Но и несмотря на то, что на русских, особенно в начале войны, нередко нападал панически страх, и даже храбрецы среди них дрожали перед пруссаками, – их армия не состояла из трусов. Они доказали это на деле. Обученные, вооруженные и одетые на европейский лад, подчиненные по преимуществу офицерам немцам, они вместе со старыми ветеранами Миниха, принимавшие участие в походе, по внешнему виду мало отличались от западных образцов. Русские войска того времени, с их тяжелыми сапогами и меховыми папахами, несравненно более уклонились от общеевропейского типа солдата. Просмотрите в интересной книге Рамбо (« Russes et Prusiens») гравюры, изображающие военные силуэты из лагерей Апраксина или Салтыкова: разве только какой-нибудь уральский казак напоминает среди них варварский Восток. А гренадеры, драгуны, стрелки кажутся одетыми во французский мундир времен Людовика XV. Под этим мундиром душа у русских солдат была, правда, иная. Но, не умея скрыть от неприятеля своих слабых сторон, они обнаружили зато неожиданно и свою силу, которая совершенно сбила с толку их судей и спутала все расчеты их врагов. Готовясь вступить в бой с противником, который – они это знали – всегда и над всеми одерживал до сих пор верх и был окружен в их суеверных глазах ореолом чего-то легендарного; находясь под впечатлением неприятных случайностей, вроде той, что обезоружила Болотова; недостаточно организованные и плохо управляемые, они сами этой силы как будто не подозревали и только на деле могли ее познать. И вскоре им для этого представился случай.
   Когда Фридрих убедился, наконец, в твердом намерении русских занять Восточную Пруссию, он мог выставить против них только двадцать восемь тысяч человек, из которых восемь тысяч было гарнизонного войска. Страшное поражение, понесенное им только что при Колине (18 июня 1757 года), победа французов при Гастенбеке (26 июня 1757 года), вступление в кампанию шведов значительно сократили его силы. Русская же армия, которая 7 и 8 августа перешла через Прегель и двинулась к Кенигсбергу, на бумаге в пять раз превосходила численностью прусский отряд, а в действительности равнялась приблизительно семидесяти одной тысяче человек. [614]Разница в силах была громадная, но, при известных взглядах Фридриха, это не мешало ему быть уверенным в победе. Левальдт не решился однако привести в исполнение план короля. Он ограничился тем, что прикрыл Кенигсберг и укрепился впереди Велау, вблизи исторического поля сражения к северу от Тильзита и к югу от Эйлау и Фридланда, памятных всем по походам другой великой армии. Прусский генерал остановился при слиянии Прегеля и Аллы на перекрестке дорог, которые из Тильзита и из Ковно шли к столице Восточной Пруссии. Апраксин видимо намеревался или сбить его с этой позиции, или обойти, и обе армии в течение нескольких дней стояли неподвижно, невидимые одна другой и отделенные с прусской стороны Норкиттенским, а с русской – Гросс-Эгерсдорфским лесом. Деревня Гросс-Эгерсдорф лежит посреди небольшой равнины, сжатой между двумя лесами и словно нарочно созданной для битвы. Поле здесь довольно ровное, но топкое и неудобное для передвижения конницы и артиллерии и слишком узкое для того, чтобы русская армия могла развернуться на нем со своим гигантским обозом.
   18 августа, видя, что он заперт между Прегелем и Ауксиной и чувствуя недостаток в фураже, Апраксин отдал приказ двинуться на Алленбург. Он хотел обойти неприятеля. И утром 19 августа русские войска вошли в Гросс-Эгерсдофский лес по узким и почти непроходимым дорогам, на которых выстроиться было невозможно. Проведя ночь под ружьем, русские на рассвете хотели двинуться в путь, когда впереди первых колонн трубач прусской армии, уже вышедшей из Норкиттенского леса и построенной в боевой порядок, неожиданно заиграл в атаку. Получив точные сведения от своих разведчиков, Левальдт, оправдывая доверие своего государя, застал Апраксина врасплох во время сложного и опасного маневра русской армии. [615]
   «Боже мой! Какое сделалось тогда во всей нашей армии и обозах смятение! – пишет Болотов. – Какой поднялся вопль, какой шум и какая началась скачка и какая беспорядица! Инде слышен был крик: „Сюда! Сюда! артиллерию!“ В другом месте кричали: „Конницу, конницу скорей сюда посылайте!“ Инде кричали: „Обозы, прочь! Прочь! Назад! Назад! Назад!“
   Легко себе представить какое впечатление должна была произвести на беспорядочную толпу русских правильная атака прусского генерала и залпы его артиллерии. В несколько минут Нарвский и 2-й Гренадерский полки были перебиты наполовину. Генерал Зыбин был убит, генерал Лопухин, смертельно раненый, попал в руки пруссаков. Русские дрогнули и были отброшены к лесу. Казалось, это было полное поражение и разгром русской армии, которые предсказывал Фридрих.
