Монастырь, небольшой и бедный, был расположен в горах Гвадаррамы. Одни монахини, дочери местных идальго, были столь же бедны, сколь горды и невежественны; другие были заточены туда за беспутную жизнь. Сама аббатиса происходила из знатной семьи, чему и была обязана высоким саном. Говорили, что в молодости она запятнала свое имя распущенным поведением. Теперь, в преклонные годы, алчность и властолюбие, жестокость и бессердечие пришли на смену жажде запретных наслаждений. Я много вытерпела от этой женщины, и ее мрачные, неподвижные глаза, суровые черты лица и высокая закутанная фигура все еще преследуют меня во сне.
   Мне не суждено было стать матерью. Я была тяжело больна, и в выздоровлении моем долго сомневались. Мне давали самые сильные лекарства — если только они были лекарствами. Наконец, вопреки моим собственным чаяниям и ожиданиям всех окружающих, здоровье мое восстановилось. Но когда впервые после болезни я увидела свое отражение в зеркале, мне почудилось, что на меня глядит привидение. Я привыкла получать от всех, и в особенности от мужа, комплименты прекрасному цвету моего лица — теперь же румянец исчез и, как ни странно, больше никогда не возвратился. Я замечаю, что те немногие, с кем я теперь вижусь, смотрят на меня как на бескровный призрак — так неизгладимы были результаты примененного лечения. Да простит бог тех, кто повинен в этом! Благодарю небо за то, что я могу сказать эти слова с таким, же искренним упованием, с каким молю о прощении собственных своих грехов.
   В монастыре стали относиться ко мне несколько мягче, быть может тронутые моей необычайной наружностью, которая ясно свидетельствовала о моих страданиях, а может быть, опасаясь, что она привлечет внимание епископа, чей приезд вскоре ожидался. Однажды, когда я прогуливалась по монастырскому саду, на что недавно получила разрешение, и проходила мимо жалкого старого мавра-раба, на ком лежала обязанность ухаживать за садом, он пробормотал, не разгибая дряхлого тела и не подымая сморщенного лица от земли:
   «У задней калитки растут анютины глазки».
   Я была немного знакома с символическим языком цветов, доведенным некогда до совершенства испанскими маврами. Но даже если б я и не знала его, все равно пленник быстро научается улавливать всякий намек, сулящий свободу. Со всей поспешностью, какая совместима с крайней осторожностью, ибо меня могла увидеть из окна аббатиса или кто-нибудь из монахинь, я бросилась к задней калитке. Как всегда, она была заперта на засов, но на мое тихое покашливание мне ответил голос по ту сторону ограды — о небо, это был голос моего мужа:
   «Не мешкайте здесь сейчас ни минуты, но когда колокол ударит к вечерне, будьте на этом месте».
   Я удалилась, не помня себя от радости. Я не имела ни права, ни позволения присутствовать на вечерней молитве, и пока монахини пели в хоре, я должна была оставаться в келье. После моего выздоровления келью перестали запирать, однако под угрозой строжайшего наказания мне запрещалось выходить за ее пределы. Но будь что будет, я собиралась пренебречь любым наказанием. Едва отзвучал последний удар колокола, я выскользнула из кельи, незамеченная пробралась в сад, поспешила к задней калитке, с восторгом увидела, как она отворилась, и в следующий миг была в объятиях моего мужа. Подле него стоял еще один джентльмен с благородной осанкой; оба они были в масках и вооружены. Лошади, из которых одна была под дамским седлом, стояли наготове в ближней роще, и при них находились двое других замаскированных всадников, по-видимому слуги. Меньше чем через две минуты мы уже скакали со всей быстротой, какую дозволяла каменистая, извилистая дорога. Один из слуг выполнял, по всей видимости, роль проводника.
   Поспешность, с какой мы ехали, волнение, почти потрясение, испытанное мною, лишили меня дара речи, и я смогла выразить свое удивление и радость только в несвязных словах. Той же причине я приписывала и молчание моего мужа. Наконец мы остановились перед уединенной хижиной, всадники спешились, и один из них помог мне соскочить с лошади, но должна сказать, это был не М***, супруг мой, в то время возившийся около лошади, а незнакомец, его приятель.
