Я массирую натертую новыми туфлями пятку, спрашиваю, сколько моих коллег, к которым он обращался ранее, отказались от его предложения. Он прикрывает глаза и примирительно улыбается.
   – Католик не вправе ответить отказом, мадемуазель, его моральные устои требуют беспрекословного повиновения Защитнику веры, да, да, именно так Трибунал официально именует адвоката дьявола. В качестве экспертов могут выступить, правда, уже по собственному желанию, как атеисты, так и представители других вероисповеданий: их свидетельство будет принято. И в заключение хочу подчеркнуть, что вы первый офтальмолог, к которому я обращаюсь. На составление отчета я даю вам три недели. Ваше присутствие на слушании дела не потребуется.
   Он пододвигает ко мне лежащий рядом с зеленой папкой конверт, с пристальным спокойствием сверлит меня глазами, пока я не решаюсь его открыть. Внутри я обнаруживаю визитную карточку кардинала с номером его прямой линии в Ватикане, подчеркнутым красным, деньги на предварительные расходы, командировочное предписание на испанском со штампом Святого Престола и билет на самолет в бизнес-классе, с вылетом в ближайший четверг и возвращением в следующий вторник.
   Когда я поднимаю глаза, адвоката дьявола уже и след простыл. И тут до меня доходит, что он так ни разу и не поинтересовался, согласна ли я провести экспертизу.
* * *
   Остерегайся этого человека, Натали. Я вынудил его выбрать тебя, потому что ты именно тот человек, который нужен мне, но за него я не ручаюсь. Хоть я и являюсь его наваждением, я так до сих пор и не смог понять, хочет он мне добра или нет, а само его понимание добра может обернуться для меня самой страшной напастью.
   Он любит чувствовать власть над людьми. Ему известно о тебе все, или почти все, и в силу этого он будет тобой манипулировать. Мне очень понравилось, как ты оказывала ему сопротивление. Тем не менее он, кажется, по-прежнему убежден, что ты согласишься провести требуемую ему экспертизу и сможешь опровергнуть заключения предыдущих. Мне хотелось бы разделять его уверенность. Но я пока еще не стал частью твоей жизни; ты совсем не думаешь обо мне, я не представляю для тебя никакой пользы и, значит, не имею оснований оказывать на тебя хоть малейшее влияние: ты свободна.
   Если бы только была жива твоя собака… Компьютер – удобный способ общения, его проще контролировать, нежели стол, стакан или движения руки; он передает мою энергетику, но так плохо сообщает мои ощущения, так мало преломляет мои мысли… Я чувствую твое неприятие, твои предубеждения, твои защитные барьеры. Инстинктивное чутье твоей собаки было единственным иррациональным явлением, которое ты принимала, не испытывая агрессии. Когда твоя мать рассказывала тебе, как он за тысячи километров, разделяющие вас, и вне зависимости от твоего расписания точно угадывал, когда ты собиралась вернуться домой, и тотчас усаживался дожидаться тебя в коридоре, ты чувствовала себя польщенной, любимой, нужной. А сейчас, когда твой дом пуст, необъяснимым явлениям больше нет места в твоей жизни. Ты одна, и дважды два для тебя четыре.
   Позволь мне обрести четкие очертания в одном из уголков твоего сознания, милая Натали, пока ты осматриваешь глаза этих людей: дай мне незаметно остаться в этом потайном чулане памяти и любви, где тебя продолжает ждать твой пес. Я бы очень хотел обжиться здесь. Еще немного задержаться в тебе, поближе познакомиться… Но я чувствую, что ты слишком поглощена своими консультациями. Ты сосредоточиваешься на своих пациентах, твоя собака отступает на второй план, и я растворяюсь вслед за ней.
   Мне пора возвращаться туда, откуда я так и не смог выбраться, туда, где меня беспрерывно удерживают рвение и надежды тысяч незнакомцев. Приезжай навестить меня, Натали. Я дожидаюсь тебя, я зову тебя, я нуждаюсь в тебе.
* * *
   Всю вторую половину дня этот старичок в красной мантии не выходил у меня из головы, мешая консультациям. Я разрывалась между неловкостью от сознания того, что секретные службы Ватикана наблюдали за мной на расстоянии и раскладывали по полочкам всю мою жизнь, и непреодолимым манящим соблазном разворошить муравейник. То обстоятельство, что католическая Церковь официально поручает мне опровергнуть чудо для недопущения канонизации, утверждало меня в мнении, которое со времен моих пятнадцати лет ни разу не было опровергнуто опытом: ни на кого нельзя рассчитывать, тем более на своих коллег, союзников, собратьев по убеждениям, и независимость является единственной защитой от группировок влияния, рано или поздно неминуемо расщепляющих изнутри любую общину. Учитывая все вышесказанное, все возражения, высказанные кардиналу Фабиани, оставались в силе. Не считая тех, о которых я умолчала.
