Говорят, что Бестужев, желая возбудить в императрице личную враждебность к Фридриху, передавал ей остроты, которыми на каждом шагу сыпал прусский король, беспощадно издеваясь над всеми коронованными особами. Но надо заметить, что по отношению к царице ученик Вольтера выказывал известную сдержанность, – по крайней мере в своих сочинениях. В сборнике стихов, напечатанном в 1750 году для небольшого круга друзей, он едва упоминает ее имя, тогда как над всеми другими монархами Европы смеется очень зло. Даже обидный для Елизаветы отрывок из «Palladion» ( Oeuvres de Fr?d?ric le Grand, XI, 242), напечатанного тоже в 1750 году, но никому не розданного, касается больше политики России, нежели личности самой государыни. Вообще же августейший автор не стеснялся выражаться очень резко и о русском народе, и о министрах, которые им управляли ( Oeuvres de Fr?d?ric II, X, 34, 147, 156); он нападал на Бестужева и глумился над ним, и только русскую императрицу избегал задевать при этом. Но был ли он так же осторожен и в разговоре? Вряд ли. А по странной случайности – если только это была случайность – большинство иностранных дипломатов, посланных в Россию – Розенберг и Бернес от Австрии, Гиндфорд, Гюи-Диккенс, Уильямс от Англии, де Шез от Дании, – служили прежде в Берлине и, очевидно, не оставляли при себе того, что им приходилось там слышать. В 1750 году двое гайдуков перешло от Фридриха на службу к Елизавете; вероятно, и они могли многое порассказать. Кроме того, Бестужев указывал, может быть, набожной царице на безверие короля и на его распущенные нравы, от которых страдала королева Елизавета; а подруга Разумовского, как известно, была очень строга на этот счет. Наконец, он воспользовался делом русских солдат, посланных Анной Иоанновной отцу Фридриха и которых прусский король не выдавал России, хотя он и не был заинтересован в том, чтоб его армии состояла из великанов. Теперь и в России признают, что эти солдаты, женившись в Пруссии, сами не хотели возвращаться на родину. [547]Но канцлер подчеркивал то обстоятельство, что они не могут исполнять на чужбине своего религиозного долга, и это очень беспокоило Елизавету; Фридрих же намеренно отказывался с этим считаться.
   Его зоркий и проницательный ум как будто изменил ему на этот раз; с явною непоследовательностью, – после того как он в течение многих лет ничего не жалел, чтоб привлечь на свою сторону Россию, и в то время, когда она в сущности даже не угрожала ему, только и думал о том, как бы от нее защититься – он теперь, в 1750 году, слепо доверился непрочной защите созданной им коалиции. В своих разговорах с Валори он несомненно преувеличивал ее значение, называя ее своим chef d’oeuvre’ом. Отчасти в этом отношении на него повлиял Мардефельд, возвратившийся в Берлин и назначенный в совет короля. Человек очень умный и безусловно честный, этот дипломат разделял ложный взгляд большинства своих современников на государственное устройство той страны, из которой он недавно уехал, и на ее экономическую и военную мощь. Он судил о ней по наружным признакам, и видя продажность ее чиновников, полный хаос в гражданском и военном управлении и негодность ее вождей, выводил из этого заключение, что Россия слаба и неспособна к нападению. Этим он невольно побуждал своего государя к открытому столкновению с ней, – столкновению, которого, по его словам, нечего было бояться, но которое оказалось для прусского короля роковым.
   При этом, когда наступила решительная минута борьбы, той коалиции, на которую Фридрих возлагал свои надежды, уже не существовало. В европейской политике постепенно подготовлялся полный переворот: Франция возобновила ненадолго прерванную дружбу с Петербургом, а Австрия соединилась с Версалем, вопреки долгим векам вражды; картина международных отношений изменилась до неузнаваемости.
