— Будет стыдно, — заметил Карл, желая изгладить всякое воспоминание о нем, — если такой отъявленный негодяй станет причиной раздора между двумя знатнейшими вельможами. — И он посоветовал Бакингему и Ормонду подать друг другу руки и забыть недоразумение по поводу столь недостойного предмета.
   Бакингем беспечно ответил, что седины герцога Ормопда являются достаточным для него извинением, и поэтому он первым делает шаг к примирению. С этими словами он протянул Ормонду руку, но тот только поклонился в ответ и сказал, что у короля нет причин ожидать, что он будет беспокоить двор своими личными обидами, поскольку ему не сбросить с плеч двадцати лет и не вернуть из могилы своего доблестного сына Оссори. Что же касается наглеца, появившегося здесь, то он ему весьма обязан, ибо, видя, что король милосерден даже к самым закоренелым преступникам, он смеет надеяться, что его величество обратит милость свою и на невинных друзей его, томящихся ныне в тюрьме по ложному доносу об участии в заговоре папистов.
   Но король, не ответив ни слова, приказал всем садиться на яхту для возвращения в Уайтхолл. Он простился с офицерами Тауэра, которые сопровождали его, и умело, как никто другой, поблагодарил их за выполнение долга, одновременно строго приказав защищать и оборонять вверенную им крепость и все, что в ней находится.
   По прибытии в Уайтхолл Карл обернулся к Ормонду и сказал с видом человека, принявшего твердое решение:
   — Не беспокойтесь, милорд герцог, дело наших друзей не будет забыто.
   В тот же вечер прокурор и Норт, лорд верховный судья по гражданским делам, получили повеление тайно явиться по особо важному делу к его величеству в дом Чиффинча, который был центром всех интриг, и государственных и любовных.


Глава XLI



   Чтоб в памяти потомства не истлеть,

   Себе воздвигнись памятником, Медь,

   Как Моисеев Медный змий в пустыне, -

   И радостно народ вздохнет отныне.

«Авессалом и Ахитофель»



   Утро, проведенное Карлом в Тауэре, совсем иначе провели те несчастные, которых злая судьба и удивительный Дух того времени сделали невинными обитателями государственной тюрьмы и которых официально уведомили, что на седьмой день, считая от нынешнего, их дело будет рассмотрено в суде Королевской скамьи в Уэстминстере. Храбрый старый кавалер сначала принялся было бранить офицера за то, что своим известием тот помешал ему завтракать, но, узнав, что и Джулиан предстанет перед судом по тому же делу, серьезно взволновался.
   Мы лишь коротко расскажем об их процессе, который, в общем, ничем не отличался от других процессов во времена главного заговора папистов. Два-три бесчестных лжесвидетеля — профессия доносчиков стала в то время весьма доходной — утверждали под присягой, что обвиняемые сами подтвердили свой интерес к великому заговору католиков. Другие же ссылались на действительные или подозреваемые обстоятельства, бросающие тень на репутацию обвиняемых как честных протестантов и верноподданных. Из «прямых улик», основанных лишь на догадках и показаниях, обычно черпался материал, достаточный для того, чтобы продажные судьи и клятвопреступники присяжные могли вынести роковой обвинительный приговор.
   Народный гнев, истощенный собственным неистовством, к тому времени начал ослабевать. Англичане отличаются от всех других, даже от родственных им наций, тем, что быстро пресыщаются наказаниями, даже если считают их заслуженными. Другие нации подобны прирученному тигру — если хоть раз была удовлетворена их природная жажда крови, они уже не могут остановиться на пути слепого, стихийного разрушения и опустошения. Англичанин же всегда напоминает гончую, которая неотступно, яростно мчится по горячему следу, но, увидя на дороге брызги крови, мгновенно теряет пыл.
   Горячие головы стали остывать, люди начали приглядываться к нравственным качествам свидетелей, убеждаясь в несообразности их показаний, и появилась трезвая подозрительность в отношении тех, кто никогда не говорил всего, что им удалось узнать, а утаивал часть улик, чтобы предъявить их на другом судебном заседании.
