На следующий день русские войска вошли в Кенигсберг под звуки труб и литавр и колокольный звон. Фермор был назначен «генерал-губернатором „Прусского королевства“», и в продолжение нескольких лет двуглавый орел парил над краем, когда-то оторванном от Польши. Оружием другого племени – увы! – и под другим знаменем славянство вернуло себе свое прежнее владение. Но, к несчастью, – мы обязаны быть справедливыми и к нашим врагам, – на этой земле, обработанной и возделанной трудолюбивыми потомками тевтонских меченосцев, и в ее столице Кенигсберге, откуда вскоре учение Канта разнеслось по всему миру, славяне сыграли на этот раз печальную роль. Победителями старинного университетского города оказались товарищи разгульного и удалого офицера, который, прежде чем повести Екатерину к престолу, избрал завоеванную Пруссию и ее столицу ареной для своих подвигов: красавец Орлов оставил в Кенигсберге неприятные воспоминания. Но это обычное возмездие истории. С одиннадцатого до шестнадцатого века Восточная Пруссия принадлежала другим славянам, и от германцев, не отличавшихся в то время в этих краях ни трудолюбием, ни знаниями, зависело предоставить Польше Ягеллонов закончить начатое ею здесь культурное дело, которое она столь блестяще выполняла в других местах, вспахав прибрежные равнины Вислы, основав промышленные города у подножия Карпат и открыв в Кракове славянский университет, раньше Кенигсбергского, раньше Лейпцигского и Гейдельбергского (1364 г.). Но весь этот культурный труд был разрушен огнем и мечом, и воинствующая Германия приняла участие в его истреблении. Теперь война заставила ее за это расплатиться.
   Русские не могли, конечно, продолжать в Восточной Пруссии дела, начатого поляками. Тем не менее их образ действий в этой провинции нашел себе своеобразных защитников и при этом – должен прибавить – не в России. Один немецкий историк, говоря о завоевании Пруссии, указал на некоторые черты победителей, которым другой его французский собрат, в силу предвзятого и неуместного доброжелательства к русским, придал преувеличенное значение: «Многие русские офицеры, – говорит французский историк, – принадлежали к семьям более богатым и с более утонченной культурой, нежели те, что жили в завоеванной провинции... Они лучше говорили по-французски; носили платье изящного покроя, они привыкли к изысканному столу, тонким винам, к нарядной и роскошной сервировке... Они распространили в Пруссии почти неизвестный там прежде чай, бывший большою редкостью, кофе, и пунш, который удивил и привел в восторг пруссаков... Русский губернатор приглашал немецких дам к себе на вечера. Офицеры пленили их светскостью своего разговора и ловкостью в танцах... Не один роман завязался между просветителями и просвещаемыми». Таким образом, – заканчивает автор свои восхваления, – совершился тот неожиданный факт, что «русские цивилизовали немцев в Восточной Пруссии». [634]
   Я считаю всякие комментарии к этому излишними. Автор «Критики чистого разума» в то время уже родился; он только что напечатал в Кенигсберге свои первые философские опыты, и легко судить, какое влияние могли оказать на его ум эти, иного рода, культурные опыты русских просветителей.
