Другой раз Аввакум становится случайно свидетелем прелюбодеяния. Сцена эта рассказана им со всеми деталями крайнего реализма. Застигнутый врасплох, мужчина поднимается и бормочет протопопу слова извинения. Гораздо более смелая, оправляя панталоны, женщина бесстыдно отрицает совершенный грех. «Женщины этого сорта носят панталоны» замечает Аввакум, случайно сообщая нам одну из тайн женского туалета той эпохи. Этот случай происходил в Сибири, и виновная была отдана священнику на исправление. Аввакум посадил ее в погреб и выдержал в темноте и холоде в течение трех суток, лишив ее пищи. Когда она ночью принималась кричать, смущая его в его молитвах, он выводил ее из заключения и говорил ей:
   – Хочешь водки и пива?
   Дрожа, она отвечает ему:
   – Что мне делать с этими напитками? Ради Бога, дайте мне кусок хлеба!
   Невозмутимо он принимается не кормить ее, я поучать.
   – Пойми, мое дитя, сущность вещей. Желание питает разврат, а желание рождается от невоздержности, благодаря отсутствию разума и равнодушию к Богу. Пьянство и обжорство вызывают желание наслаждения, как телица, ты выжидаешь сильного быка, как кошка, ты караулишь котов в любовном блаженстве и забываешь о смерти!
   «После этого, продолжает Аввакум, я ей дал в руки четки и приказал ей творить поклоны Богу. Не будучи в силах кланяться от большой слабости, она упала. Я приказал тогда церковному сторожу бить кнутом. Я плакал перед Господом и мучил ее».
   Этот неисправимый катехизатор был в сущности добрым человеком, способным выказать бесконечную кротость, обнаружить бесконечную чувствительность. Но как только религия, т. е. то, что он считал религией, выступало на сцену, он становился свирепым. Во всех тех поступках, где, как ему кажется, затронута одна лишь мораль, он склоняется еще к снисходительности, особенно если имеет дело с женщинами, и его отношения к ним могли вызвать подозрения. Совершенно невинные, они между тем носили какой-то сантиментальный характер, где без всякого сомнения принимал участие и половой инстинкт. Так, накладывая покаяние на монахиню Елену, Аввакум обращается к ней со словами, где сострадание носит оттенок почти недвусмысленной нежности. Если же дело шло о том, что казалось ему с его точки зрения ересью, то здесь он становился неумолимым и полным ненависти. Истощив весь запас церковных проклятий, он обрушивался на виновных целым народным лексиконом самой грубой брани. Так, при разговоре с никонианцами у апостола всегда на языке такие слова, как «воры, разбойники, собаки», не говоря уже о других нецензурных эпитетах; он не лучше обходится даже со своими собственными товарищами, если находится с ними в малейшем противоречии. «Раскайся, трехголовый змей, исповедуй твою ошибку, вонючая собака, сын б....!» Вот его обычный стиль.
   Уступки, которые сделаны были Никону, приводят его в ярость. «Хороший царь быстро бы и повыше его повесил», пишет он. Тот хороший царь, к которому он апеллирует, был, следует думать, «Грозный». Между тем Аввакум совершенно не походил на него.
   Его ненависть не имела ничего общего с инстинктом жестокости. Она не была у него ни слепою, ни абсолютною. Среди тех, на которых она обрушивается, она отличает еретика, достойного самой ужасной казни, и человека, достойного сострадания и любви. Так, не впадая на этот раз в противоречие, в котором его обвинили некоторые из его биографов, Аввакум не перестает жалеть и любить всех и все. И он молится и хочет, чтобы его приверженцы молились за всех заблудших, и он не отчаивается в их обращении.
   Но можно тут легко и ошибиться. В Сибири, послав на рекогносцировку маленький отряд казаков, Пашков решил посоветоваться с местным колдуном, шаманом, будет ли им удача. Само собою разумеется, этот человек обещает полный успех. Тогда Аввакум падает на колени в свином стойле, служившем ему помещением. Он просит у Бога, чтобы отряд был истреблен. Пусть ни один из них не вернется! И он не сомневается, что молитва его будет услышана. Совершенно искренно он верит в постоянное общение с божественным Владыкою и в то, что тот слышит его. Все время исповедуя полное смирение, веря в постоянно являвшиеся ему видения, которые не покидают его своею милостью, он говорит без всякого стыда о чудесах, которые он совершил. По примеру Спасителя он исцеляет больных, изгоняет демонов, получает чудесные уловы.
