Страница:
Год приходил к концу: не дав ни одному из противников решительного перевеса, но все-таки значительно обессилив армию. Фридриха, особенно в сравнении с русской. А Елизавета выражала между тем все более твердое намерение продолжать начатую борьбу, «хотя бы ей пришлось пожертвовать для этого последним рублем и последним солдатом», — как она говорила Эстергази. Но зато вне Петербурга уже начинали возникать споры об условиях этой войны и о возможности ее продолжения. Ряд непрерывных поражений вызвали в Версале утомление и упадок духа. «Поверьте мне, без мира мы погибнем и погибнем постыдно», — писал Берни Стенвиллю в мае 1758 года. Да и завоевание Восточной Пруссии внушало Франции вполне понятные опасения, хотя она и не могла пожаловаться на поведение России.
С другой стороны, по мере того, как Франция терпела и в Америке и в Германии неудачу за неудачей, — царица становилась все любезнее к маркизу Лопиталю. После поражения графа Клермона при Крефельде (23 июня 1758 г.) она сказала ему: «Я разделяю ваше огорчение, но счастье оружия переменчиво… Вы вскоре возьмете свое». Три раза в течение вечера она подходила к нему под удивленными взглядами присутствующих и, взяв его фамильярно за руку, повторяла ему слова утешения:
«Мой милый посол, прошу вас, не волнуйтесь. Подождем подробных известий. Вначале всегда все преувеличивают».
Воронцов, правда, только что получил от «милого посла» пятьдесят тысяч рублей в виде ссуды.
В августе 1758 года после безумной выходки — подробности ее рассказаны мною в другом месте, — которая, придав отношениям Понятовского к великой княгине еще больше гласности, сделала его дальнейшее пребывание в Петербурге невозможным, он был отозван, что довершило желания французской партии. Но вслед за этим маркизу Лопиталю пришлось выдержать нападение, к которому он должен был быть приготовлен милостями Елизаветы. Дело шло о приступлении Франции к австро-русскому договору, подписанному 22 января 1757 года. Этот договор внушал Берни крайнее недоверие — и при этом не столько то, о чем упоминалось в нем, сколько именно то, о чем в нем умалчивалось. Его условия не давали России явно никаких выгод, никакого вознаграждения за жертвы, понесенные ею во время войны. Очевидно, у нее были честолюбивые планы, в которых она до поры до времени не хотела признаваться. И то обстоятельство, что она устроилась хозяйкой в Восточной Пруссии и обращалась с этой областью, как со своей собственностью, только подтверждало в глазах французского министра его подозрения. По-видимому, Россия стремилась расширить свои владения или со стороны Германии, или со стороны Польши, а и то и другое казалось Берни одинаково недопустимым. Таким образом, в то время, как на полях сражений «переменчивое счастье оружия» делало исход войны все более неуверенным, в европейских канцеляриях возник грозный вопрос, который в течение двух последующих лет давил на решение союзников, парализовал их усилия и еще больше разъединял их.
Однако в конце 1758 года в дипломатическом мире Версаля и Петербурга произошло событие, само по себе не важное, но которое, по совпадению его с другими, получило большое значение и должно было еще больше скрепить союз обеих держав. В Петербург в конце октября приехал новый французский врач Пуассонье, чтобы исследовать здоровье императрицы и руководить ее лечением; его уже давно вызвал маркиз Лопиталь. Императрица, которая интересовалась больше своей французской комедией, хлопотала, собственно говоря, о том, чтобы ей прислали Клерон, Ле-Кена и Превиля; но она должна была от них отказаться — не потому, конечно, чтобы Версальский двор, как это утверждали впоследствии, бестактно не согласился на ее желание, а просто потому, что сами актеры не захотели ехать в Россию. Зато Елизавете обещали прислать Пуассонье. Но знаменитый врач находился при французской действующей армии, и прошел целый год, прежде чем его разыскали в одном из лагерей и, согласно желанию Елизаветы, обставили его приезд в Петербург так, чтобы об этом никто не знал. По примеру Людовика XV, Елизавета полюбила таинственность. На первых порах Пуассонье было трудно вступить в исполнение своих обязанностей, потому что старший лейб-медик императрицы, Кон-доиди, отказался иметь дело с человеком, не имевшим даже чина статского советника. «Все здесь основано на внешнем почете и мишуре», — писал Лопиталь. Но это препятствие было нетрудно устранить, и вновь прибывший врач оказался человеком очень полезным, даже с дипломатической точки зрения. Он вошел в доверие императрицы, которая стала давать ему во Францию поручения, не имевшие никакого отношения к медицине, а затем, под его внушением, она вспомнила о более простом и непосредственном способе высказывать Версальскому двору свои чувства и желания, которым пренебрегала до сих пор. Как я уже говорил, она в свое время оставила без ответа королевское «письмо доверия», полученное ею в феврале 1757 года. Две таблицы шифра, привезенные д'Эоном в искусно переплетенном томе Esprit des lois, оставались без употребления, и в октябре 1758 года Терсье был вынужден обратиться к Воронцову с просьбой уничтожить их так же, как и относящуюся к ним переписку. Но Пуассонье сумел избавить Людовика XV от этого унижения, и в феврале 1759 года король, к удовольствию своему, получил собственноручное письмо Елизаветы, положившее начало близким сношениям между ними, чего он так желал.