   Победители вели себя в Пруссии довольно человечно и миролюбиво: вот все, что можно поставить им в заслугу. Они предоставили жителям свободу веры и торговли и открыли им доступ на русскую службу: по-видимому, русские были намерены обосноваться в Восточной Пруссии прочно. Двуглавые орлы везде заменили прусские. Вскоре в Кенигсберге появилась православная церковь; затем здесь выстроили монастырь; стали чеканить монету, – а в некоторых коллекциях сохранились еще экземпляры русской серебряной монеты с изображением Елизаветы и подписью: Elisabeth rex Prussiae. [635]
   Население в общем быстро свыклось с новым режимом, и в 1760 году отправило в Петербург депутацию благодарить нового прусского короляза его милостивое правление. Но Фридрих не мог разделять этих чувств, тем более что завоевание Восточной Пруссии было, по-видимому, лишь первой остановкой русских на их пути вглубь его страны. Фермор, правда, не торопился подвигаться вперед. Однако весной 1758 года получив настойчивые приказания из Петербурга, он выступил со своими войсками по направлению к Бранденбургу. Известие об этом вначале не испугало героя Росбаха, еще полного упоением недавних побед, к которым в декабре 1757 года прибавилась Лейденская битва, столь гибельная для австрийцев. Что же касается сражения при Гросс-Эгерсдорфе, то Фридрих, много раз изменяя свой взгляд на нее, в конце концов пришел к убеждению, что ее несчастливый исход был следствием неспособности старика Левальдта. Молодой генерал, решил он, легче справится с «северными медведями». Он поручил поэтому графу Дона командование корпусом, который должен был остановить движение русских, и написал Кейту, бывшему генералу русской службы, перешедшему в его армию: «Думаю, что мы разделаемся с ними быстро и недорогой ценой... это жалкие войска». [636]
   И действительно, русские по-прежнему производили на иностранцев жалкое впечатление. Двое прикомандированных к армии Фермора французских офицеров, Менаже и Фиттингоф, из которых второй был курляндец родом, писали: «Правда заставляет нас сказать, что только чистой случайности надо будет приписать те счастливые события, которые могут произойти с этой армией... Нарушение дисциплины увеличивается в ней с каждым днем; грабеж становится всеобщим... главнокомандующий прячется... когда он выходит из лагеря, то никогда не знает, куда отправиться теперь. Часто недостаток воды и неудобства почвы заставляют его армию сделать при переходе лишних три, четыре мили... Обоз подъезжает обыкновенно только на третий день. Из дивизии князя Голицына за две недели дезертировало сто солдат... Кроме того, болезнь, вызванная недостатком пищи и бессонными ночами, употребленными на то, чтобы молоть зерно, уносит много людей... полки, состоявшие из тысячи четырехсот человек, едва ли насчитывают теперь и половину». [637]
   Однако свидетель, правдивости которого, ввиду его немецкого происхождения, казалось бы, трудно заподозрить, а именно пастор Теге, автор записок, ставших теперь почти библиографической редкостью, [638]утверждает противное, – что касается, по крайней мере, вопроса о воинской дисциплине у русских: она была будто бы образцовой, даже среди калмыков. Правда, Теге, хоть и немец родом и протестант, состоял при русской армии и мог быть не вполне беспристрастным; да и приключение, случившееся с ним самим, опровергает в большой мере его слова: он рассказывает, как на него напали казаки и ограбили его дочиста, сняв с него даже платье.
   Фермор оправдывал вначале самые нелестные отзывы об его армии медлительностью ее передвижения. Но в июле, подгоняемый приказами из Петербурга, он появился наконец под стенами Кюстрина, этого ключа Бранденбурга. Фридрих никак не ожидал, что он зайдет так далеко. Как смел Дона не остановить его раньше? Король отдал Дона на этот счет самый точный приказ и, кроме того, как прежде Левальдту, составил для него подробную инструкцию и чуть ли не план будущей битвы: «Вы можете разбить их (русских) со стороны Штернберга, и затем повернете свои войска против шведов». И он укорял теперь Дона за то, что этот преувеличивает численность войск Фермора. Русский генерал мог иметь в своем распоряжении не больше тридцати пяти тысяч человек, – уверял Фридрих.
   Урок Гросс-Эгерсдорфа пропал для него даром.