   Когда его опровергают, это не оказывает на него никакого действия. Накануне своей второй отправки в Сибирь он хвастается, будто бы получил от неба обещание, что его не побеспокоят. И действительно, дьяк Башмаков потихоньку сказал ему от имени государя: «не бойся ничего, доверяй мне». Противоположные события не сбивают Аввакума с толку. В одном из своих писем он говорит, будто бы предсказал Пашкову, что он однажды попросит у него позволения надеть рясу, «что и случилось». В 1682 году автор предсказания был уже мертв, а Пашков продолжал быть воеводой в Нерчинске, но пророк умер, не потеряв веры в свою сверхъестественную силу. «Святой Дух так говорил чрез меня, простого грешника». «Святой Дух и я, мы судим», повторял он до своего последнего воздыхания.
   Пророк и чудотворец, – в этой двойной роли он лишь делал промах за промахом, благодаря узости своего ума и недостаточности образования. Он был начитан в узком кругу известной церковной литературы.
   Обширная память, хотя и не очень твердая, давала ему возможность забрасывать противника текстами настолько, что ему удавалось сбить с толку менее начитанных противников. Он был страшен в качестве полемиста, замечательно одаренный природою, вдохновением, оригинальностью, умением картинно выражаться, ловко подбирать сравнения, обороты речи, яркие пословицы, языком страстным, колоритным, вибрирующим, всегда простым, часто блестевшим юмором, в одно и то же время нежным и приятным или сжатым и энергичным, всегда легко понятным, без всякой искусственности, без следа риторики, без всякой заботы о диалектике, без всякой задней мысли, – уменьем говорить народным языком, да притом с настоящею силою виртуоза слова.
   В качестве догматического писателя он шел уже по пробитой дороге, причем ему приходилось воспроизводить лишь обычные обороты славянской литературы, – но повсюду, где он только затрагивал реальную жизнь, рассказывая о своей участи, беседуя со своими друзьями, он непосредственно черпал слова в источниках национальной речи. Он может поразить современного читателя грубостью некоторых выражений. Он часто тривиален, охотно обращается в циника и всегда называет вещи их именами. Но он одарен жизненной энергией и редкой силой возбудимости.
   Монахиня Елена согрешила, внеся смуту в одну семью. Аввакум склоняет сестер избегать ее, как зачумленную. Она должна их сама избегать, как оскверненная. Но ничто не должно измениться между нею и им, так как и он также заражен. Был ли он тронут ее чарами? Или, может быть, она внушила ему, если не слабость, то по крайней мере тот трепет пробужденного желания, которого он так страшился и который умел смирять в себе так сурово? Неизвестно. Может быть в силу утонченной чувствительности и смирения он не опровергал те дурные толки, которые вызвали их невинное общение. Он ей писал: «Мне нечего бояться чумных язв, покрывающих твое тело, так как я покрыт ими сам. Пошли мне малины: я могу ее есть, так как если на тебя был донос, то донос был и на меня, в наших отношениях нет ничего постыдного, мы стоим друг друга!»
   Вне области богословия, в истории, в географии, в естественных науках его невежество было грубо, и даже в избранной им области он делал множество ошибок, как в терминологии, которую он употребляет, так и в существенных пунктах той догмы, которую он защищал. Таким образом в своей полемике с дьяконом Феодором, увлеченный своею страстью в область самых нелепых глосс и тезисов, он не встречает сочувствия даже своих собственных соратников. И он не заботится об этом. После мук, которым подверглось его тело, настало время страданий его души, и он этому не противится. В его короне мученичества недоставало одной жемчужины: он ее принимает с радостью и ничего не боится. Держась Христа, он не боится ни царя, ни какого-либо князя, ни богатых, ни знатных, ни даже самого Сатаны.
   Он всегда абсолютно верует. Его автобиография, смесь высоких религиозных вдохновений и самых вульгарных суеверий, деликатнейших чувств и самых постыдных тривиальностей, широкого понимания определенных христианских истин и большего количества пустяков, – свидетельствует об этом с начала до конца.