   Но нет! В эту минуту случилось то, что не раз повторялось впоследствии в истории будущих войн с народом Петра Великого. Через лес, по болотам, считавшимся непроходимыми, примчался новый русский полк, 3-й Новгородский, и ударил в штыки. Откуда он явился? Никто не мог этого сказать. Его вел молодой Румянцев, но, согласно преданию, новгородцы по собственному желанию ринулись в бой. А вслед за ними появилось еще четыре полка, тоже остававшихся в арьергарде. Кто приказал им выступить? Только не Апраксин, – это известно достоверно. Потеряв голову и обезумев от страха, он вовсе перестал распоряжаться сражением. Когда впоследствии маршалу Кейту доложили о том, что под русским главнокомандующим была ранена лошадь, старик [616]возразил на это: «Да, его собственными шпорами, конечно». Но принадлежала ли Румянцеву инициатива этого ответственного шага или, как это предполагали другие, сами солдаты его полка и четырех остальных, услыша перестрелку и отчаянные крики погибавших товарищей, бросились исполнять завет Петра Великого: «Товарища выручай», – во всяком случае, результата этого нападения был блестящий. Забыв свой ужас перед пруссаками, русские ударили на них с такою стремительностью и жаром, что под их яростным натиском Левальдт еще до Наполеона испытал на себе, какую громадную силу представляет беспорядочная человеческая толпа, когда она повинуется чувству, более могучему, чем соображения военного искусства, и более глубокому, чем страх смерти. Левальдт в свою очередь слишком растянул свой фронт и, поддаваясь численности врага, был принужден скомандовать отступление. Он причинил неприятелю громадный урон, по русским донесениям, в два раза превосходивший его собственные потери, но не только оставил в руках русских поле сражения, а открыл им и дорогу на Кенигсберг. [617]
   Эта первая встреча русских с пруссаками была победой численного превосходства и стихийной храбрости над наукой и дисциплиной; но тем не менее все расчеты Фридриха были разбиты. Апраксину ничего не стоило теперь протянуть через завоеванную им Пруссию руку шведам, находившимся в Померании, и вместе с ними появиться под стенами Берлина.
   Как известно, он и не подумал этого сделать. Новый сюрприз ожидал европейский мир, готовый уже провозгласить торжество коалиции. Подвинувшись было вперед, Апраксин повернул затем обратно к Тильзиту, сделал вид, что хочет здесь укрепиться, но через несколько недель окончательно отступил и перешел за Неман. Причина этого невероятного отступления вызвала среди историков множество споров, которые не кончились и до сих пор. Старались объяснить ее и продажностью русского главнокомандующего, и преданностью великого князя Пруссии, и интригами великой княгини, и происками Бестужева, и наконец, как и всегда, ошибками тайной дипломатии Людовика XV и ее симпатиями к полякам. [618]
   Прежде всего, я сниму подозрение с последней обвиняемой. Утверждали, будто отступление Апраксина было вызвано вмешательством графа Брольи, который сделался в Варшаве защитником подданных Августа III, жестоко страдавших от войны. Русская армия действительно стояла на берегах Вислы, и местные жители терпели от солдат всевозможные неудобства, реквизиции и незаконные поборы. На это раздавались, конечно, жалобы, вполне основательные, как это признали впоследствии даже русские военные власти; [619]вполне естественно также, что в силу исторических отношений, установившихся между Польшей и Францией, представитель Людовика XV стал адвокатом пострадавших. Но чтобы его воля или власть могли остановить победоносное шествие Апраксина и помешать успехам русских накануне решительного столкновения между французской и прусской армиями, – это совершенно неправдоподобно и в то же время бездоказательно. Если бы французский агент сделал такую попытку, это было бы с его стороны актом государственной измены, и удаться ему она ни в каком случае не могла. Но переписка графа Брольи доказывает, что он никогда не помышлял ни о чем подобном. Он защищал в ней своих польских клиентов, – это правда, но в письмах к маркизу Лопиталю говорил о необходимости заменить Апраксина более энергичным и твердым генералом, а после Гросс-Эгерсдорфа указал на опасность, которая, по его мнению, грозила Польше не от дальнейшего движения русской армии вглубь Пруссии, а напротив, от ее отступления, связанного с зимовкой – в пределах Речи Посполитой. А когда Апраксин отступил, он строго осудил его. [620]