По правде сказать, это письмо разочаровало Людовика XV. Дочь Петра Великого выказала в нем полный упадок своих духовных сил, бывших и прежде слабыми и неглубокими, а теперь, несмотря на короткие вспышки энергии и проблески ума, быстро разрушавшихся, как и ее здоровье. С 1759 до 1760 года знаменитая переписка короля и императрицы представляла собой не более, как ряд общих мест и пустых замечаний, а затем прекратилась вовсе за недостатком тем и интереса. Но само существование ее указывает все-таки на взаимное желание обоих государей — войти для общего дела в тесное соглашение и по возможности уберечь его от влияния их приближенных.
В это время неспособность Берни выдержать на своих плечах тяжесть положения, ответственность которого он сознавал в полной мере, создала во Франции министерский кризис и передала непосильную для Берни ношу в более твердые руки. Граф Стенвилль, получивший в августе 1758 года титул герцога Шуазеля, выехал в ноябре из Вены, чтобы взять на себя управление иностранными делами Франции. Причины и политическое значение этой перемены министерства известны. Опасения Берни и его миролюбивые намерения находили отзвук даже в Вене, среди приближенных императрицы. Но зато они встретили противодействие в твердом и пылком уме самой Марии-Терезии, в надеждах маркизы Помпадур вернуть славу французскому оружию и в непоколебимой воле Елизаветы продолжать войну. Коалицию, утомленную неожиданным сопротивлением Фридриха, только и поддерживали воинственный дух или каприз этих трех женщин, столь различных по своему душевному складу.
Герцог Шуазель был ставленником маркизы Помпадур. Его назначение указывало на торжество ее планов и на то, что войну будут продолжать во что бы то ни стало. Эта война, правда, опять готовила противникам прусского короля поражение, а победителю при Цорндорфе неожиданные удачи на поле сражения. Но со стороны России, стоявшей в лице своей армии уже на пороге Бранденбурга, она грозила ему. новым и страшным ударом.
Глава пятая Отчаянное положение Фридриха. Смерть Елизаветы
Познакомившись с этим проектом, про который Вольтер с присущим ему здравым смыслом сказал, что он «заимствован из „Тысячи и одной ночи“, Воронцов не отверг его. Он был сговорчивого нрава и притом слишком ценил легкость, с которой мог заключать у французов займы. Он только представил Шуазелю некоторые возражения относительно подробностей плана, ускользнувших, по-видимому, от внимания министра, но оказавшихся весьма существенными. Ни Одер, ни Штеттин не были в руках России; но не было у нее и экспедиционного корпуса, который можно было бы отправить в Англию. Чтобы завладеть только одним средним течением реки, русский генеральный штаб счел нужным соединить русскую армию с австрийским корпусом Лаудона, действовавшим в Силезии. А осада Кольберга не вызывала желания повторить тот же опыт с Штеттином, который был гораздо лучше укреплен. Обессиленная потерями на полях сражения и необходимостью оставлять гарнизоны в городах Восточной Пруссии, русская действующая армия насчитывала теперь только пятьдесят тысяч человек, едва достаточных, чтобы справиться с теми тридцатью или тридцатью пятью тысячами пруссаков, которых мог выставить против нее Фридрих. И наконец, ни Россия, ни Швеция не вели войны непосредственно с Англией, и обе находили выгодным для себя такое положение вещей. По заключенной 8 марта 1759 года конвенции, к которой Франции и Дании было предложено присоединиться, они вошли в соглашение, имевшее целью закрыть военным иностранным судам доступ в Балтийское море, гарантируя в то же время свободу торговли всем портам, не подверженным блокаде, и отказываясь от права вооружать капера, и, таким образом, выставляя впервые принципы, послужившие основанием будущей лиге нейтральных держав, осуществленной в 1780 году Екатериной.
Но предоставленная собственным силам, Франция не могла выполнить честолюбивых замыслов своего министра. И тщетно прождав некоторое время грозного появления французского флота и десанта, Англия наконец сама отправилась к ним навстречу на французские берега. Летом 1759 года, несмотря на блестящую победу маршала Брольи в Бергене и на смелое движение Контада на Везер, бомбардировка Гавра и гибель французской средиземной эскадры быстро охладили воинственный пыл Шуазеля. В начале июля курьер герцога привез в Петербург предложение, уже совершенно противоположное тому, которое было сделано Францией шесть месяцев назад. Дело шло теперь о вооруженном посредничестве России, которым Россия принудили бы Австрию и Пруссию заключить мир на основании «sta-tu quo ante». Для Франции, — говорил Шуазель, — не имеет никакого смысла продолжать войну с Пруссией, и ей бы нетрудно заключить с нею мир, если бы не ее обязательства по отношению к России и Австрии. А когда враждебные действия между воюющими сторонами были бы приостановлены на материке, Франция обратилась бы к добрым услугам С.-Петербургского двора, чтобы примирить ее с Англией. Этот план должен был быть подставлен русскому канцлеру, как личная мысль французского министра.
