мелких размолвок, на которые я указывал выше, — это единственный пункт, вызвавший в то время разногласия между программами обеих дипломатий. Да и тут Людовик XV вскоре почти уступил своему министру, приказав барону Бретейлю действовать сообразно с волей Елизаветы.
   Преемник маркиза Лопиталя вообще не оправдал доверия, возлагавшегося на его дарования. Приехав Петербург в июне 1760 г., он очутился здесь на втором плане, куда его отодвинуло, во-первых, присутствие прежнего посла, замешкавшегося на берегах Невы, а теперь, по-видимому, намеренно откладывающего свой отъезд, и, во-вторых, ход событий на театре войны. Теперь было не время вести дипломатические переговоры: надо было драться с Фридрихом. И война, которая, по опасениям Версаля, могла дать России слишком большое преимущество над ее союзниками, действительно готовила ей ряд блестящих побед.
 
 
III. Взятие Берлина
   За время от ноября 1759 до февраля 1760 года Фридрих сделал новые попытки примириться с Петербургом через посредство генерала Вейлиха, которому было поручено вступить с Россией в переговоры по поводу обмена пленными, и через г. Пехлина, бывшего полковника голштинской службы. Фридрих по-прежнему находил свое положение крайне непрочным. «Почти глупо с моей стороны существовать еще», — говорил он де-Катту. Встретив отказ от стороны России несмотря на то, что, по его предположениям, посредником между ним и Елизаветой должен был быть сам великий князь, — он предался мрачным опасениям, которые поверял в письмах принцу Генриху: «Я дрожу, когда вижу приближение кампании», писал он.
   Начало этой кампании не оправдало, однако, его страхов. Переговоры, которые велись между Россией и Австрией, надолго задержали военные приготовления австрийцев, а вопрос о главнокомандующем, вновь поднятый в Петербурге, грозил остановить и армию Салтыкова. Осужденный и заподозренный еще со времени прежней кампании, Салтыков должен был разделить свою власть с Фермором, который, впрочем, внушал всем такое же недоверие, как и его товарищ. Командование армией исходило, в сущности, из самого Петербурга; конференция, учрежденная Елизаветой, была ее главным штабом, и малейшие передвижения войск решались указами, которые обсуждались и составлялись за много сотен верст от театра войны.
   Иные из этих указов были, естественно, неисполнимы; другие нелепы и даже безумны. Но в сентябре был издан один, которому было суждено нанести Фридриху страшный удар. По инициативе французского военного агента графа Монталамбера и австрийского военного атташе, по происхождению англичанина Пленкета, между Петербургом и Веной вырабатывался план движения на Берлин общими силами; Салтыков и даже Даун ничего не знали об этом. Когда пришло время осуществить этот план, Салтыков захворал, Фермор не хотел о нем и слышать, и Даун тоже отказался от его исполнения. Но в Петербурге продолжали настаивать, и конференция заговорила угрожающим гоном. Тогда Даун и Фермор решили произвести, вместо предписанной им операции с главными армиями, смелый набег небольшого отряда. С двумя тысячами гренадеров, двумя драгунскими полками, небольшим числом казаков и двадцатью пушками русский генерал Тотлебен быстро двинулся в сторону прусской столицы. За ним следовал вспомогательный русский корпус под командой Чернышева и австро-саксонский корпус под начальством Ласси; каждый из них шел на расстоянии одного или двух дней пути друг от друга. В Берлине стоял гарнизон из трех батальонов и почти не было укреплений; Фридрих был принужден очистить дорогу к городу; набег Тотлебена мог рассчитывать таким образом на полный успех.
   Салтыков, однако, нашел его опасным и бесполезным, и надо признаться, что его мнение нашло подтверждение у самого авторитетного из судей. «Если бы движение русских было скомбинировано с движением шведской армии, — сказал Наполеон, — от него зависел бы исход войны, но в том виде, как оно было произведено, оно не было опасно». Вопреки этому приговору, я нахожу вопрос еще спорным. Вы сами будете об этом судить.
