Пока Певерил предавался отчаянию, его товарищ по несчастью уселся на стул с противоположной стороны очага и принялся разглядывать его так пристально и серьезно, что Джулиан наконец невольно обратил внимание на необыкновенное существо, поглощенное созерцанием его персоны.
   Джефри Хадсон (мы не всегда будем величать его сэром, потому что король возвел его в рыцарское достоинство ради шутки и это звание могло бы внести некоторую путаницу в нашу историю), хоть и был самым крошечным карликом, обладал наружностью не такой уж уродливой, и конечности его не были искривлены. Правда, непомерной величины голова, руки и ноги никак не соответствовали его росту, а туловище само по себе было гораздо толще, чем требовали пропорции, но оно казалось скорее смешным, нежели безобразным. Черты его лица, будь оп чуть повыше, в юности считались бы красивыми, а теперь, в старости, оставались живыми и выразительными; и только несоразмерность между головой и туловищем придавала ему странный и нелепый вид, чему немало способствовали усы, которые ему вздумалось отрастить такими длинными, что они торчали в стороны и едва не достигали его седеющих волос.
   Одежда этого странного человечка свидетельствовала о том, что ее владелец не чужд страсти, которая бывает присуща людям уродливым и которая, выделяя их из толпы, в то же время придает им смешной вид: он любил кричащие цвета и самый невероятный покрой платья. Но кружева, шитье и прочие украшения костюма бедного Джефри Хадсона были изношены и запачканы, ибо он пробыл в тюрьме уже довольно долгое время по злостному и недоказанному обвинению в том, что принимал не то прямое, не то косвенное участие во всеобщем и всепоглощающем водовороте заговора папистов; а такого обвинения, хотя бы и возведенного самым злобным и грязным клеветником, было достаточно, чтобы запятнать самую чистую репутацию. Мы вскоре убедимся, что и образ мыслей этого страдальца и тон его речей в чем-то перекликались с его нелепым нарядом, ибо дорогие ткани и ценные украшения из-за фантастического покроя выглядели на нем только смешными, и так же смехотворны были проблески здравого смысла и благородные чувства, которые он нередко проявлял, вследствие непрестанного стремления казаться более значительным и из опасения вызвать презрение своей необычной внешностью.
   Некоторое время товарищи по несчастью смотрели друг на друга молча; наконец карлик, по праву считая себя старожилом камеры, счел нужным приветствовать пришельца.
   — Сэр, — начал он, стараясь по возможности смягчить свой то хриплый, то пискливый голос, — вы, по-видимому, сын моего почтенного тезки и старого знакомого, отважного сэра Джефри Певерила Пика. Уверяю вас, я видел вашего отца там, где людям доставалось больше ударов, чем золотых монет, и несмотря на его высокий рост и тяжеловесность, которая лишает солдата проворства и ловкости, присущих более субтильным кавалерам, как полагаем мы, опытные воины, ваш отец выполнял свой долг безупречно. Я счастлив встретить его сына и весьма рад, что случай свел нас под этим неуютным кровом.
   Джулиан поклонился и поблагодарил за любезность, Но Джефри Хадсон, сломав лед молчания, продолжал уже расспрашивать без околичностей:
   — Вы, молодой человек, по-видимому, не придворный?
   — Нет, — ответил Джулиан.
   — Я так и думал, -продолжал карлик. -Хоть я теперь и не состою на службе при дворе, где провел свою молодость и когда-то занимал немаловажное положение, все же я время от времени навещал государя по долгу прежней службы, пока был на свободе. В силу привычки я имею обыкновение приглядываться к придворным кавалерам, этим избранникам, среди которых и я когда-то был. Без лести скажу вам, мистер Певерил: у вас необыкновенная наружность, хоть вы слишком высоки, как и отец ваш. Думаю, что, встретив вас прежде, я бы вас не забыл.
   Певерил подумал, что мог бы, не кривя душой, ответить на этот комплимент тем же, но удержался и ответил лишь, что почти не бывал при дворе.
   — Жаль, — заметил Хадсон. — Без этого молодому человеку трудно стать настоящим кавалером. Но, быть может, вы прошли другую, менее утонченную школу? Вы, конечно, служили?
   — Моему создателю, — вы это хотите сказать? — переспросил Джулиан.
   — Да нет, вы меня не поняли, — сказал Хадсон. — Я хотел спросить a la Franchise note 74: служили ли вы в армии?