Но маркиз Лопиталь получил эту инструкцию в такое время, когда он не мог воспользоваться ею даже и в этой конфиденциальной форме, и в течение нескольких месяцев сам Шуазель не торопил его. Дело в том, что Воронцов, в свою очередь, сделал французскому послу серьезное сообщение, которое заставило Лопиталя промолчать о планах его министра. Вы помните, что еще в 1756 году между С.-Петербургским и Венским дворами произошел обмен мнений относительно расширения русских границ за счет Польши, взамен чего Россия уступила бы Речи Посполитой свои завоевания в Восточной Пруссии, частью или полностью. Эта идея не была новой. Еще в 1744 году Бестужев высказывал ее Тироули: Восточная Пруссия, отнятая у Фридриха и переданная Польше, казалась ему верным средством, чтобы заставить Речь Посполитую окончательно отказаться от Пскова и Смоленска с окружающими их землями, и также чтобы вовлечь Елизавету в войну. Он рассчитывал затронуть религиозное чувство императрицы, указав ей на возможность расширить владения православной церкви. Но тогда этот план показался недостаточно соблазнительным. Теперь же вопрос о нем всплывал вновь, хотя и в несколько иной форме, так как война с Фридрихом была уже в полном разгаре, и Пруссия завоевана. Воронцов решил поэтому выведать у посла Людовика XV намерения Франции: отнесется ли она благосклонно При заключении мира «к новому разграничению владений между Россией и Польшей».
Ответить на это Воронцову предложением Шуазеля и хлопотать о statu quo ante, т.е. об отречении от всяких земельных приобретений у людей, которые уже мечтают обменять завоеванные ими земли на другие, — было невозможно. Чтоб понять эту простую истину, Лопиталю незачем было совещаться с д'Эоном и подчиняться при его посредстве влиянию секретной дипломатии (некоторые историки, по-видимому, слишком доверчиво отнеслись к утверждениям самого кавалера д'Эона, отличительным качеством которого не была скромность). Маркиз поспешил предупредить об этом своего начальника. Но не успел он еще получить от него новые приказания, как произошло событие, отнявшее последнюю надежду у миролюбиво настроенной Франции и придавшее, напротив, громадный вес честолюбивым замыслам России.
В начале 1759 года коалиция стянула вокруг границ Пруссии, уже отчасти прорванных ею, около 440.000 человек: 125.000 французов стояли на Рейне и Майне, 45.000 императорских войск в Франконии, 155.000 австрийцев под командой Дауна в Богемии, 50.000 русских по нижнему течению Вислы и 16.000 шведов возле Штральзунда. А прусский король мог выставить против них в общей сложности не больше 220.000 человек, из которых семидесяти тысячам приходилось отражать нападение одних французов. Но русская армия продолжала удивлять Европу, успокаивать Фридриха, смущать Шуазеля и приводить в отчаяние Елизавету своей пассивностью. До мая один вопрос о том, кого назначить главнокомандующим — Фермора или «идиота» Бутурлина, как его называл Эстергази, — служил большим препятствием для наступательного движения русских. Наконец императрица остановилась на третьем генерале, но ее выбор казался еще неудачнее. Избранника звали Петр Семенович Салтыков. Он был уже стар, долго жил вдали от двора вследствие своей преданности Брауншвейгской фамилии, и большая часть его карьеры прошла в командовании украинскими ландмилицкими полками, кроме того, он слыл пруссаком еще более, нежели сам великий князь, и, по-видимому, вовсе не годился для своей новой роли. Когда он в начале июня приехал в армию, маленький, невзрачный, в белом мундире своих милиционеров, то все были поражены. Солдаты называли его «курочкой» и открыто обвиняли в трусости.
Идя навстречу желанию Венского двора, С.-Петербургская конференция выработала для наступающей кампании план, вполне отвечавший намерениям Марии-Терезии. Главная масса русских войск должна была двинуться в сторону Силезии, чтобы соединиться в Дауном, а другой русский отряд, в тридцать — сорок тысяч человек, назначался для действий в Померании и осады Кольберга. Сверх того, после соединения двух императорских армий русский главнокомандующий должен был во всем руководиться советами своего австрийского коллеги. Конференция предполагала, что, выйдя из Богемии, Даун пойдет навстречу русской армии; но в Петербурге не считались при этом с хорошо известными привычкам австрийского фельдмаршала. Под тем предлогом, что русский главнокомандующий еще не назначен и что это задерживает совместные действия союзных армий, Даун не двинулся с места, и только в конце июня, получив настоятельный приказ из Вены, а также известие о том, что русские сосредоточивают свои силы в окрестностях Познани, он выступил к Квейсе в Силезии и занял позицию у Маклиссы. Но Салтыков не мог добиться от него, чтобы он сделал хотя бы шаг дальше. Уступив мольбам русского главнокомандующего, он согласился лишь отправить к нему на помощь Лаудона с отрядом в восемнадцать тысяч человек, в это время генерал Гаддик с другим австрийским корпусом должен был напасть в Саксонии на принца Генриха.
Впрочем, сам Фридрих стал теперь держаться тактики, имевшей мало общего с обычной ему стремительностью нападений. «У меня в этому году двадцатифунтовые гири привешены к ногам, — писал он своему брату. — Но, — прибавлял он, — и Даун тащит на себе по крайней мере шестидесятифунтовую тяжесть. Это человек, которого Св. Дух медленно вдохновляет». Впрочем, прусскому королю медленность казалась теперь лучшим средством борьбы, ввиду численного превосходства австрийцев. Что касается русских, то Дона должен был застигнуть их врасплох в это время, как они будут стягивать свои отряды, и разбить каждый из них отдельно. В распоряжение Дона было отдано тридцать тысяч человек. Салтыков очутился, таким образом, в Познани между Дауном, не выражавшим ни малейшего желания с ним соединиться, и Дона, который грозил отрезать русскую армию от Восточной Пруссии, служившей ей главной базой. Вследствие этого, вместо того, чтобы идти на юг к Глогау, как того желал австрийский главнокомандующий, русский генерал двинулся на запад к Франкфурту, где ему было легче сохранить сообщение с Пруссией и куда он надеялся привлечь австрийцев, раз его встреча с ними на границе Силезии становилась невозможной.
