Монсеньор Сумаррага ступил на землю Нового Света тремя годами ранее. Это был преклонных лет, бородатый, лысый и сгорбившийся францисканец. Он не мог без сострадания смотреть на то, как его соотечественники, пользуясь своей безнаказанностью, обращали нас в унизительное рабство вместо христианства. Он выписал из Испании вьючных ослов, чтобы хоть как-то облегчить нашу долю, но мадридские кардиналы призвали его к порядку. Его слуги учтиво впустили меня, словно монсеньор ожидал моего появления, из чего я заключил, что они прониклись снизошедшей на меня божьей милостью, в действительности же двери покоев епископа были открыты для всех голодранцев без разбора.
   Он выслушал меня. Вернее пронаблюдал за тем, как я жестами изобразил ему явление в ореоле мягкого света, возведение часовни и благодать, ниспосылаемую всем богомольцам, осаждающим священный холм, где пели неизвестные птицы. Он сокрушенно покачал головой, благословил меня на своем языке и отправил обратно, дав мне маисовых лепешек и меда.
   Я вернулся на холм, понурив голову, пристыженный и отрезвленный таким приемом. «Все прошло как нельзя лучше», – молвила Дева, с безмятежным видом поджидавшая меня. Я показал ей лепешки и мед, пожал плечами, признал свое поражение и в приступе злости, словно упрекая ее в непомерном тщеславии, наполнившем мою душу, бросил ей: «Вот видишь, я был прав: он не поверил ни единому моему слову!» Не теряя своего спокойствия, она попросила меня вернуться во дворец на следующий день. Я возразил, что мало того, что он не поверил мне, так даже и не понял, о чем я говорил. Тогда она повелела мне найти переводчика и тотчас растворилась в воздухе.
   А как бы ты поступила, Натали, будь ты на моем месте? Я постучался к Хуану Гонсалесу, такому же обращенному, как и я, но занимавшему, ввиду своего благосостояния, более высокое положение в обществе. Не хотелось бы бросать камень в огород тех, кому посчастливилось родиться богатым, но зажиточные индейцы добровольно помогали испанским завоевателям использовать нищих индейцев как даровую рабочую силу и имели с этого немалую прибыль. Стихотворец Хуан Гонсалес, правда, не грешил работорговлей и использовал для обогащения исключительно свой сочинительский талант. Но ведь и поэты хотят, чтобы их голос был услышан, а стихи прочитаны. Поэтому, по мере того как испанцы разграбляли наши деревни и истребляли жестоким обращением и завезенными болезнями коренное население, говорившее на науатле, сочинители вроде Хуана Гонсалеса сочли более разумным перейти на испанский, чтобы сохранить наше культурное наследие для будущих поколений.
   Хуан Гонсалес впустил меня в свой дом, я угостил его лепешками и медом и объяснил ситуацию. Епископ уже прибегал к его услугам, когда нуждался в переводчике, и на следующее утро мы вместе предстали перед ним. На этот раз Сумаррага внимательно слушает, и на лице его сменяются выражения настороженности и крайнего удивления, недоверия и растерянности. Он просит сказать мне, чтобы я попросил у святой Девы знамения. Я обещаю передать послание и выхожу из его покоев. Он задерживает моего переводчика. Он не верит мне, но думает, что я искренен и что Лжедева, пользуясь моей доверчивостью, пытается осмеять католическую Церковь. Хуан Гонсалес вторит, по своему обыкновению. Душа поэта восстает против такого обмана, и у него тотчас находятся нужные слова, чтобы угодить епископу: я нахожусь во власти обреченных на вечные муки духов служителей богини-прародительницы Тонанцин, добивающихся, чтобы ее святилище было вновь возвращено на священный холм. Епископ приказывает своим слугам проследовать и понаблюдать за мной, чтобы подтвердить верность своих подозрений. Я замечаю их и говорю себе: вот и чудно, они станут свидетелями явления, и мне больше не понадобится исполнять роль посредника. Я замедляю шаг, чтобы подождать их, как ни в чем не бывало прогуливаюсь, любуюсь красотой мест. И тут случается невообразимое: они теряют мой след, хотя мой остроконечный колпак заметен издалека, и я всегда хожу одной и той же дорогой. Неужели было так необходимо, чтобы я стал единственным очевидцем чуда?