   — Нет, я еще не удостоился этой чести, — ответил Джулиан.
   — Как? Ни придворный, ни воин? — с важностью вопрошал человечек. В этом виноват ваш отец, мистер Певерил. Клянусь честью, это его вина. Да где же молодому человеку сделаться известным, отличиться, как не на службе? Говорю вам, сэр, что при Ньюбери, где я и мой отряд сражались бок о бок с принцем Рупертом и где нас обоих, как вы, наверно, слышали, разгромили отряды ополчения жалкой лондонской черни, мы дрались как настоящие мужчины. И после того, как все наши джентльмены были оттеснены, мы с его высочеством еще минуты три-четыре одни продолжали скрещивать паши шпаги с их длинными пиками. И, наверно, прорвались бы через них, если бы моя лошадь не была такой длинноногой, а моя шпага такой короткой — словом, нам в конце концов пришлось сделать поворот кругом, а негодяи, должен сказать, были так рады избавиться от нас, что завопили во всю глотку: «Ишь, как улепетывают аист и малиновка!» Да, каждый из этих негодяев отлично меня знал. Но те дни миновали. А где же вы воспитывались, молодой человек?
   — В доме графини Дерби, — ответил Певерил.
   — Достойнейшая женщина, честное слово джентльмена, — заметил Хадсон. — Я знал благородную графиню, когда еще служил при моей августейшей повелительнице, Генриетте Марии. Графиня слыла образцом благородства, верности и красоты. Она была одной из пятнадцати придворных красавиц, которым я позволял называть себя Piccoluomini note 75. Глупая шутка над моим несколько миниатюрным ростом, коим я всегда, даже и в молодости, отличался от людей обыкновенных; теперь я согнулся и стал еще меньше. Женщины любили шутить надо мною. Быть может, молодой человек, я и получал за это компенсацию от некоторых из них, то тут, то там — я не говорю ни да, ни нет; меньше всего я собираюсь оскорбить благородную графиню. Она была дочерью герцога де ла Тремуйль, или, вернее, де Туар. Но ведь служить дамам и исполнять их причуды, даже если они иногда слишком своевольны, — истинное призвание человека благородного.
   Как ни был огорчен Певерил, он едва мог удержаться от улыбки, глядя на пигмея, который с безграничным самодовольством рассказывал эти истории, выставляя себя образцом доблести и галантности, хотя любовь и оружие менее всего вязались с его сморщенным, обветренным личиком и жалкой фигуркой. Однако Джулиан, стараясь не огорчать своего товарища, а желая, напротив, польстить ему, учтиво ответил, что, без сомнения, человеку, воспитанному, как Джефри Хадсон, при дворах и на полях сражений, отлично известно, какие вольности можно допустить, а какие нет.
   В знак возрастающей дружбы маленький джентльмен с необыкновенной живостью, хотя и с некоторыми затруднениями, потащил свой стул с того места, где он стоял, на противоположную сторону очага, поближе к Певерилу.
   — Вы правы, мистер Певерил, — сказал он, справившись наконец с этим делом, — и я не раз доказывал это своим терпением и терпимостью. Да, сэр, моя августейшая повелительница Генриетта Мария всегда находила во мне усердного исполнителя своей воли. Я был ее верным слугой на войне и на пиршестве, на поле битвы и на балу. По особой просьбе ее величества я даже один раз согласился (вы знаете, сударь, какие только фантазии не приходят в голову дамам!) просидеть некоторое время в пироге.
   — В пироге? — воскликнул Джулиан с изумлением. Сэр Джефри насторожился.
   — Да, сэр, в пироге. Я надеюсь, вы не находите ничего смешного в моей услужливости?
   — Конечно нет, сэр, — ответил Певерил. — Мне сейчас совсем не до смеха.
   — Мне тоже было не до смеха, когда я очутился в пироге, хоть и столь огромном, что мог в нем растянуться во всю длину. Меня окружали, словно в гробнице, стены из жесткой корки, а надо мной разместилась огромная лепешка из крема — это был настоящий саркофаг, на крышке которого хватило бы места написать эпитафию какому-нибудь генералу или архиепископу. И хотя были приняты меры, чтобы я не задохнулся, но, по чести, сэр, я чувствовал себя так, словно меня заживо похоронили.
