Не взойдет на небосвод,
Роз багрянцем не зажжет,
Не осушит трав росистых
И ковер цветов душистых
Для девичьих нежных ног
Не постелет на лужок.

 
   Но как же дальше? Подождите, я сейчас припомню…
   Когда Клодом Холкро овладевал дух декламации, он забывал время и место и способен был продержать свою слушательницу добрых полчаса на холодном ночном воздухе, приводя поэтические доводы в пользу того, что она давно уже должна была бы быть в постели. Но Минна прервала его. Судорожно ухватившись дрожащими руками за старого поэта, словно боясь упасть, она с настойчивой серьезностью, хотя еле слышным голосом спросила:
   — А вы никого не заметили в той лодке, что вышла в море?
   — Вот так вопрос! — воскликнул Холкро. — Разве мог я заметить кого-либо? Издалека и при неясном свете луны я только-только мог разглядеть, что это лодка, а не дельфин.
   — Но ведь кто-то должен был находиться в ней? — повторила Минна, еле сознавая сама, что спрашивает.
   — Несомненно, — ответил поэт, — суда редко идут против ветра по своей собственной воле. Но входите же, оставаться дольше на дворе — безумие. А теперь, как говорит королева в старинной трагедии, которую снова поставил на сцене наш досточтимый Уил Давенант: «В постель, в постель, в постель!»
   Они расстались, и слабеющие ноги еле донесли Минну по извилистым переходам замка до ее комнаты, где она осторожно улеглась рядом со все еще спавшей сестрой, терзаясь самыми ужасными предчувствиями. В том, что она слышала голос Кливленда, Минна была убеждена: слова песни не оставляли на этот счет никаких сомнений, и хотя она не была столь же уверена, что человек, горячо споривший с ее возлюбленным, был юный Мертон, она не могла избавиться от мысли, что это был именно он. Стон, которым завершился поединок, то, что, как ей показалось, победитель унес на плечах свою бездыханную жертву, все как будто подтверждало роковой исход столкновения. Но кто из соперников пал? Кто встретил кровавую смерть? Кто одержал роковую и страшную победу? На эти вопросы еле слышный голос внутреннего убеждения нашептывал Минне, что Кливленд, ее возлюбленный, в силу всех своих физических и моральных свойств, имел больше шансов выйти невредимым из схватки. При этой мысли Минна почувствовала невольное облегчение, но сейчас же почти с ненавистью укорила себя за подобное чувство, с ужасом и горечью вспомнив, что тогда ее возлюбленный — преступник и счастье Бренды разбито навеки.
   «Бедная невинная Бренда, — думала она, — ты во сто раз лучше меня и вместе с тем так проста и скромна. Неужели я могу утешиться мыслью, что не мне суждено страдать, а тебе?»
   Это сознание было настолько мучительно, что Минна не удержалась и так крепко прижала Бренду к своей груди, что та, глубоко вздохнув, проснулась.
   — Это ты, Минна? — спросила она. — Мне снилось, что я лежу на одном из тех каменных надгробий — помнишь, нам рассказывал о них Клод Холкро, — на которых сверху изваяно изображение того, кто покоится под ними. Мне снилось, что такое мраморное изваяние лежит рядом со мной, что внезапно оно оживает, приподымается и прижимает меня к своей холодной, влажной груди. А это, оказывается, твоя грудь так холодна, Минна, дорогая моя сестра. Ты больна: ради Господа Бога, позволь мне встать и позвать Юфену Фи. Что с тобой? Не была ли здесь снова Норна?
   — Не зови никого, — промолвила, удерживая ее, Минна. — От того, что меня мучает, нет на земле лекарства. Меня вдруг охватило предчувствие несчастий, еще более страшных, чем те, которые могла бы предсказать Норна. Но все во власти Господней, моя дорогая Бренда, вознесем же к нему молитву, чтобы — он один это может — зло для нас обернулось благом.