   Сам король, который оставался бездеятельным во время первой вспышки народного гнева, казалось, пробудился от своей апатии, что произвело заметное впечатление на королевских обвинителей и даже на судей. Сэр Джордж Уэйкмен был оправдан, несмотря на донос Оутса, и публика с нетерпением ожидала следующего процесса; волею случая им оказалось дело отца и сына Певерилов, вместе с которыми, по какой-то непонятной связи, перед судом Королевской скамьи предстал и карлик Джефри Хадсон.
   Свидание отца с сыном, так давно разлученных и встретившихся при столь грустных обстоятельствах, оказалось душераздирающим зрелищем. Трудно было удержаться от слез, когда величественный старик, хотя и согбенный под бременем лет, прижал к груди сына, радуясь встрече и одновременно с трепетом ожидая предстоящего суда. На мгновение всех присутствующих в зале суда охватило чувство, пересилившее религиозные разногласия и предубеждения противоположных партий. Многие зрители прослезились; слышались даже подавленные рыдания.
   Внимательный же наблюдатель мог заметить, что несчастный маленький Джефри Хадсон, предоставленный сам себе, ибо все зрители принимали живое участие в судьбе его товарищей по несчастью, испытывал горькое чувство обиды. Он утешал себя мыслью о том, что его поведение в суде потом долго не забудут, и поэтому при входе поклонился многочисленным зрителям и судьям, как ему показалось, изящно и изысканно, как человек благородный по происхождению и хладнокровно ожидающий своей участи. Но при встрече отца с сыном, которых привезли из Тауэра в разных лодках и одновременно ввели а зал суда, публика даже не заметила маленького человечка и не проявила ни участия к его горю, ни восхищения его достойным поведением.
   Скорее всего карлик заслужил бы всеобщее внимание, если бы оставался спокойным, ибо его столь примечательная внешность не могла не привлечь к нему любопытные взоры, которых он так настойчиво домогался. Но когда же тщеславие слушает советы благоразумия? Наш нетерпеливый друг не без труда взгромоздился на свою скамью и, «принудив себя подняться на цыпочки», как сделал это доблестный сэр Шантеклер у Чосера, старался привлечь внимание публики, кланяясь и улыбаясь своему тезке, сэру Джефри Певерилу, которому, несмотря на то, что стоял на скамье, едва доставал головой до плеча.
   Однако сэр Джефри Певерил в эту минуту был занят совсем другими мыслями; он не заметил всех этих любезностей со стороны карлика и сел на свое место с твердым намерением скорее умереть, чем проявить малейшую слабость перед круглоголовыми и пресвитерианами — этими уничижительными эпитетами он, будучи человеком слишком старомодным, все еще награждал людей, повинных в его горестном положении, не желая пользоваться более современными выражениями.
   Когда сэр Джефри-большой сел на свое место, его лицо пришлось на уровне лица сэра Джефри-маленького, который воспользовался случаем и дернул его за рукав. Певерил из замка Мартиндейл, скорее невольно, чем сознательно, оглянулся и увидел покрытое морщинами лицо; желая одновременно выразить важность и быть замеченным, оно гримасничало на расстоянии ярда от него. Но ни странность этой физиономии, ни приветственные кивки и улыбки, пи карикатурный рост не вызывали у старого баронета никаких воспоминаний. Посмотрев с секунду на бедного карлика, он отвернулся и больше не обращал на него внимания.
   Но Джулиан Певерил, не так давно познакомившийся с Хадсоном, и в горестном своем положении сохранил живое участие к этому крошечному человечку, своему товарищу по несчастью. Едва он узнал его, хоть и не мог понять, почему случилось, что они вместе предстали перед судом, как тотчас дружески пожал ему руку. Карлик принял это с напускной важностью и искренней благодарностью.
   — Достойный юноша, — сказал он, — твое присутствие в эту решительную минуту подобно целительному напитку Гомера. Жаль, что душа твоего отца не обладает такой живостью, какой обладают наши души, заключенные в меньшую оболочку. Он забыл старого товарища и собрата по оружию, который, вероятно, участвует теперь вместе с ним в последней кампании.