   — Я вас понимаю, сэр, — заметил Джулиан.
   — Более того, сэр, — продолжал карлик, — многие не знали секрета, который был придуман для развлечения королевы, а для нее я согласился бы влезть в ореховую скорлупу, если б только мог в ней уместиться. Немногие были посвящены в эту тайну, как я уже сказал; судите сами, каким опасностям я подвергался. Сидя в своем темном убежище, я боялся, что какой-нибудь неловкий слуга может уронить меня, как не раз случалось с паштетом из оленины, или что проголодавшийся гость, не дожидаясь моего воскрешения из мертвых, проткнет меня ножом. И хотя мое оружие было со мною — на случай опасности я никогда не расставался с ним, молодой человек, — тем не менее, если такой неосторожный гость вздумал бы раньше времени полюбопытствовать, чем начинен пирог, шпага и кинжал едва ли помогли бы мне отмстить дерзкому и уж никак не могли бы предупредить подобного рода несчастный случай.
   — Я вас очень хорошо понимаю, — повторил Джулиан, начинавший бояться, что общество болтливого Хадсона, вместо того чтобы облегчить его участь в тюрьме, сделает ее скорее еще более тягостной.
   — Это еще не все, — продолжал карлик, возвращаясь к своему рассказу. — У меня были и другие основания для беспокойства. Лорду Бакингему, отцу теперешнего герцога, вздумалось весьма некстати (а он был в большой милости при дворе), что горячий пирог будет вкуснее холодного, и он велел разогреть его в печке.
   — И это не поколебало вашего хладнокровия, сэр?
   — Мой юный друг, — отвечал Джефри Хадсон, — этого я не могу утверждать. У природы есть свои права, и самому храброму и достойному из нас иногда приходится признавать их. Я вспомнил пещь огненную Навуходоносора и весь похолодел от страха. Но, слава богу, я вспомнил также и королеву, свой рыцарский долг и сумел устоять против соблазна преждевременно обнаружить себя в пироге. Герцог сам пошел на кухню (если он это сделал по злобе, то да простит ему небо!) и приказал главному повару посадить пирог в печь хотя бы на пять минут. Но главный повар, посвященный в совершенно противоположные намерения моей августейшей повелительницы, мужественно отказался выполнить приказание, и меня вновь отнесли здравым и невредимым на королевский стол.
   — И, конечно, вовремя освободили из заточения? — спросил Певерил.
   — Да, сэр, — ответил карлик. — Наконец наступила славная минута моего счастливого освобождения: верхнюю корку срезали, и я восстал из пирога под звуки труб и фанфар, подобно душе воина, призванной на Страшный суд, или, пожалуй, если подобное сравнение не будет слишком дерзким, подобно сказочному герою, пробудившемуся от заколдованного сна. И вот, со щитом в одной руке и с верным мечом в другой, я начал воинственную пляску, в которой считался непревзойденным мастером, представляя все виды нападения PI защиты с таким неподражаемым искусством, что чуть не оглох от рукоплесканий и чуть не захлебнулся от благовоний, которыми опрыскивали меня придворные дамы из своих флакончиков. Мне удалось также отомстить лорду Бакингему. Когда я в танце кружил по столу, размахивая мечом, я сделал двойной выпад прямо к его носу: прием этот состоит в том, что кажется, будто вот-вот ударишь по цели, но на самом деле ее даже не касаешься. Такое движение делает иногда бритвой цирюльник. Позвольте уверить вас, его светлость отпрянул назад не менее чем на пол-ярда. Ему тогда угодно было презрительно пообещать размозжить мне голову куриной костью, но король сказал: «Ничего, Джордж, теперь вы квиты». И я продолжал свой танец, выказывая полное пренебрежение к его гневу, что немногие осмелились бы сделать в то время, хотя бы их, как меня, поощряли улыбки мужчин и нежные взоры красавиц. Но, увы, сэр, молодость, ее затеи, ее забавы, ее безумства, весь ее шум и блеск так же мгновенны и преходящи, как треск тернового хвороста под котлом.
   «Лучше сказать — как цветок, брошенный в печку, — подумал Певерил. — Боже мой, и этот человек хотел бы помолодеть, чтобы снова служить начинкою для пирога!»