   Девушки вместе повторили свою обычную вечернюю молитву, прося Всевышнего, чтобы он укрепил и охранил их. Кончив молиться, они снова улеглись в постель, не обменявшись больше ни единым словом, кроме обычных «храни тебя Господь», которыми заканчивали все дневные разговоры, хотя помыслы их, в силу свойственной всем людям слабости, и не всегда были обращены к небу. Бренда заснула первая, в то время как Минна долго еще мужественно боролась с мрачными и жестокими предчувствиями, вновь овладевшими ее воображением. Но в конце концов и ей удалось забыться сном.
   Буря, которую ожидал Холкро, разразилась на рассвете: налетел шквал с дождем и ветром, как это часто бывает в северных широтах даже в летнее время года. От воя этого ветра и стука дождя по тростниковым кровлям рыбачьих хижин проснулись несчастные женщины и заставили детей, сложив ручонки, молиться вместе с ними о благополучном возвращении дорогого отца и мужа, который был в эти страшные часы во власти разбушевавшейся стихии. В Боро-Уестре завыло в трубах и захлопали ставни. Стропила и стойки верхних этажей здания, большая часть которых была построена из принесенного морем леса, стонали и дрожали, словно боясь, что их снова разобьет и развеет бурей. Но дочери Магнуса Тройла продолжали спать так крепко и спокойно, что казались мраморными статуями, изваянными рукою Чантри. Шквал пронесся, и солнечные лучи разогнали облака, которые умчались по ветру. Солнце уже ярко светило сквозь переплет окна, когда Минна, первая очнувшись от глубокого сна, в который погрузили ее усталость и душевные муки, приподнялась и, опершись на локоть, стала вспоминать случившееся; но после многих часов глубокого сна события прошедшей ночи показались ей бесплотными ночными видениями. Она даже начала сомневаться, не было ли то ужасное, что произошло перед тем, как она встала с постели, просто сном, навеянным какими-то звуками извне, долетевшими до нее.
   «Я должна сейчас же повидать Клода Холкро, — сказала она себе. — Быть может, он знает, что это были за странные звуки, ведь он как раз в это время гулял».
   Она спрыгнула с кровати, но едва успела ступить на пол, как сестра ее громко вскрикнула.
   — Боже мой, Минна, что случилось? Что с твоей ногой?
   Минна опустила глаза и с изумлением и ужасом увидела, что обе ноги ее, особенно левая, были покрыты какими-то темно-красными пятнами, похожими на запекшуюся кровь.
   Ни слова не ответив Бренде, она бросилась к окну и со страхом взглянула вниз, на траву, где, как она знала, запачкала себе ноги кровью. Но дождь, который лил здесь с утроенной силой и с неба и с крыши замка, бесследно смыл всякие следы преступления, если они действительно существовали. Все дышало свежестью и красотой, и стебли трав, унизанные дождевыми каплями, склонялись под их тяжестью и сверкали, словно алмазы, на ярком утреннем солнце.
   В то время как Минна не отрывала от усыпанной блестками зелени своих больших темных, расширенных от напряжения и ужаса глаз, Бренда не отходила от нее и с тревогой умоляла сказать, где и как она ранила себя.
   — Осколок стекла порезал мне могу сквозь башмак, — ответила Минна, видя, что для Бренды необходимо было выдумать какое-то объяснение. — Я тогда этого даже не почувствовала.
   — Но посмотри, сколько крови! — продолжала Бренда. — Дорогая, — прибавила она, приближаясь с мокрым полотенцем в руках, — дай я смою ее: порез может быть глубже, чем ты думаешь.