   Шло время, сменяли друг друга неотложки и ипохондрии, кашемировые шали и пастельные меха, сумочки шанель и чековые книжки в кожаных переплетах – весь диапазон моей обычной клиентуры, от топ-модели до биржевого маклера, включая сенатора, гладящего мое колено, пока я осматриваю его глазное дно, увешанную бриллиантами вдову, ослепляющую меня своими серьгами и повествующую о своем последнем круизе, и несносного мальчишку, жующего свою жвачку у меня под офтальмоскопом, в то время как мамаша пересказывает мне его школьные успехи. Все эти близорукие пациенты класса люкс, катаракты модельного бизнеса, могущественные старческие дальнозоркости, идущие ко мне потому, что меня показывают по телевизору, что я дороже всех и что звезды шоу-бизнеса упоминают мое имя на светских приемах где-то между именами бесподобного парикмахера и иглотерапевта нарасхват. Это дефиле богемы, заполняющее мою приемную, огорчает меня, но как вернуться вспять? И налоги, и аренда кабинета, и стоимость моего оборудования, и запросы клиники вынуждают меня все выше поднимать цены, проводить все больше операций и консультаций. И вот я, мечтавшая лишь о странах третьего мира и развивающихся больницах, где я готовила бы выдающихся хирургов будущего, я, надеявшаяся поделиться с африканскими детьми «Лазиком», этим сверхточным лазером, разработанным мной и позволяющим оперировать самые глубокие слои сетчатки, я трачу восемьдесят процентов своего времени на улучшение за баснословные деньги зрения кучки избранных, которые вполне могли бы обойтись очками или контактными линзами. Я часто стыжусь сама себя по вечерам, но чем больше я работаю, тем меньше времени у меня остается на угрызения совести.
   Половина восьмого. Сообщив самому знаменитому взгляду глянцевых журналов, что, несмотря на проведенный курс лечения бетаганом, ее глазное давление все еще превышает отметку в двадцать пять миллиметров ртутного столба и что ее глаукому надо срочно оперировать, я отправилась в магазин за ветчиной, маслом и нарезным хлебом для сандвичей Франка.
   Припарковывая машину перед домом, я понимаю, что забыла купить сыр. Тем лучше, немного новшества не помешает. Хоть в последний раз я и готовила наше любимое блюдо полтора года назад, я так и не могу решиться говорить о Франке в прошедшем времени. Привычки переживают любовь – или скорее заведенные обычаи, бытовые мелочи, сопутствующие страсти, помимо моей воли убивают мои решения. Франка невозможно бросить: его заморочки меня устраивают, наши недостатки дополняют друг друга, а его депрессивный юмор возбуждает меня не меньше, чем его тело. Я пытаюсь, честно и упорно, перестать любить его, но это еще сложнее, чем бросить курить. Каждый раз я терплю поражение, злюсь на себя за это и возвращаюсь к своему нетронутому чувству. Моя секретарша Соня употребляет очень меткое выражение, когда соединяет нас по телефону: «Звонит твой бывший бывший».
   Стоит мне открыть дверь, как у меня тотчас опускаются руки. Я ухожу на рассвете и возвращаюсь домой чаще всего так поздно, что у меня уже нет сил приниматься за уборку. Домработница больше не приходит, с тех пор как не стало мамы – говорит, что это было бы слишком тяжелым воспоминанием, а у меня нет времени, чтобы подыскать кого-нибудь другого, кто смог бы ужиться с моими странностями: я скорее предпочту, чтобы вещи покрылись слоем пыли, нежели были переставлены на другое место. Я живу в музее, в подобии слишком просторного для меня заброшенного летнего лагеря, где занимаю лишь спальню, кухню и ванную комнату. Мама долгие годы, прошедшие после ее развода, мечтала о доме, заполненном бегающими повсюду внуками. Задолго до того, как нам с братом удалось встретить родственную душу, она уже обставила все комнаты второго этажа колыбельками, детскими кроватками и сундуками с игрушками. Давид так и не вернулся. Он остался жить в Израиле, с одной возмущенной нашей либеральностью Любавич. Их отпрысков мама видела только раз, в Тель-Авиве, я же никогда не могла выносить тип мужчин, подходящий для заведения детей. Мне нравятся только вечные мальчишки, незрелые, то и дело впутывающиеся в неприятности, неверные. Те, кто попадает в мои объятия с воспоминаниями, запахами, болью, причиненной другими женщинами, те, кто черпает у меня силы, чтобы снова окунуться, но уже более сильным и менее виноватым в пучину упреков, обязательств, рутины; те, кто делает меня счастливой и оставляет в покое. Я проходное увлечение, нагревательный прибор, временное пристанище. Став мужчиной моей жизни, Франк ни в чем не изменил моей природы. И семь детских кроваток остались стоять пустыми.