   В качестве свода доктрины его писания не выдерживают никакой критики. Он считается главным участником в выработке принципов беспоповщины, и в общем его учение целиком направлено против официальной иерархии, против всякой иерархии, которую раскол не был в состоянии найти в своей среде. Аввакум не допускает даже молитвы иконе Христа в никонианской церкви. Если насильно тебя вводят в такое место, должно ему молиться, но стараясь не следить за службой. Принимая посещение никонианского священника, хозяин дома должен приказать детям спрятаться за печку; он должен избежать благословения приверженца сатаны, объявляя себя нечистым, и пытаться отделаться от него, предлагая ему водки и денег. Его жена должна сделать то же самое, сказав непрошеному гостю: «Отец, что ты за человек? Разве ты не можешь понять, по твоей попадье, что мне недосуг тебя теперь принять?» Оба они, наконец, после ухода посетителя должны хорошо вымести свое жилище.
   Кажется ясно. А между тем в некоторых из своих писем апостол выражает мысль, что нельзя обходиться без священников, и что поп, исповедующий ненависть к никонианцам и любовь к старому, заслуживает презрения, хотя бы и был рукоположен официальною церковью. Кроме того, совершенно вопреки мнению одного из своих товарищей по изгнанию в Пустозерск, Феодора, которого мы уже знаем, он доходит до того, что признает брак, совершенный никонианским священником.
   По правде говоря, в его литературном наследстве подобного рода тексты оспаривались, объявлялись апокрифическими. Но это заключение кажется голословным, да и сам Аввакум не обнаружил большей последовательности по многим пунктам. Предавая виселице Никона и его адептов, он сам обвинял их в нетерпимости! «Как? Чтоб дать восторжествовать вашей вере, вы прибегаете к костру и огню, к веревке и к кнуту! Какой апостол вам преподал подобное наставление? Где вы видели, чтобы Христос советовал обращать людей таким способом?»
   Вся история раскола должна была пострадать от этих колебаний беспорядочной мысли. Людям этого времени было нетрудно к ней приспособиться, а большой процент женского элемента, участвовавшего в развитии раскола, вносил страстность вместо рассудительности.
IV. Женский элемент в расколе
   Аввакум часто говорит о Троице совершенно не божественного происхождения. Этим именем он называет трех женщин, игравших важную роль внутри зарождавшейся коммуны. Он называет эту троицу также и святою, блаженною и мученическою» или символизирует их в трех драгоценных камнях: в яхонте, в изумруде и в яшме. Это были Федосья Морозова, урожденная Соковнина, ее сестра княжна Евдокия Урусова и жена одного стрелецкого полковника Мария Данилова. Все они подпали под влияние некоей Маланьи, монахини того Вознесенского монастыря, где Аввакум пользовался одно время влиянием, это была таинственная личность, о которой до нас не дошли точные сведения.
   Выйдя замуж в семнадцать лет и овдовев в тридцать, боярыня Морозова познакомилась с Аввакумом двумя годами позже по его возвращении из Сибири, и уже вся преданная строгому соблюдение религиозных обрядов, при громадной религиозной экзальтации, она была одной из самых горячих сторонниц «апостола». Морозовы были очень близки к трону. Зять царя, брат мужа Федосьи Прокопьевны, Борис Иванович покрывал свою семью блеском этого союза и престижем совершенно исключительного положения. Высокопоставленные при дворе, обладая значительным состоянием, ее родители пользовались самою завидною участью, но Федосья Прокопьевна никогда ею не пользовалась.
   Удаленная от общественной жизни, московская женщина не имела, вне религии и нравственности, другой сферы, где бы она могла эволюционировать, проявить какую-либо деятельность. Домострой заключал ее в круг, откуда должно было ее вывести лишь новаторское течение семнадцатого века, проломив стену древней традиции. Но было неизбежно, что и она смутилась на пороге нового мира, который призывал ее, и что эмансипация сначала смутила, а затем вооружила против нее печальные затворы мрачных покоев.