   Богоматерь, по своему обыкновению, поджидает меня на своей скале. Я передаю ей слова епископа, она отвечает, что исполнит его пожелание: когда завтра утром я вновь вернусь к епископу, то представлю ему знамение, которого он требует. Я повинуюсь, хоть немного и умаялся от постоянных перебежек между Пресвятой Девой и ее приходом. Только вот, вернувшись домой, я обнаруживаю своего престарелого дядю Хуана Бернардино, воспитавшего меня как собственного сына, прикованным к постели. Я бегу за лекарем. Тот, даже не решаясь войти внутрь, осматривает его с порога и объявляет, что медицина здесь бессильна, что старик подхватил чуму и что пора идти за священником.
   Вся ночь я сижу у изголовья больного дяди, пытаясь облегчить его страдания отварами трав, исцелявшими наши болезни, пока испанцы не завезли свои. На восходе солнца ему становится совсем плохо, и он хочет исповедаться, тогда я – в который раз – направляюсь в Тлатилолко. С той только разницей, что на этот раз я решаю пройти в обход Тепейяка, на случай если Дева вновь решит задерживать меня разговорами о часовне, а время сейчас для этого совсем не подходящее.
   Но не успеваю я проделать и половины пути, по которому иду впервые, как она уже поджидает меня, паря в воздухе и не касаясь земли. И вновь заводит свою песенку: пойди к епископу, и пошло-поехало… Я отвечаю, что при всем уважении к ней, она становится слишком навязчивой, что мой дядя вот-вот умрет, а ее часовня может и подождать: у меня сейчас есть заботы и поважнее. Она улетучивается, чтобы дать мне пройти. Поначалу я решаю, что обидел ее и что она более не будет являться мне, что подыщет себе другого, лучше одетого и достойного большего доверия посланника, но когда возвращаюсь из Тлатилолко со священником для последнего причастия, то застаю дядю подметающим пол, в полном здравии. Он сообщает, что ему явилась некая Мария Гваделупская, объявила, что он исцелен, что должен пойти к епископу Мехико, чтобы поведать о случившемся, а мне передать следующее: коль скоро бремя забот свалилось с моих плеч, я должен отправиться на священный холм Тепейяк и нарвать роз. Роз! Это зимой-то! На лысом холме, где растут только колючки и одна-единственная катальпа! Но с другой стороны, мой дядя умирал от чумы, а сейчас хворь как рукой сняло, так что… воля ее, розы так розы.
   И вправду, Тепейяк благоухает, и я оказываюсь посреди усыпанных розами кустов. Богоматерь поясняет, что это розы из Кастильи, так любимые монсеньором Сумаррагой: они напомнят ему о его саде в Мадриде. Я срываю дюжину цветков, заворачиваю их в полу своего плаща, чтобы по дороге не привлекать ничье внимание, и вновь стучусь в ворота дворца.
   Слуги узнают меня, отказываются впускать внутрь, а потом замечают розы, и это столь потрясает их, что они отводят меня в покои епископа, который тем временем принимал знатного идальго и семью индейских рабов, взывавших к его суду в вольном переводе сочинителя Хуана Гонсалеса. Все оборачиваются и смотрят на меня. Я рассказываю, что привело меня, театральным жестом разворачиваю свою тильму, розы падают на пол. Всеобщее изумление. Все впериваются в меня, не обращая ни малейшего внимания на розы. Встают на колени, крестятся. Потом поднимаются, окружают меня, ощупывают, и монсеньор Сумаррага приказывает слугам снять с меня плащ. Тогда-то я и обнаруживаю изображение пресвятой Девы, проявившееся на моей тильме. Продолжение тебе известно.
