– Ждите меня в баре, – говорит он, когда мы останавливаемся у гостиницы. – Я скоро.
И пока я оплачиваю такси, он стремглав взбегает по лестнице.
Знаешь, я познал и ложные надежды, и истинные возможности, и неоднократные разочарования, и возвращения к жестокой реальности… Иногда люди были так близки к тому, чтобы забыть меня, отвергнуть мое существование, опорочить, уничтожить меня… Отпустить. Но образ каждый раз оказывался сильнее. Каждый раз Дева, от которой больше нет вестей, одерживала верх над моими недоброжелателями.
Первые надежды я связывал с Алонсо де Монтуфаром, пришедшим на смену францисканцу Сумарраге спустя семь лет после моей смерти и который, будучи доминиканцем, был отнюдь не прочь очернить деяния своего предшественника. Окружавшие Алонсо богословы утверждали, что поклонение этой свершающей чудеса мадонне на холме, ранее являвшемся святилищем языческой богини, сведет на нет тридцать лет титанических усилий, направленных на то, чтобы отвратить индейцев от их идолов. Но культ Девы был уже так силен, что доминиканцы были вынуждены проглотить свою желчь и волей-неволей завершить строительство нового собора Гваделупской Богоматери, заменившего первую часовню, ставшую слишком тесной для толп моих обожателей.
И мне пришлось дожидаться века Просвещения, когда возобновить споры вокруг моей тильмы взялся один амбициозный историк Баптиста Муньоз, мечтавший стать членом Мадридской королевской академии. Поскольку ею тогда управляли рационалисты из движения «Иллюстрасьон», он, в угоду их вкусам, сочинил целый трактат, опровергающий деяния чудотворца, о котором почти ничего не знал, из страны, в которую даже не приехал, дабы сохранить свою непредвзятость.
Влияние и притяжение, которое он на меня оказывал с 1792 по 1794 год, пока трудился над разрушением моей легенды, впервые позволили мне вырваться на свободу. Искренность его лжи, обоснованность его предвзятости, глубина его незнания обещали огромную волну возмущений, наполняющую мою душу надеждой. Его обличающий труд полностью покоился на двух глупейших, зато действенных постулатах: нельзя доверять показаниям индейцев, готовых поверить любой сказке, лишь бы она укрепляла их веру в чудесное, как и опираться на свидетельства испанских церковников, поскольку они были стары, а, как известно, начиная с определенного возраста память затуманивается. Меня же он вообще выставлял вымышленным персонажем, аллегорическим и сумбурным творением туземного стихотворца, попытавшегося, как хихикал Муньоз, выдать себя за историка. Сам он был с почестями принят в Академию истории, что позволило его трактату быть восторженно принятым в Мадриде, но, к сожалению, никак не сказалось на посещаемости моего собора в сторону уменьшения численности паломников.
Могло показаться, что у новоиспеченного историка появятся завистники; таковой выискался лишь раз, да и то спустя два столетия: некий исследователь по фамилии Лафэ, который уделял мне так мало внимания, что я так и не смог ничего узнать ни о его жизни, ни о его увлечениях, ни о причинах, побудивших его заняться моим случаем, и которому так и не удалось хоть на секунду вырвать меня из фанатичного рвения моих идолопоклонников. Диссертация, которую он защищал в одном из университетов Франции, была озаглавлена: «Кецалькоатль и Гваделупа – формирование национального сознания в Мексике». Мою историю он считал мифом чистой воды, придуманным испанским духовенством для примирения двух враждующих этнических групп, что было неплохим началом, но он даже не оспаривал мои свидетельские показания, лишь стремился показать, как эта история была слеплена Церковью из кусочков, вместо того чтобы подвергать сомнению саму реальность событий, и единственным комментарием, на который вдохновил его образ Гваделупской Божьей Матери, было: «полотно высотой в полтора метра».
Как видишь, даже в моем состоянии зачастую обращаешь надежды в ложном направлении: если ученые мужи и разочаровали меня, то моей спасительницей чуть было не стала простая уборщица. Тогда шел двадцать пятый год, как мою нерушимую тильму стали накрывать защитным стеклом, и вот женщина, в обязанности которой входило чистить серебряную раму, пролила на полотно, чуть повыше глаза, ставшего моей обителью, кислоту. По логике вещей раствор должен был бы прожечь тильму: выступило лишь несколько желтоватых пятен, которые, как ты сама сможешь убедиться, сейчас уже почти рассосались, равно как и исчезли и все ритуальные узоры и католические символы, пририсованные в XVI веке для приведения изображения в соответствие с тогдашними канонами церковной живописи.
Но ближе всего я был к своему освобождению 14 ноября 1921 года, когда на меня было совершено покушение. Жизнерадостный мальчишка, опьяненный фанатичным пылом, заложил у подножия алтаря бомбу, спрятав ее в букете цветов с ленточкой «Gracias, Juan Diego»[18]. Уж как я его благодарил! Мраморный алтарь разлетелся на кусочки, бронзовое распятие скрутилось в жгут от мощной взрывной волны, витражи собора и стекла всех близлежащих домов повылетали, будто от порыва ураганного ветра, но ни плащ, ни изображение ничуть не пострадали. О, если б я мог рыдать!
В последний раз призрак надежды забрезжил, когда ректором собора назначили монсеньора Шулембурга, не верившего в чудеса и хотевшего снять образ со стены, но было уже слишком поздно: церковников на страже моей тильмы сменили ученые – ученые, с которыми я связывал столько надежд, те самые ученые, которые по всему миру одержали верх над культами и оккультизмом. И вот удручающий парадокс: именно они и брались своими следующими одно за другим открытиями доказывать нерукотворность изображения.
И каждый раз я надеялся, что раздастся голос ученого, не согласного с ними, что он объявит во всеуслышание: у меня есть рациональное объяснение. Такого человека так и не нашлось. Или же объявлялись чудаки, выстраивавшие такие сюрреалистические теории в попытке опровергнуть сверхъестественное, что даже самые убежденные картезианцы склонялись в сторону суеверий. Ты сама могла убедиться в этом во время твоей недавней беседы с этим беднягой Понсо, чей скептицизм заслуживает всяческих похвал, но чьи теории, увы, более чем чудаческие. Для искоренения божественного нападок на реликвии недостаточно. Да, было бы чудесно, если бы было возможно навсегда уничтожить память обо мне, растворив мою тильму яичным белком. Но истинные ученые, я имею в виду свободные умы, люди с интуитивным чутьем, ощупью продвигающиеся в своих исследованиях, – против них я беззащитен; они без устали изобретают приборы, выявляющие все новые и новые загадки, с каждым разом подтверждая очевидность чуда, которое, впрочем, в этом давно и не нуждается. Воистину, я под конец решу, что это какое-то наваждение.