   Федосья Прокопьевна была убежденной сектанткой и горячей сторонницей аскетической жизни. После молитв и благочестивых чтений с самого раннего утра, она посвящала долгое время пунктуальному исполнение своих обязанностей хозяйки дома. Внимательно относясь как к нуждам, так и к проступкам своей многочисленной челяди или своих крестьян, она прибегала по отношению к ним к правам патриархальной юрисдикции, «наказывая одних палками», по свидетельству Аввакума, «побуждая других добротою и любовью к исполнению воли Божией». Остаток своего времени она посвящала благотворительности. Она пряла, ткала полотно и шила рубахи, раздавая их нищим на улицах Москвы. Тайком, сопровождаемая верною служанкою, она посещала по ночам тюрьмы и госпитали и распределяла помощь и натурою и деньгами.
   Большая часть ее имущества оказалась поглощенною такою благотворительностью. Она разделила остаток его между огромною толпою своих гостей обоего пола, собравшихся в ее дворце, больных, увечных и идиотов, среди которых находилось два юродивых, Феодор и Киприан, призванные сыграть известную роль в истории Раскола. Федосья Прокопьевна ела вместе с ними из одной чаши. Она уделяла свои заботы всем, сама обмывала раны некоторых из них и кормила их из своих рук.
   Она носила на себе власяницу, проводила часть ночи в молитве и даже отказалась прибавлять мед в свой квас. Аввакум в свое пребывание в Москве, а позже, переписываясь с нею из Пустозерска, в этом смысле направлял эти самостоятельный наклонности молодой женщины. «У нас тут иногда не бывает воды, а мы между тем живем, – писал он ей, – почему же вы лучше нас, хотя и боярыня? Бог разостлал одно небо над нашими головами». Это, однако, не мешало ему быть очень чувствительным к щедрой денежной помощи, которую боярыня оказывала его семье. Не переставая прославлять по этому поводу щедрость благотворительницы, он все-таки не воздерживался от грубостей, напоминая ей при случае, «что у бабы волос долог, да ум короток». Он был по-своему ловкий куртизан.
   При таком образе жизни Федосья Прокопьевна мало-помалу была вынуждена порвать все другие связи дружбы или даже родства. Княгиня Урусова избегла такой немилости, лишь после того, как последовала примеру своей сестры; но та не могла простить своему двоюродному брату, Михаилу Ртищеву, его снисходительный отзыв о Никоне. Желая совратить ее с намеченного ею пути, он попробовал указать на интересы ее единственного сына, карьеру которого она рисковала скомпрометировать.
   – Я люблю больше Христа, чем моего сына, – ответила она.
   Когда этот сын вырос, его мать, в 1671 году, тайно постриглась в монахини под именем Феодоры и оставила управление своим домом. Эта тайна не могла долго сохраняться. Через год, когда Алексей праздновал свой брак с Наталией Нарышкиной, боярыня Морозова отказалась принять участие в празднествах, и внимание государя было направлено на маленькую группу женщин, где до сих пор свободно производилось исповедание и распространение Раскола. Долго задерживаемая гроза наконец разразилась. Князь Петр Урусов, не зная о том, что и его жена принимает участие в опальной общине, сообщил ей, что Федосья Прокопьевна будет арестована. Княгиня попросила позволения пойти проститься со своею сестрою и уже более ее не покидала. Их обеих арестовали ночью, увезли в подземную тюрьму, потом разделили. Переходя из одной тюрьмы в другую, проходя мимо царского дворца и думая, что Алексей смотрит на нее, Федосья Прокопьевна подняла с усилием свою руку, отягченную цепями, и осенила себя двуперстным крестом.
   Обе сестры жили около года, заключенные в двух монастырях, где строго охранялись, и несмотря на это находили средство видеться друг с другом. Более или менее преданные расколу, сторожа и монахини ухитрялись не выполнять приказов своих начальников. Некоторые священники из их лагеря даже посещали арестованных, и по легенде даже сам Алексей часто ездил в тот монастырь, где была заключена княгиня Урусова. Подолгу простаивая под окнами ее кельи, он сожалел по ней, говоря, что не знает, действительно ли она страдает за правду.
   Из всех своих богатств боярыня Морозова не сохранила ровно ничего. Все было конфисковано. Сын ее умер с горя. Она же не слабела. Назначенный еще недавно патриархом, новгородский митрополит Питирим, вмешался в ее пользу и льстил себя надеждой, что приведет ее на добрый путь.
   – Вы не знаете, что это за женщина, – сказал ему Алексей. Впрочем, попытайтесь!
