– Сколько им лет?
   – Три с половиной. Мы с Венди почти перестали разговаривать друг с другом, но видимость счастливой семьи сохранена. Нам завидует весь Сиэтл.
   Тесными рядами, подхватывая лозунги, по шести сходящимся к площади авеню подтягиваются все новые демонстранты. Толпа увеличивается и анакондой оцепляет площадь. Сверху это смотрится очень красиво. Пока официантка зажигает свечу на нашем столике, я спрашиваю у Кевина, каким образом на него вышел Ватикан.
   – Полагаю, так же, как и на вас, – отвечает он с мученическим видом. – Так вот, к слову о Венди…
   Я, выражая взглядом и выжидающей улыбкой готовность слушать, жду продолжения. Он с изнуренным видом любуется демонстрацией, откуда теперь доносятся звуки окарины.
   – Ну так? – подбадриваю я его.
   – Да так, пустое.
   Я рассматриваю массивные черные цепи, через каждые три метра тянущиеся от верха стены до балюстрады. Каждый раз, когда официантки несут заказ, они идут, склонив голову набок, чтобы кольца не испортили укладку.
   – Подразумевается, что цепи помогут нам удержаться на ногах в случае землетрясения? – предполагаю я, чтобы придать немного остроты остывающему под выкриками митингующих желанию.
   – Скорее, чтобы балкон не свалился на голову прохожим.
   Я с деланным испугом отстраняюсь от перил, ищу искорки смеха в его взгляде. А вижу лишь подавленность, серьезность и страдание.
   – Мне бы так хотелось наладить отношения с Венди, – вздыхает он. – Разделять общие интересы…
   Я допиваю свой стакан, слизываю остатки соли.
   – Знаете, Кевин, я пять лет прожила с мужчиной, который, как и я, был одержим искусственной роговицей. Общие интересы не спасают от семейных неурядиц.
   – Это очень мило с вашей стороны.
   – Что именно?
   – Не оставлять мне иллюзий.
   От его побитого вида и вялого голоса у меня сжимается сердце.
   – Libertad si, mundialisación no![21] – надрывается громкоговоритель.
   – Ладно, я, пожалуй, пойду спать, – говорит он, махнув рукой в пустоту.
   Я молчу. Официантка приносит счет, он подписывает его, поднимается из-за стола, рассеянно наблюдает за толпой, обходящей площадь во все возрастающем шуме. Я облокачиваюсь на балюстраду бок о бок с ним. Он говорит:
   – Было бы не очень правильно списывать все на Деву.
   – Простите?
   Повышая голос, чтобы перекричать лозунги, он поясняет:
   – Я хочу сказать: это из-за меня Венди переживает депрессию. Во-первых, я отлично знаю, что мое стремительное продвижение по службе в НАСА вызвало у нее зависть. Она ведь сама – преподаватель лингвистики, надеялась получить место в Университете Колумбии, но возникли трудности… В то самое время, когда мои работы в рамках программы «Патфиндер» попали на первые страницы газет. К нам домой даже приезжали с телевидения… Личная жизнь исследователя. Комедия образцового счастья, завтрак в саду, бейсбол с детьми, мать, готовящая сладкий пирог, пока отец семейства стрижет лужайку: простые радости лучшей на земле семьи… Венди притворялась с такой… такой легкостью… Я хочу сказать: возможно, это-то и задело меня больше всего. Я задумался: если она так легко играет, то вполне может делать это и всегда. Простите, что все еще рассказываю вам о ней…
   – А что случилось с рыбками?
   – Рыбками?
   – Когда вы недавно говорили по телефону, то упоминали об аквариуме…
   – Ах, вы об этом! Это все проделки Зельды. Черепашки, которую мальчики привезли из Диснейленда, когда мы ездили туда на каникулы, и которая, собственно, и съела всех рыбок. Всех циклид Венди – это редчайший вид, коллекционные рыбки… Но я отказался наказать мальчиков и спустить Зельду в унитаз. Я встал на сторону близнецов. У Венди случилась жуткая истерика, это было невыносимо. Я прекрасно понимаю, что не должен был запускать черепаху в аквариум, что Венди права: это показательный симптом, самоустранение, уклонение от исполнения родительских обязанностей… Вы не находите?