   Но упрекать Дона было уже поздно, и Фридрих решил лично исправить его ошибку: если Кюстрин будет взят, то Берлину грозит участь Кенигсберга. Форсированным маршем он двинулся на соединение со своим генералом, приказав гарнизону крепости держаться до его прихода «под страхом смерти и величайших наказаний, если только кто-нибудь заикнется о сдаче». [639]11-го августа обе прусские армии соединились, но Кюстрин уже пылал. Фридрих гневно смотрел на пожар из Франкфурта и поспешил разгласить по всей Европе о варварстве своих врагов. По его словам, они совершили ужасы, которых «чувствительное сердце не могло выносить без жесточайшей горечи», насиловали женщин, высекли одну принцессу и увели ее в лес»... «Если бы они насиловали только женщин!» – восклицала со своей стороны в негодовании жена Бейтенского бургомистра, ставшего жертвой самого отвратительного из покушений. [640]Мы были бы вполне правы разделить эту «чувствительность» и негодование, если бы не рассказ приближенного короля, де Катта, о несчастном калмыке, попавшем в руки прусских разведчиков. Этот рассказ показывает, что войска Фридриха не оставались перед русскими в долгу. Калмыка привели к немецкому генералу: «Увидя, что у него на груди висит образок, генерал хотел дотронуться до него палкой. Но пленный, думая, что у него отнимут его святого, закрыл образок обеими руками. Генерал в ярости стал бить его по рукам палкой и с такой силой, что руки вспухли и почернели. Однако калмык не сдавался и продолжал прятать своего святого, и только с грустью смотрел на генерала, бившего его столь жестоко; тот стал наносить ему тогда удары по лицу и залил его кровью». [641]
   Война всегда жестока... Однако необходимо было, не теряя времени, наказать русских за сожжение Кюстрина и прийти на помощь осажденному городу. Но тут Фридрих увидел, что дело, порученное им прежде Дона, было далеко не столь просто, как казалось ему со стороны. И, отдав приказ о неизбежной теперь битве, он вместе с тем написал и свое завещание. [642]Это входило, правда, отчасти, в его привычки, но лишь накануне роковых сражений, когда, как при Лейтене, он пытал счастье почти без надежды на успех. Впоследствии великий полководец до бесконечности менял цифры, определяя силы обеих армий; русские данные на этот счет также довольно сбивчивы, и мы можем поэтому указать только приблизительные числа. Прусская армия равнялась, по-видимому, тридцати двум тысячам человек, а русская – пятидесяти тысячам, не считая нестроевых войск. Фермор значительно ослабил свои силы, отдав Румянцеву безумный приказ двинуться к северу и осадить Кольберг, тогда как русские должны были еще прежде взять Кюстрин, а для этого победить самого Фридриха! Но двести сорок русских пушек против сотни прусских орудий давали все-таки Фермору большой перевес над противником. Зато с пруссаками был их король, и Фридриху ничего не стоило заставить Фермора снять осаду и перейти Одер у него на глазах. Разрушив ближайшие к Кюстрину батареи, русский главнокомандующий отступил к северо-востоку и укрепился в деревне Цорндорф, защищенной с фронта речкой Митцель с очень высокими и крутыми берегами, на которых он расставил свою сильную артиллерию. Но Фридрих и не подумал нападать на него с фронта, а решил его обойти и ударить по его незащищенному тылу и, прижав его к реке, отрезать ему путь к отступлению. Благодаря этому маневру, он в то же время становился между Румянцевым и главной русской армией, фактически лишая Румянцева возможности с ней соединиться, хотя русского генерала и упрекали впоследствии в Петербурге за то, что он не примчался на помощь к своему главнокомандующему. [643]Это происходило днем 13 августа; отдав распоряжения о завтрашней битве, король провел вечер с де Каттом в разговорах о Мальзербе и Расине. Он забавлялся тем, что переделывал на свой лад строфы Расина и Руссо и, прощаясь со своим секретарем, предложил ему винограду: «Кто знает, придется ли нам есть его завтра?» [644]– сказал он.
   На следующий день Фермор очутился как раз в том положении, на которое рассчитывал Фридрих. Русская армии должна была сделать полный крутой поворот, чтоб переменить фронт, и перевозить свою артиллерию в виду неприятеля, готового ринутся в бой. «Ни одно ядро не пропадет у нас даром!» – воскликнул весело Фридрих и приказал открыть огонь по расстроенным рядам русских колонн, отброшенных одна на другую и сжатых в плотную, беспорядочную массу. Под градом прусских пуль замешательство среди русских усилилось, и король послал сказать Зейдлицу, чтоб он докончил начатое артиллерией истребление неприятеля, обменявшись при этом с начальником своей блестящей конницы следующими эпическими фразами:
   – Скажите генералу, что он ответит мне головою за битву.