Обязанность Дона была помешать этому движению: так находил по крайней мере Фридрих. Но его генерал оказался во второй раз неспособным выполнить данное ему поручение. Русские отряды представляли собою, даже каждый в отдельности, довольно значительную силу, и он не решился на них напасть. Прусский король строго разбранил несчастного Дона и заменил его 24 июля генералом Веделлем, «который исполняет всегда прекрасно то, что ему поручают, и даже превосходит каждый раз мои ожидания», — так говорил про него Фридрих. Этому «храбрецу» и «другу» он дал власть римского диктатора, приказав ему идти прямо на неприятеля, нападать на него везде, где бы он его ни встретил, и разбить его наголову, что должно быть очень просто. Но несколько дней спустя Фридриха взяло раздумье. У него мелькнула мысль о случайностях, которые могли сделать этот легкий план очень трудным, и он написал опять Веделлю: «Если русские будут занимать такое положение, что напасть на них будет невозможно, вы можете оставить их в покое».
Но было уже поздно. Повинуясь данному ему первоначально приказанию, Веделль попробовал напасть на русских врасплох во время их движения на Цюллихау, но это привело лишь к тому, что они обошли его, отрезали от Одера и Франкфурта, разбили при Кае (при Пальциге) и нанесли ему потери от шести до восьми тысяч человек. Дорога на Одер, Франкфурт и Берлин была теперь совершенно открыта победителям.
«Возможно ли вести себя так нелепо!» — воскликнул Фридрих, получив известие об этой битве. Веделль был теперь в его глазах не храбрец, не друг, а худший из глупцов. Однако надо было подумать об его спасении. «Я спасу его или погибну, — писал король своему брату. — Но, — прибавлял он, имея в виду поражение, которое французская армия только что понесла при Миндене (1 августа нов. ст.), мои северные медведи не французы, и артиллерия Салтыкова в сто раз выше артиллерии Контада».
26 июля Фридрих пошел на соединение с побежденным диктатором, а 29-го под его командой стало сорок восемь тысяч человек со ста четырнадцатью орудиями крупного калибра, не считая полковых пушек; это была одна из самых многочисленных армий, какими ему когда-либо приходилось командовать, и вполне достаточная, казалось бы, чтобы, под начальством такого командира справиться с сорока одной тысячей регулярных войск и двумястами тяжелых орудий Салтыкова, даже и если прибавить к ним восемнадцатитысячный отряд Лаудона, казаков и калмыков; русские и австрийцы, впрочем, не только еще не соединились, но и не столковались, как действовать сообща. Их разделял Одер, и обе армии отказывались перейти реку. Салтыков требовал, чтобы Даун пришел к Франкфурту и оттуда вместе с ним двинулся на Берлин, где они продиктовали бы Фридриху условия мира. А австрийский главнокомандующий хотел привлечь русских в Силезию, чтобы вновь отвоевать эту провинцию. Салтыков не желал считаться с данными ему инструкциями, которые подчиняли его Дауну в случае соединения обеих армий, так как этого соединения еще не произошло, и Лаудон прибегал к этой же уловке, отказывая русскому главнокомандующему в повиновении. Ссора генералов распространилась и на солдат; вражда разгорелась между союзниками под самыми стенами Франкфурта, и русские, успевшие занять город, не пускали туда ни одного австрийца.
Фридрих знал обо всех этих подробностях, но тем не менее не находил в своей душе прежней преувеличенной самонадеянности и того высокомерного презрения, с каким относился раньше к «северным варварам». Цорндорф и Кай произвели на него глубокое впечатление. «Осужденный в чистилище не в худшем положении, нежели я, — писал он опять принцу Генриху — мы нищие, у которых все отнято; у нас ничего не осталось кроме чести; и я сделаю все возможное чтобы спасти ее». Он должен был опасаться, кроме того, движение Гаддика на Берлин. Решительная победа над русским была для него единственным средством спасения, и он решил к нему прибегнуть. В ночь на 31 июля он перешел через Одер, чтобы напасть на Салтыкова, и этим положил конец распре между русским и австрийским генералами. Под страхом быть обвиненным в измене, Лаудон должен был последовать за прусским королем.