   Патриарх истощил все свое красноречие с Федосьей, мягко предлагая ей исповедаться и причаститься.
   – Мне некому исповедаться, ни причаститься.
   – Есть достаточно священников в Москве!
   – Ни одного хорошего!
   – Я вас сам исповедаю...
   – Вы ничем не отличаетесь от других; у вас тиара римского папы.
   Одев свои священные одежды, Питирим велел принести святое миро. Оно служило для исцеления людей, одержимых безумием. Боярыню Морозову пришлось внести в комнату патриарха. Она говорила, что не в состоянии держаться на ногах. Но она притворялась, потому что не хотела оставаться стоя перед никонианцами. В 1667 году во время собора, судившего его, Аввакум тоже сделал вид, что хочет лечь. Вдруг крутицкий митрополит в качестве ассистента патриарха подошел к ней с жезлом, омоченным в священное масло, и хотел с нее снять головной убор. Федосья Прокопьевна вскричала:
   – Не трогайте меня! Не заставляйте погибнуть бедную грешницу!
   Она так сильно отбивалась, что, согласившись с царем и уступая своему гневу, Питирим велел выгнать вон «бешеную». По словам Аввакума, стрельцы, караулившие несчастную, выполняя приказание, вытащили ее во двор, схватив ее за цепь, висевшую у нее на шее, «да так, что она пересчитала головою все ступени лестницы».
   В свою очередь княгиня Урусова подверглась той же пытке, но, сорвав покрывало, покрывавшее ее голову, что считалось в то время бесстыдством, она вскричала:
   – Что вы делаете, бесстыдные люди! Разве не видите, что я женщина?
   На следующую ночь обе сестры, как и Мария Данилова, были подвергнуты допросу в присутствии князей Ивана Воротынского и Якова Одоевского и дьяка Думы, Иллариона Иванова. Раздетые до пояса, они подверглись вздергиванию на дыбу и испытанно огнем, но не проявили ни малейшей слабости. С вывихнутыми руками, со спинами, покрытыми ужасными ранами, они оставались три часа на снегу, не обратившись, по свидетельству Аввакума, ни с одной жалобой к своим мучителям.
   Алексей был смущен, патриарх высказался за применение закона, и монахиня Маланья объявила своим сотоваркам, что они будут непременно сожжены. Но было не так легко применить к Морозовой такое наказание! Бояре взволновались, и Печерский монастырь, где была заключена Федосья Прокопьевна, стал предметом тревожных манифестаций. Перед его воротами ежедневно происходили бурные собрания. Сестра царя, особенно нежно любимая им Ирина, упрекала Алексея в жестокости, припоминала ему заслуги Бориса Морозова, в котором он видел второго отца. Судя по легенде, Алексей еще раз пытался перейти к увещаниям. Один стрелецкий капитан получил приказ предложить Федосье только поднять руку с тремя сложенными пальцами, обещая ей, что в таком случае царь пришлет ей свою собственную карету с великолепными лошадьми и свитою из бояр для возвращения домой.
   – У меня были великолепные экипажи, – возразила она, – и я о них не сожалею. Велите меня сжечь: это единственная честь, которой я не испытала и которую сумею оценить.
   Этот эпизод кажется сомнительным, по крайней мере в подробностях. Государь, без всякого сомнения, послал бы для выполнения поручения более достойного посредника. Но Федосья не была сожжена. Ее отправили в Боровск вместе с обеими подругами. Три эти женщины там жили изолированно в тюрьмах, вырытых в земле, в землянках и, так как они упорно держались своего, то им давали с каждым днем все меньше пищи. Страдания их возбудили общую симпатию, а в недрах Раскола Аввакум деятельно восхвалял их достоинства. Сравнивая их теперь со «стоглазыми херувимами», с «шестикрылыми серафимами» и еще с Афанасием Александрийским и св. Григорием, он почти дошел до их обоготворения. Особенно Федосья возбуждала в нем удивление и страстное поклонение. Уделяя ей особое место в «единстве божественной троицы», назвав ее благословенной среди всех женщин, он сравнивал ее с Христом и примешивал к этим крайним гиперболам более простые звуки, исходившие из глубины его сердца.
   – «Милый друг, живы ли вы еще или вас сожгли, или задушили? Я ничего не знаю, я ничего не слышу! Жива ли она? Или она мертва?»