   После некоторых колебаний я, пристально изучив факты, относящиеся к этому спорному вопросу, пришел со своей стороны к заключению, что отступление русского генерала стоит в несомненной связи с нездоровьем Елизаветы, случившимся в первых числах сентября. 8-го, в день Рождества Богородицы, когда императрица возвращалась одна из приходской церкви в Царском Селе, ей сделалось дурно, и она упала без сознания в нескольких шагах от храма. Ее окружила толпа, не смевшая подойти к ней близко, и в первую минуту думали, что она скончалась; какая-то женщина из народа прикрыла ей платком лицо. Сбежавшиеся придворные дамы тщетно старались привести Елизавету в чувство. Лейб-медик императрицы, Кондоиди, был болен, и за его отсутствием не знали, к кому обратиться. Наконец явился французский хирург Фюзадье и пустил императрице кровь, но это не дало августейшей больной облегчения; принесли кушетку и ширмы и два часа неотступно ухаживали за Елизаветой; она по-прежнему не приходила в себя. Когда ее перенесли во дворец, обморок кончился, но императрица не могла говорить, так как прикусила себе язык. Несколько дней она оставалась между жизнью и смертью, [621]и роковой исход казался не только возможным, но почти неизбежным. А это возвещало: перемену царствования, которая должна была произвести полный переворот во внешней политике России, восшествие на престол государя, и душой, и телом преданного Фридриху, и торжество Бестужева, находившегося, как это было всем известно, в большой милости у молодого двора. И как раз в ту минуту, когда до Апраксина могло дойти известие о болезни государыни, он и отдал приказ об отступлении. Некоторые историки смешали при этом два различных движения русской армии: ее возвращение к Тильзиту по распоряжению военного совета, собравшегося 27 августа, и решение эвакуировать Пруссию, принятое в ночь с 14 на 15 сентября. Первое объяснялось отсутствием провианта, но не исключало намерения двинуться дальше на Кенигсберг, когда запасы провианта будут пополнены, [622]второе же, не имело никакой видимой причины. Чтоб объяснить его, ссылались на беспорядок, царивший в интендантской части армии, не знавшей, где взять лошадей для обоза и куда девать пятнадцать тысяч больных и раненых. Но ведь это были обычные условия, в которых всегда приходилось действовать русской армии!
   Апраксин, конечно, не сумел принять необходимых мер, чтоб обеспечить своим войскам продовольствие, а своим поведением в завоеванной стране он создал себе только новые препятствия в этом отношении. Австрийский военный агент говорит об этом в своем рапорте: «(Апраксин) горячо уверял жителей Пруссии, что будет покровительствовать им. Они приходили к нему со всех сторон, приносили присягу на верность и покорно отдавали все, что от них требовали. Но едва они выказали свое доверие, как русские стали злоупотреблять им, сжигая их деревни, убивая и насилуя жителей, взламывая двери церквей и отрывая погребенных, и наконец неслыханными ужасами превратили в пустыню возделанную и плодородную страну, в которой всякая другая армия нашла бы возможность прокормиться в течение долгого времени». [623]Но и этим обстоятельством можно объяснить лишь отступление Апраксина в Тильзит, а никак не его бегство за Неман. Впрочем, картина, нарисованная австрийским офицером, несомненно страдает преувеличением, и ему веришь с трудом, когда он рассказывает, как казаки поднимали раненых и резали их на куски, чтоб есть. Вопреки русским военным писателям, которые, мне кажется, должны были уступить в данном случае требованиям официальной истории, я остаюсь при моем предположении, тем более что в то время, когда происходили все эти события, никто не объяснял иначе отступления Апраксина. В Петербурге Эстергази был поражен совпадением, на которое я указывал выше, и вывел из него те же заключения, что и я. [624]Об этом совпадении упоминалось, по-видимому, и в следствии, открытом против русского главнокомандующего; и так же объясняет дело и сама Екатерина в своих «Записках», [625]стараясь снять при этом лично с себя всякую ответственность. У Апраксина было при дворе много друзей, готовых за него вступиться. Но их усилия не привели ни к чему, и победитель при Гросс-Эгерсдорфе был смещен в конце ноября, когда стали очевидны последствия его гибельного решения, и положение его побежденного врага резко изменилось к лучшему.