V. Версаль и Петербург
Елизавета же, напротив, старалась, по-видимому, угодить своей новой союзнице. Так, она решила вопрос о Курляндии в желательном для Франции смысле. После ссылки Бирона герцогство управлялось советом, получившим приказания от русского резидента, хотя в принципе и продолжало считаться польским ленным владением. А чтобы поддержать в Курляндии свой авторитет, Россия требовала с нее уплаты долга, достигавшего по несколько произвольному расчету до двух с половиною миллионов рублей. Но весною 1758 года Август III прислал в Петербург своего сына Карла, который имел счастье понравиться императрице; он домогался, при тайном содействии маркиза Лопиталя, наследия Бирона, и Елизавета согласилась на его кандидатуру. Польский сенат тоже перешел на его сторону после того, как сейм был сорван, и Карл Саксонский, по дороге в русскую армию, сумел добиться в Варшаве тех же успехов, что и в Петербурге, несмотря на происки дочери Бирона, которая, обратившись в православие и допущенная в круг близких лиц к Елизавете, находила коварную поддержку своим планам в том же французским после. Добрейший Лопиталь был одним из тех дипломатов, которые прибегают к двуличности из любви к искусству, не зная, как применить ее к делу.С другой стороны, по мере того, как Франция терпела и в Америке и в Германии неудачу за неудачей, — царица становилась все любезнее к маркизу Лопиталю. После поражения графа Клермона при Крефельде (23 июня 1758 г.) она сказала ему: «Я разделяю ваше огорчение, но счастье оружия переменчиво… Вы вскоре возьмете свое». Три раза в течение вечера она подходила к нему под удивленными взглядами присутствующих и, взяв его фамильярно за руку, повторяла ему слова утешения:
«Мой милый посол, прошу вас, не волнуйтесь. Подождем подробных известий. Вначале всегда все преувеличивают».
Воронцов, правда, только что получил от «милого посла» пятьдесят тысяч рублей в виде ссуды.
В августе 1758 года после безумной выходки — подробности ее рассказаны мною в другом месте, — которая, придав отношениям Понятовского к великой княгине еще больше гласности, сделала его дальнейшее пребывание в Петербурге невозможным, он был отозван, что довершило желания французской партии. Но вслед за этим маркизу Лопиталю пришлось выдержать нападение, к которому он должен был быть приготовлен милостями Елизаветы. Дело шло о приступлении Франции к австро-русскому договору, подписанному 22 января 1757 года. Этот договор внушал Берни крайнее недоверие — и при этом не столько то, о чем упоминалось в нем, сколько именно то, о чем в нем умалчивалось. Его условия не давали России явно никаких выгод, никакого вознаграждения за жертвы, понесенные ею во время войны. Очевидно, у нее были честолюбивые планы, в которых она до поры до времени не хотела признаваться. И то обстоятельство, что она устроилась хозяйкой в Восточной Пруссии и обращалась с этой областью, как со своей собственностью, только подтверждало в глазах французского министра его подозрения. По-видимому, Россия стремилась расширить свои владения или со стороны Германии, или со стороны Польши, а и то и другое казалось Берни одинаково недопустимым. Таким образом, в то время, как на полях сражений «переменчивое счастье оружия» делало исход войны все более неуверенным, в европейских канцеляриях возник грозный вопрос, который в течение двух последующих лет давил на решение союзников, парализовал их усилия и еще больше разъединял их.
Однако в конце 1758 года в дипломатическом мире Версаля и Петербурга произошло событие, само по себе не важное, но которое, по совпадению его с другими, получило большое значение и должно было еще больше скрепить союз обеих держав. В Петербург в конце октября приехал новый французский врач Пуассонье, чтобы исследовать здоровье императрицы и руководить ее лечением; его уже давно вызвал маркиз Лопиталь. Императрица, которая интересовалась больше своей французской комедией, хлопотала, собственно говоря, о том, чтобы ей прислали Клерон, Ле-Кена и Превиля; но она должна была от них отказаться — не потому, конечно, чтобы Версальский двор, как это утверждали впоследствии, бестактно не согласился на ее желание, а просто потому, что сами актеры не захотели ехать в Россию. Зато Елизавете обещали прислать Пуассонье. Но знаменитый врач находился при французской действующей армии, и прошел целый год, прежде чем его разыскали в одном из лагерей и, согласно желанию Елизаветы, обставили его приезд в Петербург так, чтобы об этом никто не знал. По примеру Людовика XV, Елизавета полюбила таинственность. На первых порах Пуассонье было трудно вступить в исполнение своих обязанностей, потому что старший лейб-медик императрицы, Кон-доиди, отказался иметь дело с человеком, не имевшим даже чина статского советника. «Все здесь основано на внешнем почете и мишуре», — писал Лопиталь. Но это препятствие было нетрудно устранить, и вновь прибывший врач оказался человеком очень полезным, даже с дипломатической точки зрения. Он вошел в доверие императрицы, которая стала давать ему во Францию поручения, не имевшие никакого отношения к медицине, а затем, под его внушением, она вспомнила о более простом и непосредственном способе высказывать Версальскому двору свои чувства и желания, которым пренебрегала до сих пор. Как я уже говорил, она в свое время оставила без ответа королевское «письмо доверия», полученное ею в феврале 1757 года. Две таблицы шифра, привезенные д'Эоном в искусно переплетенном томе Esprit des lois, оставались без употребления, и в октябре 1758 года Терсье был вынужден обратиться к Воронцову с просьбой уничтожить их так же, как и относящуюся к ним переписку. Но Пуассонье сумел избавить Людовика XV от этого унижения, и в феврале 1759 года король, к удовольствию своему, получил собственноручное письмо Елизаветы, положившее начало близким сношениям между ними, чего он так желал.
По правде сказать, это письмо разочаровало Людовика XV. Дочь Петра Великого выказала в нем полный упадок своих духовных сил, бывших и прежде слабыми и неглубокими, а теперь, несмотря на короткие вспышки энергии и проблески ума, быстро разрушавшихся, как и ее здоровье. С 1759 до 1760 года знаменитая переписка короля и императрицы представляла собой не более, как ряд общих мест и пустых замечаний, а затем прекратилась вовсе за недостатком тем и интереса. Но само существование ее указывает все-таки на взаимное желание обоих государей — войти для общего дела в тесное соглашение и по возможности уберечь его от влияния их приближенных.