   Пройдя саксонскую Лузацию, Тотлебен проник в Бранденбург через Губен и Буков и очутился у ворот Берлина 23 сентября. Комендант города, генерал-лейтенант фон Рохов, счел сопротивление бесполезным. Но старик Левальдт, побежденный при Гросс-Эгерсдорфе, и Зейдлиц, еще не оправившийся от полученных им при Кунерсдорфе ран, склонялись к противоположному мнению. После неудачного штурма Тотлебен, артиллерия которого не могла действовать — «все (пушки) были ранены и разорваны и вся амуниция выстрелена», писал он в своей реляции, — потребовал подкреплений, в то время как принц Вюртембергский, призванный на помощь осажденным, собрал наспех четырнадцать тысяч человек и готовился дать сражение русским. Но тут подошли Ласси и Чернышов с восемнадцатью тысячами человек, и в ночь на 28 сентября прусская армия отступила. Берлин, брошенный на милость победителей, готовился пережить все ужасы нашествия врагов, когда в ту же ночь, не посоветовавшись с Ласси и Чернышовым и даже открыто нарушая их приказания, Тотлебен вступил в переговоры с почетными гражданами Берлина и подписал капитуляцию, которая впоследствии не без основания была признана вопиющим актом измены.
   Тотлебен был подкуплен Фридрихом несколько месяцев назад — это со временем обнаружилось — и поддерживал с ним секретную переписку.
   Берлин откупился контрибуцией в полтора миллиона талеров и двумястами тысяч талеров на войско, которые, если верить австрийцам, были очень неравномерно распределены между союзниками. «Мы играем роль зрителей и, так сказать, рабов Тотлебена», — писал Ласси. Очистив военные склады и арсеналы, взорвали два литейных, и один ружейный завод, и шесть пороховых мельниц на Шпрее, победители не тронули, однако, Потсдамского дворца; но зато русские, австрийцы и саксонцы, все с одинаковым удовольствием предали самому варварскому разграблению Шенгаузен и Шарлоттенбург, причем погибла драгоценная коллекция антиков, доставшаяся Фридриху по наследству от кардинала Полиньяка. Все было разгромлено от Берлина до Шпандау, и, чтобы доказать свое усердие, Тотлебен пригрозил высечь нескольких журналистов, провинившихся в том, что они дурно отзывались о России во время войны. Он ограничился, впрочем, лишь подобием экзекуции на городской площади, и бедные журналисты, уже раздетые для порки, остались целы и невредимы. Один купец польского происхождения, Гоцковский, добившийся сокращения контрибуции, назначенной первоначально в размере четырех миллионов, спас, кроме того, еще королевские фабрики, между прочим, суконную, которая одевала всю армию. А 30 сентября столица Пруссии была уже свободна. Фридрих мчался к ней на помощь из глубины Силезии, и, узнав об его приближении, русские, австрийцы и саксонцы «рассыпались в один миг все, как дождь», — по выражению Болотова. Первые укрылись за Одер, чтобы соединиться с главной армией; вторые ушли в Саксонию навстречу к Дауну, а шведы, уже двинувшиеся на Берлин, опять отступили в Померанию.