   С того дня как мама отошла в мир иной, я беспредельно продлеваю ее мечту о счастливой старости в окружении ребятни. Я верю не в бессмертие душ, а в вещи, сохраняющие энергетику своих владельцев. Я не способна переставить их, выбросить что бы то ни было. Все останется на своих местах, и я без всякого сожаления состарюсь в этой неизменной обстановке. В отличие от мамы, так переживавшей за меня, я не знала разочарований в любви и всегда предпочитала одиночество. Я могу винить только саму себя, если мне чего-то не хватает. Беззаботности. Непринужденности. Дерзости бросить клинику, начать все заново вдалеке отсюда, чтобы вернуться к моему призванию, задавленному миллионной прибылью. Ничто не должно было бы удержать меня. Я не мечтаю о наследнике, никому не коплю впрок, и ни одна семья больше не зависит от меня. Теперь, когда моей собаки нет рядом, чтобы оправдывать мое присутствие, я оказываюсь безоружной перед лицом моих отговорок и переношу это так плохо, как и предполагалось.
   На автоответчике не оставлено ни единого сообщения, Обычное дело: у меня больше нет подруг. У меня больше нет сил выносить их сплетни, их мужей, их детей, их каникулы, их безоговорочное счастье, построенное на иллюзиях, уступках, достигнутых целях или далеко идущих планах, равно как и их манеру ставить мне в упрек мое незамужнее положение, чтобы под конец, рано или поздно, позавидовать моей свободе с непрощающей горечью в голосе.
   Я отношу оставленную адвокатом дьявола зеленую папку на кухню и начинаю готовить сандвичи на противне, который мне останется только вставить в духовку, когда Франк будет открывать шампанское. Хлеб, масло, ветчина, сыр, молотый перец на первом ярусе; хлеб, масло, сыр, перец на втором. Мне потребовались годы, чтобы заучить, словно молитву, этот перечень, дабы следовать любимой Франком последовательности. Как говорила моя мама: «Тебе повезло, что твои пациенты не видят тебя на кухне, иначе они бы все разбежались».
   В этот раз отсутствие грюйера очевидно нарушает привычную гармонию и ставит под сомнение саму целесообразность приготовления блюда. Я чувствую себя такой же растерянной, как и мои сандвичи, недосчитавшиеся сыра в своих рядах. Дразнящие меня с холодильника паранормальные нелепости, притаившиеся в своей яблочно-зеленой папке и недосягаемые для меня ввиду незнания испанского, скорее напоминание о долге, нежели искушение. Я, конечно, отнюдь не прочь отправиться в незнакомую страну искоренять иррациональное, но предложение этого марсианина в сутане отсылает меня к образу, ставшему мне отвратительным. Кто я для всех? Хирург из ток-шоу. Офтальмолог на виду. Паутина лжи, которую не слишком щепетильные журналисты, освещавшие дело о «необъяснимых исцелениях» в Лурде, окрестили правдивым портретом, и так уже достаточно задела меня: представляю, что будет, если я докажу, что «чудодейственные» глаза, боготворимые в Мехико, не что иное, как мазок кисти. В лучшем случае скажут, что я захотела в очередной раз сделать себе рекламу на горе несчастных людей, взывающих к милости небес как к последней инстанции, и если расписной плащ их Хуана Диего перестанет исцелять их, я окажусь виноватой. Как объяснить им, что они не правы? Нуждаюсь ли я, хочу ли я, есть ли у меня силы выдержать еще одно непонимание со стороны толпы? Если в прошлом году я и распространялась прессе, поясняя, что к маленькой Кати Ковач вернулось зрение вовсе не по причине вмешательства Лурдской богоматери, а после пережитого нервного шока, то лишь затем, чтобы ее оставили в покое. Чтобы священники с их кадилами не забрали ее к себе, не испортили ей всю юность и не превратили ее в реликвию, в икону, в объект культа. Тогда у меня была веская причина рисковать своей репутацией: на карту было поставлено будущее живого существа. А какое мне дело до индейца, умершего более четырех веков назад? Если он действительно помогает людям избавляться от их страданий, тем лучше для них.