   А его собеседник, язык которого так же долго пробыл в строгом заточении, как и его владелец, казалось, решился вознаградить себя за длительное молчание и теперь изливал свое красноречие на собеседника, а посему торжественным тоном продолжал извлекать нравственный урок из рассказа о своих похождениях.
   — Молодые люди, конечно, должны завидовать тому, кто был столь одарен, что стал любимцем всего двора, — сказал он (Джулиан никак не мог возвести на себя такое обвинение). — И все же лучше меньше выделяться и тем избежать клеветы, злословия и ненависти — вечных спутников благосклонности двора. Люди, у которых не было иных причин для насмешек, издевались надо мной только из-за того, что рост мой несколько отличался от обычного, а те, от кого я зависел, отпускали шутки на мой счет, быть может, не задумываясь о том, что и орла и синицу создала одна рука и что крохотный алмаз в десять тысяч раз дороже глыбы неотесанного гранита. Тем не менее они продолжали шутить в том же духе, и, поскольку чувство долга и благодарности заставляли меня сносить насмешки знати и принцев, я был вынужден подумывать о мщении за свою поруганную честь хотя бы тем слугам и придворным, чье превосходство надо мною состояло лишь в высоком росте, но уже никак не в принадлежности к более высокому рангу. И случилось так, что этот самый праздник, о котором я рассказываю и который по справедливости считаю самым славным событием в моей жизни, за исключением, пожалуй, той значительной роли в бою при Раундуэй-Дауне, оказался причиною трагического происшествия, почитаемого мною величайшим моим несчастьем и как бы уроком гордыне моей и всех прочих.
   Тут карлик на минуту умолк и тяжело вздохнул; в этом вздохе были и печаль и гордость человека, ставшего героем трагического события, — а затем продолжал:
   — По простоте душевной вы, молодой человек, наверно, подумали, что я рассказал вам об этом празднестве только для того, чтобы похвастаться своим участием в прелестно задуманной и не менее превосходно выполненной шалости? Но, к сожалению, злоба придворных, которые постоянно клеветали на меня и завидовали мне, заставила их напрячь весь свой ум и исчерпать всю свою хитрость, изощряясь в самых лживых и нелепых наветах на меня. Со всех сторон слышалось столько глупых шуток и намеков на пироги, слоеное тесто, печки и тому подобное, что я был вынужден потребовать прекращения этого неуместного веселья, заявив, что могу серьезно рассердиться. Но случилось так, что при дворе в то время находился один приятный молодой человек, сын баронета, всеми уважаемый и близкий мне приятель; от него я менее всего ожидал оскорбительной шутки. И вот, однажды вечером у распорядителя игр и увеселений мистер Крофтс — так звали этого юношу, — выпив лишнего, вновь затронул эту избитую тему и упомянул о пироге с гусятиной, что я, естественно, принял на свой счет. Но я с полнейшим хладнокровием попросил его переменить разговор и предупредил, что мой гнев мгновенно может вспыхнуть. Он же стал говорить еще более оскорбительно, сказал что-то о малыше и привел другие неуместные и весьма обидные для меня сравнения. Я был вынужден послать ему вызов, и мы встретились. Любя молодого человека и желая только одной-двумя царапинами исправить его, я хотел, чтобы он избрал своим оружием шпагу, но он выбрал пистолеты. Сидя верхом на лошади, мой противник вместо оружия вынул такую маленькую штучку… ну, которой дети разбрызгивают воду… Я забыл, как она называется.
   — Наверно, спринцовка, — подсказал Певерил. Он начал припоминать, что прежде где-то слышал эту историю.
   — Точно так, сударь, — подтвердил карлик. — Вы правильно назвали эту штучку, — я видел ее, проходя мимо верфей Уэстминстера. Итак, сэр, подобное презрение заставило меня заговорить с ним таким языком, что он вскоре взялся за настоящее оружие. Мы сели на лошадей, разъехались в стороны; затем по сигналу начали сближаться, и так как я никогда не даю промаха, то имел несчастье первым же выстрелом убить мистера Крофтса. Лютому врагу своему не пожелаю испытать ту боль, какую я почувствовал, когда этот несчастный зашатался в седле и упал на землю. А когда я увидел, как хлынула его кровь, клянусь небом, я отдал бы жизнь, чтобы воскресить его! Так молодость, храбрость и надежды пали жертвою глупой и беспечной шутки. Но увы, чем я виноват? Честь необходима для жизни, как воздух, которым мы дышим, и тот не живет, кто носит на себе хоть малейшее пятно бесчестья.