Вот как обстоят дела на сегодняшний день. Моя последняя надежда, Натали, это ты. Если Папа причислит меня к лику святых, я навечно останусь замурован за этим стеклом, и миллионы людей стекутся со всего мира, чтобы взывать ко мне. Иоанн Павел II уже потребовал, чтобы репродукция моей тильмы была помещена под собором Святого Петра, слева от гробницы самого апостола, главнейшей святыни всего христианского мира. Он приказал отлить на бронзовой плите мое изображение, представляющее меня в тот момент, когда я разворачиваю плащ перед епископом. Пока что противники чудес, обладающие огромным влиянием в Ватикане, добились, чтобы на ней не было никакой надписи, уточняющей, кто и что изображено на плите, и никто пока не обращает внимания на мою часовню. Но это лишь отсрочка.
Не слушай остальных экспертов. Не позволяй Кевину Уильямсу пошатнуть твои убеждения. Сопротивляйся. Дай полную волю твоим предрассудкам, твоему неприятию, твоим защитным барьерам. Ищи аномалию. Ошибку. Ведь таковая имеется. Проникнув в глубины твоей памяти, где покоится вся накопленная тобой информация, я увидел этот прибор, который отныне позволяет тебе воссоздать объемное изображение сцены, узником которой я пребываю, и установить последовательное расположение персонажей, расчленив отражения, запечатленные в каждом из глаз Девы. И ты поймешь, что кое-что не сходится. Семья, Натали. Индейская семья. Ее отражение слишком мало. Учитывая место, занимаемое ею в покоях епископа, оно должно быть больше отражения самого епископа. К тому же она располагается на том самом месте, где должны были бы лежать розы, которые я роняю на пол. Не знаю, почему так получилось, не знаю, намеренно ли Богоматерь допустила эту ошибку перспективы, несет ли она в себе некий смысл, который вам еще предстоит разгадать, но на данный момент это не больше чем аномалия. Выяви ее, Натали. Упирай на нее. Отнеси ее на счет ошибки человека или поставь под вопрос божественную непогрешимость, даже не знаю, что лучше… Посей сомнение. Лги, если понадобится. Объяви, что этот мельчайший недосмотр является прямым доказательством того, что гениальный копиист неизвестными науке красителями выполнил это невыводимое изображение, призванное уверить людей в том, что Пресвятая Дева присматривает за каждым из своих чад. Но умоляю тебя, тем или иным способом развяжи полемику: в этом мое единственное спасение. Ватикан слишком расчетлив, слишком осторожен, чтобы пойти на канонизацию, основанную на научном досье, где малейшее сомнение может стать заразительным, вынуждая остальных экспертов отказаться от своих предыдущих показаний, отложить вынесение вердикта до тех пор, пока все окончательно не разъяснится. Выиграй мне время, Натали. Это все, о чем я тебя прошу. Папа не вечен, а его преемник не возобновит слушание моего дела, если почувствует запах жареного, и, ссылаясь на осторожность, с удовольствием начнет процесс канонизации новенького претендента: его собственного праведника. Если ты выиграешь эту гонку против времени, Натали, я спасен. Ведь для уничтожения образа, ставшего моей темницей, достаточно, чтобы люди перестали верить в его божественность. По крайней мере это последняя остающаяся у меня надежда, последняя иллюзия.
Уничтожь меня, Натали, чтобы я смог наконец уйти с миром, познал тот мир, воссоединился там с моей женой, смог вырваться из оков моего одеяния и земного притяжения, как всяк и каждый. Это мое право, это мой долг, мое условие быть человеком; я стал избранным наугад, а остаюсь им по заблуждению или же упущению, искусственно продлеваемый вопреки всем общим законам. Я больше не хочу быть одиноким. Я больше не хочу быть исключительным.
Помоги мне…
Кевин Уильямс с пухлой папкой в руках и в своем слишком коротком смокинге просовывается в балконную дверь. Блуждает глазами по бару, нагибается, чтобы пройти под гирляндой цепей, и садится напротив меня.
– Вы что-нибудь заказали?
– Предоставляю это вам.
– Текила, – приказывает он неподвижно свесившейся с перил официантке. Затем нарочито медленно, не отводя от меня взгляда, словно начинает стрип-шоу, снимает с папки резинки. – Готовы к потрясению?
Я нетерпеливо киваю. Он открывает папку, ставит на один ее край пепельницу и торжественно протягивает мне фотографию, на которой два мальчишки, уморительно кривляясь, обнимают невыразительную блондинку.
– Венди и мальчики, – поясняет он, видя мое удивление, и выкладывает на стол увеличенный снимок с расчерченными квадратами. – Левый глаз Венди, увеличенный в тысячу раз. Вы можете увидеть в нем мое тройное отражение в тот момент, когда я делаю снимок. С этим явлением вы знакомы. А вот фотография глаза Пресвятой Девы, к которой я применил аналогичную цифровую обработку и тот же масштаб увеличения.
Я подношу снимок к фонарю, раскачивающемуся над балконной дверью. На фотографии с Венди отражения были очень четкими, а на этой я различаю только тени и темные пятна, да и то с большим трудом.
– Ничего удивительного, – участливо утешает он меня, – там такое скопление людей! Давайте опустим три года, и вот чем завершились мои исследования.
В эту же минуту прибывает поднос. Раздосадованный Кевин убирает руку и прячет фотографию у себя на груди, девушка тем временем расставляет на столике текилу и закуски: томатный сок, соль, половинки зеленого лимона и тапас. Потом он с гордостью протягивает что-то вроде детской книжки-раскраски, где в черно-белом глазу очерчены тринадцать силуэтов. Прищелкивая языком, он наслаждается моим молчанием, томит меня еще несколько секунд, затем поочередно выкладывает на стол отдельные изображения каждого персонажа с его учетной карточкой. Бородатый идальго, Хуан Диего, епископ Сумаррага, его чернокожая служанка, сидящий с тыквой в руках индеец, переводчик Хуан Гонсалес и семья в полном составе, от старика до младенца.