   Чтобы сандвичи выглядели поаппетитнее, я украшаю их верх из поперченного масла кусочками корнишонов и поднимаюсь наверх принять душ, избегая, как всегда, смотреть на свое отражение в зеркале. Мое тело делает, что может, что хочет; я больше не люблю его, и оно мстит мне. Что диета для похудания, что отказ от курения, все едино: от воздержания я расползаюсь как на дрожжах. И Франк ко всему прочему предпочитает меня такой. Он любит, когда у меня полнеет грудь, и плевать он хотел, что вслед за грудью в размерах увеличиваются и талия и бедра. Когда я пытаюсь донести до него весь ужас того, что за восемнадцать месяцев я поправилась на два размера, он отвечает, что я выше этого. Мы и правда теперь видимся только по разные стороны стола, в операционной. Когда я сегодня перезвонила ему по поводу катаракты, которую он хотел перебросить мне завтра утром, и пригласила заехать на сандвич, то наткнулась на молчание, способное растопить лед не одного холодного сердца. В конце концов он взволнованным голосом прошептал: «Ты уверена?», и мне еще придется вооружиться отвлекающими уловками, которые отобьют у меня весь аппетит, пока он будет гладить меня под скатертью. Как бы объяснить ему за десертом, что я пригласила его сегодня вечером только потому, что он знает испанский? Да и правда ли это или всего лишь предлог, лишняя причина потом злиться на себя за то, что подавила свое влечение к нему?
* * *
   Да нет же, Натали, ты красива. Его любящий взгляд – лучшее из всех косметических средств, но ты отворачиваешься от него, и это глупо. Только смирившись с тем, что время безвозвратно пролетает, ты сможешь защитить себя от его разрушительного воздействия. Что страшного в том, что ты «поправилась на два размера», как ты говоришь, если такой нравишься ему еще больше? Ты злишься на него, потому что не ощущаешь себя собой? Боже мой, как сложно тебя понять… Или же я слишком давно покинул этот мир, чтобы еще быть в состоянии разобраться в женщине! Ты хотела бы поскорее состариться, чтобы оградить себя от подобных проблем, и ты мучаешься от того, что выглядишь моложе своих лет, тогда ты создаешь вокруг себя вакуум, чтобы окружающие не отсылали тебя к образу, которому ты более не соответствуешь. Какое безрассудство, Натали, какая жалость… Воспрещать себе быть счастливой – вот самый страшный грех, даже если ни одна религия не предостерегает от этого. Ты еще успеешь вдоволь насладиться одиночеством, после того как покинешь эту бренную землю… Хотя… Не хотелось бы обобщать.
   Прости, что так разговариваю с тобой, но коль ты пока не слышишь меня, я решил воспользоваться случаем. Знаешь, они наговорят тебе обо мне всякой чепухи, а твои предубеждения заполнят их общие места, поэтому я заранее, к тому дню, когда твой разум даст мне слово, готовлюсь восстановить правду.
   Нет, я не был примером набожности, не был тем наивным милым дикарем, тем неграмотным простофилей, променявшим Змея с ожерельем из перьев на Деву с нимбом, тем покорным отрекшимся от своих верований, чтобы подчиниться вере сильнейшего… Я стал католиком из любви к своей жене, и я знал, на что шел, когда выбирал для поклонения Бога наших завоевателей, ведь наши забирали души умерших и кровь живых, меряя лишь количеством и ничего не давая нам взамен, разве что лучи солнца, которое с равным успехом вставало и для испанцев, так зачем же было лишать себя религии, сулящей каждому вечную жизнь, зависящую от его поведения на земле? Малинцин была самой нежной, самой жизнерадостной и великодушной женщиной на земле. Как только самые знатные из нас немного научились их языку и начали выполнять при них роль переводчиков, я первым делом и спросил у испанских священников: если мы примем крещение, останемся ли мы после смерти вместе в вашем раю? И они ответили – да.