   «Идите в хижину, — сказал мне мой муж, — перемените как можно быстрее платье — вам помогут. Как только вы переоденетесь, мы немедленно тронемся дальше».
   Я вошла в хижину и очутилась в объятиях верной монны Паулы, которая ожидала здесь моего прибытия уже много часов, охваченная страхом и тревогой. С ее помощью я быстро сорвала с себя ненавистные монастырские одежды и сменила их на дорожное платье английского покроя. Я обратила внимание, что на монне Пауле было такое же платье. Едва я успела наспех переодеться, как нас позвали, чтобы ехать дальше. Монне Пауле также была приготовлена лошадь, и мы продолжали путь. Дорогою мое монастырское платье, обмотанное вокруг камня, бросили в озеро, по берегу которого мы проезжали. Впереди ехал мой муж с незнакомцем, за ними следовали я и моя служанка, слуги же составляли арьергард.
   Монна Паула неоднократно заклинала меня молчать дорогой, говоря, что от этого зависит наша жизнь. Мне нетрудно было последовать ее совету, ибо когда прошло первое возбуждение от нахлынувшего на меня чувства свободы, благодарности и любви, мне стало дурно от быстрой езды и я с величайшим усилием удерживалась в седле. Вдруг, когда, уже совсем стемнело, мы увидели перед собой яркий свет. Мой муж придержал лошадь и подал сигнал дважды повторенным тихим свистом, на который издали послышался ответный свист. Тогда и весь отряд остановился под ветвями большого пробкового дерева и мой супруг, подъехав близко ко мне, сказал с каким-то странным замешательством, которое в то время я объяснила беспокойством за мою участь:
   «Теперь мы должны расстаться. Те, кому я поручаю вас, контрабандисты, им известно лишь, что вы англичанка, и они согласились за большие деньги провести вас через Пиренеи до Сен-Жан де Люс».
   «Как, разве вы не едете с нами?» — взволнованным шепотом спросила я.
   «Это невозможно, — ответил он, — и погубило бы все. Помните, что при этих людях вы должны говорить по-английски, и ни в коем случае не подавайте виду, что понимаете испанский язык: от этого зависит ваша жизнь. Ибо, хотя они не в ладах с законами Испании, они ни за что не согласятся преступить законы церкви. Но вот они идут. Прощайте, прощайте!»
   Последние слова он произнес очень быстро. Я пыталась удержать его на мгновение, слабой рукой ухватившись за его плащ.
   «Значит, вы будете ждать меня в Сен-Жан де Люс?»
   «Да, да, — ответил он торопливо, — ваш покровитель будет ждать вас в Сен-Жан де Люс».
   С этими словами он высвободил край своего плаща, за который я его удерживала, и скрылся во мраке. Его спутник подошел ко мне, поцеловал мне руку, что я едва заметила в ту минуту отчаяния, и последовал в сопровождении одного из слуг за моим мужем.
   Здесь слезы хлынули из глаз Гермионы, грозя прервать повествование. Наконец она снова заговорила, как бы желая оправдаться перед Маргарет:
   — Все, что случилось в те минуты, когда я еще тешила себя обманчивой мечтой о счастье, глубоко запечатлено в моей памяти, но последующие события не сохранились в ней, как не сохраняется вода в песках Аравийской пустыни. Впрочем, теперь, когда тебя волнуют собственные заботы, милая Маргарет, я не имею права обременять тебя ненужными подробностями бесплодных воспоминаний.
   У Маргарет навернулись слезы на глаза. В этом не было ничего удивительного, если принять во внимание, что печальная история была поведана ей ее многострадальной благодетельницей и в некоторых отношениях напоминала ее собственную. И все же не следует порицать Маргарет слишком сурово, если, настойчиво побуждая свою покровительницу продолжать повествование, она в то же время невольно поглядывала на дверь, как бы сердясь на промедление со стороны монны Паулы.
   Леди Гермиона видела и прощала эти противоречивые переживания. Ее самое надо простить за то, что, изливая чувства, так давно затаенные в груди, она вдавалась в самые ничтожные подробности, в свою очередь позабыв о том, что волновало Маргарет и преимущественно, если не полностью, занимало ее мысли.