   – Скажите королю, что после битвы моя голова в его распоряжении.
   Прусская кавалерия налетела на русских в критическую для них минуту, удачно выбранную удалым боевым генералом, и под его бешеным натиском армия Фермора дрогнула. Посреди кругового движения, которое ей приходилось совершать на глазах у неприятеля, ни один из ее полков уже не стоял на своем месте: некоторые из них, очутившись на противоположном конце лагеря, случайно наткнулись на маркитанские бочки с водкой, разбили их, в одну минуту тысячи солдат опьянели. Никто уже не слушал команду. Фермор, впрочем, бежал с поля сражения еще чуть ли не при первой атаке, говоря австрийскому генералу Сент-Андре: «Если нужно, я дойду и до Шведта». Там стоял Румянцев со своим корпусом.
   Но значило ли это, что Фридрих одержал наконец победу над русскими, – победу, которая не далась в свое время Левальдту? В первую минуту король не сомневался в этом; однако он вскоре должен был признать свое заблуждение. До победы было еще далеко. Того, на что рассчитывал Фридрих, – нравственногопоражения неприятеля, без которого его материальные потери стоили немногого, не было заметно вовсе. Предоставленная самой себе, почти отданная во власть нападающих, русская армия продолжала драться. Она была в безвыходном положении, но не выказывала никакого волнения. Не говоря уже о солдатах, даже офицеры не сознавали, по-видимому, того, чт? происходит. Пруссаки появились с северной стороны, а не с южной: не все ли равно? По справедливому замечанию одного русского историка, [645]фронт битвы был для них там, откуда нападал неприятель. И с равнодушием, тупым, но в то же время великим, которым они после Фридриха удивляли и приводили в ужас не одного полководца, они не думали ни о бегстве, ни о сдаче. «Сами пруссаки говорят, что им представилось такое зрелище, какого они никогда еще не видывали, – пишет Болотов в своих „Записках“. – Они видели везде россиян малыми и большими кучками и толпами, стоящих по расстрелянии всех патронов своих, как каменных, и обороняющихся до последней капли крови, и что им легче было их убивать, нежели обращать в бегство. Многие, будучи прострелены насквозь, не переставали держаться на ногах и до тех пор драться, покуда могли их держать на себе ноги; иные, потеряв руку и ногу, лежали уже на земле, а не переставали еще другою здоровою рукою обороняться и вредить своим неприятелям...» Де Катт свидетельствует о том же: «Русские полегли рядами; но когда их рубили саблями, они целовали ствол ружья и не выпускали его из рук». Сам Фридрих подтверждает это: «Они неповоротливы, но они держатся стойко, тогда как мои негодяи на левом фланге бросили меня, побежав, как старые...» [646]
   Эта битва была в коротких чертах тем, что повторилось впоследствии при Эйлау, Смоленске, Бородине. Вечером король отправил в Берлин извещение о победе, но он не достиг той цели, которую преследовал: русская армия, хотя и понесшая громадные потери, не была уничтожена, не была доведена до необходимости сдаться и даже не была заперта в том тупик, в который ее загнал король: беспорядочное бегство левого крыла прусской армии дало ей свободный выход от реки, хотя до захода солнца она и не думала воспользоваться им для отступления. Только ночью, вернувшись на свой пост, Фермор приказал очистить поле битвы, которое его войска защищали так горячо. И Фридрих, уже возвестивший о капитуляции русских: «Фермор сдается... он сдался... впрочем, я еще не уверен в этом», должен был взять свои слова назад и утешиться, рифмуя:
 
Quel vainqueur ne doit qu’? ses armes
S?n triomphe et son bonheur?