   Тогда я и моя ненаглядная Малинцин сменили наших кровожадных, эгоистичных и невежественных божеств на их Бога, единого в трех лицах, их милостивого Бога любви, непорочно зачатого Девой от Духа Святого, и стали Марией-Лучией и Хуаном Диего. И еще два года мы наслаждались близостью наших тел, которая отныне называлась грехом плоти, что ни в чем не изменило наших объятий, если не считать, что тотчас после такого грехопадения мы шли исповедоваться, и признание в наших ласках лишь стократно усиливало наше влечение. Миссионеры радовались такому усердию в исповеди, даже не подозревая об эротической силе отпущения грехов. Бог не наградил нас детьми, и чрево Марии-Лучии было потаенным садом, который мы возделывали только для нашего собственного наслаждения. Это было нашим единственным сокровищем на земле, единственным нашим богатством, единственным даром, который мы могли принести милостивому Богу любви.
   Но вот настал день, когда из Мадрида приехал новый священник. Он очень разгневался, услышав мою исповедь. Он спросил, сколько нам лет, и тотчас в приступе ярости, без обиняков и источая угрозы, объявил: смертный грех заниматься любовью со своей женой, когда она уже вышла из детородного возраста. Мы с Марией-Лучией спустились с небес на землю и, поскольку хотели воссоединиться после смерти, но не в пламени их ада, решили больше не дарить друг другу наслаждения. Мы устроили только для нас двоих большой праздник на холме Тепейяк, где когда-то познакомились. Праздник Последнего наслаждения. И наши тела слились в прощальном порыве страсти, дабы навсегда запечатлеть воспоминание о восторгах любви в преддверии благоразумия, раз уж в понимании католиков благоразумие означало отказ от наслаждений и обет воздержания.
   А год спустя я окончательно потерял Марию-Лучию, и все священники, даже тот неистовый моралист, запретивший нам заниматься любовью, заверили меня, что настанет день, когда мы воссоединимся на небесах, и Господь дарует нам вечный покой. Это самое малое, что они должны были сделать после того, как отняли ее у меня своим тайным оружием – этими невидимыми лучами, раскалявшими лоб и заставлявшими дрожать от холода: странной болезнью, которая выкашивала наш народ и которую тогда еще не называли гриппом.
   И я решил остаться католиком, чтобы обеспечить спасение души Марии-Лучии и встретиться с ней в тот день, когда вознесусь на небеса. Я и сейчас продолжаю верить в это, хотя в мою душу уже закрались сомнения. Но единственное, что мне известно из моего же собственного опыта, это что душа бессмертна и что нет никакого дальнейшего развития. Так, во всяком случае, происходит со мной. Я остаюсь чем я был, Натали. Или, на свою беду, скорее тем, что Пресвятая Дева сотворила из меня. Ее свидетелем. Ее избранником. Тем, посредством кого она ниспосылает людям чудесные исцеления. И даже если это было ложью, это стало правдой.
   Время не существует в том смысле, какой вы вкладываете в это слово, однако то, что вы называете будущим, влияет на то, что вы считаете прошлым. Восприятие варьируется. Настроение меняется. Ваше забвение ослабляет меня, ваше горе удручает, а ваши молитвы поглощают, и если ваши страхи терзают меня, то ваши радости смягчают мои страдания. Когда между нами, как вы сегодня говорите, пробегает искра, ваше душевное состояние определяет мою память.