   Но не успела она подойти, как Минна, у которой не было иного способа скрыть, что кровь, покрывавшая ее ноги, никогда не текла в ее сосудах, поспешно и резко отвергла столь сердечно предложенную помощь. Бедная Бренда, не понимая, чем могла она рассердить сестру, и видя, что ее услуги так нелюбезно отвергнуты, отступила на несколько шагов и остановилась, устремив на Минну пристальный взгляд, в котором отражались скорее изумление и оскорбленная нежность, чем обида, но вместе с тем и некоторая доля вполне понятного огорчения.
   — Сестра, — сказала она, — я думала, что не далее как сегодня ночью мы обещали, несмотря ни на что, всегда любить друг друга.
   — Многое может случиться между ночью и утром, — ответила Минна; но не из сердца вырвались у нее эти слова, их вынудили произнести обстоятельства.
   — Многое действительно может случиться в такую бурную ночь, — подтвердила Бренда. — Посмотри, ураган разрушил даже каменную ограду вокруг огорода Юфены. Но ни ветер, ни дождь и ничто на свете не сможет охладить нашей любви, Минна.
   — Может только случиться, — прибавила Минна, — что судьба превратит ее в…
   Остальное она произнесла так неясно, что ничего нельзя было разобрать, и принялась смывать пятна крови со своей левой ступни и щиколотки, в то время как Бренда, все еще стоявшая поодаль, тщетно пыталась найти слова, которые помогли бы восстановить дружбу и доверие между ними.
   — Ты была права, Минна, — сказала она наконец, — что не дала мне перевязать такую пустую царапину; отсюда она еле заметна.
   — Самые жестокие раны, — возразила Минна, — те, которых не видно снаружи. А ты уверена, что видишь мою рану?
   — Да, — сказала Бренда, стараясь ответить так, чтобы угодить Минне, — я вижу незначительную царапину. А теперь, когда ты надела чулок, я уже ничего не вижу.
   — Сейчас действительно ничего не видно, — ответила Минна, почти не сознавая, что она говорит, — но придет час — и все, да, все станет видным, все обнаружится! — С этими словами она быстро закончила свой туалет и поспешила в залу, где заняла свое обычное место среди гостей, собравшихся к завтраку. Но она была так бледна, так измучена, движения и речь ее так изменились и выдавали такое внутреннее смятение, что она невольно обратила на себя внимание всех окружающих и вызвала крайнее беспокойство Магнуса Тройла. Многочисленны и разнообразны были догадки, высказанные гостями по поводу ее недуга, который казался скорее душевным, чем телесным. Некоторые полагали, что девушку испортил дурной глаз, и вполголоса произносили при этом имя Норны из Фитфул-Хэда, другие намекали на отъезд Кливленда, шепотом прибавляя, что «стыдно молодой леди так страдать из-за какого-то бездомного бродяги, о котором никто ничего толком не знает». Особенно усердствовала в повторении этого презрительного эпитета миссис Бэйби Йеллоули, одновременно оправляя на своей морщинистой, старушечьей шее прелестную косынку — так она называла подарок вышеупомянутого капитана. Престарелая леди Глоуроурам имела относительно случившегося свое собственное мнение, которым поделилась с миссис Йеллоули, возблагодарив предварительно Господа Бога за то, что состоит в родстве с обитателями Боро-Уестры только через покойную мать девушек, которая была столь же высоконравственной шотландкой, как и она сама.
   — Ох, уж эти мне Тройлы, сударыня! Как бы они ни задирали нос, а знающие люди говорят, — тут она хитро подмигнула, — что у всех у них есть странности. Взять хотя бы эту Норну, как ее называют, ибо это вовсе не ее настоящее имя; она, поверите ли, временами становится просто безумной. Люди, знающие причину, говорят, что старый Тройл был когда-то к этому причастен, недаром он до сих пор не дает сказать о ней худого слова. Я-то была тогда в Шотландии, не то я дозналась бы до истины не хуже, чем иные прочие. Но что там ни говори, а только помешательство у них в роду. Вы прекрасно знаете, что сумасшедшие терпеть не могут, когда им перечат. А ведь на всех Шетлендских островах не найдется человека, который бы так не терпел ни единого супротивного слова, как фоуд. Я никогда не посмею дурно отзываться о доме, с которым связана родственными узами, только, видите ли, сударыня, мы в родстве через Синклеров, не через Тройлов, а Синклеры, сударыня, всем в округе известно, какие здравые умом люди. Но я вижу, что вкруговую пошла уже прощальная чаша.