   Джулиан коротко ответил, что отец его слишком занят другими мыслями. Но тщеславный человечек, которого, надо отдать ему должное, опасность и смерть беспокоили (по его собственному выражению) не больше, чем блошиный укус, не пожелал так легко отказаться от своего тайного намерения обратить на себя внимание почтенного и высокого сэра Джефри Певерила, ибо, будучи по крайней мере дюйма на три выше своего сына, этот достойный кавалер обладал несомненным превосходством над ним, а бедный карлик в глубине души ничего так не ценил, кат; высокий рост, хотя и не упускал случая вслух над ним поиздеваться.
   — Старый товарищ и тезка, — сказал он, вновь протягивая руку, чтобы дернуть за рукав Певерила-большого, — я прощаю вашу забывчивость, — ведь прошло много времени с тех пор, как мы встретились при Нейзби, где вы сражались так, словно у вас столько же рук, сколько у мифического Бриарея.
   Владелец замка Мартиндейл опять обернулся к карлику и прислушался к его словам, словно пытаясь что-то припомнить, а потом нетерпеливо прервал его: «Ну?»
   — Ну? — повторил сэр Джефри-маленький. — Слово «ну» на всех языках выражает неуважение, даже презрение. И будь мы в другом месте…
   Но к этому времени судьи уже заняли свои места, глашатаи потребовали тишины, и суровый голос лорда верховного судьи, пресловутого Скрогза, сделал выговор констеблям за то, что они позволили подсудимым разговаривать между собою в суде.
   Следует заметить, что сия прославленная личность сама не знала, как вести себя в этом деле. Спокойствие, достоинство и хладнокровие были чужды ему как судье, — он всегда кричал и рычал на ту или другую сторону. А в последнее время никак не мог решить, чью сторону принять, ибо был начисто лишен беспристрастности. На первых процессах обвиняемых в заговоре, когда народ был явно настроен против них, Скрогз кричал громче всех. Любую попытку взять под сомнение показания Оутса, Бедлоу или других главных свидетелей он считал большим преступлением, нежели поношение евангелия, на котором они присягали. Он называл это попыткой замять дело или дискредитировать королевских свидетелей, иными словами — преступлением, почти ничем не отличающимся от государственной измены.
   Но с некоторого времени новый свет озарил разум сего толкователя законов. Проницательный и дальновидный, он по верным признакам понял, что ветер начинает менять направление и что недалеко то время, когда и двор, и, возможно, общественное мнение обратятся против доносчиков и вступятся за обвиняемых.
   До сих пор Скрогз считал, что Шафтсбери, сочинитель заговора, в большом почете у короля, но однажды его собрат Норт шепнул ему: «Его милость так же силен при дворе, как ваш лакей».
   Это известие, полученное из верных рук как раз в то самое утро, привело судью в большое смятение, ибо он ничуть не заботился о последовательности своих действий, но весьма настойчиво желал сохранить благопристойную форму. Он отлично помнил, с каким неистовством ранее преследовал подсудимых, и понимал, что, хотя доверие к доносчикам более здравомыслящих людей пошатнулось, их показания все еще сильно действуют на чернь, а потому ему предстоит играть очень трудную роль. На протяжении всего суда он походил на корабль, который намерен лечь на другой галс, причем паруса его, не успев еще повернуться в нужную сторону, трепещут на ветру. Словом, он до такой степени не знал, чью сторону ему выгодней принять, что, можно сказать, в эту минуту приблизился к состоянию полной беспристрастности больше, чем когда-либо в прошлом или в будущем. Как огромный пес, которому надоело лежать спокойно и не лаять, но который не знает, на кого ему броситься прежде, Скрогз обрушивался то на обвиняемых, то на свидетелей.