В это время неспособность Берни выдержать на своих плечах тяжесть положения, ответственность которого он сознавал в полной мере, создала во Франции министерский кризис и передала непосильную для Берни ношу в более твердые руки. Граф Стенвилль, получивший в августе 1758 года титул герцога Шуазеля, выехал в ноябре из Вены, чтобы взять на себя управление иностранными делами Франции. Причины и политическое значение этой перемены министерства известны. Опасения Берни и его миролюбивые намерения находили отзвук даже в Вене, среди приближенных императрицы. Но зато они встретили противодействие в твердом и пылком уме самой Марии-Терезии, в надеждах маркизы Помпадур вернуть славу французскому оружию и в непоколебимой воле Елизаветы продолжать войну. Коалицию, утомленную неожиданным сопротивлением Фридриха, только и поддерживали воинственный дух или каприз этих трех женщин, столь различных по своему душевному складу.
Герцог Шуазель был ставленником маркизы Помпадур. Его назначение указывало на торжество ее планов и на то, что войну будут продолжать во что бы то ни стало. Эта война, правда, опять готовила противникам прусского короля поражение, а победителю при Цорндорфе неожиданные удачи на поле сражения. Но со стороны России, стоявшей в лице своей армии уже на пороге Бранденбурга, она грозила ему. новым и страшным ударом.
Глава пятая Отчаянное положение Фридриха. Смерть Елизаветы
I. Кунерсдорф
Вначале преемник Берни хотел, как известно, чтобы даже на полях сражения почувствовалось присутствие нового начальника; он намеревался придать военным действиям новое направление и нанести решительный и сильный удар в другую сторону; планы его были очень грандиозны. В январе 1759 года маркиз Лопиталь получил от него предписание склонить Россию к тому, чтобы она оказала поддержку высадке французских войск в Шотландии. Да, в то время, как под командой маршала Брольи и маршала Контада обе французские армии собирались вновь перейти в Германии в наступление, а русские войска, для которых подыскивали в Петербурге нового главнокомандующего вместо неспособного Фермора, двинуться на Берлин, — две сильные французские эскадры, снаряженные в Бресте и в Тулоне, вместе с флотилией плоскодонных судов, должны были осуществить план, который Фридрих обсуждал когда-то с герцогом Нивернэ, и перевезти на берега Англии армию принца Субиза. Чтобы помочь в этом Франции, русский корпус, отделившись от главной армии, должен был спуститься по Одеру до Штеттина, сесть на шведские суда, соединиться в Готтенбурге с вспомогательным отрядом в двенадцать тысяч человек и нагнать Субиза в Шотландии по дороге в Эдинбург и Лондон.Познакомившись с этим проектом, про который Вольтер с присущим ему здравым смыслом сказал, что он «заимствован из „Тысячи и одной ночи“, Воронцов не отверг его. Он был сговорчивого нрава и притом слишком ценил легкость, с которой мог заключать у французов займы. Он только представил Шуазелю некоторые возражения относительно подробностей плана, ускользнувших, по-видимому, от внимания министра, но оказавшихся весьма существенными. Ни Одер, ни Штеттин не были в руках России; но не было у нее и экспедиционного корпуса, который можно было бы отправить в Англию. Чтобы завладеть только одним средним течением реки, русский генеральный штаб счел нужным соединить русскую армию с австрийским корпусом Лаудона, действовавшим в Силезии. А осада Кольберга не вызывала желания повторить тот же опыт с Штеттином, который был гораздо лучше укреплен. Обессиленная потерями на полях сражения и необходимостью оставлять гарнизоны в городах Восточной Пруссии, русская действующая армия насчитывала теперь только пятьдесят тысяч человек, едва достаточных, чтобы справиться с теми тридцатью или тридцатью пятью тысячами пруссаков, которых мог выставить против нее Фридрих. И наконец, ни Россия, ни Швеция не вели войны непосредственно с Англией, и обе находили выгодным для себя такое положение вещей. По заключенной 8 марта 1759 года конвенции, к которой Франции и Дании было предложено присоединиться, они вошли в соглашение, имевшее целью закрыть военным иностранным судам доступ в Балтийское море, гарантируя в то же время свободу торговли всем портам, не подверженным блокаде, и отказываясь от права вооружать капера, и, таким образом, выставляя впервые принципы, послужившие основанием будущей лиге нейтральных держав, осуществленной в 1780 году Екатериной.
Но предоставленная собственным силам, Франция не могла выполнить честолюбивых замыслов своего министра. И тщетно прождав некоторое время грозного появления французского флота и десанта, Англия наконец сама отправилась к ним навстречу на французские берега. Летом 1759 года, несмотря на блестящую победу маршала Брольи в Бергене и на смелое движение Контада на Везер, бомбардировка Гавра и гибель французской средиземной эскадры быстро охладили воинственный пыл Шуазеля. В начале июля курьер герцога привез в Петербург предложение, уже совершенно противоположное тому, которое было сделано Францией шесть месяцев назад. Дело шло теперь о вооруженном посредничестве России, которым Россия принудили бы Австрию и Пруссию заключить мир на основании «sta-tu quo ante». Для Франции, — говорил Шуазель, — не имеет никакого смысла продолжать войну с Пруссией, и ей бы нетрудно заключить с нею мир, если бы не ее обязательства по отношению к России и Австрии. А когда враждебные действия между воюющими сторонами были бы приостановлены на материке, Франция обратилась бы к добрым услугам С.-Петербургского двора, чтобы примирить ее с Англией. Этот план должен был быть подставлен русскому канцлеру, как личная мысль французского министра.