   — Удивляюсь, — сказала миссис Бэйби своему брату, как только леди Глоуроурам отошла от нее, — чего эта толстуха все величает меня «сударыня, сударыня», а не миледи. Могла бы она знать, что род Клинкскэйлов ничуть не хуже каких-то там Глоуроурамов.
   Тем временем гости стали поспешно разъезжаться. Магнус, чрезвычайно угнетенный внезапным недугом Минны, едва обращал на них внимание и, в противоположность своим прежним гостеприимным обычаям, со многими даже не попрощался. Итак, болезнью и огорчением окончилось в этом году в замке Боро-Уестра празднество в честь святого Иоанна, так что мы сможем к поучениям короля Эфиопии прибавить еще и следующее: «Не рассчитывай, смертный, что ты счастливо проведешь дни, которые уготовил для счастья».


ГЛАВА XXIV



   Нет, эта боль, что грудь терзает ей, -

   То не земной, естественный недуг.

   Ее причина глубже и страшней:

   То ведьмовских, как видно, дело рук,

   То видно, самый ад послал ей столько мук.

«Королева фей», книга III, песнь III.



   Давно уже прошел срок, какой Мордонт Мертон назначил для возвращения своего под отчий кров в Ярлсхофе, а о юноше все не было ни слуху ни духу. Во всякое другое время такая задержка не возбудила бы ни толков, ни беспокойства: престарелая Суерта, которая взяла на себя труд и предполагать, и располагать в пределах своего маленького хозяйства, в прежнее время решила бы, что Мордонт задержался в Боро-Уестре дольше других гостей, чтобы принять участие в какой-нибудь веселой охоте или прогулке. Но ей было известно, что с некоторых пор Мордонт перестал быть любимцем Магнуса Тройла; она знала также, что он рассчитывал пробыть в Боро-Уестре лишь самое короткое время, беспокоясь о здоровье своего отца, к которому, хотя его сыновняя преданность и встречала весьма слабое поощрение, он выказывал всегда неизменное внимание. Суерта знала все это и поэтому начала тревожиться. Она стала следить за своим хозяином, Мертоном-старшим, но мрачное и строгое лицо его, всегда спокойное, как озерная гладь в глубокую полночь, никому не давало возможности проникнуть дальше поверхности. Его научные занятия, одинокие прогулки и трапезы чередовались с неизменной правильностью, и, казалось, мысль о долгом отсутствии Мордонта ни в малейшей степени его не тревожит.
   В конце концов до ушей Суерты со всех сторон стали доходить такие слухи, что она оказалась не в силах более скрывать свое беспокойство и решила, рискуя навлечь на себя ярость хозяина и, быть может, даже лишиться места, довести до его сведения мучившие ее сомнения. Веселый характер и привлекательная внешность Мордонта должны были, очевидно, произвести немалое впечатление на одряхлевшее и черствое сердце бедной старухи, чтобы она решилась на столь отчаянный поступок, от которого ее тщетно пытался отговорить приятель ее ранслар. Сознавая, однако, что неудача — подобно потере бутылки Тринкуло в луже — повлечет за собой не только позор, но и неисчислимые убытки, она решила приступить к своему героическому предприятию со всеми возможными предосторожностями.