   Мечте трехдневной давности, охватившей мое воображение в приступе тщеславия, суждено было сбыться, и вот я уже поднимаюсь на холм, а следом за мной и епископ в парадном облачении, с распятием и каменщиками. Он просит меня показать точное место явления. И в тот миг, когда я указываю ему на скалу, где обычно видел Деву, в подтверждение моих слов в этом месте начинает бить ключ – но с этого момента уже начинается легенда: работа сочинителя Хуана Гонсалеса, первым, на свой лад, увековечившего мою историю на бумаге, приукрасив, добавив и вымышленных подробностей, и сенсаций, и набожного рвения, и жеманности, представив меня тем бесхитростным восторженным младенцем, каким меня и запечатлели все последующие поколения. Все дошедшие до вас письменные свидетельства – Nican Mopohua, Nican Motecpana, Codex Tetlapalco, Tira de Tepechpan, заключение церковного расследования 1666 года – черпали вдохновение в сочиненной легенде, оттеняя преувеличения сочинителя и с каждым разом нанося на мой персонаж очередной слой мистической наивности для поддержания рвения.
   На протяжении тех семнадцати лет, что мне оставалось провести в обличье Хуана Диего, меня заточали, обучали и выставляли на всеобщее обозрение, дрессировали смиренно и в мельчайших подробностях, до бесконечности повторять, как на испанском, так и на науатле, как для следователей из Мадрида, так и для богомольцев со всех концов Мексики, рассказ о моих встречах с Девой, и в тот день, когда я в семьдесят четыре года наконец умер от старости, я посчитал, что честно заслужил вечный покой рядом со своей любимой. Но небеса решили иначе: я оказался пригвожденным к стене внутри своей тильмы, пленником в глазах Богоматери, заодно с остальными очевидцами «чуда с розами»: Сумаррагой, его слугами, идальго, индейской семьей и Хуаном Гонсалесом; застывшими силуэтами, ставшими не больше чем пустыми отражениями, ведь, полагаю, всеобщее забвение, раз никто не возносил им молитвы, никто не умолял их о помощи, не удерживал их в прошлом земном воплощении, позволило их душам попасть в рай, врата которого, по причине моей презумпции святости, закрыты для меня вот уже четыреста пятьдесят два года.
   Вот она правда, Натали. Моя правда. Став узником сочиненной обо мне легенде, я обречен видеть все то, что видит Дева, следовать за направлением ее взгляда, слышать все, что говорится и думается вокруг ее, увы, нерушимого изображения. Чем же я заслужил это или что же должен был сделать, чтобы избежать такой кары? Ведь, поверь мне, Натали, это сущая кара. Единственную возможность хоть ненадолго вырваться из плена даруете мне, по каналам вашего сознания, вы, разбирающиеся в произошедшем со мной по всему земному шару, вы, думающие обо мне, вместо того чтобы возносить мне молитвы. Дружественно ли вы настроены или враждебно, озарены ли интуицией или ослеплены заблуждением, вы так благотворно влияете на меня… Вы ненадолго переносите меня в иные места и времена, вы каждый раз приглашаете меня в вашу эпоху, вы делитесь со мной вашим языком, вашей культурой, вашими верованиями или вашими сомнениями, вашими заботами, вашим одиночеством и радостью; вы на краткое мгновение возвращаете мне ощущение хода времени и позволяете вашими глазами видеть разные страны; вы возвращаете меня в настоящее, в мир, изменяющийся посреди людских повадок, остающихся прежними, но такими же непредсказуемыми для меня. Бессмертие, в моем случае, не открывает новых перспектив, не позволяет ни предсказывать будущее, ни оградить себя от иллюзий, ни дольше поддерживать вызываемый тобой интерес. Вы на время приглушаете мою обреченность, а потом переключаетесь на другие мысли, все меньше и меньше сосредоточиваетесь на мне, я вылетаю у вас из головы и вновь оказываюсь здесь, за моим бронированным стеклом над бегущими дорожками; наш краткий союз лишь вездесущность без последствий, сон; призрак освобождения, который я, из раза в раз, такова уж моя природа, принимаю за реальное избавление.