 
   Русские потеряли восемнадцать тысяч убитыми и ранеными, восемьдесят пять пушек и около трех тысяч пленных, в том числе пять генералов. Они продолжали отступать, дойдя до Ландсберга и перестав угрожать Кюстрину. [647]Однако, оставив в свою очередь на поле сражения десять тысяч человек, а в руках неприятеля полторы тысячи пленных, победитель их не мог похвалиться тем, что уравнял теперь с ними свои силы. Фермор отступил на укрепленную позицию, защищенную лучше первой от неожиданных сюрпризов от неприятеля, и, соединившись со свежими войсками Румянцева, мог со дня на день дать Фридриху новую битву. Король готовился к ней и был так мало уверен в победе, что когда одна крестьянка пришла просить его о месте для своего сына, он ответил: «Милая, как вы хотите, чтоб я дал место вашему сыну, когда я сам не знаю, останусь ли на своем?»
   Но у Фермора не хватило инициативы, и он продолжал воевать с Фридрихом лишь при помощи реляций, которые посылал с театра войны, газетных статей и молебнов. Но, увы! и тут его ждала неудача. Поместив первую депешу короля о победе, газета «Berlinische Nachrichten»могла присоединить к ней, в номере от 29 августа, еще вторую, радостную для пруссаков весть о капитуляции Луисбурга, вместе с которым англичане получили и ключи от Канады! А Фермор в первом рапорте, отправленном им в Петербург, должен был назвать битву при Цорндорфе неудачным случаем. Впоследствии он изменил о ней свое мнение; он тоже отслужил благодарственное молебствие за победу, и русское правительство потребовало – правда безрезультатно, – чтобы Лондонская официальная газета напечатала опровержение известий, пришедших из Берлина, и чтобы журналист, посмеявшийся над противниками Фридриха, был наказан. В Париже же решили, что Цорндорфская битва была победой союзников, и даже стали носить банты «? la Цорндорф». [648]Теперь этот спорный вопрос уже не вызывает сомнений. Фридрих был победителем при Цорндорфе, как в свое время Наполеон при Бородине, по тем же причинам, в тех же пределах и с теми же результатами. На обеих полях сражений гений, расчет, дисциплина, превосходство вооружения и военной организации дали все, что они могли дать, и до некоторой степени возместили недостаток численности, но решительной победы не одержали, – потому что численность, эта материальная сила, была подкреплена со стороны русских другой, нравственной силой, безграничной по своей устойчивости. Фермор не взял Кюстрина, как предполагал, и не открыл себе дорогу в Берлин. Но и Фридрих не уничтожил русскую армию и не отбросил ее за Варту, как намеревался сделать. Ограниченность русского главнокомандующего проявилась при этом еще и в том, что, отослав Румянцева в ту минуту, когда его присутствие было так необходимо в русской армии, Фермор не стал ждать его возвращения, а, поддавшись ложным маневрам Фридриха, сам двинулся на север навстречу своему младшему генералу. [649]И кампания кончилась тем, что обе армии разошлись в разные стороны, – прусская в Силезию, русская в Померанию, где один из немецких генералов Фермора, Пальменбах, приступил наконец к осаде, столь не вовремя порученной Румянцеву: Кольберг, плохо защищенный слабым гарнизоном из двух батальонов милиции и нескольких инвалидов, казался легкой добычей. Однако он в течение нескольких лет сумел устоять перед натиском осаждающих. Хотя Фридрих и рассчитывал на это, но после того, как он по личному опыту узнал, какую силу представляют собою русские войска, мысли его оставались мрачными. Он еще в сентябре писал своему брату: «Все наши армии находятся теперь в критическом положении, следовательно и ваша – также. Я это знаю, чувствую, но обязан держаться здесь твердо, пока не заставлю этих диких зверей уйти за Ландсберг». В то же время через Кейта, английского посла, который оставался в Петербурге под тем предлогом, что Англия не ведет войны непосредственно с Елизаветой, он пробовал войти с Русским двором в соглашение, и когда вдова Манштейна доставила ему рукописные записки генерала, он поручил Герцбергу вычеркнуть из них все оскорбительные для России страницы. [650]В октябре, соединив с войском принца Генриха в Саксонии свою армию, сильно поредевшую после понесенных ею потерь, он потерпел при Гохкирхене (14 окт. 1758 г.) жестокое поражение. Только его искусство и трусливость его победителя спасли его от непоправимых последствий полного разгрома. Фридрих сумел даже заставить Дауна вывести австрийские войска из Силезии, и в то же время несколько эскадронов его гусар, под командой Платена, навели панику на осаждавших Кольберг и обратили их в бегство.