   Мы уже упоминали об одной, казалось, неотъемлемой природной черте ее скрытного и необщительного хозяина, во всяком случае — во все время его добровольного затворничества в Ярлсхофе; он не терпел, чтобы кто-либо заговаривал с ним или спрашивал о чем-либо, не связанном непосредственно с насущной и не терпящей отлагательств необходимостью. Поэтому Суерта прекрасно понимала, что если она хочет удачным образом начать беседу, которую задумала, со своим хозяином, то должна обернуть дело так, чтобы он сам начал разговор.
   С этой целью, накрывая на стол для скромного и одинокого обеда мистера Мертона, она аккуратно поставила два прибора вместо одного и все прочие приготовления повела так, словно хозяин ее ожидал к обеду гостя или иного сотрапезника.
   Хитрость ее удалась, ибо Мертон, войдя в столовую и увидев накрытый на два прибора стол, сейчас же спросил у Суерты, которая, ожидая результатов своей уловки, вертелась по комнате, следя за своим хозяином, как рыбак за поплавком, не вернулся ли Мордонт из Боро-Уестры.
   Этот вопрос развязал Суерте язык, и она ответила с полуестественной-полуделанной тревогой и печалью в голосе:
   — Нет, нет, в двери наши еще никто не стучался. А только дал бы Господь, чтобы мейстер Мордонт, бедный наш мальчик, воротился здравым и невредимым.
   — А раз его нет дома, зачем ты ставишь для него прибор, старая дура? — спросил Мертон тоном, рассчитанным на то, чтобы сразу прекратить все дальнейшие разглагольствования Суерты.
   Однако она смело возразила ему:
   — Хоть кто-нибудь да должен позаботиться о бедном мейстере Мордонте, а я только и могу, что поставить для него стул и тарелку на тот случай, коли он вернется. А только давненько уже нет нашего голубчика, и правду сказать, так меня страх берет: вдруг да он совсем не вернется.
   — Страх! — перебил ее Мертон, и глаза его засверкали, предвещая приступ необузданной ярости. — Что мне твой страх, женщина, твой пустой страх, когда я знаю, что все в существах твоего пола, что не сводится к коварству, глупости, самомнению и себялюбию, не что иное, как нервы, идиотские страхи, слезы и припадки! Но какое мне дело до твоих страхов, старая, безмозглая ведьма?
   Надо сказать, что прекрасная половина рода человеческого обладает одним замечательным свойством: достаточно женщинам заметить какое-либо нарушение в естественном проявлении родственного чувства, как все они немедленно встают на защиту угнетенного. Разнесется ли по улице слух о родителях, истязающих ребенка, или о ребенке, непочтительном к родителям, — я опускаю случай отношений между супругами, ибо тут женщины, как сторона заинтересованная, не могут быть беспристрастны, — как они всей округой сейчас же горячо и решительно вступаются за пострадавшего. Суерта, несмотря на свою жадность и скупость, также обладала немалой долей этого благородного чувства, делающего столь много чести прекрасному полу, и в данном случае оно проявилось у нее так бурно, что она стала возражать хозяину и принялась укорять его в бессердечии и равнодушии с такой смелостью, какой сама от себя не ожидала.
   — По правде говоря, не моя это вовсе забота дрожать от страха за молодого мейстера Мордонта, хоть и дорог он мне как зеница ока, да ведь все другие отцы, кроме вашей милости, уж давно сами побеспокоились бы расспросить, куда это подевался наш бедный мальчик. Вот уже вторая неделя, как он ушел из Боро-Уестры, и ни одна-то душа не знает, где он и что с ним. Ребятишки в поселке — и те ревмя ревут, потому что, бывало, он им вырезывал все их кораблики перочинным ножом, и ничьи глаза во всей округе — слышите? — ничьи глаза не останутся сухими, случись с бедным мейстером что недоброе, разве только, с позволения сказать, глаза вашей милости.