   Но не на этот раз, Натали. На этот раз я задействую все твои силы; я не позволю тебе покинуть меня. Нет, не выдернув ниточку из моей тильмы, ты сумеешь опровергнуть чудо. Я знаю, что у тебя, с твоим опытом и твоими инструментами, есть способ вернуть мне свободу, и я сумею открыть его тебе.
* * *
   Битый час микроавтобус трясет нас по ухабам и выбоинам разбитых дорог, ведущих в никуда. Заброшенные пустыри, выжженные солнцем холмы, свалки машин, деревушки наскоро сооруженных из бетонных блоков домов с крышами из волнистого железа, дороги, усеянные через каждые двадцать метров гигантскими «лежачими полицейскими», вызывающими у нас приступы тошноты. Отец Абригон, увлеченно комментирующий по ходу этой «пищеварительной» прогулки мельчайшие детали за окном, сообщает, что они называются «topes». Когда же я интересуюсь, почему этих «полицейских» так много, он отвечает, что земля очень сухая: как только кого-нибудь убивают, вместо того чтобы закапывать труп, его кладут поперек шоссе, заливают асфальтом, и получается вот такая горка, защищающая деревенских детей от превышающих скорость водителей. Улыбаюсь я одна. Либо у моих коллег отсутствует чувство юмора, либо они лучше меня знакомы с местными порядками.
   Я надеялась воспользоваться поездкой для обмена некоторыми сведениями с остальными экспертами, но немец просит остановить микроавтобус каждые четверть часа, а в промежутках сидит, скрючившись и стиснув зубы, сосредоточившись на своих желудочных проблемах, историчка правит рукопись, перебравший пива «Корона» русский дремлет на заднем сиденье, а Кевин Уильямс тихо вопит по мобильному и уже в сотый раз повторяет некоей Венди, что он плохо слышит ее и вообще сейчас не время возвращаться к проблеме аквариума.
   – А вот развалины Калитлахоака! – гордо трубит отец Абригон.
   Он явно не знает, чем занять нас, пока мы не соберемся в полном составе для проведения экспертизы, вот и решил нас укатать. Микроавтобус останавливается перед заброшенной заправкой, мы минут десять, вывихивая лодыжки, плетемся под раскаленным солнцем по усыпанной щебнем тропинке и наконец подходим к куче камней, восстановленных армированным бетоном. Отец Абригон утверждает, что это останки пирамиды. Громко сказано. К нам бросается мальчишка в трусах и зеленой кепке, потрясая книжечкой с квитанциями и требуя оплаты за право обойти ее. Улучив удобный момент, я подхожу к немцу, который со страдальческим лицом держится за живот в ожидании новых спазм. Чтобы войти к нему в доверие, я предлагаю ему свои таблетки от болей в желудке и осведомляюсь, доводилось ли ему ранее исследовать тильму. Инженер-химик, в такт своим судорогам, отвечает, что работал с фотографиями и образцами волокна под инфракрасным излучением и его вердикт не подлежит обжалованию: изображение является составной частью полотна, любой наносной слой отсутствует, что делает невозможным как объяснение возникновения самого изображения, так и сохранности полотна; при исследовании под микроскопом не обнаруживаются ни следы работы кистью, ни единая трещинка – одним словом, агавовое полотно повело себя точь-в-точь как фотопленка, на обеих сторонах которой проявилось изображение Богоматери.
   – А красители?
   – Они не растительного, не животного, не неорганического происхождения, и уж тем более не созданы людьми. Выводы делайте сами.
   – Бог?