Мое внимание привлекает вторая карточка, я указываю на обведенное белым отражение в остроконечном колпаке и длинном нагруднике, называемое «Хуан Диего».
– Где вы обнаружили его?
– На левой роговице. Он как раз показывает тильму епископу.
– Тильму, на которой проявились глаза Богоматери, в которых и отражается эта сцена?
– Именно так, – отвечает он, не чувствуя подвоха.
– Как же возможно, что он отражается в глазах с плаща, если сам плащ надет на нем?
Кевин поджимает губы, потупляет глаза. Меня уже начинают мучить угрызения совести за то, что я вот так, одной фразой, перечеркнула плоды трехлетних исследований, но он продолжает мягким голосом, как если бы поберечь следовало меня, а не его.
– Должен вас предупредить: здесь мы выходим за рамки научно объяснимых явлений. То, что я сейчас вам открою, – всего лишь бездоказательное предположение, интуитивное заключение, продиктованное исключительно логикой.
– Слушаю вас, – говорю я, придавая своему голосу волнующие интонации, чтобы завоевать его доверие.
– Она была там. Пресвятая Дева. В то мгновение, когда ее изображение проявилось на полотне, она, будучи невидима для всех, наблюдала за происходящим, в шестидесяти сантиметрах от земли и тридцати градусах правее епископа, что, по моим расчетам, исходя из расположения отражений в обоих глазах, наиболее вероятная точка обзора.
– Точка обзора невидимой Девы, поместившей все виденное своим невидимым взором в глаза с полотна?
Озадаченный моей формулировкой, он выдерживает паузу и наконец кивает. Я перевожу взгляд на площадь, где уже не осталось ни единой машины. Так странно, это ощущение комендантского часа, эта искусственная тишина, прерываемая звуками, которых не должно быть слышно: цоканье шпилек по булыжной мостовой, поскуливание собаки, звонок телефона в глубине квартиры, взмах крыльев под соборным колоколом, капель воды на этаже под нами. Никогда бы не подумала, что в одной из самых шумных столиц мира можно провести такой романтический вечер у деревенского фонтана.
– Вот, собственно, на чем я основываюсь.
Я словно пробуждаюсь ото сна и возвращаюсь к круглым очкам исследователя из НАСА. Он придвигает свой стул к столу и в качестве решающего аргумента показывает мне следующее увеличение, где на тильме, отражающейся в левом глазу, еще не проявилось изображение Пресвятой Девы. Затем бодро вопрошает:
– Ну так… что вы на это скажете?
При всей доброй воле единственное, что я нахожусь ответить, это:
– Вы католик.
В двойном порыве рвения он восстает и заявляет:
– Протестант! И мои религиозные убеждения никогда не влияли на беспристрастность моих исследований!
– Если не считать, что вы пришли к выводу о Божьем вмешательстве.
– Это не вывод, и я ни к чему не пришел. Я лишь выявляю неподдающийся научному объяснению феномен: каждый волен делать для себя соответствующие выводы.
Я перебираю распечатки, сравниваю их между собой, приближаю к глазам, удаляю от глаз. Он расслабляется, и агрессивные интонации невиновного, помимо своей воли почувствовавшего себя виновным по ложному обвинению, сменяются в его голосе гордостью.
– Знаете, мне не привыкать к подобным обвинениям. Поначалу в НАСА все поднимали меня на смех. Теперь им не до смеха. Я единственный из всей команды, кто в рамках программы «Патфиндер» трижды выходил в открытый космос. Давайте же выпьем, чтобы вы пришли в себя!
Я тяну руку к томатному соку, но он останавливает меня.
– Нет, только не в таком порядке! Делайте, как я.
В его глазах загораются задорные искорки, рот растягивается до ушей в улыбке, восторженность от сознания собственных открытий делает его моложе лет на десять. Мне кажется, сейчас он как никогда искренен и, думаю, не стоит подрывать его убеждения.
– Сначала глоток текилы, потом посыпаете солью половинку лимона и выжимаете ее надо ртом, вот так, потом глоток томатного сока, парочка тапас и все по новой!
От этого мелочного ритуала у меня слезы подступают к горлу. Я вспоминаю о сандвичах Франка, о перечне хлеб-масло-ветчина-сыр-молотый перец, о наших оживленных спорах, о пробных операциях по пересадке искусственной роговицы, неизменно завершавшихся ночью любви. Между тоской по прошлому, желанием новизны и повторяющимися из раза в раз сценариями я уже и не знаю, куда отнести этого неуклюжего верзилу с лихорадочным взглядом, с признательностью и волнением наблюдающего за тем, как я пью «по порядку».
– Вам не нравится?
Я успокаиваю его милой улыбкой. Отвратительные ощущения, особенно под конец, когда закусываешь подобием пиццы с красной фасолью. Я начинаю по новой, в надежде, что текила перебьет вкус тапас. На второй заход это уже не так ужасно, на третий почти что вкусно, а после четвертого уже невозможно остановиться. Соленый лимон оттеняет вкус алкоголя, приглушая вместе с тем остроту томатного сока. Это, вероятно, и прижигает вкусовые рецепторы: чем больше ты пьешь, тем менее крепкой кажется текила, чем больше пьянеешь, тем меньше чувствуешь опьянение. Я делюсь с ним своими ощущениями. Он поддакивает, добавляя, что этим-то и объясняется количество убийств на выходе из бара. Заказывает еще одну бутылку, засучивает рукава смокинга и в предвкушении ставит локти на столик:
– Я жду ваших возражений, Натали. Давайте.
Чтобы не атаковать его сразу в лоб, я осведомляюсь, каким образом ему удалось, с технической точки зрения, преобразовать окулярные отражения в эту галерею фотороботов.
– Тем же, которым обрабатывались и фотографии с Марса, – лаконично отвечает он.
– Расскажите поподробнее.
– Вначале я сделал цифровую обработку отражений и разбил весь глаз на квадраты разных размеров, от двадцати пяти до шести микрон, чтобы получить около двадцати восьми квадратов на квадратный миллиметр площади.