   Искреннее чувство, с которым крошечный герой закончил свой рассказ, изменило к лучшему мнение Джулиана о сердце и даже уме человека, который гордился тем, что во время большого праздника служил начинкой для пирога. Но теперь он понял, что подобные подвиги соблазняли карлика потому, что он, в его положении, не мог быть чужд тщеславия и лести, которой его осыпали те, кто забавлялся подобными шутками. Однако печальная судьба мистера Крофтса, как и другие подвиги этого карлика во время гражданской войны — он тогда доблестно командовал отрядом конницы, — заставили придворных воздержаться от открытого подшучивания над ним. Впрочем, по правде говоря, в этом не было особой нужды, ибо, когда его оставляли в покое, он сам, по собственной воле показывал себя в самом смехотворном виде.
   В час дня надзиратель, верный своему обещанию, принес обоим заключенным весьма приличный обед и бутылку доброго, хоть и легкого вина. Но старик Джефри, своего рода bon vivant note 76, с грустью заметил, что бутылка почти так же мала, как и он сам.
   Так прошел день, а за ним и вечер, в течение которого Джефри Хадсон продолжал болтать без умолку. Правда, теперь его рассказы были менее веселыми, ибо, когда бутылку опорожнили, он прочел по-латыни длинную молитву, чем придал разговору более серьезный оборот, нежели раньше, когда говорил о войне, женской любви и придворном блеске.
   Маленький джентльмен сначала разглагольствовал о спорных вопросах веры, но потом свернул с этой тернистой тропинки на соседнюю сумрачную тропинку мистицизма. Он говорил о тайных предзнаменованиях, о предсказаниях скорбящих пророков, о явлениях вещих духов, о розенкрейцерах и тайнах кабалы и обо всем этом судил с такой уверенностью, с таким знанием дела, что его можно было счесть за члена братства гномов или эльфов, которых он так напоминал своим ростом.
   Битый час продолжался этот поток бессмысленной болтовни, и Певерил решил во что бы то ни стало попытаться получить отдельную камеру. Повторив перед сном молитву по-латыни (старик был католиком и только за ото попал под подозрение), он, раздеваясь, начал новую историю и продолжал ее до тех пор, пока окончательно не усыпил и себя самого и своего соседа.


Глава XXXV



   И неземные голоса шептали

   Людские имена.

«Комус»



   Джулиан заснул, размышляя более о своих несчастьях, нежели о мистических рассказах маленького джентльмена; но грезилось ему то, что он слышал, а не то, о чем думал.
   Ему снилось, что вокруг него скользят духи, о чем-то невнятно шепчутся призраки, что окровавленные руки, едва различимые в тусклом свете, манят его, как странствующего рыцаря, на новый печальный подвиг. Не раз он вздрагивал и просыпался — так живо было впечатление от этих сновидений, и каждый раз, очнувшись, был уверен, что кто-то стоит у его изголовья. Холод в ногах и лязг цепей, когда он поворачивался в постели, напоминали ему, где он находится и как здесь очутился, а мысль об опасности, грозящей всем, кто ему дорог, леденила ему сердце еще больше, чем кандалы — его ноги. И только прочтя мысленно молитву и испросив защиты у неба, он засыпал. Но когда те же туманные видения встревожили его в третий раз, то в волнении ума и чувств он невольно в отчаянии воскликнул:
   — Господи спаси и помилуй нас!
   — Аминь, — ответил голос тихий и мелодичный, как серебряный колокольчик. Он звучал, казалось, у самой его постели.
   Первой мыслью Джулиана было, что это произнес Джефри Хадсон, отозвавшись на молитву, столь естественную в их положении. Но голос этот ничуть не напоминал хриплые и резкие звуки, издаваемые карликом, и Певерил тотчас понял, что слово это исходило не от его соседа. Невольный ужас объял его, и он с большим трудом спросил.
   — Сэр Джефри, вы что-то сказали?
   Ответа не было. Джулиан повторил вопрос громче, и тот же мелодичный голос, что произнес «Аминь», сказал; — Он не проснется, пока я здесь.
   — Но кто вы? Что вам надобно? Как вы сюда попали? — нетерпеливо спросил Певерил.
   — Я несчастное существо, всей душою преданное тебе. Я здесь для твоего же блага. Остальное тебя не касается.