   – Или инопланетяне. Уже во времена ацтеков Мексика была местом самых частых появлений НЛО, подтверждения тому обнаружены во всех святилищах древнего культа.
   Я оборачиваюсь к чинно поддакивающей историчке. Едва сдерживая раздражение, я спрашиваю, неужели они действительно верят в подобную чушь.
   – Мы ученые, – возражает химик. – Мы не верим: мы изучаем, констатируем и излагаем. Да, факта отсутствия слоя внутренней пропитки, безусловно, недостаточно для доказательства его внеземного происхождения. Но если бы подобный слой был обнаружен, это доказало бы, что изображение является творением человеческих рук. Так ведь?
   Я не нахожусь, что ответить. Он извиняется и убегает в поисках ближайшей рощицы.
   – Хочу дать вам один совет, мадемуазель, – сухо отчеканивает полная дама в мешковатом платье. – Не пытайтесь повлиять на нас и не позволяйте вашим предрассудкам затмить ваш же опыт. Я отдала двадцать лет своей жизни историческим исследованиям тильмы, профессор Вольфбург продолжил и подтвердил анализы пигментов полотна, проведенные в 1936 году нобелевским лауреатом Рихардом Куном, он и сам достоин этой премии, наш коллега Траскин – признанный мировой специалист по проблемам черных дыр, а Кевин Уильямс – ведущий эксперт НАСА по цифровой обработке фотографий, присланных зондом «Патфиндер».
   – Но возможно, что у нас замылился глаз, Летисия, – вмешивается сам Кевин Уильямс. – Свежий взгляд извне никогда не помешает, – с трогательной неловкостью добавляет он. – Я бы с огромным удовольствием выслушал мнение доктора Кренц.
   На его бледном лице резко выделяются покрасневшие лоб и нос. Меня так и распирает посоветовать ему воспользоваться солнцезащитным кремом, но я подавляю внезапно накативший на меня прилив материнской нежности к этому неуклюжему сорокалетнему подростку, так нелепо смотрящемуся среди бескомпромиссных взрослых. Интересуясь малейшим кактусом, незначительнейшим панорамным видом, открывающимся на холмы, едва различимые за смогом из выхлопных газов, снимая пирамидальную постройку во всех ракурсах, он похож на непоседу-скаута, готовящего полный отчет по нашей экскурсии.
   – Я смогу высказать свое мнение только после того, как исследую изображение, – заявляю я, и это выходит у меня резче, чем я сама того хотела. – В отличие от некоторых я заранее не настаиваю ни на одной, ни на другой версии.
   – Хотите, я покажу вам увеличенные фотографии роговицы? – неожиданно осмелев, как это обычно бывает с очень застенчивыми людьми, предлагает он. – Они у меня в чемоданчике, в гостинице.
   Я с умилением смотрю на него. Еще ни один мужчина не был так проворен в изобретении предлога для завлечения меня в свой номер.
   – Я лишь хотел подготовить вас к экспертизе, – поспешно оправдывается он, словно угадав мои мысли. – Даже опытному специалисту не всегда удается разглядеть силуэты с первого раза. Не забывайте, что на участке роговицы площадью менее восьми миллиметров размещены тринадцать отражений.
   – С удовольствием приму ваше приглашение, – отвечаю я с покоренной улыбкой, чтобы он перестал заливаться краской в просветах между солнечными ожогами.
   – Так! Уже пять часов, – объявляет отец Абригон, хлопая себя по затылку. – Быстро, возвращаемся.
   Все тотчас устремляются за ним по щебневой тропинке, и мне приходится, под комариными укусами, догонять их бегом.