Я вежливо улыбаюсь, хотя эти цифры мне совершенно ни о чем не говорят.
– Затем использовал сканер точностью в тысячу двести пикселей на дюйм и увеличил отражения в две тысячи раз по сравнению с их начальными размерами. Без какого-либо искажения, напротив, каждая картинка тотчас прошла цифровую обработку. После этого я задействовал три разновидности фильтров: смягчающие, для затушевывания очертания суботражений, комбинированные, для контрастного выделения некоторых форм, и окрашивающие, для облегчения визуального восприятия. Я показал вам отражения из обоих глаз: как вы можете убедиться, они расположены в определенном порядке, занимают соответствующие места, и, главное, общая картина совпадает вот с этим.
И ловким жестом фокусника он сует мне под нос открытку.
– Это картина известного мексиканского художника Мигеля Кабреры, написанная в 1760 году и изображающая, в полном соответствии с рассказами очевидцев, так называемый эпизод «Чуда с розами». Видите: здесь все те же действующие лица, их расположение, размеры, черты лица и одежда полностью совпадают с той сценой, что я воссоздал в роговицах Девы.
– Воссоздал каким образом, Кевин?
– Морфингом.
– Получается, что у меня перед глазами потенциальные изображения, разработанные компьютерной программой?
Он кивает.
– Другими словами, создание силуэтов действующей по принципу аналогии системной программой. Она анализирует пятна и истолковывает их. Если вы дадите ей фотографию облака, она разглядит на ней дом, собаку или карту Африки.
– Случайные толкования исключены, – нисколько не смущаясь и источая святую уверенность, отвечает он. – Я работал с самыми авторитетными системными программами на рынке: APL, Micrografx, Photomorph…
Моя нога натыкается под столом на его ногу. Поскольку он не отнимает своей, я следую его примеру, не улавливая ни единого отголоска тому в его невозмутимом голосе:
– …И в завершение я применил сверхточный математический код, который обычно использую в НАСА для обработки фотографий из космоса. Исходя из характерных цифр каждого отражения, я произвел арифметические операции, действующие как оптические фильтры, для выделения фигур, действительно присутствующих на изображении, путем выявления их очертаний. Чему вы улыбаетесь?
– Наречию «действительно».
– Не понимаю, что вас так шокирует. Что мне удалось обнаружить отражения тринадцати человек на роговице диаметром в восемь миллиметров?
Наткнувшись пальцем на неожиданную выпуклость, я понимаю, что все это время гладила ножку стола. Я убираю ногу.
– Это не вопрос размера, Кевин, а вашего подхода. Я думаю, что вы обнаружили все то, что обнаружили, потому, что искали это. Ваши системные программы получили установку различить среди неясных теней очевидцев сцены у епископа. Вы, отталкиваясь от картины XVIII века, поместили все изображенное художником в глаза мадонны.
– С чего вы взяли? Я не задавал никаких параметров поиска программам!
– Да, но вы отбрасывали любые толкования, не вписывающиеся в ваше видение сцены. Поклянитесь, глядя мне в глаза, что ни одна из ваших программ ни разу не выдала вам отражения бэтмена, грузовика-цистерны или же чернокожей служанки, занимающейся оральным сексом с епископом.
Он пожимает плечами и закрывает папку:
– С вами невозможно разговаривать.
Я ласково кладу руку на его запястье:
– Простите меня, Кевин. Я лишь провоцирую вас. Если уж у меня не получается вас возбуждать.
Он отнимает руку, давит несуществующего комара у себя на затылке и возвращается пальцами в мою ладонь.
– Не надо так думать, Натали. С моральной точки зрения вы задали мне непростую задачу.
– Почему?
– Если вы непременно хотите называть вещи своими именами…
Его многоточие и прикованный к колоколу взгляд могут в равной степени означать как состояние эрекции, так и удручающее отсутствие таковой. На всякий случай я благодарю его.
– Не за что. В этом нет сексуального подтекста. Я хочу сказать: не подумайте, что дело в вас, но… меня не влечет к вам в физическом плане.
– Простите меня. Спокойной ночи.
Он удерживает мои пальцы, разводит их и загибает один за другим.
– Вы заблуждаетесь относительно моих намерений.
– Что же, покажите их мне!
В ответ на мою приторную улыбку он с досадой морщится:
– Да нет же, я серьезно… Чем вы меня невообразимо взволновали, так это тем, что я могу показывать вам свои работы, наконец-то могу поговорить о том, что мучает меня последние три года, в неофициальной обстановке. С Венди исключено даже затрагивать эту тему. Она не выносит это мое увлечение, все то время, что я отдаю изображению.
– Она ревнует вас к Деве?
Он вдруг по-мальчишески задорно улыбается, и его подбородок утопает в воротничке рубашки с бабочкой.
– И заметьте, у нее есть на то все основания. Я повесил в нашей спальне два постера размером один на три. Левый глаз напротив кровати, а правый – между окнами.
– И как вам заниматься любовью в таком оформлении?
– Мы не занимались любовью с тех пор, как родились близнецы.
Я учтиво беру новость на заметку, пока он собирает фотографии и одну за другой убирает их в папку. На углу площади появляется группа молодежи, вышагивающей шеренгой впереди маленького пикапа, на котором укреплен громкоговоритель, обмотанный транспарантом Frente Popular Independente[19]. Следом, в возгласах громкоговорителя, где мне удается понять несколько ключевых слов: libertad, revolution, compañeros[20], тянутся еще десятки демонстрантов, потрясающих агитационными плакатами с портретом хищно улыбающегося кандидата с успокаивающей гримасой.
И пока я оплачиваю такси, он стремглав взбегает по лестнице.
* * *
Неужто ему удастся переубедить тебя, Натали? Расслабься, поужинайте вместе, проведи с ним ночь; если он окажется хорошим любовником, тебе это пойдет лишь на пользу, а если нет, ты еще влюбленнее возвратишься к мужчине твоей жизни, но не говорите обо мне. Не слушай его доводы, не обращай внимания на его восторженность, его манеру экстраполировать, ставя свои технологии на службу своей вере. Я не чувствую этого паренька. Мне не нравится, как он верит в тильму. Он обладает той пугающей силой бесхарактерных личностей, которым в конце концов своей искренностью удается поколебать даже самых убежденных скептиков. Слов нет, он трогателен. И компетентен. И недурен собой. И несчастен. Но, прошу тебя, не позволяй его голосу заглушить мой…Знаешь, я познал и ложные надежды, и истинные возможности, и неоднократные разочарования, и возвращения к жестокой реальности… Иногда люди были так близки к тому, чтобы забыть меня, отвергнуть мое существование, опорочить, уничтожить меня… Отпустить. Но образ каждый раз оказывался сильнее. Каждый раз Дева, от которой больше нет вестей, одерживала верх над моими недоброжелателями.