   Я прежде всего нахожу, что нет ничего лучше, чем жить одной, без супруга, без детей, без постоянного выяснения отношений, и ежедневных драм вокруг стекляшки с водой. Тронутая его горем, я говорю, что нам, может быть, и не обязательно далее продолжать надрываться на балконе и что, если он пригласит меня в свой номер на стаканчик виски, я обещаю его не насиловать.
   Раздается выстрел. Толпа замирает, громкоговоритель смолкает.
   – Оставьте ваши издевки, – едва слышно шепчет он. – Как бы я хотел испытывать к вам влечение.
   Демонстранты смотрят друг на друга, оглядываются по сторонам, расступаются, пытаясь определить, откуда шел и куда попал выстрел. За углом собора раздается оглушительный залп петард. Кевин вдруг отходит от перил, подхватывает свою папку, возвращается в бар. Я следую за ним. Он минует ажурные решетки лифта для почетных гостей, заходит в слабо освещаемый огромный коридор. В самом его конце, напротив вентилятора прачечной, вставляет свой ключ в замок, открывает дверь, знаком приглашает меня войти. Его номер гораздо просторнее моего, с огромной кроватью с балдахином, двумя тронами, инкрустированными стеклянной мозаикой, и каменным столиком с резными ножками в виде пернатого змея, душащего осла, потерявшего ухо, должно быть, во время одной из уборок пылесосом.
   – Могу я поделиться с вами чем-то очень личным?
   Я жадно киваю. Мое воодушевление слегка остужает его, но он все же запирает дверь, откладывает папку и, собравшись с мужеством, встает напротив меня:
   – Это произошло как раз во время каникул в Диснейленде. Мы поехали туда вместе с одной супружеской парой. Коллегой из НАСА, у которого, как и у нас, двое детей и чья жена более или менее ладит с Венди: она страдает от ожирения. Пока они отдыхали у гостиничного бассейна, мы водили детей в парк аттракционов. Чаще всего мы катались все вместе, но один раз… Мальчики были еще слишком маленькие, я один поднялся с Бобом на американские горки. Мы очень испугались в темноте; спуск был таким головокружительным и…
   Он пытается подобрать нужные слова, у него пересыхает в горле. Я ласково беру его за руку, чтобы помочь. Высоко подняв голову, уставившись глазами в одну точку, он пытается дойти до конца своего воспоминания. Но на самом деле он в основном описывает мне сам аттракцион, что-то вроде русских горок, только поизощреннее и со спецэффектами. Странно слышать такую исповедь, скорее напоминающую выдержки из рекламного проспекта для туристов.
   – Не могу сказать, что между нами произошло что-то определенное, – заключает он, – но это было взаимно. Это я точно знаю. Это смущение, это… Это желание… И, главное, это стремление подавить наш порыв… Все оставшееся время каникул мы вели себя так, будто провинились перед всеми. А теперь в НАСА мы даже не осмеливаемся заговорить друг с другом. Все, должно быть, воображают, что у нас интрижка. Думаю, Венди получила анонимные звонки. Она очень переменилась с тех пор… В ее враждебности появился какой-то новый оттенок. Презрение, которого не было раньше.
   Я кладу руки ему на плечи, медленно усаживаю его на кровать. Он смотрит на меня столь же растерянно, сколь и доверительно.
   – Я вас шокирую?
   – Это я вас сейчас шокирую, Кевин. Думаю, вы должны позвонить Бобу и провести с ним незабываемый уикэнд в Сан-Франциско.
   Он пожимает плечами.
   – Вы полагаете, все так просто? Он во власти тех же моральных препон, что и я. Если это единственное, что вы могли мне посоветовать…
   Я вздыхаю, возвращая его бабочку в горизонтальное положение.
   – Нет, не единственное, Кевин. Я думаю, что наилучшим способом уладить проблемы с Венди стало бы обретение опыта гомосексуальных отношений. Или еще проще: избегайте влюбляться в другого гетеросексуала.
   Он отворачивается. В глазах у него стоят слезы.
   – Если бы вы только знали, как меня терзает эта дилемма… Этот живой упрек, – добавляет он, указывая на папку.
   – Оставьте Деву в покое… Вы выполнили свою работу, вы будете свидетельствовать на процессе по делу Хуана Диего. Вот и все. Переключитесь на что-нибудь другое.
   Он срывается с кровати, бросается к шкафу, достает оттуда футляр для постеров, открывает его. Вернувшись, разворачивает на кровати раскрашенное увеличение того, что он именует «семейной группой»: парень в сомбреро, нежно глядящий на девушку с привязанным за спиной младенцем, дедушка с бабушкой, любующиеся ими, и девчушка, ищущая вшей в волосах своего братика.