   – Вот, наденьте, – говорит он, открывая маленькую герметичную упаковку и протягивая мне желтый пластиковый браслет, в то время как из рощицы выскакивает разъяренный профессор Вольфбург. – Это проверенное средство с экстрактом мелиссы отпугивает комаров. Надевайте его каждый вечер, после пяти. Комары-то у нас как раз пунктуальны…
   Мы набиваемся в микроавтобус. Пока священник приказывает нам задержать дыхание и распыляет средство от комаров, потревоженный во сне астрофизик с трудом разлепляет склеенные веки. Потом снова засыпает, водитель делает музыку потише, трогается, и начинается, теперь уже в обратном направлении, мучительная тряска по кочкам и ухабам.
   Через пару километров хлопанье и стук стихают. Стоя в кабине водителя, всматриваясь вдаль и положив правую руку на приборную доску – ни дать ни взять капитан судна на мостике, – наш экскурсовод разговаривает с кем-то по-испански по подключенному к прикуривателю огромному допотопному сотовому. Внезапно он с раздосадованным видом обрывает разговор, встряхивает телефон, словно пакет апельсинового сока, и набирает новый номер. Пару фраз спустя он вдруг оборачивается ко мне, сжимая кулаки, зажмуривает глаза. После чего улыбается, отключает телефон, свертывает провод, и оба они исчезают в бездонных карманах его армейских штанов. Раскачиваясь под толчками автобуса, он по центральному проходу пробирается к моему креслу, плюхается рядом и, указывая на пустынную деревню, ничем не отличающуюся от предыдущей, доверительно сообщает, что обе они борются за право считаться местом появления на свет Хуана Диего.
   – Ну, сейчас-то невозможно точно установить, где он родился.
   – Не скажите, – вяло возражает он, – просто земельный кадастр с тех пор изменился. Его дом оказался на границе между двумя деревнями, полдома – в одной, полдома – в другой.
   Я чувствую, что он чем-то озабочен; судя по всему, у него есть для меня сообщения и поважнее.
   – У вас что-то случилось?
   – Я звонил в вашу гостиницу, чтобы справиться, не приехал ли профессор Берлемон.
   – Ну и?
   – Профессор не приехал… А вот в ваш номер наведывались гости.
   – Гости?
   – Вы не взяли с собой ключ?
   – Он тяжелее кирпича. А что?
   – Ключ ни в коем случае нельзя оставлять у администратора, – ворчит он. – Горничная обнаружила в номере копавшегося в ваших вещах мужчину. Ну да ладно, волноваться не из-за чего: у нас это не редкость. На ваше счастье, – добавляет он, указывая на чемоданчик у меня в ногах, – вы хотя бы догадались взять с собой свой инструментарий. А как насчет денег и прочих ценных вещей?
   Я успокаиваю его: документы и кредитные карточки при мне, ноутбук я с собой не брала, а в чемоданах только одежда.
   – Преступность – настоящий бич нашей страны, – вздыхает он словно по инерции, по-прежнему витая где-то далеко.
   – И полицейские ничего не предпринимают?
   – Почему же, грабежи – в свободное от работы время.
   – Вас ведь еще что-то беспокоит?
   Он удрученно качает головой и, потупив глаза, похлопывает себя по колену.
   – Да. Монсеньор Руис, настоятель собора, возвращается раньше намеченного срока. Он был на епископском конгрессе в Каракасе, не знаю, чем его так обидели, но он возвращается завтра.
   – Неужели нельзя обойтись без профессора Берлемона?
   – Об этом не может быть и речи: это единственный эксперт-мирянин, уполномоченный Комиссией по канонизации расследовать чудеса. К тому же он – личный врач кардинала Солендейта. Как же нам поступить?
   Я в растерянности развожу руками: что тут посоветуешь. Когда мы останавливаемся у гостиницы, он выпускает из автобуса экспертов, напоминая им, что вернется за ними, как только они будут готовы к пресс-конференции и последующим официальным банкетам, а меня, когда я уже собираюсь проследовать за ними, задерживает.
   – Мы едем на вашу встречу.
   – В институт культуры?
   Он кивает, делает знак шоферу, чтобы тот трогался. Я изъявляю желание подняться в номер, проверить, все ли на месте.