   Я ведь действительно прошлой ночью был в твоих снах, милая Натали. На протяжении тех девятнадцати лет, на которые я пережил Марию-Лучию, я предавался любви лишь во сне, как и ты, поэтому и чувствую себя так уютно в твоих сновидениях, когда ты гладишь себя. Какое неожиданное счастье ощущать себя на одной волне с человеком, которому предстоит разобраться в произошедшем со мной. Скажу тебе честно: ты первая женщина в моей загробной жизни. До сих пор все изучавшие меня, проводившие экспертизы и подвергавшие сомнению мои чудеса, были лишь интеллектуалами с черствыми сердцами, одержимыми своей работой, остававшимися глухими к переполняющим меня чувствам, церковниками, закрытыми для человеческих страстей, или же страдающими, как и я, от одиночества старцами. Бог мой, как долго б я еще скучал в потустороннем мире…
   Но ты, Натали, сумеешь ли ты наконец понять меня? Знаешь, я был простым человеком, человеком, сотканным из плоти, из мечтаний, из привычек. Когда я очутился один как перст, уроки закона божьего стали для меня смыслом жизни, а молитва единственной возможностью не разрывать связь с женой. Они говорят, что я был очень набожен. Я был прежде всего верен. Они говорят, что явление Богоматери все перевернуло во мне – так нет же, я остался прежним. Они говорят, что я умерщвлял свою плоть, но это не так: я ходил босиком только потому, что был мачехуалли, одним из низшей касты ацтеков, и когда мне принесли в дар сандалии, я так и не смог приноровиться к ним. Они говорят, что в тот миг, когда на моей тильме проявилось божественное изображение, я обрел дар языков. Как же! Если я и лез из кожи вон, чтобы выучить их язык, то лишь затем, чтобы самому отвечать на допросы следователей, присланных из Мадрида, а не прибегать к услугам приукрашивавшего факты переводчика. Если я и оставил свой дом моему дяде, то вовсе не потому, что дал обет нищеты – я и так был достаточно беден, – а потому, что монсеньор Сумаррага пожелал поселить меня рядом с часовней, где хранилась моя тильма, дабы каждый желающий богомолец мог выслушать подробный рассказ о моих встречах с Пресвятой Девой. А если и прожил так долго, так, значит, обладал крепким здоровьем.
   Но никогда, слышишь, никогда не был я исключительным человеком, и уж тем более не стал свершающим чудеса покойником. Никогда я не совершал чудес, о которых меня молят и которые тотчас приписывают мне. Я был всего лишь обладателем одеяния, на котором Матерь Божья решила оставить свой отпечаток. Мое время вышло, моя тильма должна была бы обратиться в прах. Я лишь крохотный опавший с дерева листочек, которому не дают засохнуть. Листочек, чья жизнь имеет смысл, только когда древесный сок разливается по его жилкам и когда он помогает дереву дышать. Опавшие листья должны обращаться в перегной, Натали.
   Избавь меня от власти тех, кто поклоняется мне. Я покинул ваш мир, но все еще здесь, они удерживают меня своими молитвами, я стал невольным узником их заблуждений, они искажают мой образ в надежде, что я исполню их мольбы, они требуют от меня невозможного, и если иногда и получают желаемое, то это вовсе не моя заслуга, а они отказываются мне верить; впрочем, они даже не слышат меня, а прислушиваются лишь к собственному голосу: для них я существую лишь затем, чтобы исполнять их желания. Став заложником их веры, повиснув между небом и землей, я уже мертв, но по-прежнему остаюсь никем иным, как человеком, ничем более, ничем не лучше: мужчиной без женщины, именем без телесной оболочки, душой без спасения.
   Да поможет Бог моей такой чахлой и замкнутой мысли найти отклик в твоей душе, чтобы я хотя бы смог сделать тебя невосприимчивой к тем преувеличениям, заблуждениям и лжи, которые ты будешь слышать и которые могут помешать нашему общению. То, что ты поведала кардиналу Фабиани о причинах, побудивших тебя стать атеисткой, не совсем правда. У тебя нет убеждений, лишь неприятие и чувство человеческого достоинства, подталкивающее тебя скорее отдать предпочтение небытию, нежели равнодушию Всевышнего к своим детям. Ты стала атеисткой из гордости, я был верующим по любви. Это единственное различие между нами, которое на самом деле таковым и не является. Ты женщина одной страсти, как я был мужчиной одной женщины. Именно эта пустота в наших душах и создает эту силу притяжения: меня привело к тебе то же, что в свое время привлекло ко мне внимание Девы. Не сочти это за гордыню, лишь осознание своей ничтожности: разве еще что-нибудь в моем характере могло бы заинтересовать Пресвятую Деву? Я был готов увидеть явление, ведь, превратившись в живой храм памяти моей Марии-Лучии, я уже более не принадлежал миру людей. Твоя жизнь становится тебе в тягость, твое окружение тебя утомляет, то, во что ты превратила свое призвание, тебе отвратительно, у тебя больше нет ни сил, ни желания дуть на угли, чтобы удерживать любимого человека, и ты отвергаешь веру, так успокаивающе действующую на всех остальных, являющуюся таким удобным оправданием их решений, их смирения, их посредственности. Мы с тобой восстали против единой несправедливости: ты выполнила свое земное предназначение, как ты часто думаешь, и в глубине души ты мечтаешь, чтобы тебя забыли. Ты, сама того не желая, позвала меня. Я пришел. И терпеливо дожидаюсь, что ты выслушаешь меня.