Первые надежды я связывал с Алонсо де Монтуфаром, пришедшим на смену францисканцу Сумарраге спустя семь лет после моей смерти и который, будучи доминиканцем, был отнюдь не прочь очернить деяния своего предшественника. Окружавшие Алонсо богословы утверждали, что поклонение этой свершающей чудеса мадонне на холме, ранее являвшемся святилищем языческой богини, сведет на нет тридцать лет титанических усилий, направленных на то, чтобы отвратить индейцев от их идолов. Но культ Девы был уже так силен, что доминиканцы были вынуждены проглотить свою желчь и волей-неволей завершить строительство нового собора Гваделупской Богоматери, заменившего первую часовню, ставшую слишком тесной для толп моих обожателей.
И мне пришлось дожидаться века Просвещения, когда возобновить споры вокруг моей тильмы взялся один амбициозный историк Баптиста Муньоз, мечтавший стать членом Мадридской королевской академии. Поскольку ею тогда управляли рационалисты из движения «Иллюстрасьон», он, в угоду их вкусам, сочинил целый трактат, опровергающий деяния чудотворца, о котором почти ничего не знал, из страны, в которую даже не приехал, дабы сохранить свою непредвзятость.
Влияние и притяжение, которое он на меня оказывал с 1792 по 1794 год, пока трудился над разрушением моей легенды, впервые позволили мне вырваться на свободу. Искренность его лжи, обоснованность его предвзятости, глубина его незнания обещали огромную волну возмущений, наполняющую мою душу надеждой. Его обличающий труд полностью покоился на двух глупейших, зато действенных постулатах: нельзя доверять показаниям индейцев, готовых поверить любой сказке, лишь бы она укрепляла их веру в чудесное, как и опираться на свидетельства испанских церковников, поскольку они были стары, а, как известно, начиная с определенного возраста память затуманивается. Меня же он вообще выставлял вымышленным персонажем, аллегорическим и сумбурным творением туземного стихотворца, попытавшегося, как хихикал Муньоз, выдать себя за историка. Сам он был с почестями принят в Академию истории, что позволило его трактату быть восторженно принятым в Мадриде, но, к сожалению, никак не сказалось на посещаемости моего собора в сторону уменьшения численности паломников.
Могло показаться, что у новоиспеченного историка появятся завистники; таковой выискался лишь раз, да и то спустя два столетия: некий исследователь по фамилии Лафэ, который уделял мне так мало внимания, что я так и не смог ничего узнать ни о его жизни, ни о его увлечениях, ни о причинах, побудивших его заняться моим случаем, и которому так и не удалось хоть на секунду вырвать меня из фанатичного рвения моих идолопоклонников. Диссертация, которую он защищал в одном из университетов Франции, была озаглавлена: «Кецалькоатль и Гваделупа – формирование национального сознания в Мексике». Мою историю он считал мифом чистой воды, придуманным испанским духовенством для примирения двух враждующих этнических групп, что было неплохим началом, но он даже не оспаривал мои свидетельские показания, лишь стремился показать, как эта история была слеплена Церковью из кусочков, вместо того чтобы подвергать сомнению саму реальность событий, и единственным комментарием, на который вдохновил его образ Гваделупской Божьей Матери, было: «полотно высотой в полтора метра».
Как видишь, даже в моем состоянии зачастую обращаешь надежды в ложном направлении: если ученые мужи и разочаровали меня, то моей спасительницей чуть было не стала простая уборщица. Тогда шел двадцать пятый год, как мою нерушимую тильму стали накрывать защитным стеклом, и вот женщина, в обязанности которой входило чистить серебряную раму, пролила на полотно, чуть повыше глаза, ставшего моей обителью, кислоту. По логике вещей раствор должен был бы прожечь тильму: выступило лишь несколько желтоватых пятен, которые, как ты сама сможешь убедиться, сейчас уже почти рассосались, равно как и исчезли и все ритуальные узоры и католические символы, пририсованные в XVI веке для приведения изображения в соответствие с тогдашними канонами церковной живописи.
Но ближе всего я был к своему освобождению 14 ноября 1921 года, когда на меня было совершено покушение. Жизнерадостный мальчишка, опьяненный фанатичным пылом, заложил у подножия алтаря бомбу, спрятав ее в букете цветов с ленточкой «Gracias, Juan Diego»[18]. Уж как я его благодарил! Мраморный алтарь разлетелся на кусочки, бронзовое распятие скрутилось в жгут от мощной взрывной волны, витражи собора и стекла всех близлежащих домов повылетали, будто от порыва ураганного ветра, но ни плащ, ни изображение ничуть не пострадали. О, если б я мог рыдать!
В последний раз призрак надежды забрезжил, когда ректором собора назначили монсеньора Шулембурга, не верившего в чудеса и хотевшего снять образ со стены, но было уже слишком поздно: церковников на страже моей тильмы сменили ученые – ученые, с которыми я связывал столько надежд, те самые ученые, которые по всему миру одержали верх над культами и оккультизмом. И вот удручающий парадокс: именно они и брались своими следующими одно за другим открытиями доказывать нерукотворность изображения.
И каждый раз я надеялся, что раздастся голос ученого, не согласного с ними, что он объявит во всеуслышание: у меня есть рациональное объяснение. Такого человека так и не нашлось. Или же объявлялись чудаки, выстраивавшие такие сюрреалистические теории в попытке опровергнуть сверхъестественное, что даже самые убежденные картезианцы склонялись в сторону суеверий. Ты сама могла убедиться в этом во время твоей недавней беседы с этим беднягой Понсо, чей скептицизм заслуживает всяческих похвал, но чьи теории, увы, более чем чудаческие. Для искоренения божественного нападок на реликвии недостаточно. Да, было бы чудесно, если бы было возможно навсегда уничтожить память обо мне, растворив мою тильму яичным белком. Но истинные ученые, я имею в виду свободные умы, люди с интуитивным чутьем, ощупью продвигающиеся в своих исследованиях, – против них я беззащитен; они без устали изобретают приборы, выявляющие все новые и новые загадки, с каждым разом подтверждая очевидность чуда, которое, впрочем, в этом давно и не нуждается. Воистину, я под конец решу, что это какое-то наваждение.