   Австро-русский союз между тем становился все крепче, – несмотря на мелкие недоразумения и размолвки. Этот период истории не представляет большого интереса, и я изложу его события кратко. В ноябре 1750 года, добившись приступления Англии к австро-прусскому договору 1746 года, Бернес готовился почить на лаврах, когда на его горизонте показалась тревожная туча: Воронцов все больше входил в доверие императрицы, а Бестужев, и прежде не бывший так близок к Елизавете, как вице-канцлер, теперь перестал даже появляться на нескольких празднествах, на которые Елизавета лично рассылала приглашения. Это очень сердило канцлера; чтоб утешиться, он хотел вернуться к своим воинственным замыслам против Швеции. Но Фридрих решил ответить ему на них новой дипломатической кампанией, хотя и направленной не непосредственно против России, но все-таки сильно ей угрожавшей. Видя надвигающуюся опасность, Венский двор поспешил вернуть в Россию Претлака; этот ловкий дипломат повел дело так успешно, что «если бы прусский король получил каким-нибудь образом возможность проповедовать в этой стране Евангелие, то и тогда ему бы не поверили». И в мае 1751 года С.-Петербургский двор заявил, что он вполне удовлетворен тем оборотом, который приняли шведские дела после смерти короля, а также благими намерениями его наследника. Однако в сентябрь Претлак был в свою очередь напуган письмом, которое ему показал канцлер. Бестужев получил его от графа Гюимона, бывшего французского посланника в Генуе; француз просил разрешения приехать в Россию, чтоб «увидеть столь блестящий двор и отдать дань восхищения достоинствам государыни, пользующейся столь громкою славою во всем мире». Он мечтал познакомиться также и с министром, «заслуги и высокие качества которого выше всякой похвалы». [548]А почти одновременно в Петербург пришло послание и от Людовика XV; он возвещал Елизавете о рождении герцога Бургундского и говорил о своих «чувствах дружбы, которые ее императорскому величеству(титул стоял полностью) хорошо известны и остаются неизменными до сих пор». [549]Совпадение было очень знаменательно и вряд ли случайно. По-видимому, эти письма были первым неуверенным шагом Франции по пути к сближению с Россией. Но на этот раз попытка не удалась. В Версале сделали двойную ошибку: во-первых, направили Гюимона к Бестужеву, во-вторых, поручили написать письмо этому неопытному дипломату. Посоветовавшись со своим другом Претлаком, канцлер приказал одному из своих секретарей дать ему следующий весьма нелюбезный ответ: «Его сиятельство поручил мне сообщить г. Гюимону, что въезд в империю всегда открыт для всякого честного человека... По-видимому, г. Гюимон дал себе напрасный труд написать вышеупомянутое письмо, чтоб получить разрешение ее величества нашей августейшей государыни и императрицы, титулом которой г. Гюимону не следовало бы пренебрегать, так как сам король, его государь, и все другие дворы никогда не отказывают в нем нашей всемилостивейшей государыне». [550]
   В начале 1752 года Претлак нашел, что дела его двора обстоят настолько блестяще, что он имеет право просить о своем отозвании, так как «пять зим, проведенных в России, составляют эпоху не только для здоровья, но и для всей последующей жизни порядочного человека». Однако его задержали двусмысленные переговоры между Бестужевым и преемником Гиндфорда Гюи-Диккенсом. Бестужев вернулся к своей прежней мысли содержать русские войска на субсидии тех, кто согласится их платить; Венский двор отверг его предложение, и он обратился в Лондон. На это последовал предварительный запрос герцога Ньюкестля: «С какою целью нам предлагают эти войска?» Гюи-Диккенс, которого Претлак осаждал вопросами, поверил ему по секрету: «Английский двор желает знать, согласится ли Россия в случае необходимости двинуть свои отряд в империю, чтобы поддержать и облегчить выбор римского короля». «Но они с ума сошли в Лондоне!» – воскликнул Претлак. И ему удалось убедить Гюи-Диккенса, «достаточно благоразумного для англичан», не говорить об этом ни слова канцлеру. [551]