   — Кажется, я сказала тебе, что один из слуг последовал за джентльменами, — продолжала Гермиона, — другой же остался с нами, очевидно для того, чтобы познакомить нас с двумя людьми, которые появились на свист М***, то есть моего мужа. Они перекинулись со слугой несколькими словами на непонятном наречии, после чего один из незнакомцев взял под уздцы мою лошадь, а другой — лошадь монны Паулы; они повели нас к свету, при виде которого, как я уже упоминала, мы остановились. Я тронула за руку монну Паулу и почувствовала, что ее рука дрожит; это привело меня в изумление, так как монна Паула всегда отличалась решительным, смелым характером, почти не уступающим мужскому. Наконец мы приблизились к костру. Цыганский облик людей, окружавших костер, их смуглые лица, широкополые шляпы, пистолеты и кинжалы, торчавшие за их поясами, и прочие приметы бродяжнической и полной опасностей жизни во всякое другое время ужаснули бы меня. Но тогда я чувствовала только боль разлуки с мужем,, разлуки в самую минуту моего избавления. Женщины, принадлежавшие к шайке, а их было четверо или пятеро среди контрабандистов, приняли нас с грубоватой учтивостью. По одежде и манерам они мало чем отличались от мужчин, в чьем обществе они находились: были так же бесстрашны и выносливы, тоже имели при себе оружие и, как выяснилось впоследствии, не менее искусно пользовались им. Невозможно было не бояться этих диких людей, однако ж они не подали нам никакого повода жаловаться на них; напротив, они во всех случаях обращались с нами с неуклюжей вежливостью и на протяжении всего пути приноравливались к нашим потребностям и слабостям, хотя и роптали на нашу изнеженность, совсем как какой-нибудь грубый носильщик, нагруженный ценным хрупким товаром, проклинает его за доставляемые им лишние хлопоты и в то же время принимает все предосторожности, чтобы донести его в целости. Лишь несколько раз, когда они потерпели неудачу в контрабандной торговле, потеряв часть товаров в стычке с испанскими таможенниками, и в конце концов подверглись преследованию военного отряда, ропот их принимал более угрожающий характер; и мы с моей служанкой с ужасом слушали, не смея подать вида, что понимаем по-испански, как они проклинали островитянок-еретичек, по чьей милости господь, святой Иаков и Пиларская божья матерь погубили их надежды на барыш. Какие страшные воспоминания, Маргарет!
   — Так зачем же, дорогая леди, — спросила Маргарет, — вы останавливаетесь на них?
   — Это происходит оттого только, — ответила леди Гермиона, — что я, подобно преступнику, идущему на эшафот, стараюсь оттянуть тот миг, когда наступит неизбежная роковая развязка. Да, дорогая Маргарет, я так долго задерживаюсь на событиях этого путешествия, так много распространяюсь о нем, хотя оно было утомительным и опасным, хотя дорога пролегала через самые дикие, безлюдные пустыни и горы и спутники наши, как мужчины, так и женщины, были свирепы и необузданны, а те, с кем они постоянно имели дело, отплачивали им той же монетой самым безжалостным образом, — несмотря на все это мне легче вспоминать о тех опасностях, нежели перейти к рассказу о том, что ожидало меня в Сен-Жан де Люс.
   — Но вы добрались туда благополучно? — спросила Маргарет.
   — Да, девочка, — отвечала леди Гермиона. — Главарь преступной шайки сам отвел нас в указанный ему дом, выполнив возложенное на него поручение с не меньшей аккуратностью, чем если бы он сдавал тюки с контрабандным товаром. Мне сообщили, что какой-то джентльмен уже два дня ожидает меня. Я вбежала в комнату, полагая обнять моего мужа, и очутилась в объятиях его друга!
   — Негодяй! — воскликнула Маргарет, под впечатлением рассказа забыв на минуту о собственной тревоге.