   Тут Джулиан вспомнил об удивительной способности некоторых людей говорить так, что кажется, будто голос их раздается откуда-то с противоположной стороны. И решив, что наконец разгадал тайну, он сказал:
   — Шутка ваша, сэр Джефри, неуместна. Прошу вас, говорите своим обычным голосом. Подобные проделки в Ньюгетской тюрьме, да еще в полночь, просто нелепы.
   — Существу, которое говорит с тобой, — ответил тот же голос, — нужен самый темный час и самое мрачное место.
   Желая разрешить эту загадку, Джулиан вскочил с постели, надеясь схватить того, кто, судя по голосу, был совсем рядом, но попытка оказалась тщетной: его руки схватили только воздух.
   Певерил наудачу сделал несколько шагов по комнате, еле волоча ноги и вытянув вперед руки. Наконец он вспомнил, что каждое его движение сопровождалось звоном кандалов и что, держась на некотором расстоянии, легко было избежать его рук. Джулиан решил снова лечь, по впотьмах наткнулся на постель своего товарища. Маленький пленник спал, судя по его дыханию, глубоким, тяжелым сном, и Джулиан, постояв возле него с минуту, убедился, что либо карлик — искуснейший из чревовещателей и притворщиков, либо действительно здесь есть какое-то третье существо, само присутствие которого в этом месте свидетельствовало о том, что оно не принадлежит к миру простых смертных.
   Хотя Джулиан не слишком верил в сверхъестественные явления, в те времена не так категорически отрицали существование призраков, как нынче, и его нельзя осуждать за то, что он разделял предрассудки современников: волосы его поднялись дыбом, и по лбу катились капли холодного пота, когда он заклинал своего товарища проснуться.
   Наконец карлик пробормотал во сне:
   — Уже светает? Ну и черт с ним! Скажите главному конюшему, что я не поеду на охоту, если он не даст мне вороной кобылки.
   — Сэр Джефри, — сказал Джулиан, — здесь кто-то чужой. Нет ли у вас трутницы — зажечь огонь?
   — Ну пусть это будет совсем небольшая лошадка, — отвечал карлик, продолжая грезить, вероятно, о зеленых лесах Уиндзора и королевской охоте на оленей. — Я не тяжеловес. Я не поеду на огромном голштинском жеребце, на которого мне надо влезать по лестнице, — я буду выглядеть на нем, как подушечка для булавок на спине у слона.
   Джулиан встряхнул его за плечо и разбудил. Карлик, фыркая и зевая со сна, раздраженно спросил, какого дьявола ему надобно.
   — Дьявол сам, насколько я понимаю, сейчас у нас в комнате, — ответил Певерил.
   Услышав подобную новость, карлик вскочил, перекрестился и начал проворно высекать огонь с помощью стали и кремня; наконец он зажег огарок свечи, посвященной, по его утверждению, святой Бригитте и потому обладавшей той же силой, что и трава под названием fuga ctaemonum note 77 или печень рыбы, которую сжег Товит в доме Рагуила, а именно — изгонять всех домовых и злых духов, если, конечно, как заметил осторожный карлик, они существуют где-нибудь, кроме воображения Певерила.
   Когда лучи священного огарка осветили камеру, Джулиан действительно усомнился, не обманул ли его слух, ибо в комнате не только не было никого, кроме него самого и сэра Джефри Хадсона, но и дверь была заперта на все запоры, и отворить ее, а затем снова закрыть без шума было невозможно, шум же этот он, будучи на ногах и занятый поисками, непременно услышал бы от существа земного, которое покидало бы их камеру.
   Джулиан в полном недоумении и растерянности еще раз пристально взглянул на запертую дверь, потом на зарешеченное окно и решил, что воображение подшутило над ним. Коротко ответив на расспросы Хадсона, он лег в постель и молча выслушал длинную речь о достоинствах святой Бригитты, речь, которая содержала большую часть повествующей о ней запутанной легенды и заключалась уверением, что по всем имеющимся сведениям эта святая была ростом меньше всех женщин, за исключением карлиц.
   Когда сэр Джефри наконец замолчал, Джулиану снова захотелось спать; он еще раз окинул взором комнату, тускло озаренную угасающим огнем священной свечи, веки его сомкнулись, он забылся сном, и никто его больше не тревожил.