   – Позже. Это в трех кварталах отсюда, но на дорогах большие пробки, а я бы предпочел приехать на место заблаговременно.
   – Вот как!
   Не заметив моей насмешки, он, пока я возвращаюсь на свое место, называет водителю адрес. Потом подходит ко мне и остается стоять, скрестив руки на груди и оперевшись на спинку впереди стоящего сиденья. От его пристального взгляда меня охватывает то же чувство неловкости, что и при вчерашнем разговоре с тем, кто назвался чиновником Культурного наследия. После нескольких секунд размышлений он объявляет:
   – В зависимости от исхода встречи, решим, подавать ли жалобу в полицию о взломе вашего номера.
   Он произносит это таким тоном, что я поднимаю голову.
   – Вы полагаете, что те, с кем нам предстоит встретиться, к этому причастны?
   – Я не исключаю такой возможности.
   – И моя жизнь в опасности?
   – Буду откровенен с вами, Натали. Ваше участие в этой экспертизе, как бы это лучше выразиться, чистая формальность. Никто здесь и мысли не допускает, что вам удастся поставить под сомнение причисление Хуана Диего к лику святых.
   – Оставьте право на сомнение хотя бы за мной.
   – Я сказал это, чтобы успокоить вас. Плохо представляю себе, чтобы какой-нибудь католик, даже экстремист, попытался оказать на вас давление, чтобы запугать или же помешать вам провести исследование. Однако вполне возможно, что это проделки врагов Церкви, коих так много в верхах власти: они умело натаскали на вас какого-нибудь сумасшедшего, чтобы впоследствии обвинить в попытке заткнуть рот посланнице адвоката дьявола религиозных фанатиков.
   Я впиваюсь в железные подлокотники сиденья, наблюдаю за ним, чтобы определить степень его серьезности.
   – Не забывайте, что близятся выборы. Институционно-революционная партия готова на все, чтобы удержаться у власти.
   – И сделав из меня мученицу, они получат дополнительные голоса избирателей?
   – Не думаю, что дело зайдет так далеко, и со своей стороны сделаю все возможное, чтобы вас оставили в покое. Десять лет назад, когда на церемонию причисления Хуана Диего к лику блаженных в Мексику приезжал сам Папа, они ополчились на этого беднягу Гвидо Понсо во время его пресс-конференции по вопросу неопознанных красителей, обнаруженных на мантии Девы и являвшихся, согласно его утверждениям, смесью окиси меди и метилена.
   – Ну и?
   – Этой смесью они и его выкрасили в синий.
   Меня аж передергивает. Чтобы скрыть свое волнение, я шутливо отмечаю, что дон Диего воистину развязывает в Мексике нешуточные страсти.
   – Хуан Диего, – мягко поправляет он. – Дон Диего – это Зорро… Обратите внимание, ошибка не лишена смысла… Вы даже не представляете, до какой степени наша индейская община, наши бедняки, беспризорники, нищие боготворят будущего святого… И сам я, чьи мысли он занимает вот уже на протяжении тридцати пяти лет, так хотел бы найти подходящие слова, чтобы поделиться с вами своими ощущениями. От него исходят такая теплота, такое понимание… И такое ожидание… В Мексике сейчас свершаются большие перемены. Кардинальное изменение политического курса, какого не было вот уже семьдесят лет. Открытие миру, конец эпохи коррупционного застоя и хронического бездействия, от которого мы столько настрадались. Все это и символизирует Диегито. В час, когда межрасовые конфликты вновь набирают силу, пытаясь отбросить нас в средневековье, мы как никогда нуждаемся в нашем самоотверженном индейце, в признании католической Церковью проповедуемых им ценностей – смирения, достоинства, смелости с высоко поднятой головой встречать враждебность недоверчивых и безрассудство верующих, силы превзойти самого себя во имя служения благой цели, ценностям того, что истинно свято…