   Год приходил к концу, не дав ни одному из противников решительного перевеса, но все-таки значительно обессилив армию Фридриха, особенно в сравнении с русской. А Елизавета выражала между тем все более твердое намерение продолжать начатую борьбу, «хотя бы ей пришлось пожертвовать для этого последним рублем и последним солдатом», – как она говорила Эстергази. [651]Но зато вне Петербурга уже начинали возникать споры об условиях этой войны и о возможности ее продолжения. Ряд непрерывных поражений вызвали в Версале утомление и упадок духа. «Поверьте мне, без мира мы погибнем, и погибнем постыдно», – писал Берни Стенвиллю в мае 1758 года. [652]Да и завоевание Восточной Пруссии внушало Франции вполне понятные опасения, хотя она и не могла пожаловаться на поведение России.
V. Версаль и Петербург
   Елизавета же, напротив, старалась, по-видимому, угодить своей новой союзнице. Так, она решила вопрос о Курляндии в желательном для Франции смысле. После ссылки Бирона герцогство управлялось советом, получавшим приказания от русского резидента, хотя в принципе и продолжало считаться польским ленным владением. А чтоб поддержать в Курляндии свой авторитет, Россия требовала с нее уплаты долга, достигавшего по несколько произвольному расчету до двух с половиною миллионов рублей. [653]Но весною 1758 года Август III прислал в Петербург своего сына Карла, который имел счастье понравиться императрице; он домогался, при тайном содействии маркиза Лопиталя, наследия Бирона, и Елизавета согласилась на его кандидатуру. Польский сенат тоже перешел на его сторону после того, как сейм был сорван, и Карл Саксонский, по дороге в русскую армию, сумел добиться в Варшаве тех же успехов, что и в Петербурге, несмотря на происки дочери Бирона, которая, обратившись в православие и допущенная в круг близких лиц к Елизавете, находила коварную поддержку своим планам в том же французском после. [654]Добрейший Лопиталь был одним из тех дипломатов, которые прибегают к двуличности из любви к искусству, не зная, как применить ее к делу.
   С другой стороны, по мере того как Франция терпела и в Америке и в Германии неудачу за неудачей, – царица становилась все любезнее к маркизу Лопиталю. После поражения графа Клермона при Крефельде (23 июня 1758 г.) она сказала ему: «Я разделяю ваше огорчение, но счастье оружия переменчиво... Вы вскоре возьмете свое». Три раза в течение вечера она подходила к нему под удивленными взглядами присутствующих и, взяв его фамильярно за руку, повторяла ему слова утешении: «Мой милый посол, прошу вас, не волнуйтесь. Подождем подробных известий. Вначале всегда все преувеличивают». [655]
   Воронцов, правда, только что получил от милого посла пятьдесят тысяч рублей в виде ссуды.
   В августе 1758 года после безумной выходки – подробности ее рассказаны мною в другом месте [656]– которая, придав отношениям Понятовского к великой княгине еще больше гласности, сделала его дальнейшее пребывание в Петербурге невозможным, он был отозван, что довершило желания французской партии. Но вслед за этим маркизу Лопиталю пришлось выдержать нападение, к которому он должен был быть приготовлен милостями Елизаветы. Дело шло о приступлении Франции к австро-русскому договору, подписанному 22 января 1757 года. Этот договор внушал Берни крайнее недоверие – и при этом не столько то, о чем упоминалось в нем, сколько именно то, о чем в нем умалчивалось. Его условия не давали России явно никаких выгод, никакого вознаграждения за жертвы, понесенные ею во время войны. Очевидно, у нее были честолюбивые планы, в которых она до поры до времени не хотела признаваться. И то обстоятельство, что она устроилась хозяйкой в Восточной Пруссии и обращалась с этой областью как со своей собственностью, только подтверждало в глазах французского министра его подозрения. По-видимому, Россия стремилась расширить свои владения или со стороны Германии, или со стороны Польши, а и то и другое казалось Берни одинаково недопустимым.