Но маркиз Лопиталь получил эту инструкцию в такое время, когда он не мог воспользоваться ею даже и в этой конфиденциальной форме, и в течение нескольких месяцев сам Шуазель не торопил его. Дело в том, что Воронцов, в свою очередь, сделал французскому послу серьезное сообщение, которое заставило Лопиталя промолчать о планах его министра. Вы помните, что еще в 1756 году между С.-Петербургским и Венским дворами произошел обмен мнений относительно расширения русских границ за счет Польши, взамен чего Россия уступила бы Речи Посполитой свои завоевания в Восточной Пруссии, частью или полностью. Эта идея не была новой. Еще в 1744 году Бестужев высказывал ее Тироули: Восточная Пруссия, отнятая у Фридриха и переданная Польше, казалась ему верным средством, чтобы заставить Речь Посполитую окончательно отказаться от Пскова и Смоленска с окружающими их землями, и также чтобы вовлечь Елизавету в войну. Он рассчитывал затронуть религиозное чувство императрицы, указав ей на возможность расширить владения православной церкви. Но тогда этот план показался недостаточно соблазнительным. Теперь же вопрос о нем всплывал вновь, хотя и в несколько иной форме, так как война с Фридрихом была уже в полном разгаре, и Пруссия завоевана. Воронцов решил поэтому выведать у посла Людовика XV намерения Франции: отнесется ли она благосклонно При заключении мира «к новому разграничению владений между Россией и Польшей».
Ответить на это Воронцову предложением Шуазеля и хлопотать о statu quo ante, т.е. об отречении от всяких земельных приобретений у людей, которые уже мечтают обменять завоеванные ими земли на другие, — было невозможно. Чтоб понять эту простую истину, Лопиталю незачем было совещаться с д'Эоном и подчиняться при его посредстве влиянию секретной дипломатии (некоторые историки, по-видимому, слишком доверчиво отнеслись к утверждениям самого кавалера д'Эона, отличительным качеством которого не была скромность). Маркиз поспешил предупредить об этом своего начальника. Но не успел он еще получить от него новые приказания, как произошло событие, отнявшее последнюю надежду у миролюбиво настроенной Франции и придавшее, напротив, громадный вес честолюбивым замыслам России.
В начале 1759 года коалиция стянула вокруг границ Пруссии, уже отчасти прорванных ею, около 440.000 человек: 125.000 французов стояли на Рейне и Майне, 45.000 императорских войск в Франконии, 155.000 австрийцев под командой Дауна в Богемии, 50.000 русских по нижнему течению Вислы и 16.000 шведов возле Штральзунда. А прусский король мог выставить против них в общей сложности не больше 220.000 человек, из которых семидесяти тысячам приходилось отражать нападение одних французов. Но русская армия продолжала удивлять Европу, успокаивать Фридриха, смущать Шуазеля и приводить в отчаяние Елизавету своей пассивностью. До мая один вопрос о том, кого назначить главнокомандующим — Фермора или «идиота» Бутурлина, как его называл Эстергази, — служил большим препятствием для наступательного движения русских. Наконец императрица остановилась на третьем генерале, но ее выбор казался еще неудачнее. Избранника звали Петр Семенович Салтыков. Он был уже стар, долго жил вдали от двора вследствие своей преданности Брауншвейгской фамилии, и большая часть его карьеры прошла в командовании украинскими ландмилицкими полками, кроме того, он слыл пруссаком еще более, нежели сам великий князь, и, по-видимому, вовсе не годился для своей новой роли. Когда он в начале июня приехал в армию, маленький, невзрачный, в белом мундире своих милиционеров, то все были поражены. Солдаты называли его «курочкой» и открыто обвиняли в трусости.
Идя навстречу желанию Венского двора, С.-Петербургская конференция выработала для наступающей кампании план, вполне отвечавший намерениям Марии-Терезии. Главная масса русских войск должна была двинуться в сторону Силезии, чтобы соединиться в Дауном, а другой русский отряд, в тридцать — сорок тысяч человек, назначался для действий в Померании и осады Кольберга. Сверх того, после соединения двух императорских армий русский главнокомандующий должен был во всем руководиться советами своего австрийского коллеги. Конференция предполагала, что, выйдя из Богемии, Даун пойдет навстречу русской армии; но в Петербурге не считались при этом с хорошо известными привычкам австрийского фельдмаршала. Под тем предлогом, что русский главнокомандующий еще не назначен и что это задерживает совместные действия союзных армий, Даун не двинулся с места, и только в конце июня, получив настоятельный приказ из Вены, а также известие о том, что русские сосредоточивают свои силы в окрестностях Познани, он выступил к Квейсе в Силезии и занял позицию у Маклиссы. Но Салтыков не мог добиться от него, чтобы он сделал хотя бы шаг дальше. Уступив мольбам русского главнокомандующего, он согласился лишь отправить к нему на помощь Лаудона с отрядом в восемнадцать тысяч человек, в это время генерал Гаддик с другим австрийским корпусом должен был напасть в Саксонии на принца Генриха.