   Но в ноябре 1752 года Претлака ждала новая тревога из-за известного нам дела о двенадцати тысячах червонцев, растраченных Бестужевым из государственных сумм, и из-за необходимости прийти ему на помощь. Эта неприятная история совпала как раз с угрозами Фридриха на Гродненском сейме. Венский двор собирался требовать признания casus foederisпротив прусского короля ввиду того, что его министр открыто говорил о его намерении захватить польские владения саксонского короля. И обещав канцлеру, что его выведут из его финансовых затруднений, Претлак мог зато отправить в Вену курьера с известием, что casus foederisбудет признано Россией, если только другие союзники Саксонии не откажутся исполнить по отношению к ней своего долга. Гюи-Диккенс получил, правда, инструкцию не поддерживать Венский двор в Петербурге. Но это было выражение личной политики Ньюкестля, – и английский посол не скрывал, что не одобряет ее, находя, что она противоречит естественным интересам его родины, и обещал не предпринимать ни шагу, не посоветовавшись с представителем Австрии. [552]
   Под внушением посла Марии-Терезии в Лондоне, графа Коллоредо, вопрос о субсидиях, о которых хлопотал русский канцлер, принял в 1753 году новый оборот. В июле С.-Петербургский двор заявил Англии, что будет смотреть на нападение Фридриха на Ганноверские земли как на повод к вооруженному вмешательству России. В ответ на это Георг II, вместе со своим Ганноверским министром Мюнхгаузеном и Картеретом, выразил готовность согласиться на предложение Бестужева, имея теперь в виду цели, очень далекие от избрания римского короля. Тогда Фридрих опять взялся за свою игру, которая еще недавно так удалась ему в вопросе о Швеции: он начал с того, что забил преувеличенную тревогу, требуя от Версальского двора новых деклараций, чтоб хорошенько напугать англичан, а кончил выражением глубокого равнодушия к переговорам, которые велись между Лондоном и Петербургом; все равно, они ни к чему не приведут, потому что русские и англичане никогда не столкуются насчет размеров субсидии. Да и Франции всегда успеет вмешаться в дело. [553]
   Прозорливость, свойственная гению, не подсказала Фридриху, что Франции действительно готовилась в это время вмешаться в его борьбу с Россией, но только далеко не с теми намерениями, каких он от нее ждал.

Глава 3
Коалиция против Фридриха

I. Первые неуверенные шаги
   Историки до сих пор не решили вопроса, которая из двух стран – Россия или Франция – сделала первый шаг к сближению накануне Семилетней войны. Спор об этом возник среди дипломатов еще в 1757 году, и кто из них прав, сказать довольно трудно, если принимать в соображение все неудавшиеся и несерьезные попытки к примирению, вроде поездки Воронцова во Францию или намерения Гюимона посетить Петербург. Но в смысле дипломатической инициативы первенство, по-видимому, принадлежит России. И это вполне естественно: до 1755 года французская политика, стоявшая в зависимости от Фридриха, не была свободна в своих начинаниях. А прусский король мог согласиться на примирение Версаля с Петербургом лишь при условии быть посредником между ними; условие же это, после 1750 года, сделалось неосуществимым. И тогда Фридрих, как мы это увидим ниже, начал упорно и настойчиво хлопотать о том, чтобы не допустить и тени сближения между обоими дворами. Сам Бестужев шел, впрочем, на это сближение довольно туго. Но начиная с 1751 года Елизавета или, вернее, ее новый фаворит Иван Шувалов стали проводить личную политику, которая по целому ряду причин – и частных, и общих – была враждебна политике канцлера. Это новое течение при Русском дворе, сочувственное Франции, и приняло ряд мер, которые могли сбить некоторых историков с толку ввиду личности агента, принимавшего в них первоначально участие. Это был простой коммерсант, по собственным делам часто разъезжавший между Парижем и Петербургом; звали его Мишель. Он был француз, но родился в России, куда Петр Великий привез в 1717 году его отца, рабочего с суконной фабрики из Руана; сойдясь с Шуваловыми и Воронцовыми, Мишель проник через них в дипломатические круги в качестве агента новой придворной партии, состоявшей из фаворита, вице-канцлера и их родственников и друзей.
   В сентябре 1752 года он приехал во Францию с рекомендацией от г. Шампо, французского резидента в Гамбурге, которому он сообщил новые и интересные сведения о Русском дворе. По мнению Мишеля, в Петербурге были бы готовы примириться с Францией, если б не интриги Бестужева. Канцлер не побоялся извратить даже смысл и выражения письма, написанного Людовиком XV Елизавете по случаю рождения герцога Бургундского, прибавив к нему слова, неприятные для государыни. Но царицу предупредил об этом Иван Шувалов, который начинает играть при дворе очень видную роль, что создает в России новое и благоприятное для Франции положение вещей.