   Стали читать обвинительный акт. Сэр Джефри Певерил довольно спокойно выслушал первую часть, где говорилось о том, что он отдал своего сына в дом графини Дерби, закоренелой папистки, с целью содействия ужасному, кровожадному папистскому заговору; в том, что он скрывал в своем замке оружие и амуницию; в том, что он действовал по поручению лорда Стаффорда, казненного за участие в заговоре. Но когда начали читать о его связях для этой цели с Джефри Хадсоном, некогда именовавшимся сэром Джефри Хадсоном, бывшим теперь или прежде в услужении у вдовствующей королевы, он взглянул на своего соседа, как будто только теперь вспомнил его, и вскричал с досадой:
   — Эта наглая ложь не стоит и минуты внимания! Я мог встречаться и беседовать, совершенно, впрочем, лояльно и повинно, с моим покойным родственником, благороднейшим лордом Стаффордом — я буду и впредь именовать его так, несмотря на его несчастья, — и с родственницей моей жены, достопочтенной графиней Дерби. Но можно ли поверить, чтобы я стакнулся с дряхлым шутом, которого я знаю только потому, что на одном пасхальном пиру играл на волынке мелодию, под которую он плясал на потеху гостям на особом маленьком столике?
   Бедный карлик едва не заплакал от ярости, но сказал с принужденной улыбкой, что вместо этих юношеских шалостей сэр Джефри Певерил мог бы его вспомнить как товарища по оружию при Уигганлейне.
   — Клянусь честью, — ответил сэр Джефри, как бы припоминая что-то, — должен отдать вам справедливость, мистер Хадсон, вы как будто и вправду были там и, кажется, отличились. Но согласитесь, что вы могли быть совсем рядом, а я вас все-таки мог не заметить.
   Простодушие сэра Джефри-большого вызвало в зале смешки, которые карлик пытался остановить, приподнявшись на цыпочки и окидывая присутствующих грозным взглядом, словно предостерегая насмешников, что их веселье грозит им гибелью. Но заметив, что это только вызывает еще больший смех, он сделал вид, что ему все равно, и сказал с презрительной улыбкою, что никто не боится закованного в цепи льва. Это великолепное сравнение скорее увеличило, нежели уменьшило веселье тех, кто его услышал.
   Джулиан Певерил обвинялся в том, что он был посредником между графиней Дерби и другими папистами и священниками, принимавшими участие во всеобщем изменническом заговоре католиков; что он атаковал Моултрэсси-Холл; учинил насилие над Чиффинчем; напал с оружием в руках на Джона Дженкинса, слугу герцога Бакингема. Все это трактовалось как акты явной государственной измены. Джулиан в ответ сказал только, что не признает себя виновным.
   Его маленький товарищ не удовлетворился столь простым заявлением. Когда он услышал, что его обвиняют в том, будто он получил через одного из агентов заговора широкие полномочия и был назначен командиром гренадерского полка, то с гневом и презрением возразил, что, если бы сам Голиаф из Гефа пришел к нему с таким предложением и пригласил его командовать всем племенем епакитов, ему бы никогда больше не пришлось искушать никого другого.
   — Я бы прикончил его на месте, — сказал в заключение доблестный карлик.
   Королевский прокурор вновь повторил обвинительный акт, и тут на сцену выступил пресловутый доктор Оутс. Он был в полном церковном облачении из шелка, ибо в те времена особенно тщательно занимался своей внешностью и манерами.
   Этот удивительный человек, возвысившийся благодаря темным проискам самих католиков и случайному убийству Эдмондсбери Годфри, сумел заставить публику проглотить уйму нелепостей, из коих состояли его свидетельские показания, не имея иных способностей вводить людей в обман, кроме наглости, заменявшей ему убеждения и чувство стыда. Будь на его месте человек более рассудительный и попытайся он придать этой истории с заговором видимость достоверности, его, вероятнее всего, постигла бы неудача, как это часто происходит с мудрецами, когда они обращаются к толпе, ибо они не осмеливаются рассчитывать на ее безграничную доверчивость, особенно если их Фантазии содержат элементы страха и ужаса.
   Оутс был от природы человеком желчным, а влияние, которое он приобрел, сделало его наглым и самодовольным. Сама наружность его была зловещей: белый парик, как овечья шерсть, окаймлял его грубое длинное лицо. Рот, употребление которого сделало его столь знаменитым, помещался в середине лица, и поэтому перед изумленным зрителем представал подбородок такой же длины, как нос и лоб, вместе взятые. Он говорил напыщенно, как-то нараспев, выделяя некоторые звуки и растягивая гласные.