   — Да, — сказала Гермиона спокойно, хотя голос ее слегка дрогнул, — он вполне достоин того, чтобы его так называли. Тот, ради кого я пожертвовала всем, Маргарет, чья любовь, память о ком во время моего заключения в монастыре были мне дороже свободы, а во время опасного путешествия дороже жизни, — этот человек приложил все усилия, чтобы освободиться от меня и передать, словно тайную распутницу, своему развратному другу. Сначала незнакомец насмехался над моими слезами и отчаянием, принимая их за истерическую вспышку обманутой и брошенной наложницы, а может быть, за ловкое притворство куртизанки. Он смеялся над моими заверениями, что я замужем, и уверял меня, будто наш брак не более как комедия, на которой настаивала я и которой друг его покорился, чтобы сохранить видимость приличий. Он выразил удивление по поводу того, что я могла как-то иначе расценивать эту церемонию, не имевшую силы ни в Испании, ни в Англии, и, наконец, нанес мне новое оскорбление, предложив заключить подобный же союз с ним, если это рассеет мои сомнения. Мои крики услышала монна Паула и поспешила на помощь; она, по счастью, находилась неподалеку, так как предвидела возможность такого оборота дела.
   — Господи помилуй! — воскликнула Маргарет. — Неужели она была сообщницей вашего вероломного мужа?
   — Нет, — ответила Гермиона, — не оскорбляй ее таким несправедливым подозрением. Благодаря ее настойчивым поискам было раскрыто место моего заточения, она уведомила об этом моего мужа; тогда уже она заметила, что известие это обрадовало моего мужа гораздо меньше, чем его приятеля, так что с самого начала она заподозрила, что негодяй хочет от меня отделаться. По пути подозрения ее укрепились. Она слышала, как муж мой с холодной насмешливостью сказал приятелю, что цвет моего лица резко переменился после заточения и болезни, и как приятель ответил, что испанские румяна могут поправить этот недостаток. Подготовленная этими и другими обстоятельствами к предательству, монна Паула с решительным видом вошла на мой зов в комнату, готовая защитить меня. Ее спокойные увещания возымели на незнакомца более сильное действие, нежели мое отчаяние. Если он и не до конца поверил нашему рассказу, то, во всяком случае, повел себя как человек порядочный, не собирающийся преследовать беззащитных женщин, кем бы они ни были; он согласился оставить нас в покое и не только дал указания манне Пауле, как добраться до Парижа, но и снабдил ее для этой цели деньгами. Из столицы Франции я написала мейстеру. Гериоту, самому доверенному из корреспондентов моего отца. Получив письмо, он немедленно приехал в Париж и… Но вот и монна Паула, которая несет больше денег, чем ты просила. Бери их, моя дорогая, помоги тому юноше, если тебе так хочется. Но не ожидай благодарности, Маргарет!
   Леди Гермиона взяла от служанки мешочек с золотом и отдала своей юной приятельнице; Маргарет бросилась к ней в объятия, расцеловала ее бледные Щеки, которые скорбь, пробужденная воспоминаниями, покрыла слезами, затем вскочила на ноги, утерла свои заплаканные глаза и торопливыми, но твердыми шагами вышла из покоев Фолджамб.


Глава XXI



   Не проходи, о путник, торопливо!

   Живет здесь тот, чьи бритвы крепче пива.

   Путь от цирюльника до бочки недалек -

   Тут сбреют бороду и срежут кошелек.

Вывеска на трактире, который держал цирюльник



   Мы принуждены перенести наших читателей к жилищу Бенджамина Садлчопа, мужа деятельной и расторопной миссис Урсулы, который и сам исполнял разнообразнейшие обязанности. Помимо того, что он подстригал кудри и бороды и закручивал усы вверх на залихватский военный манер или опускал их книзу по моде горожан; помимо того, что по временам он пускал кровь ланцетом или оттягивал ее банками, удалял корни зубов и занимался прочим мелким врачеванием, почти не уступая в этом своему соседу, аптекарю Рэрдренчу, — он мог также при случае выдернуть затычку из пивного бочонка с такой же легкостью, как больной зуб, нацедить пива так же ловко, как пустить кровь, и ополоснуть добрым элем только что подстриженные им усы. Однако все эти занятия были у него строго разграничены.