Вот как обстоят дела на сегодняшний день. Моя последняя надежда, Натали, это ты. Если Папа причислит меня к лику святых, я навечно останусь замурован за этим стеклом, и миллионы людей стекутся со всего мира, чтобы взывать ко мне. Иоанн Павел II уже потребовал, чтобы репродукция моей тильмы была помещена под собором Святого Петра, слева от гробницы самого апостола, главнейшей святыни всего христианского мира. Он приказал отлить на бронзовой плите мое изображение, представляющее меня в тот момент, когда я разворачиваю плащ перед епископом. Пока что противники чудес, обладающие огромным влиянием в Ватикане, добились, чтобы на ней не было никакой надписи, уточняющей, кто и что изображено на плите, и никто пока не обращает внимания на мою часовню. Но это лишь отсрочка.
Не слушай остальных экспертов. Не позволяй Кевину Уильямсу пошатнуть твои убеждения. Сопротивляйся. Дай полную волю твоим предрассудкам, твоему неприятию, твоим защитным барьерам. Ищи аномалию. Ошибку. Ведь таковая имеется. Проникнув в глубины твоей памяти, где покоится вся накопленная тобой информация, я увидел этот прибор, который отныне позволяет тебе воссоздать объемное изображение сцены, узником которой я пребываю, и установить последовательное расположение персонажей, расчленив отражения, запечатленные в каждом из глаз Девы. И ты поймешь, что кое-что не сходится. Семья, Натали. Индейская семья. Ее отражение слишком мало. Учитывая место, занимаемое ею в покоях епископа, оно должно быть больше отражения самого епископа. К тому же она располагается на том самом месте, где должны были бы лежать розы, которые я роняю на пол. Не знаю, почему так получилось, не знаю, намеренно ли Богоматерь допустила эту ошибку перспективы, несет ли она в себе некий смысл, который вам еще предстоит разгадать, но на данный момент это не больше чем аномалия. Выяви ее, Натали. Упирай на нее. Отнеси ее на счет ошибки человека или поставь под вопрос божественную непогрешимость, даже не знаю, что лучше… Посей сомнение. Лги, если понадобится. Объяви, что этот мельчайший недосмотр является прямым доказательством того, что гениальный копиист неизвестными науке красителями выполнил это невыводимое изображение, призванное уверить людей в том, что Пресвятая Дева присматривает за каждым из своих чад. Но умоляю тебя, тем или иным способом развяжи полемику: в этом мое единственное спасение. Ватикан слишком расчетлив, слишком осторожен, чтобы пойти на канонизацию, основанную на научном досье, где малейшее сомнение может стать заразительным, вынуждая остальных экспертов отказаться от своих предыдущих показаний, отложить вынесение вердикта до тех пор, пока все окончательно не разъяснится. Выиграй мне время, Натали. Это все, о чем я тебя прошу. Папа не вечен, а его преемник не возобновит слушание моего дела, если почувствует запах жареного, и, ссылаясь на осторожность, с удовольствием начнет процесс канонизации новенького претендента: его собственного праведника. Если ты выиграешь эту гонку против времени, Натали, я спасен. Ведь для уничтожения образа, ставшего моей темницей, достаточно, чтобы люди перестали верить в его божественность. По крайней мере это последняя остающаяся у меня надежда, последняя иллюзия.
Уничтожь меня, Натали, чтобы я смог наконец уйти с миром, познал тот мир, воссоединился там с моей женой, смог вырваться из оков моего одеяния и земного притяжения, как всяк и каждый. Это мое право, это мой долг, мое условие быть человеком; я стал избранным наугад, а остаюсь им по заблуждению или же упущению, искусственно продлеваемый вопреки всем общим законам. Я больше не хочу быть одиноким. Я больше не хочу быть исключительным.
Помоги мне…
* * *
Терраса бара представляет собой длинный узкий балкон с полуразвалившимися кирпичными дымоходами, выстроенными в ряд круглыми столиками и раскрошившимися зубчатыми украшениями на крыше. Протиснувшись к балюстраде, прикрепленной к стене массивными цепями, я оглядываю окрестности: отсюда видна вся площадь от бывшего президентского дворца до подпираемого стальными балками кафедрального собора. Мексиканский флаг, установленный на клумбе с белым гравием, где монументальные скульптуры из искусственного мрамора имитируют шахматные фигуры, вздувается и развевается под порывами ветра. Этакий островок модерна посреди рушащейся готики. Машин на улицах на удивление мало, воздух уже не кажется таким раскаленным, слух режет непривычная тишина.Кевин Уильямс с пухлой папкой в руках и в своем слишком коротком смокинге просовывается в балконную дверь. Блуждает глазами по бару, нагибается, чтобы пройти под гирляндой цепей, и садится напротив меня.
– Вы что-нибудь заказали?
– Предоставляю это вам.
– Текила, – приказывает он неподвижно свесившейся с перил официантке. Затем нарочито медленно, не отводя от меня взгляда, словно начинает стрип-шоу, снимает с папки резинки. – Готовы к потрясению?
Я нетерпеливо киваю. Он открывает папку, ставит на один ее край пепельницу и торжественно протягивает мне фотографию, на которой два мальчишки, уморительно кривляясь, обнимают невыразительную блондинку.
– Венди и мальчики, – поясняет он, видя мое удивление, и выкладывает на стол увеличенный снимок с расчерченными квадратами. – Левый глаз Венди, увеличенный в тысячу раз. Вы можете увидеть в нем мое тройное отражение в тот момент, когда я делаю снимок. С этим явлением вы знакомы. А вот фотография глаза Пресвятой Девы, к которой я применил аналогичную цифровую обработку и тот же масштаб увеличения.
Я подношу снимок к фонарю, раскачивающемуся над балконной дверью. На фотографии с Венди отражения были очень четкими, а на этой я различаю только тени и темные пятна, да и то с большим трудом.