   В сентябре, после сражения Левальдта и капитуляции герцога Кумберландского в Клостерсевене (8 сентября 1757 г.), Фридрих мог считать себя погибшим. Но в октябре, поручив Левальдту прогнать шведов из Померании, он с несколькими полками двинулся навстречу французской армии Субиза, которую Бехтеев, основываясь на парижских слухах, ставил еще ниже, нежели маркиз Лопиталь русскую, виденную им в Риге. Ее называли, писал Бехтеев, «армией крайней дружбы», объясняя причинами сентиментального свойства выбор главнокомандующего; армия же, во главе которой стоял д’Эстре, называлась «arm?e d’admiration», «ибо всем этот второй выбор был удивителен», и наконец корпус герцога Ришелье назывался «армией бочаров» – «arm?e des tonneliers», потому что «она определена была для подкрепления округов имперских, и они, как бочары, имели бочку обручами(par les cercles) скреплять». [626]Встреча прусского короля с этими войсками, которые заранее высмеивались, произошла 5 ноября.
   Эта встреча была битвой при Росбахе.
   А несколько недель спустя лишенный командования Апраксин был арестован в Риге; ему грозил суд, который друзьям его удалось оттянуть до августа 1758 года. Но следствие над ним закончилось, едва начавшись, потому что Апраксин скончался от апоплексического удара при первом же допросе. Но зато этот ничего не открывший процесс принес другой результат, который, с точки зрения интересов антипрусской коалиции, почти компенсировал поражения, понесенные ею во время кампании. Я говорю о падении Бестужева.
III. Падение Бестужева
   Оно было вызвано еще и другими причинами. После Росбаха маркиз Лопиталь стал мечтать об отомщении прусской партии за общие несчастья на войне и вошел в соглашение с графом Брольи, чтобы отозвать из Петербурга поляка, которому было суждено сыграть в истории такую странную роль, и который перед тем, как служить в Варшаве бессознательным орудием в руках великой Екатерины и великого Фридриха, с тою же преданностью, слепо защищал теперь в России интересы великой княгини и ее политических друзей. Графа Брольи напрасно упрекали в том, что он поступил в данном случае самовольно. [627]Понятовский был племянником Чарторыйских и представителем русской партии, во главе которой они стояли в Польше, – следовательно, естественным противником политики французского посла в Варшаве. Но прежде чем предпринять против него какие-нибудь меры, граф Брольи заручился на этот счет формальным приказом от Берни, о котором, впрочем, вероятно, сам хлопотал. [628]Этот приказ был отдан еще до болезни Елизаветы в сентябре 1757 года, когда Версальский двор только и думал о том, как бы угодить императрице, по донесениям маркиза Лопиталя, с нескрываемым нетерпением переносившей интриги поляка и его интимные отношения с великой княгиней, которые получали с каждым днем все более нежелательную огласку. Но после болезни Елизаветы Берни испугался и решил вернуть себе скорее милость великой княгини и великого канцлера, по слухам опять входившего в силу. Он немедленно послал поэтому второй приказ, отменявший первый, [629]чт? и могло ввести в заблуждение некоторых историков. Понятовский захворал очень кстати, чтоб отложить свой отъезд, и маркиз Лопиталь должен был согласиться на его присутствие в Петербурге. И Елизавета с удивлением узнала, что невыносимый интриган, которого уже так давно осуждала Франция, теперь остается при ее дворе с соизволения своих прежних обвинителей. Она не колеблясь объяснила этот неожиданный оборот дела новыми происками великой княгини и канцлера и увидела в этом вызов, брошенный ей молодым двором. Возбужденные надеждой захватить вскоре власть в свои руки, Екатерина и ее сторонники действительно потеряли всякое чувство меры и осторожность в своих поступках. И уже давнишнее раздражение Елизаветы против ее неискусного и вероломного министра дошло теперь до того, что она не могла сдерживать его больше.