   Над его цирюльней на Флит-стрит выступала длинная загадочная вывеска, размалеванная цветными полосами, которые должны были изображать ленты, украшавшие эту эмблему в прежние времена. В окне красовались зубы, нанизанные рядами на нити словно четки, а также чаши с красным лоскутом на дне, напоминавшим кровь, в знак того, что клиентам здесь «вкупе с ценными наставлениями» отворяют кровь, ставят банки и прикладывают шпанские мушки. Между тем о более доходных, но менее благородных манипуляциях над головой и бородой упоминалось коротко и деловито. В цирюльне стоял протертый кожаный стул для посетителей и висела гитара, по-тогдашнему кифара, или цитра, которой мог развлекаться клиент, покуда Бенджамин трудился над его предшественником, и которая поэтому зачастую в переносном смысле терзала уши клиентов, в то время как бритва терзала их подбородки в буквальном. Словом, все в этом заведении говорило о том, что его двуликий хозяин с одинаковым успехом исполняет обязанности и хирурга и брадобрея.
   Однако в доме была еще задняя комнатка, негласно используемая как распивочная, которая имела отдельный вход с глухой изогнутой улочки, посредством множества проулков и проходных дворов сообщавшейся обходным путем с Флит-стрит. С заведением Бенджамина, открытым для всех желающих, сей тайный храм Бахуса соединялся длинным узким коридором; в этой комнатке несколько старых пьяниц имели обыкновение пропускать утреннюю чарочку, а другие потягивали свою четверть пинты спиртного, стыдливо войдя в цирюльню якобы для того, чтобы побриться. Кроме того, из этого укромного уголка отдельный ход вел в покои миссис Урсулы, которая, как предполагали, пользовалась им для своих многообразных дел, когда ей самой требовалось выйти из дому незамеченной или приходилось впускать клиентов и заказчиков, не желавших навещать ее открыто.
   Итак, после полудня, когда застенчивые и скромные забулдыги, лучшие клиенты Бенджамина, выпив свою рюмку или кружку, уходили восвояси, работа распивочной, по существу, на этом кончалась, и обязанность открывать заднюю дв<ерь переходила от одного из подмастерьев цирюльника к маленькой мулатке, смуглой Ириде миссис Садлчоп. И вот тогда-то одна тайна громоздилась на другую. Закутанные кавалеры и дамы в масках, переодетые на всякие лады, прокрадывались к дому по лабиринту переулков, и даже тихий стук, то и дело подзывавший к дверям маленькую служанку, наводил на мысль о чем-то таинственном, боящемся огласки.
   Вечером того самого дня, когда состоялась продолжительная беседа Маргарет с леди Гермионой, миссис Садлчоп дала наказ юной привратнице «держать дверь на запоре так же крепко, как скряга — сундук, и если она дорожит своей желтой шкурой, то не пускать никого, кроме…» Имя было произнесено шепотом, и распоряжение сопровождалось многозначительным кивком. Служаночка ответила понимающим взглядом, отправилась на свой пост и через короткое время открыла дверь для знакомого уже нам городского щеголя, на ком так неуклюже сидело платье и кто так доблестно проявил себя в драке, случившейся при первом посещении Найджелом ресторации Боже. Мулатка ввела его к хозяйке со словами:
   — Миссис, вас хочет видеть красивый молодой джентльмен, с ног до головы в бархате и золоте.
   И, закрыв дверь, пробормотала себе под нос:
   — Красивый молодой джентльмен, как же! Подмастерье у того старика, который делает тик-так, вот он кто!
   И в самом деле, мы с сожалением в этом признаемся и надеемся, что читатели разделят наши чувства по этому поводу, это был честный Джин Вин. Покинутый добрым ангелом, он дошел в своем безрассудстве до того, что иногда переряжался и посещал в модном платье безнравственные увеселительные места, где для него было бы несмываемым бесчестьем появиться в своем истинном виде и качестве — в том случае, разумеется, если бы ему удалось проникнуть туда в собственном обличье. Сейчас лицо его было мрачно, богатое платье надето наспех и застегнуто кое-как, перевязь перекошена, так что шпага торчала вбок, вместо того чтобы с небрежным изяществом прилегать к ноге, а кинжал с прекрасной насечкой и позолотой был заткнут за пояс, точно нож мясника за синий фартук.