– Ничего удивительного, – участливо утешает он меня, – там такое скопление людей! Давайте опустим три года, и вот чем завершились мои исследования.
В эту же минуту прибывает поднос. Раздосадованный Кевин убирает руку и прячет фотографию у себя на груди, девушка тем временем расставляет на столике текилу и закуски: томатный сок, соль, половинки зеленого лимона и тапас. Потом он с гордостью протягивает что-то вроде детской книжки-раскраски, где в черно-белом глазу очерчены тринадцать силуэтов. Прищелкивая языком, он наслаждается моим молчанием, томит меня еще несколько секунд, затем поочередно выкладывает на стол отдельные изображения каждого персонажа с его учетной карточкой. Бородатый идальго, Хуан Диего, епископ Сумаррага, его чернокожая служанка, сидящий с тыквой в руках индеец, переводчик Хуан Гонсалес и семья в полном составе, от старика до младенца.
Мое внимание привлекает вторая карточка, я указываю на обведенное белым отражение в остроконечном колпаке и длинном нагруднике, называемое «Хуан Диего».
– Где вы обнаружили его?
– На левой роговице. Он как раз показывает тильму епископу.
– Тильму, на которой проявились глаза Богоматери, в которых и отражается эта сцена?
– Именно так, – отвечает он, не чувствуя подвоха.
– Как же возможно, что он отражается в глазах с плаща, если сам плащ надет на нем?
Кевин поджимает губы, потупляет глаза. Меня уже начинают мучить угрызения совести за то, что я вот так, одной фразой, перечеркнула плоды трехлетних исследований, но он продолжает мягким голосом, как если бы поберечь следовало меня, а не его.
– Должен вас предупредить: здесь мы выходим за рамки научно объяснимых явлений. То, что я сейчас вам открою, – всего лишь бездоказательное предположение, интуитивное заключение, продиктованное исключительно логикой.
– Слушаю вас, – говорю я, придавая своему голосу волнующие интонации, чтобы завоевать его доверие.
– Она была там. Пресвятая Дева. В то мгновение, когда ее изображение проявилось на полотне, она, будучи невидима для всех, наблюдала за происходящим, в шестидесяти сантиметрах от земли и тридцати градусах правее епископа, что, по моим расчетам, исходя из расположения отражений в обоих глазах, наиболее вероятная точка обзора.
– Точка обзора невидимой Девы, поместившей все виденное своим невидимым взором в глаза с полотна?
Озадаченный моей формулировкой, он выдерживает паузу и наконец кивает. Я перевожу взгляд на площадь, где уже не осталось ни единой машины. Так странно, это ощущение комендантского часа, эта искусственная тишина, прерываемая звуками, которых не должно быть слышно: цоканье шпилек по булыжной мостовой, поскуливание собаки, звонок телефона в глубине квартиры, взмах крыльев под соборным колоколом, капель воды на этаже под нами. Никогда бы не подумала, что в одной из самых шумных столиц мира можно провести такой романтический вечер у деревенского фонтана.
– Вот, собственно, на чем я основываюсь.
Я словно пробуждаюсь ото сна и возвращаюсь к круглым очкам исследователя из НАСА. Он придвигает свой стул к столу и в качестве решающего аргумента показывает мне следующее увеличение, где на тильме, отражающейся в левом глазу, еще не проявилось изображение Пресвятой Девы. Затем бодро вопрошает:
– Ну так… что вы на это скажете?
При всей доброй воле единственное, что я нахожусь ответить, это:
– Вы католик.
В двойном порыве рвения он восстает и заявляет:
– Протестант! И мои религиозные убеждения никогда не влияли на беспристрастность моих исследований!
– Если не считать, что вы пришли к выводу о Божьем вмешательстве.
– Это не вывод, и я ни к чему не пришел. Я лишь выявляю неподдающийся научному объяснению феномен: каждый волен делать для себя соответствующие выводы.
Я перебираю распечатки, сравниваю их между собой, приближаю к глазам, удаляю от глаз. Он расслабляется, и агрессивные интонации невиновного, помимо своей воли почувствовавшего себя виновным по ложному обвинению, сменяются в его голосе гордостью.
– Знаете, мне не привыкать к подобным обвинениям. Поначалу в НАСА все поднимали меня на смех. Теперь им не до смеха. Я единственный из всей команды, кто в рамках программы «Патфиндер» трижды выходил в открытый космос. Давайте же выпьем, чтобы вы пришли в себя!
Я тяну руку к томатному соку, но он останавливает меня.
– Нет, только не в таком порядке! Делайте, как я.
В его глазах загораются задорные искорки, рот растягивается до ушей в улыбке, восторженность от сознания собственных открытий делает его моложе лет на десять. Мне кажется, сейчас он как никогда искренен и, думаю, не стоит подрывать его убеждения.
– Сначала глоток текилы, потом посыпаете солью половинку лимона и выжимаете ее надо ртом, вот так, потом глоток томатного сока, парочка тапас и все по новой!
От этого мелочного ритуала у меня слезы подступают к горлу. Я вспоминаю о сандвичах Франка, о перечне хлеб-масло-ветчина-сыр-молотый перец, о наших оживленных спорах, о пробных операциях по пересадке искусственной роговицы, неизменно завершавшихся ночью любви. Между тоской по прошлому, желанием новизны и повторяющимися из раза в раз сценариями я уже и не знаю, куда отнести этого неуклюжего верзилу с лихорадочным взглядом, с признательностью и волнением наблюдающего за тем, как я пью «по порядку».
– Вам не нравится?
Я успокаиваю его милой улыбкой. Отвратительные ощущения, особенно под конец, когда закусываешь подобием пиццы с красной фасолью. Я начинаю по новой, в надежде, что текила перебьет вкус тапас. На второй заход это уже не так ужасно, на третий почти что вкусно, а после четвертого уже невозможно остановиться. Соленый лимон оттеняет вкус алкоголя, приглушая вместе с тем остроту томатного сока. Это, вероятно, и прижигает вкусовые рецепторы: чем больше ты пьешь, тем менее крепкой кажется текила, чем больше пьянеешь, тем меньше чувствуешь опьянение. Я делюсь с ним своими ощущениями. Он поддакивает, добавляя, что этим-то и объясняется количество убийств на выходе из бара. Заказывает еще одну бутылку, засучивает рукава смокинга и в предвкушении ставит локти на столик:
– Я жду ваших возражений, Натали. Давайте.