   Беседуя с государыней, Эстергази был поражен ее враждебностью к Бестужеву, которую она уже не пыталась скрывать.
   – Не знаю право, что делать с этим человеком! – говорила она.
   Он ответил шутя:
   – Поручите его моим заботам, ваше величество. Я дам ему пенсию. Мы только выиграем от этого.
   Этот разговор происходил во время бала, в отдаленной гостиной, куда Елизавета, чувствовавшая себя по обыкновению плохо, скрылась от шума. Маркиз Лопиталь присутствовал при нем. Бестужев, насторожившись, бродил возле дверей с озабоченным лицом. Великий князь бросал в сторону гостиной взгляды, полные гнева. В воздухе чувствовалось приближение бури. Австрийскому послу и прежде приходило в голову, что царица подумывает о том, чтобы освободить из темницы несчастного Иоанна Антоновича и изменить в его пользу завещание о престолонаследии. Возможно, правда, что дважды приказывая привозить его к себе, Елизавета действовала не только под влиянием простого любопытства. Воронцов, тоже встревоженный, уговаривал великого князя подойти к тетке.
   – Я не хочу быть в обществе этого арлекина!
   Так называл великий князь Лопиталя. Затем он прибавил: «Я не могу больше жить при этом дворе. Я попрошу императрицу, чтобы она отпустила меня на мою родину, где мне будет приятнее жить в качестве простого поручика»... [630]
   Елизавета наверное замышляла что-то серьезное; но болезнь опять помешала исполнению ее планов. В ноябре у нее повторился обморок, и она заметила, оправившись, как поредели ряды ее приближенных. Когда она спрашивала кого-нибудь, ей неизменно отвечали, что это лицо находится у великого князя или у великой княгини. Взоры всех были обращены в сторону восходящего солнца. Почувствовав себя несколько лучше в январе 1758 года, она с еще большим жаром решила продолжать войну против Фридриха, и когда Венский двор стал хлопотать о присылке вспомогательного корпуса в 30 000 человек, она немедленно подписала указ о его выступлении. В то же время Александр Шувалов отправился в Нарву, чтобы допросить Апраксина, которого подозревали в том, что он поддерживал секретную переписку с великой княгиней. Через несколько недель Бестужев был арестован, и по-видимому и Екатерина должна была разделить с ним немилость императрицы. Их обоих считали виновниками отступления русской армии.
   Дело молодого двора было проиграно. Так можно было думать, по крайней мере. Но великокняжеская чета научилась в придворном мире, где требуется столько гибкости и податливости, быстро применяться к обстоятельствам. Молодой великий князь первый подал пример жене. Маркиз Лопиталь был поражен, увидев его с сияющим лицом при известии об аресте Бестужева:
   – Как я жалею, маркиз, что мой бедный друг Шетарди уже умер! Это известие доставило бы ему столько удовольствия!
   Екатерина вначале держала себя вызывающе; но через несколько дней, сознав свое бессилие, смирилась и унизилась до того, что обратилась за помощью к французскому послу. К Лопиталю явился сперва французский купец Раймберт, доверенное лицо Екатерины по ее денежным делам, затем Штамке, министр великого князя, и еще другие гонцы, которые умоляли маркиза воспользоваться своим влиянием на императрицу, чтобы утишить ее гнев. Вопреки тому, что утверждал один историк, [631]и что было бы со стороны маркиза Лопиталя непростительной ошибкой, он не отказал Екатерине в своих услугах и устроил знаменитое свидание императрицы и великой княгини 13 апреля; Екатерина далеко не выказала при этом той неукротимой гордости, которой некоторые историки наделили ее слишком щедро. Будущая Северная Семирамида проявила гораздо больше непоследовательности, чем гордости; после разговора она было вернулась к своим честолюбивым планам, потом кинулась к Шувалову и даже прибегала к услугам камердинера своего мужа, француза Брессана. Тут маркиз Лопиталь действительно нашел, что ему незачем вмешиваться дальше в чужие дела и, согласно французской поговорки, «совать палец между деревом и корою». Он любил образные выражения. Впрочем, повторное свидание обеих женщин в мае, по-видимому, вполне их примирило; [632]интересы же Франции, в сущности, не затрагивались этой ссорой, которая была следствием французской победы.