   Случайно – или, вернее, под влиянием новых веяний, возникших при обоих дворах, – в это время и до Петербурга дошли такие же слухи. В ноябре 1752 года церемониймейстер Елизаветы, граф Санти, только что возвратившийся из Франции, счел долгом передать Воронцову впечатления, вынесенные им во время своей поездки. Он говорил, что по крайней мере одна часть французского общества, а именно ее финансовый и промышленный мир, в отчаянии от разрыва между обеими странами. А один банкир, беседуя с наблюдательным и любопытным путешественником, спросил его даже без обиняков: согласится ли России принять нового французского посла. [554]
   Мишеля выслушали в Версале очень рассеянно: Фридрих бдительно стоял на стражи Французского двора. Но год спустя Мишель возобновил разговор на ту же тему, действуя на этот раз более решительно: он испросил аудиенцию у Сен-Контеста, министра иностранных дел, и уверил его, будто бы ему поручено заявить, что Елизавета ничего не имеет против возобновления дипломатических сношений с Францией. [555]И хотя мирным предложением Мишеля опять пренебрегали, – пославшая его партия не унывала. Через несколько месяцев Воронцов дал знать молодому графу Жизор, путешествовавшему по Германии, что его были бы очень рады видеть в России. Новая неудача: граф не получил разрешения заезжать так далеко. Тогда была сделана еще одна попытка при посредстве некоего барона Летрема; о ней сохранилось два противоречивых рассказа. Согласно первому, барон, служивший в войсках Фридриха II в чине капитана и затем перешедший подполковником в русскую армию, приехал в Берлин в феврале 1754 года, говоря, что ему даны секретные и важные поручения в Германию и во Францию; а именно, ему велено заявить, что «утомленная деспотизмом Австрии», Елизавета желает вступить в дружественные сношения с прусским и французским королями. Фридрих принял его, увидел, что у него нет никаких полномочий, и нашел, что барон сошел с ума, переехав в Россию. Обменявшись с ним незначащими словами, он выпроводил его вон и, как добрый друг и союзник, предупредил г. Сен-Контеста, чтобы тот остерегался этого авантюриста. И когда Летрем возвратился из Франции, прусский король отказался его принять. [556]
   Это версия Фридриха. А по другой, которая исходит от самого Летрема, барон вовсе не видел прусского короля, когда по дороге во Францию проезжал через Берлин. Он говорит об этом в рапорте, поданном им, по-видимому, Воронцову, агентом которого он, должно быть, и состоял, [557]но о его путешествии донесли королю, и тот немедленно отправил в Париж неблагоприятный отзыв о личности самого подполковника и о его миссии и этим помешал ее успеху. Осенью же, возвращаясь в Россию, барон хотел проехать инкогнито через владения Фридриха, но был узнан на почтовой станции в Потсдаме и должен был явиться в Сан-Суси. Напрасно он уверял короля, что стоит вдали от государственных дел; Фридрих выразил ему свое неудовольствие по поводу разрыва дипломатических сношений с Россией и сказал, что желал бы возобновить их, если бы только был уверен в согласии Петербургского двора.
   Нетрудно решить, какая из этих двух версий заслуживает больше веры. Отдавая русскому вице-канцлеру отчет в своей поездке, Летрем вряд ли находил нужным извращать факты; да он и не посмел бы этого сделать, как Фридрих. Прусский же король, помешав планам барона во Франции, очевидно, хотел использовать их в Берлине в своих интересах, но, потерпев неудачу, счел более благоразумным вовсе не упоминать о своей попытке.
   Как бы то ни было, из поездки Летрема ничего не вышло. Для Версаля, по выражению Фридриха, еще не наступил «его час».
   Он пробил лишь в начале 1755 года. Сен-Контеста сменил Рулье, человек более широкого ума, которого притом сами обстоятельства заставляли действовать решительнее. Положение Франции было критическое: ей опять грозила война с Англией, и новый английский посол, Гембери Уильямс, поспешил в Петербург, чтобы покончить с договором о субсидиях, которых так страстно добивался Бестужев. Да и со стороны Фридриха замечалось стремление сблизиться с Англией и вновь изменить своей союзнице в минуту опасности, как он это сделал уже однажды.