Чтобы не атаковать его сразу в лоб, я осведомляюсь, каким образом ему удалось, с технической точки зрения, преобразовать окулярные отражения в эту галерею фотороботов.
– Тем же, которым обрабатывались и фотографии с Марса, – лаконично отвечает он.
– Расскажите поподробнее.
– Вначале я сделал цифровую обработку отражений и разбил весь глаз на квадраты разных размеров, от двадцати пяти до шести микрон, чтобы получить около двадцати восьми квадратов на квадратный миллиметр площади.
Я вежливо улыбаюсь, хотя эти цифры мне совершенно ни о чем не говорят.
– Затем использовал сканер точностью в тысячу двести пикселей на дюйм и увеличил отражения в две тысячи раз по сравнению с их начальными размерами. Без какого-либо искажения, напротив, каждая картинка тотчас прошла цифровую обработку. После этого я задействовал три разновидности фильтров: смягчающие, для затушевывания очертания суботражений, комбинированные, для контрастного выделения некоторых форм, и окрашивающие, для облегчения визуального восприятия. Я показал вам отражения из обоих глаз: как вы можете убедиться, они расположены в определенном порядке, занимают соответствующие места, и, главное, общая картина совпадает вот с этим.
И ловким жестом фокусника он сует мне под нос открытку.
– Это картина известного мексиканского художника Мигеля Кабреры, написанная в 1760 году и изображающая, в полном соответствии с рассказами очевидцев, так называемый эпизод «Чуда с розами». Видите: здесь все те же действующие лица, их расположение, размеры, черты лица и одежда полностью совпадают с той сценой, что я воссоздал в роговицах Девы.
– Воссоздал каким образом, Кевин?
– Морфингом.
– Получается, что у меня перед глазами потенциальные изображения, разработанные компьютерной программой?
Он кивает.
– Другими словами, создание силуэтов действующей по принципу аналогии системной программой. Она анализирует пятна и истолковывает их. Если вы дадите ей фотографию облака, она разглядит на ней дом, собаку или карту Африки.
– Случайные толкования исключены, – нисколько не смущаясь и источая святую уверенность, отвечает он. – Я работал с самыми авторитетными системными программами на рынке: APL, Micrografx, Photomorph…
Моя нога натыкается под столом на его ногу. Поскольку он не отнимает своей, я следую его примеру, не улавливая ни единого отголоска тому в его невозмутимом голосе:
– …И в завершение я применил сверхточный математический код, который обычно использую в НАСА для обработки фотографий из космоса. Исходя из характерных цифр каждого отражения, я произвел арифметические операции, действующие как оптические фильтры, для выделения фигур, действительно присутствующих на изображении, путем выявления их очертаний. Чему вы улыбаетесь?
– Наречию «действительно».
– Не понимаю, что вас так шокирует. Что мне удалось обнаружить отражения тринадцати человек на роговице диаметром в восемь миллиметров?
Наткнувшись пальцем на неожиданную выпуклость, я понимаю, что все это время гладила ножку стола. Я убираю ногу.
– Это не вопрос размера, Кевин, а вашего подхода. Я думаю, что вы обнаружили все то, что обнаружили, потому, что искали это. Ваши системные программы получили установку различить среди неясных теней очевидцев сцены у епископа. Вы, отталкиваясь от картины XVIII века, поместили все изображенное художником в глаза мадонны.
– С чего вы взяли? Я не задавал никаких параметров поиска программам!
– Да, но вы отбрасывали любые толкования, не вписывающиеся в ваше видение сцены. Поклянитесь, глядя мне в глаза, что ни одна из ваших программ ни разу не выдала вам отражения бэтмена, грузовика-цистерны или же чернокожей служанки, занимающейся оральным сексом с епископом.
Он пожимает плечами и закрывает папку:
– С вами невозможно разговаривать.
Я ласково кладу руку на его запястье:
– Простите меня, Кевин. Я лишь провоцирую вас. Если уж у меня не получается вас возбуждать.
Он отнимает руку, давит несуществующего комара у себя на затылке и возвращается пальцами в мою ладонь.
– Не надо так думать, Натали. С моральной точки зрения вы задали мне непростую задачу.
– Почему?
– Если вы непременно хотите называть вещи своими именами…
Его многоточие и прикованный к колоколу взгляд могут в равной степени означать как состояние эрекции, так и удручающее отсутствие таковой. На всякий случай я благодарю его.
– Не за что. В этом нет сексуального подтекста. Я хочу сказать: не подумайте, что дело в вас, но… меня не влечет к вам в физическом плане.
– Простите меня. Спокойной ночи.
Он удерживает мои пальцы, разводит их и загибает один за другим.
– Вы заблуждаетесь относительно моих намерений.
– Что же, покажите их мне!
В ответ на мою приторную улыбку он с досадой морщится:
– Да нет же, я серьезно… Чем вы меня невообразимо взволновали, так это тем, что я могу показывать вам свои работы, наконец-то могу поговорить о том, что мучает меня последние три года, в неофициальной обстановке. С Венди исключено даже затрагивать эту тему. Она не выносит это мое увлечение, все то время, что я отдаю изображению.
– Она ревнует вас к Деве?
Он вдруг по-мальчишески задорно улыбается, и его подбородок утопает в воротничке рубашки с бабочкой.
– И заметьте, у нее есть на то все основания. Я повесил в нашей спальне два постера размером один на три. Левый глаз напротив кровати, а правый – между окнами.
– И как вам заниматься любовью в таком оформлении?
– Мы не занимались любовью с тех пор, как родились близнецы.
Я учтиво беру новость на заметку, пока он собирает фотографии и одну за другой убирает их в папку. На углу площади появляется группа молодежи, вышагивающей шеренгой впереди маленького пикапа, на котором укреплен громкоговоритель, обмотанный транспарантом Frente Popular Independente[19]. Следом, в возгласах громкоговорителя, где мне удается понять несколько ключевых слов: libertad, revolution, compañeros[20], тянутся еще десятки демонстрантов, потрясающих агитационными плакатами с портретом хищно улыбающегося кандидата с успокаивающей гримасой.