   Кстати сказать, в прежние времена было легче отличить знатного от простолюдина, ибо чем для придворных дам были старинные фижмы и более современный кринолин, тем для дворянина была шпага — статья туалета, делавшая смешными тех, кто носил ее, не имея на то права и привычки. Шпага запуталась у Винсента в ногах, он едва не упал и в сердцах воскликнул:
   — Пропади она пропадом! Вот уже второй раз она меня подводит! Точно знает проклятая палка, что я не настоящий джентльмен, и вытворяет свои штуки нарочно!
   — Успокойся, успокойся, мой добрый Джин Вин, успокойся, мой славный мальчик, — ласково проговорила миссис Урсула. — Не обращай внимания на такие пустяки; честный, простосердечный лондонский подмастерье не хуже любого расфуфыренного студента.
   — Я был честным и простосердечным лондонским подмастерьем, пока не познакомился с вами, миссис Садлчоп, — отрезал Винсент. — А чем сделали меня ваши советы, для этого уж вы подбирайте название сами, а мне и думать об этом стыдно, черт побери.
   — Вон оно что, — протянула хозяйка, — ишь как тебя забрало. Что ж, я знаю только одно средство против твоей болезни.
   С этими словами она подошла к небольшому угловому шкафчику, обшитому резной панелью, отперла его ключом, висевшим вместе с полдюжиной других ключей на серебряной цепочке у пояса, и достала длинную оплетенную бутылку тонкого стекла, а вместе с ней два пузатых фламандских кубка на высоких ножках. Один из них, предназначавшийся для гостя, она наполнила до краев, другой, для себя, налила более скромно, на две трети, приговаривая, в то время как драгоценный укрепляющий напиток струился ровным густым потоком:
   — Настоящая Роза Солис без подделок, уносит хандру, промывает мозги. Хотя Джин Вин и осушил кубок одним духом, между тем как хозяйка чинно пила маленькими глотками, против ожидания лекарство не улучшило его настроения. Напротив, бросившись в кожаное кресло, в котором миссис Урсли имела обыкновение нежиться по вечерам, Джин Вин объявил, что он «самый разнесчастный малый во всем Лондоне».
   — С чего это ты, дурень, забиваешь себе голову таким вздором? — спросила миссис Садлчоп. — Вот уж верно: дураки да дети никогда не знают, чего хотят. Ну скажи, разве кому-нибудь из тех, кто гуляет вокруг собора святого Павла в беретах и в шляпах с перьями, перепадает столько ласковых взглядов от красоток, сколько получаешь ты, пройдясь этаким молодчиком по Флит-стрит с дубинкой под мышкой и в шапке набекрень? Тебе очень хорошо известно, что от жены сборщика податей до последней жилетницы на твоей улице все женщины до единой готовы шею вывернуть, лишь бы взглянуть на тебя, когда ты проходишь мимо. И ты еще называешь себя разнесчастным малым! Да неужто мне каждый раз надо твердить одно и то же, словно я тешу песенками обиженного пай-мальчика?
   Льстивые речи миссис Урсулы постигла одинаковая участь с ее напитком: они, правда, были проглочены тем, кому предназначались, и, надо сказать, не без удовольствия, однако не возымели успокоительного действия на взбудораженную душу юноши. Он было засмеялся, полупрезрительно-полуудовлетвореино, но тут же бросил недовольный взор на миссис Урсли и ответил:
   — Вы и вправду обращаетесь со мной как с ребенком. И как вам не надоест без конца повторять одну и ту же дурацкую песню, которая занимает меня как прошлогодний снег?
   — Ах вот что, — подхватила миссис Урсли, — другими словами, тебе нет дела, что ты нравишься всем, если ты не нравишься одной. Я вижу, ты настоящий влюбленный и тебе нет дела до всего Лондона, от моего дома до Уайтчэпела, лишь бы тебе добиться благосклонности твоей смазливой Пегги Рэмзи. Ну, ну, потерпи еще немного и положись во всем на меня — уж быть мне той веревочкой, которая вас наконец свяжет.
   — Давно пора, — ответил Дженкин. — Покуда вы были клином, вбитым между нами.
   К этому времени миссис Садлчоп покончила со своей порцией горячительного — не первой за этот день; и хотя почтенная жена цирюльника не так-то легко теряла голову и была если не воздержанной, то, во всяком случае, осторожной в своих возлияниях, все же терпеливость ее, как можно себе представить, не возросла от той диеты, которую она соблюдала.