   Известно, что французская политика подчинялась в то время двум различным течениям, и что одно из них исходило от тайной дипломатии, созданной Людовиком XV в противовес ошибкам его министров и собственному слабоволию в сношениях с ними. В Версале было как бы два различных отделения Министерства иностранных дел, оба находились под общим управлением короля, но одним заведовал принц Конти, а другим ряд официальных представителей правительства. Терсье служил в официальном отделении, но был посвящен и в тайны секретного, и таким образом работал в них обоих. Параллельные действия этих двух дипломатий естественно вели к разногласию и столкновениям, значение которых, впрочем, сильно преувеличивалось историками. Хотя они никогда не совещались вместе и почти игнорировали одна другую, – им приходилось нередко действовать сообща в силу необходимости, которой они обе одинаково должны были подчиняться. И теперь, когда наступила такая необходимость в виде тройной опасности, о которой я говорил, – обе они сознали отчетливо, что должны ответить на авансы России. Тайная дипломатия сделала, правда, в этом отношении первый шаг. В апреле 1755 года по указание принца Конти король отправил с секретной миссией в Россию кавалера Дугласа, приверженца Стюартов, бежавшего во Францию. Неверно, что Рулье знал и подговаривал первое путешествие этого агента. Мои предшественники утверждали это, потому что не имели под рукой документов, относящихся к поездке Дугласа, а именно его переписки; она завалилась в темном углу архива Министерства иностранных дел и ускользнула отчасти от их внимания. [558]Им не посчастливилось также напасть на бумаги, которые относятся к другой дипломатической миссии, направленной в то же самое время в Россию по инициативе министра и имевшей почти те же цели. Дуглас вошел в сношения с Рулье лишь после своего возвращения из России; но во время своего первого путешествия он встретился с соперником в лице таинственного Валькруассана, мытарства которого впоследствии опишу.
   Благодаря Бутарику цель и главные перипетии первой поездки Дугласа известны со всей ее картинной обстановкой, – с инструкциями, спрятанными в табакерке с двойным дном, и секретным шифром в виде аллегорических фраз, относящихся к продаже мехов: «С горностаем крепко» – значило берет верх антифранцузская, национальная партия. «Рысьи меха повышаются в цене» – это начинало преобладать австрийское влияние. Мне остается только дополнить и исправить здесь некоторые подробности. [559]
   Дуглас был послан в Россию для рекогносцировки. Он должен был в качестве туриста исследовать страну и настроение двора и дать о виденном точный отчет. И он так увлекся своей ролью, что ввел в заблуждение своих биографов. А чтобы сбить с толку любопытных современников, он принял имя Мишеля: этим и объясняется недоумение одного из моих предшественников по поводу путешествия настоящего Мишеля во Францию с секретным посланием от Елизаветы. [560]Ни подлинный, ни ложный Мишель никогда, впрочем, не получали от императрицы никаких поручений.
   9 июля 1855 года Дуглас писал из Страсбурга: «Я собрался в путь, и моя карета заложена. Теперь я без риска и без труда пущусь куда глаза глядят по первой открывшейся мне дороге. Моя страсть и любопытство как к литературным, так и к естественнонаучным изысканиям доставили мне здесь знакомство и даже дружбу с одним из ваших академических сотрудников, знаменитым Шефелином, и мне кажется, что, благодаря его отзыву, меня будут принимать во время всех моих странствований за самого отъявленного библиомана, минералога и любознательного путешественника, каковы все мои соотечественники». В конце месяца он приехал в Лейпциг; в Дрездене у него не было романического приключения, в чем его подозревали, так как этот город не лежал на его пути, но он очень напугал своих покровителей в Версале, завязав близкие отношения с одной прекрасной путешественницей, которая едва не увезла его с собою в Берлин. Он все-таки сумел устоять против искушения и в конце сентября, после довольно продолжительного пребывания в Данциге, послал наконец из Риги свое первое письмо на таинственном языке мехов. Но он не мог сообщить ничего веселого. На черно-бурую лисицу (Уильямса) был чрезвычайно большой спрос; соболь (Бестужев) был по-прежнему в моде, а рысь (Австрия), хоть и употребляемая исключительно для дорожных шуб, стояла все-таки в цене.