   – Им нечего делать в покоях епископа, вы согласны? Обратите внимание на место, занимаемое ими в центре зрачка. В сопоставлении с общей обстановкой, с остальными отражениями… Они не подчиняются общему масштабу. Они не вливаются в общую картину. Они не повернуты к Хуану Диего, разворачивающему свою тильму, как все остальные. Они смотрят друг на друга, улыбаясь, словно отрезаны от остального мира. Понимаете? Они не являются частью общей сцены. Это не отражение реальных людей, отпечатавшееся на роговице Марии, это послание, которое она нам оставила. Послание, имеющее непосредственное отношение к нашему времени, равно как и представители всех рас, соседствующие в ее глазах: белые, индейцы, чернокожая служанка… Богоматерь добавила детали, которые лишь современное оборудование дало нам возможность оценить, и намеки, которые в наше опасное время обретают как никогда значимый смысл.
   – К чему вы клоните? Семья находится в нашем обществе на грани исчезновения, и Дева Мария бьет тревогу? Да перестаньте же наконец переносить свои личные проблемы в ее глаза, Кевин! Я тоже могу дать подходящее лично мне истолкование. Я вижу семейный клан, замкнутый в себе и занимающийся самолюбованием, даже не замечая знаменательное событие, происходящее у них под носом.
   Он выпускает из рук постер, тот сворачивается сам собой. С ужасом смотрит на меня, круто поворачивается и уходит в ванную. Тишина. Если он вернется голым, я поставлю свечку.
   Звук расстегиваемой молнии. Шум воды. Неопознанный звон. Звук застегиваемой молнии. Чуть наклонившись к зеркалу, я вижу, как он возвращает косметичку на полочку над раковиной, запускает руку в волосы, приглаживает их, возвращается в комнату.
   – Я принял снотворное, – говорит он, обозначая конец разговора.
   – Что ж, как пожелаете. – И, обреченно махнув рукой, я направляюсь к выходу.
   Я немного сожалею, что подняла на смех его убеждения, но больше всего злюсь на себя за то, что впустую строила ему глазки. Впервые я чувствую себя униженной своим влечением.
   – Останьтесь, – шепчет он.
   Я резко оборачиваюсь:
   – И что будем делать? Играть в скрабл, пока не подействует снотворное?
   – Есть еще кое-что, о чем я умолчал.
   – Послушайте, Кевин, я ничего не имею против вас, но у меня тоже голова занята одним мужчиной, я чуть было не изменила ему, а теперь хочу с ним поговорить. Вот так. Спокойной ночи.
   – Отправьте ему электронное послание, – мягко отвечает он, указывая на свой ноутбук на каменном столике.
   Обезоруженная таким ласковым обращением, я застываю в дверях. Не отводя от меня умоляющего взгляда, он сворачивает покрывало, снимает пиджак, отстегивает бабочку. Можно подумать, если он подслушает мой разговор с человеком, которого я люблю, то перестанет тяготиться грузом сделанных мне откровений. Чтобы и я в свою очередь ощутила неловкость, и мы были квиты. Я очень тронута такой чуткостью. Хоть и не стоит сейчас говорить ему это, но думаю, что именно его комплексы, его хроническая неудовлетворенность и самозапреты позволили ему сохранить эту младенческую неиспорченность. Я подхожу к нему, целую в губы и отстраняюсь в тот самый момент, когда он уже собирается ответить на поцелуй. Отправляемый им в пустоту «чмок» окончательно примиряет меня с этим несчастным взрослым ребенком.
   – Давайте пообещаем друг другу кое-что, Кевин! Перестать жертвовать собой ради всякой чепухи. Есть только один Бог, в которого мне иногда хочется верить. Некий внутренний голос, который обратится к нам в могиле и облает нас за все упущенные нами возможности счастья.
   – Обещаю! – бормочет он в полудреме, с трудом поднимая руку.
   Пока он стягивает брюки, сбрасывает мокасины, помогая себе пальцем, и ложится спать в серых носках, небесно-голубых трусах и рубашке, глаза его закрываются. Надо будет завтра утром узнать у него название снотворного.