   Эта печально знаменитая личность теперь выступила на процессе со своими несусветными показаниями о существующем якобы заговоре католиков, направленном на ниспровержение правительства и убийство короля. Суть заговора Оутс охарактеризовал в самых общих чертах, то есть примерно так же, как она излагается в любой истории Англии. Но, поскольку у доктора всегда имелись в запасе особые улики против тех, кто обвинялся в каждом новом случае, то на сей раз он принялся с жаром изобличать графиню Дерби. Он видел эту почтенную даму, — сказал он, — в колледже иезуитов в Сент-Омере. Она послала за ним в гостиницу — в auberge, как там говорят, — под названием «Золотой ягненок» и приказала ему завтракать с ней. А потом сказала, что, зная, как доверяют ему отцы ордена, она решила поделиться с ним своими тайнами. Вынув из-за пазухи широкий острый нож, похожий на тот, какими мясники режут овец, она спросила его, годится ли, по его мнению, этот нож для известной цели. И когда он, свидетель, спросил, для какой цели, она, ударив его по руке веером и назвав недогадливым, сказала, что нож этот предназначается для убийства короля.
   Тут сэр Джефри Певерил не мог больше сдержать своего изумления и гнева.
   — Господи боже! — вскричал он. — Кто слышал когда-нибудь, чтобы знатные дамы носили на груди нож мясника и доверяли первому встречному негодяю свое намерение убить этим ножом короля? Господа присяжные, неужели вы способны в это поверить? Хотя, если бы негодяй сумел доказать с помощью честных свидетелей, что леди Дерби когда-либо позволила такому подонку, как он, говорить с ней, я бы поверил всем его словам.
   — Сэр Джефри, — сказал судья, — успокойтесь. Вы не должны сердиться. Вспыльчивость здесь не поможет. Придется выслушать доктора до конца.
   Доктор Оутс прибавил, что графиня жаловалась на несправедливость со стороны короля к роду Дерби, на гонения против ее вероисповедания, хвасталась замыслами иезуитов и семинарского духовенства и утверждала, что и будут поддерживать ее благородные родственники из дома Стэнли. Затем доктор заявил, что графиня и отцы чужеземной семинарии возлагали большие надежды на дарования и храбрость сэра Джефри Певерила и его сына, который принадлежал к ее семейству. Что же касается Хадсона, то Оутс будто бы слышал, как один из духовных отцов говорил, что «хоть он и пигмей телом, но великан духом в защите дела церкви».
   Когда свидетель закончил свою речь, последовало минутное молчание, а затем судья вдруг, как будто эта мысль только что пришла ему в голову, спросил доктора Оутса, упоминал ли он имя графини Дерби в прежних своих показаниях по данному делу, изложенных перед Тайным советом или в другом месте.
   Оутс, казалось, несколько удивился этому вопросу, покраснел с досады и, по обыкновению своему растягивая гласные, ответил:
   — Не-ет, ми-н-ло-орд.
   — Позвольте же спросить вас, доктор, как могло случиться, что вы, человек, открывший за последнее время такое множество тайн, не сказали ни слова о столь важном обстоятельстве, как участие в заговоре этого родовитого семейства?
   — Мп-ило-орд, — возразил Оутс с неслыханным бесстыдством, — я не за тем сюда пришел, чтобы мои показания относительно за-а-говора подвергались сомнению.
   — Я не подвергаю сомнению ваши показания, доктор, — сказал Скрогз, еще не смея говорить с ним грубо, — и не сомневаюсь в существовании за-а-а-говора, ибо вы дали в том присягу. Я хочу только, чтобы вы, ради собственного благополучия и ради ублаготворения всех добрых протестантов, объяснили, почему вы до сих пор скрывали от короля и народа такие важные сведения?
   — Ми-ило-орд, — сказал Оутс, — я расскажу вам славную ба-асню.
   — Надеюсь, — заметил судья, — что это будет первая и последняя басня, рассказанная вамп здесь.
   — Мп-ило-орд, — продолжал Оутс, — однажды ли-иса, которой нужно было перенести через замерзшую реку куурицу, а она боялась, что ле-од не выдержит ее и ее добыычу, решила перенести сначала ка-амень, милорд, чтобы убедиться, насколько прочен ле-од.