   Мертон был до такой степени поражен дерзкой тирадой своей взбунтовавшейся экономки, что сначала онемел от изумления, но при последнем ее язвительном замечании он возвысил голос и приказал ей замолчать, сопровождая свои слова таким устрашающим взглядом, какой только могли выразить его черные глаза на суровом лице. Однако Суерта, как она впоследствии созналась ранслару, до того разошлась, что ее не остановил ни громкий окрик, ни страшный взгляд хозяина, и она продолжала все тем же тоном:
   — Ваша милость, — сказала она, — Бог знает какую бучу подняли из-за того, что бедняки поселка стали подбирать обломки разбитых ящиков и разное тряпье, что валялось на берегу и никому на свете не было нужно, а тут пропал, потерялся прямо на ваших глазах самый что ни на есть лучший парень во всей окрестности, а ваша милость даже не спрашивают, что же это с ним приключилось.
   — А что же плохое могло с ним случиться, старая дура? — спросил Мертон. — Хорошего, правда, тоже мало в бессмысленных забавах, на которые он тратит все свое время.
   Это было сказано скорее презрительным, чем сердитым тоном, и Суерта, которая уже вошла в азарт, решила не выпускать инициативу из рук, тем более что пыл ее противника начал, казалось, ослабевать.
   — Ну ладно, так и быть, пусть я старая дура! А вдруг мейстер Мордонт лежит сейчас на дне Руста, ибо мало ли судов погибло в то утро, как налетел этот страшный шквал; счастье еще, что хоть страшный, да недолгий, а то пропасть бы всем, кто был на море! А вдруг наш мальчик возвращался пешком и утонул в озере? Разве не мог он оступиться где-нибудь на скале? Весь остров знает, какой он отчаянный! Так кто же тогда окажется старым дураком? — закончила Суерта, а затем воскликнула с трогательным воодушевлением: — Господь помилуй и сохрани бедного сиротку! Да будь только у него родная матушка, давно бы уже искала его по всем окрестностям!
   Последний упрек страшным образом подействовал на Мертона — нижняя челюсть его задрожала, лицо побелело, и он слабым голосом еще сумел сказать Суерте, чтобы она поднялась в его комнату, куда она допускалась лишь в самых редких случаях, и принесла одну из хранившихся там бутылок.
   «Ого, — заметила про себя Суерта, бросаясь выполнять поручение, — а хозяин-то знает, где найти чашу утешения и что подбавить при надобности в свою обычную воду».
   В комнате Мертона действительно стоял ящик с бутылками, в каких обыкновенно хранят крепкие напитки, но насевшие на них пыль и паутина указывали, что к ним много лет не притрагивались. Не без усилий удалось Суерте, орудуя вилкой, ибо пробочника в Ярлсхофе не водилось, вытащить из одной из них пробку. Затем, сначала понюхав, а потом, во избежание ошибки, и отхлебнув немного, она удостоверилась, что в бутылке содержится целительная барбадосская водка, и понесла ее в столовую, где Мертон все еще не мог справиться с охватившей его слабостью. Суерта налила немного водки в первую попавшуюся чашку, справедливо полагая, что на человека, столь непривычного к употреблению спиртных напитков, и малая доза окажет сильное воздействие, но больной нетерпеливо приказал ей наполнить чашку, вмещавшую по крайней мере треть английской пинты, до самых краев и не задумываясь опорожнил ее.
   — Помилуй нас все святые угодники! — воскликнула Суерта. — Как опьянеет он теперь да как рехнется совсем, ну что я тогда буду с ним делать?
   Но Мертон стал дышать легче, на лице его снова появилась краска, и все это без малейшего признака опьянения. Суерта впоследствии рассказывала, что хотя она и прежде весьма уважала глоток спиртного, но никогда еще не видела такого чудесного действия: хозяин заговорил так же здраво, как и прочие смертные, чего она с самого своего поступления к нему ни разу еще не слышала.
   — Суерта, — сказал он, — на этот раз ты была права, а я нет. Беги сейчас же к ранслару и скажи, чтобы он, не медля ни минуты, явился ко мне и сообщил, сколько может мне дать лодок и людей: я хочу послать их на розыски и щедро всем заплачу.