   Потому что падение Бестужева было несомненно победою Франции. Только ни Россия, ни Франция не сумели воспользоваться ею, и, вслед за неудачами, постигшими их на войне, они сделали ряд новых ошибок. Зарождавшиеся между обеими странами симпатии подняли вопрос громадной важности для будущего их взаимных отношений: вопрос о замене английских товаров французскими на русском рынке. Но французские коммерсанты выказали тут, к сожалению, те же отрицательные свойства – излишнюю и щепетильную осторожность, которые и теперь парализуют их предприимчивость в ущерб перед их конкурентами. Французский консул в Петербурге объяснял в своем письме в Париж, почему начатые было переговоры ни к чему не привели:
   «Новые обложения, которые генеральные откупщики нашли необходимым произвести, прежде чем вступить в договор с Россией (вопрос шел как раз о торговле табаком), послужили для заключения его непреодолимым препятствием, вследствие чего договор, подписанный господами Раймбертом и Мишелем вместе с графом Петром Шуваловым, надо считать уничтоженным... Он (Шувалов) крайне обижен, и это вполне естественно, тем, что мы ему изменили после того, как склонили его при посредстве нашего посла... нарушить договор, заключенный им с одной английской фирмой... Ответ его был таков: – „Я больше не хочу слышать о французах; они ничего не понимают в делах“. Он сказал также другому лицу, говоря об англичанах и французах: – Первые негоцианты, а вторые лавочники». [633]
   Итак, побеждая Францию на море, Англия и тут сумела воспользоваться нерешительностью своей соперницы. В то же время и Европа, удивленная поражением при Росбахе и склонная первоначально смотреть на него как на случайную неудачу, которую будет легко исправить, напрасно поджидала с театра войны известия о том, что слава французского оружия восстановлена. В Петербурге разочарование после Росбаха было очень велико, и это отразилось на тех зарождающихся симпатиях, о которых я говорил выше, тем более что в эту зиму, столь несчастную для коалиции, война, казалось, обрушилась всей своей тяжестью на одну Россию, отдав в ее руки и лавры победительницы, и судьбу Фридриха.
IV. Кенигсберг и Цорндорф
   В январе 1758 года русская армия, под начальством нового главнокомандующего, графа Фермора, двинулась вперед по пути, с которого отступил Апраксин. Вступив вновь в Тильзит, Фермор увидел, что дорога на Кенигсберг перед ним открыта. Фридрих считал бесполезным повторять опыт Гросс-Эгерсдорфа, и Левальдт был далеко: сперва он был занят освобождением Померании, затем отозван вглубь Германии. И 10 января в русский лагерь явилась депутация от почетных граждан Кенигсберга, соглашавшихся отдать город без бою, «под условием сохранения их прав, льгот и преимуществ»: они требовали многого за очень малую цену: Левальдт предусмотрительно вывез из Кенигсберга и гарнизон, и деньги, и провиантские магазины. Однако Фермор согласился на капитуляцию и добросовестно выполнил ее условия. Он был человек германской культуры, а его штаб, как известно, состоял по преимуществу из немцев. Русские историки единогласно и довольно строго осуждают его за эту снисходительность к пруссакам. Фридрих, – говорят они, – поступал совершенно иначе в Саксонии. Это правда, но не всякий мог позволить себе нарушать безнаказанно самые священные права справедливости и человечности, как это делал прусский король. Ему давала на это право его беспримерная смелость, почти всегда увенчивавшаяся успехом. Но зато, благодаря проявленной русскими умеренности, они в течение всей войны мирно владели завоеванной провинцией, почти не встречая с ее стороны сопротивления.