   — Значит, ваши предыдущие показания были всего лишь камнем, а сейчас вы впервые принесли нам курицу? — спросил сэр Уильям Скрогз. — Сказать нам такое, доктор, значит предполагать, что у судей и присяжных куриные мозги.
   — Я желал бы, чтобы вы меня правильно поняли, ваша ми-илость, — ответил Оутс, чувствуя, что ветер переменился, и пытаясь защищаться наглостью. — Все зна-ают, милорд, чего мне стоит давать мои показания, которые всегда были орудием бо-ожьим, чтобы открыть глаза несчастному наро-оду нашему на бедственное его положе-ение. Многие зна-ают, что мне пришло-ось соорудить укрепление вокруг моего до-ома в Уайтхолле, дабы защититься от кровожадных папи-истов. Нельзя было и ожида-ать, что я вдруг откро-ою все обстоя-ательства де-ела. Я думаю, вы са-ами не посове-етовали бы мне поступить ина-аче note 94.
   — Не мое дело давать вам советы, доктор, — сказал судья. — Присяжные определят, можно вам верить или нет. Они слышали ваш ответ на мой вопрос. Мое же дело быть равно справедливым к обвиняемому и к обвинителю.
   Доктор Оутс покинул скамью свидетелей красный, как индюк; оп не привык к тому, чтобы его показания перед судом подвергались хоть малейшему сомнению. И, быть может, в первый раз среди адвокатов, стряпчих и других законников, а также студентов-юристов, присутствовавших в суде, послышался отчетливый ропот неодобрения по адресу великого создателя заговора папистов.
   Затем для поддержания обвинения поочередно были вызваны уже знакомые читателю Эверетт и Дейнджерфилд. Осведомители более низкого разряда, они умели только ходить по тропинке, проложенной Оутсом, преклоняясь перед его талантом и изобретательностью и сообразуясь, как могли, с его показаниями. И поскольку они никогда не пользовались таким доверием публики, каким пользовался бесстыдный Оутс, то упали в общем мнении еще быстрее, чем их образец, — так сначала падают башенки плохо выстроенного здания.
   Напрасно Эверетт с точностью лицемера и Дейнджерфилд с наглостью забияки рассказывали, выдумывая различные подозрительные обстоятельства и поступки, о своей встрече с Джулианом Певерилом сначала в Ливерпуле, а потом в замке Мартиндейл; напрасно описывали они оружие и снаряжение, найденные ими у сэра Джефри, и представляли в страшном виде побег Джулиана из Моултрэсси-Холла с помощью вооруженного отряда. Присяжные слушали их рассказы холодно, и было видно, что доносы не производят на них никакого впечатления, тем более что судья, всегда твердивший о том, что он верит в существование заговора, и не раз провозглашавший себя ревностным сторонником протестантской религии, то и дело напоминал им, что предположения и догадки — это еще не доказательства, что слухи не всегда достоверны, что человек, избравший доносы своим ремеслом, может кое-что и выдумать и что, не сомневаясь в виновности подсудимых, оп был бы рад выслушать и показания иного характера.
   — Нам тут рассказывают о мятеже и побеге молодого Певерила из дома влиятельного и почтенного мирового судьи, которого большинство из нас знает. Почему же, мистер прокурор, вы не пригласили сюда для подтверждения этого факта самого майора Бриджнорта и, если нужно, всех ого домочадцев? Вооруженный мятеж — не такое дело, о каком можно было бы судить по рассказам этих двух свидетелей, хотя боже меня сохрани сомневаться в их словах. Они свидетельствуют в пользу короля и, что не менее дорого для нас, в пользу протестантской религии против самого жестокого, самого варварского заговора. С другой стороны, перед нами почтенный старый рыцарь — я обязан считать его таким, ибо он не раз проливал кровь за короля, и я изменю свое мнение о нем, только если нам представят доказательства обратного. А вот его сын — подающий надежды молодой человек. Мы должны позаботиться о том, чтобы их дело было рассмотрено со всей справедливостью, мистер прокурор.