   Я сажусь перед его ноутбуком, включаю его. Дожидаясь доступа в Интернет, я вновь обращаюсь мыслями к неизвестному пошляку, вклинившемуся в мой разговор с моими японскими коллегами. Скоро ты познакомишься со мной, прекрасная Натали, и я так этому рад… Это не получившее продолжения вторжение, в связке с визитом кардинала Фабиани, продолжает беспокоить меня без всяких на то видимых причин, а теперь на это болезненное ощущение наслаивается и образ Кевина Уильямса. Тем временем я отправляю Франку туманное, робкое и коротенькое послание. Но что другое могу я сказать ему? Смесь нежности, раздражения и безответного влечения, испытанная мной сегодня вечером к третьему лицу, как никогда сблизила и отдалила нас. О каком будущем, каком настоящем может еще быть разговор при всех моих противоречивых порывах, отклонениях от курса, переменах решений? Я доставляю слишком много хлопот. Мне бы так хотелось отказаться от него или же смириться со своей любовью.
   Звонит телефон. Я подскакиваю от дребезжания, сотрясающего допотопный аппарат на ночном столике. После третьего звонка, видя, что Кевин Уильямс так и не пошевелился и продолжает ровно дышать с безмятежным лицом, я беру трубку.
   – Слушаю?
   – М-м-м… Это профессор Кренц? – удостоверяется голос отца Абригона.
   – Она самая.
   Он смущенно умолкает.
   – А профессор Уильямс рядом?
   –Да.
   – Простите за беспокойство, но профессор Берлемон только что прилетел и из аэропорта прямиком поедет в собор, остальные уже собрались в холле со своим инструментом, и микроавтобус ждет.
   Я принимаю это к сведению и, смотря на Кевина, чему-то улыбающемуся во сне, вешаю трубку. Я тихо трясу его. Никакой реакции. Я трясу сильнее. Он, жалобно постанывая, ловит мою руку и засовывает ее под одеяло. Так. Еле сдерживаемый мной хохот, вероятно, передает ему вибрации, производящие желаемый эффект. Внезапно он выпускает мои пальцы и подскакивает на кровати.
   – Что происходит?
   – Экспертиза будет прямо сейчас, – говорю я, как можно изящнее вынимая свою руку из-под одеяла.
   – Черт побери, – бормочет он, – я принял две таблетки морфенила.
   Я бросаюсь к мини-бару за бутылочкой кока-колы и, пока он влезает обратно в смокинг, открываю ее ему.
   – Долго я спал?
   – Нет. Пока я отправляла письмо по электронной почте.
   Он жадно выпивает кока-колу, просит еще, извлекает из шкафа чемодан и складную треногу.
   – Боже мой, что за страна! Почему, стоит им перестать опаздывать, как они тотчас начинают еще больше торопиться! – бушует Кевин. – Это торжественный момент, уникальная возможность, а они относятся к этому как к туристической прогулке, к автопробегу с сюрпризами…
   Внезапно он распрямляется и запинающимся голосом осведомляется, произошло ли между нами что-либо. Я развеиваю все его сомнения. Он отвечает «Вот как» с равной долей разочарования и облегчения.
 
   Трое застывших у своего оборудования посреди холла экспертов в рабочей одежде в едином порыве негодования оборачиваются на мое вечернее платье и смокинг Кевина. Когда я забегала за своим чемоданчиком, то чуть было не переоделась, но в конце концов предпочла остаться с ним в паре. Я не решаюсь идти в трех шагах впереди него, а потом прихожу к выводу, что выгляжу еще вполне презентабельно и что ему не помешает дополнительная моральная поддержка: я с наигранной веселостью беру его за руку и интересуюсь у коллег, хорошо ли они провели вечер. Историчка отворачивается, зато русский многозначительно подмигивает, а немец завистливо вздыхает. Кевин, едва сдерживая зевоту, окончательно подтверждающую наш роман, в знак благодарности сжимает мне руку.
   Отец Абригон, делая вид, будто ничего не заметил, помогает нам погрузить аппаратуру в микроавтобус.
   – Теперь я вкратце изложу вам план дальнейших действий, – отчеканивает он в микрофон, устроившись на приборной доске и чуть не падая в проход из-за резкого толчка, когда мы трогаемся. – Команда саперов в данный момент снимает с тильмы защитное стекло – без паники: просто это самые надежные руки Мехико. В целях безопасности изображение не будет снято с кронштейна. Вы по очереди будете забираться на раздвижную лестницу и проводить исследования в следующей очередности: профессор Берлемон, мадам Галан Турильяс, мадемуазель Кренц, господин Траскин, господин Уильямс и профессор Вольфбург. Не усматривайте в этом и намека на старшинство, я лишь расположил ваши фамилии в алфавитном порядке.