   Разумеется, такой набег, хотя и увенчавшийся успехом, не мог иметь решающего значения для войны. Ключи Берлина, в течение трех дней занятого русскими, хранятся до сих пор в Казанском соборе, но это приблизительно все, чего достигла Россия своей блестящей, но эфемерной победой. Однако вслед за Восточной Пруссией и Бранденбург легко мог перейти в руки русских, и вряд ли Фридрих мог утешиться тем, что враги при его появлении рассеялись, как дым, все разграбив по пути и надругавшись над его «родиной», которую он еще недавно собирался защищать ценою своей жизни. Теперь всякий мог войти в нее, как в мельницу, и потсдамский мельник напрасно стал бы взывать к судьям в Берлине. По своему замыслу набег русских мог быть очень опасен; но и при всей своей кратковременности он ранил прусского короля прямо в сердце. Фридрих, правда, продолжал отбиваться, но лишь потому, что его враги, как и прежде, помогали ему сопротивляться. В русской армии Салтыкова и Фермора сменил старый, невежественный и бестолковый Александр Борисович Бутурлин. По свидетельству Болотова, в армии долгое время отказывались верить этому назначению. Все говорили, что новый главнокомандующий неспособен командовать даже полком и каждый день напивается пьяным в обществе проходимцев; он уже давно служил посмешищем всему Петербургу. Под Кольбергом, вторично осажденным в августе восемью тысячами сухопутного войска под командой генерала Олица и русской эскадрой, состоявшей из двадцати шести линейных кораблей, пяти фрегатов и ста мелких судов, к которым вскоре присоединилась еще шведская эскадра, неспособность русских военачальников тоже приготовила Фридриху приятный сюрприз. 11 сентября появление генерала Вернера, посланного Фридрихом с тремя тысячами человек, вызвало среди осаждающих страшную панику. Распространился слух, что следом за прусским генералом идет сам король с двадцатью тысячами человек, и атака прусских гусар обратила русских в бегство. Бросившись в смятении на свои корабли, они сняли осаду с города.
   «Впрямь подумают, что только умеем города жечь, а не брать», — писал И.И. Шувалов по поводу этого поражения.
   Читатель, вероятно, уже обратил внимание на эту непостижимую изменчивость в настроении русской армии, которая проявляла то непоколебимое мужество, то полный упадок духа, смотря по обстоятельствам. Когда имеешь дело с первобытной силой, всегда приходится наблюдать подобное явление. Неуклонность и стойкость вырабатываются лишь навыками и упражнениями. А когда у толпы нет высших и умелых руководителей, она представляет собой, по самому своему существу, нечто глубоко изменчивое, импульсивное, способное кидаться то в одну, то в другую крайность, в зависимости от почти ничтожных причин. И в общем, войска Елизаветы надо было, по-видимому, прежде хорошенько побить, чтобы заставить драться. Плохо организованные, плохо управляемые, они умели действовать лишь рефлективно, отражая полученный удар.
   Однако железный круг, который коалиция стягивала вокруг Фридриха, — хотя Фридрих и разбивал его двадцать раз — становился все уже и уже, не оставляя никаких иллюзий относительно исхода борьбы. Рано или поздно прусский король должен был пасть в ней. Поэтому, когда наступление зимы дало ему небольшую передышку, он сейчас же начал мечтать об отдельном соглашении с Россией. Секретный агент Баденгаупт, брат немецкого доктора, жившего в Петербурге, должен был подкупить с этой целью обоих Шуваловых. Фавориту король соглашался заплатить громадную сумму — миллион талеров — только за обещание держать в бездействии русскую армию во время будущей кампании. Эта попытка не удалась. И.И. Шувалов выказал себя «французом до мозга костей». Но в это время Франция, тоже готовая сломиться под тяжестью ударов, которые ей наносила Англия, в свою очередь — но более серьезным тоном — заговорила о мире.
 
 
IV. Переговоры о мире
   Стараясь в конце августа 1860 г. склонить Англию к миру, Шуазель решил повести в Петербурге с этой целью дипломатическую кампанию, воспользовавшись для этого предложением Франции, сделанным еще прежде, о заключении с Россией непосредственного договора. Договор этот должен был быть только торговый, как я на это указывал выше, но, в намерениях министра, он готов был довольно неожиданно изменить свой характер. «Мне кажется, — писал он Бретейлю, — что С.-Петербургский двор совершенно чистосердечно был бы рад миру при условии сохранения Пруссии и при надежде заключить с Францией субсидный договор». Каким образом очень твердое намерение Франции — как мы это увидим впоследствии — исключить из своего предполагаемого соглашения с Россией всякий политический элемент можно было примирить с этой мыслью о субсидиях, я не берусь сказать, так как герцог не объяснил своей мысли подробнее. Но вскоре вопрос был поставлен именно в этой форме и поставлен только со стороны Франции. Вопреки уверениям одного историка, я нигде не нашел доказательств того, чтобы Россия в это время или раньше делала Франции предложение о непосредственном союзе.