   Это образное описание вполне отвечало очень печальной действительности. В то время как Дуглас слишком естественно разыгрывал в Германии роль странствующего туриста, Уильямс не терял ни минуты, и прежде, чем кавалер успел доехать до Петербурга, Россия уже дала обязательство – по договору, подписанному 19 сентября 1755 года – предоставить в распоряжение Англии армию в семьдесят тысяч человек. Новый австрийский посол Эстергази очень успешно содействовал заключению этой конвенции, при этом не столько лично он, сколько закулисный сотрудник, которого Венский двор нашел нужным ему дать по совету Претлака. Это был саксонский резидент Функ, получивший за свои услуги соответствующее вознаграждение. Бестужеву Англия заплатила десять тысяч фунтов стерлингов, а Олсуфьеву – тысячу пятьсот дукатов и, кроме того, обещала пенсию. [561]
   Достигнув наконец цели своего путешествия в первых числах октября 1755 года, кавалер Дуглас увидел, что им не приняты необходимые меры для того, чтобы добиться желательного приема в Петербурге. Рекомендательное письмо, которое ему дали к шведскому посланнику Поссе, не могло сослужить ему никакой службы. По обычаю, иностранец мог быть представленным ко двору только послом своего государя. Поссе не знал, впрочем, что думать об этом путешественнике. На запрос, отправленный им в Стокгольм, маркиз д’Авренкур, французский посол в Швеции, ответил ему, что, по его мнению, Дуглас просто «авантюрист», подосланный внушать мысль, что французский король ведет о чем-то переговоры с Россией без ведома Швеции». [562]
   Итак, Дуглас не мог явиться ко двору; но благодаря Мишелю он имел случай видеться с Воронцовым; тут ему пришлось скинуть маску: только, к сожалению, под маской у него ничего не оказалось. Тщетно вице-канцлер требовал какого-нибудь документа, который позволял бы шотландцу говорить от имени французского короля, и напрасно сам кавалер хвалился своею близостью к принцу Конти: ему пришлось удовольствоваться комплиментами Воронцова по адресу принца и самого короля, да еще уверением вице-канцлера, что ничто не дало бы ему «большего удовлетворения, как жить, продолжая пользоваться уважением того и другого». [563]
   Это было немного, и Дуглас был достаточно умен, чтобы понять, что при таких условиях его дальнейшее пребывание в Петербурге может только повредить его делу. Поэтому в конце октября он был уже в Нарве на обратном пути во Францию; но он условился с Мишелем и с самим Воронцовым, что немедленно возвратится в Россию, заручившись на этот раз необходимыми полномочиями. Во Франкфурте он нашел письма от представителя министерства, заведовавшего тайной перепиской, Терсье, который в довольно резких выражениях укорял его за неуспех его миссии. Дуглас горячо защищался в посланном Терсье ответе: «Хоть он и был лишен всякой помощи, – писал он ему, – однако его успех превысил все его надежды и честолюбивые стремления, которые мог бы иметь самый известный и способный из дипломатов. Вскоре занавес поднимется и сцена осветится». И действительно, он не замедлил получить подробные послания от Мишеля и два письма от Воронцова, которые доказали, что непризнанный французский посол не совсем напрасно терял в Петербурге время и труд. Вице-канцлер не решался, правда, – хоть это и утверждали, – повторять вслед за Мишелем, что Елизавета вполне согласна на примирение с Францией, если только оно будет полным и послужит к установлению открытого союза. Некоторые историки перепутали тут результаты двух последовательных поездок Дугласа. Но, выразив надежду вскоре вновь увидеться с кавалером в Петербурге, Воронцов рассеял в Версале последние сомнения относительно его добрых намерений, совпадающих, по-видимому, с желаниями его государыни. А если в Петербурге оставалась какая-нибудь неуверенность насчет ответных чувств Франции, то вторая французская миссия, о которой я уже упоминал мимоходом, в свою очередь должна была вскоре положить ей конец.