Впрочем, сам Фридрих стал теперь держаться тактики, имевшей мало общего с обычной ему стремительностью нападений. «У меня в этому году двадцатифунтовые гири привешены к ногам, — писал он своему брату. — Но, — прибавлял он, — и Даун тащит на себе по крайней мере шестидесятифунтовую тяжесть. Это человек, которого Св. Дух медленно вдохновляет». Впрочем, прусскому королю медленность казалась теперь лучшим средством борьбы, ввиду численного превосходства австрийцев. Что касается русских, то Дона должен был застигнуть их врасплох в это время, как они будут стягивать свои отряды, и разбить каждый из них отдельно. В распоряжение Дона было отдано тридцать тысяч человек. Салтыков очутился, таким образом, в Познани между Дауном, не выражавшим ни малейшего желания с ним соединиться, и Дона, который грозил отрезать русскую армию от Восточной Пруссии, служившей ей главной базой. Вследствие этого, вместо того, чтобы идти на юг к Глогау, как того желал австрийский главнокомандующий, русский генерал двинулся на запад к Франкфурту, где ему было легче сохранить сообщение с Пруссией и куда он надеялся привлечь австрийцев, раз его встреча с ними на границе Силезии становилась невозможной.
Обязанность Дона была помешать этому движению: так находил по крайней мере Фридрих. Но его генерал оказался во второй раз неспособным выполнить данное ему поручение. Русские отряды представляли собою, даже каждый в отдельности, довольно значительную силу, и он не решился на них напасть. Прусский король строго разбранил несчастного Дона и заменил его 24 июля генералом Веделлем, «который исполняет всегда прекрасно то, что ему поручают, и даже превосходит каждый раз мои ожидания», — так говорил про него Фридрих. Этому «храбрецу» и «другу» он дал власть римского диктатора, приказав ему идти прямо на неприятеля, нападать на него везде, где бы он его ни встретил, и разбить его наголову, что должно быть очень просто. Но несколько дней спустя Фридриха взяло раздумье. У него мелькнула мысль о случайностях, которые могли сделать этот легкий план очень трудным, и он написал опять Веделлю: «Если русские будут занимать такое положение, что напасть на них будет невозможно, вы можете оставить их в покое».
Но было уже поздно. Повинуясь данному ему первоначально приказанию, Веделль попробовал напасть на русских врасплох во время их движения на Цюллихау, но это привело лишь к тому, что они обошли его, отрезали от Одера и Франкфурта, разбили при Кае (при Пальциге) и нанесли ему потери от шести до восьми тысяч человек. Дорога на Одер, Франкфурт и Берлин была теперь совершенно открыта победителям.
«Возможно ли вести себя так нелепо!» — воскликнул Фридрих, получив известие об этой битве. Веделль был теперь в его глазах не храбрец, не друг, а худший из глупцов. Однако надо было подумать об его спасении. «Я спасу его или погибну, — писал король своему брату. — Но, — прибавлял он, имея в виду поражение, которое французская армия только что понесла при Миндене (1 августа нов. ст.), мои северные медведи не французы, и артиллерия Салтыкова в сто раз выше артиллерии Контада».
26 июля Фридрих пошел на соединение с побежденным диктатором, а 29-го под его командой стало сорок восемь тысяч человек со ста четырнадцатью орудиями крупного калибра, не считая полковых пушек; это была одна из самых многочисленных армий, какими ему когда-либо приходилось командовать, и вполне достаточная, казалось бы, чтобы, под начальством такого командира справиться с сорока одной тысячей регулярных войск и двумястами тяжелых орудий Салтыкова, даже и если прибавить к ним восемнадцатитысячный отряд Лаудона, казаков и калмыков; русские и австрийцы, впрочем, не только еще не соединились, но и не столковались, как действовать сообща. Их разделял Одер, и обе армии отказывались перейти реку. Салтыков требовал, чтобы Даун пришел к Франкфурту и оттуда вместе с ним двинулся на Берлин, где они продиктовали бы Фридриху условия мира. А австрийский главнокомандующий хотел привлечь русских в Силезию, чтобы вновь отвоевать эту провинцию. Салтыков не желал считаться с данными ему инструкциями, которые подчиняли его Дауну в случае соединения обеих армий, так как этого соединения еще не произошло, и Лаудон прибегал к этой же уловке, отказывая русскому главнокомандующему в повиновении. Ссора генералов распространилась и на солдат; вражда разгорелась между союзниками под самыми стенами Франкфурта, и русские, успевшие занять город, не пускали туда ни одного австрийца.
Фридрих знал обо всех этих подробностях, но тем не менее не находил в своей душе прежней преувеличенной самонадеянности и того высокомерного презрения, с каким относился раньше к «северным варварам». Цорндорф и Кай произвели на него глубокое впечатление. «Осужденный в чистилище не в худшем положении, нежели я, — писал он опять принцу Генриху — мы нищие, у которых все отнято; у нас ничего не осталось кроме чести; и я сделаю все возможное чтобы спасти ее». Он должен был опасаться, кроме того, движение Гаддика на Берлин. Решительная победа над русским была для него единственным средством спасения, и он решил к нему прибегнуть. В ночь на 31 июля он перешел через Одер, чтобы напасть на Салтыкова, и этим положил конец распре между русским и австрийским генералами. Под страхом быть обвиненным в измене, Лаудон должен был последовать за прусским королем.