   Он иногда начинал упрекать ее, когда она, как ему казалось, спускалась с высот, куда он хотел ее возвести. Разве она не должна была быть самою совершенною между всеми? Но в то же время он писал ее товаркам: она ангел, а вы только бабы.
   Евдокия Урусова умерла в октябри 1675 года, а ее сестра месяцем позже. Один современник описал в трогательной форме последние минуты «святой», упоминая о величайшей просьбе, с которой она обратилась к своим стражам, прося их снять тайно и вымыть единственную рубашку, которая была на ней, так как она желала в чистом виде явиться перед лицом Господа.
   Такие примеры со всеми теми трогательными и страстными чертами, которые были им приданы легендой, дали Расколу импульс, которого не могли уже остановить никакие меры строгости. Казалось, что первые века христианства ожили в истории новых исповедников истинной веры. Бунт нескольких фанатиков обряда принял характер большего народного движения, предназначенного действительно распространиться с неудержимою силою.
V. Развитие раскола
   Аввакум и его товарищи не оставались бездеятельными в их отдаленном пустозерском изгнании, не переставали привлекать к себе внимание своих единоверцев. Содержимые в мрачных тюрьмах, получая в день лишь по полутора фунта плохого хлеба с небольшим количеством квасу, они не теряли энергии. Аввакум и Лазарь писали царю послания, остававшиеся без ответа, но получившие огромную известность. В то же время в Москве распространился слух, будто бы у Лазаря и Епифания вновь чудесно отросли языки, отрубленные палачом, так что эти иноки могли говорить. Мы обязаны самому Аввакуму естественным объяснением этого чуда: может быть, преданный делу своих жертв, палач произвел лишь по виду экзекуцию. Но, если верить апостолу, то процесс отрубания был снова выполнен в Пустозерске и с тем же результатом; через три дня языки приняли их первоначальную форму. У Лазаря также была отрублена правая рука и, когда она упала на землю, то ее пальцы сложились в двуперстный крест.
   Черты из биографии Иоанна Дамаскина и Максима Исповедника не были, очевидно, чужды подобным выдумкам.
   На деле когда усилилась агитация, распространяемая изгнанниками, в Пустозерск был послан в 1670 году стрелецкий капитан, присутствовавший там при новых казнях, которые не оказали никакого влияния. Лазарь, Епифаний и Феодор после того, как им действительно уже вырвали языки, оставались по-прежнему непоколебимыми в убеждениях, которые они исповедывали.
   Аввакум был пощажен палачами, но разделил усиленные строгости общего заключения, увеличивая их еще добровольным умерщвлением плоти. Отказавшись от одежды, даже зимою, воздерживаясь от всякой пищи в продолжение целых недель, он так ослабел, что не мог уже громко молиться. Тогда он впал в экстаз, почувствовал, что он необыкновенно увеличился в размере, вообразил, что сам Бог «вложил в него землю, небо и все творение», и написал Алексею: «Живя на свободе, ты владеешь лишь одной Россией, а мне пленному Христос дал небо и всю землю».
   Благодаря сообщникам, находившимся вокруг них, пленники могли переписываться и сообщаться почти свободно с внешним миром. Аввакум поддерживал переписку с Москвою, Мезенью, где жила его семья, и Боровском, где умирала бедная Морозова. На клочках бумаги, заботливо собираемых приверженцами раскола, он излагал продукты своих размышлений. Среди его сочинений автобиография, в двух собственноручных изданиях, некоторое количество комментариев на псалмы, различные труды по богословию и полемике и несколько десятков писем относятся к этой эпохе. Его товарищи подражали ему, обсуждая с ним различные проблемы доктрины или дисциплины и опубликовывая многочисленные послания, в которых они излагали свое мнение.
   Таким образом Пустозерск становился центром религиозной пропаганды, горячим очагом, распространявшим далеко свои лучи.
   Первые проповедники раскола, относительно самые образованные, следует заметить, и самые одаренные: Феоктист Неронов, Никита Пустосвят оставили сцену, мертвые или вынужденные молчать от ужаса. Некоторые из них должны были позже снова получить голос, но пока что «отцы Пустозерска», как их называли, одни пользовались авторитетом. Их слова собирали, как слова какого-нибудь оракула, к ним обращались во всех затруднительных положениях.