   Подгоняемая той страстью, которая, как говорится, и старуху заставит бежать рысью, Суерта, насколько позволяли ей шесть десятков лет, помчалась в поселок, радуясь, что ее добрые чувства повлекут за собой, очевидно, должную награду, ибо предполагаемые поиски обещали принести изрядную поживу, из которой она твердо рассчитывала урвать и свою долю. Еще на бегу, задолго до того, как ее могли услышать, она принялась громко выкрикивать имена Нийла Роналдсона, Суэйна Эриксона и прочих друзей и приятелей, которых касалось ее поручение. По правде говоря, хотя почтенная женщина была на самом деле сердечно привязана к Мордонту Мертону и крайне встревожена его отсутствием, но мало что, пожалуй, могло бы сейчас сильнее разочаровать ее, чем его неожиданное появление перед ней здоровым и невредимым, ибо это сделало бы ненужными поиски и все связанные с ними расходы и хлопоты.
   Спустившись в поселок, Суерта быстро выполнила возложенное на нее поручение и кстати договорилась и о своей собственной скромной доле в доходах, обеспеченных ее усердием. Затем она поспешила обратно в Ярлсхоф, с величайшим старанием объясняя шагавшему рядом с ней Нийлу Роналдсону все особенности своего хозяина.
   — Ты вот что запомни, — говорила она, — как он что спросит, ты не тяни, отвечай сразу же, да слова произноси ясно, громко, словно окликаешь судно, — очень уж он не любит переспрашивать. А коли он спросит, далеко ли что находится, так ты считай не милями, а лигами — он ведь о нашей стране ничего не знает, даром что живет в ней столько лет. А когда зайдет речь о деньгах, называй цену в долларах, а не в шиллингах — серебряные монеты для него все равно что черепки.
   Напутствуемый подобным образом, Нийл Роналдсон предстал наконец перед лицом Мертона, но тут же был повергнут в крайнее смущение, увидев, что из заранее им обдуманной системы обманов ничего не получится. Когда он попытался, сильно преувеличив пределы и опасность предполагаемых поисков, заломить ни с чем не сообразную цену за шлюпки и услуги людей, ибо розыски должны были происходить и на море, и на суше, Мертон сразу же осадил его, обнаружив не только превосходнейшее знакомство со всеми окрестностями, но и знание расстояний, приливов, течений и вообще всего, что касалось мореплавания в окружающих водах, хотя все это были вещи, о которых он раньше, казалось, не имел ни малейшего представления. Страх поэтому охватил ранслара, когда вопрос зашел о вознаграждении, ибо можно было опасаться, что Мертон так же хорошо осведомлен о том, сколько кому справедливо полагается за его старания, и Нийл прекрасно помнил его ярость, когда, еще в первые дни своего пребывания в Ярлсхофе, он выгнал вон Суэйна Эриксона и Суерту. Пока, однако, ранслар в нерешительности молчал, одинаково боясь запросить как слишком много, так и слишком мало. Мертон, не дав ему даже раскрыть рта, разрешил все его сомнения, назначив такую цену, о которой тот не посмел бы и заикнуться, да еще обещал в придачу дополнительную награду, если посланные возвратятся со счастливой вестью, что сын его жив.
   Когда этот важный вопрос был таким образом разрешен, Нийл Роналдсон, как и подобает добросовестному человеку, принялся серьезно обсуждать, где следовало искать пропавшего юношу. Честно пообещав навести справки о нем в доме каждого землевладельца не только на Главном, но и на соседних островах, он прибавил, что «кроме всего этого, не во гнев будь сказано вашей милости, так тут, совсем недалеко, есть кое-кто… и если набраться храбрости и спросить ее, а она расположена будет ответить, так она могла бы побольше других рассказать про мейстера Мертона».