   – Я протестую, – вмешивается немец. – Не может быть и речи, чтобы я шел за Уильямсом, если он будет работать с инфракрасными лучами. Радиоактивное излучение может исказить результаты моих анализов.
   Священник оборачивается к Кевину, который тем временем вновь уснул, прижавшись ко мне. Я киваю за него. Святой отец что-то правит на своей бумажке.
   – При всем моем глубоком уважении к доктору Кренц, – степенно объявляет русский, – мое исследование не ограничивается звездами, расположенными на мантии Девы: для проецирования моей карты звездного неба мне необходимо задействовать всю поверхность полотна. А если перед глазами прикрепят увеличительное табло…
   – Я ограничусь офтальмоскопом, – успокаиваю я его. – Но я не против пойти после вас.
   – Благодарю.
   Абригон, тоскливо вздыхая, добавляет очередную стрелочку на списке.
   – Я не знаю, какое оборудование установит профессор Берлемон, – влезает историчка, – но он и так уже достаточно задержал нас: лично мне требуется всего-навсего сверить невооруженным глазом некоторые детали, и потому мне представляется вполне логичным пройти первой.
   – Только не забывайте, что на вашем состоянии не сказывается разница во времени, – огрызается немец. – Подумайте о тех, кто не спал уже целые сутки!
   Русский подхватывает, а мексиканка парирует, тыча пальцем на моего соседа: мол, есть и такие, кто не перелетал через Атлантику и которым это совершенно не мешает спать; пусть они и уступают место.
   – Он и так уже последний в списке! – замечает падре, терпение которого явно на исходе.
   – В любом случае, – обиженно подытоживает историчка, – я уже вынесла свой вердикт, основываясь на фотографиях: платье Девы соответствует наряду еврейских девушек начала первого века, орнаментальные узоры характерны для конца испанского средневековья, а символика имеет аллегорическое ацтекское происхождение. Если мое присутствие кажется вам лишним, я вполне могу подождать в автобусе.
   – Не принимайте это на свой счет, – снисходительно бросает немец, – но все же признайте, что анализ красителей и космографическое проецирование более тонкие операции, нежели описание одежды.
   – Описание одежды? – задыхается она. – Да я сделала историческое открытие о двойном толковании символов: каждый христианский символ имеет аналог в ацтекской культуре. А то, что изображение не выполнено краской и что на нем отражены все звезды того времени, уже давно всем известно!
   – Представьте себе, нет, еще далеко не всё известно! – взвизгивает русский. – При проецировании карты созвездий от десяти часов сорока минут 12 декабря 1531 года созвездия с карты полностью совпадают с теми, что изображены на голубой мантии Девы, но я открою вам и то, чего вы не можете видеть! Полярную звезду над головой мадонны, созвездие Девы – на высоте ее молитвенно сложенных ладоней, а созвездие Льва – у нее на животе!
   – Бессмысленная терминология! – обрывает его историчка. – Для ацтеков созвездие Льва отождествляется не со львом, а с кругом в обрамлении четырех лепестков, Нахуи Оллином: центром вселенной, центром неба, центром времени и космоса.
   – Все едино, – парирует русский. – Самая яркая звезда созвездия Льва называется Регул, «маленький король», и в момент явления она проецируется на живот с эмбрионом Иисуса Христа.
   – И как же ацтеки смогли бы понять намек? Я вам скажу как: главное, что звезды образовывают символику знака короля, сходящуюся к четырехлепестковому цветку, определяющему живот Девы центром вселенной: только так индейцы смогли разгадать смысл послания!
   – При условии подлинности звезд! – постановляет немец. – Лично я уверен, что они были пририсованы в семнадцатом веке, равно как и золотые лучи, и луна у мадонны в ногах, для приведения изображения в соответствие с видением из Апокалипсиса Иоанна Богослова, и я докажу вам это, сделав простейший тройной окислительно-обесцвечивающе-растворяющий анализ, если, конечно, меня все же подпустят к изображению!
   – Даже не вздумайте касаться моих созвездий!
   – Все? Вы закончили? – внезапно вскрикивает падре. – Мне и так стоило немалых усилий организовать экспертизу, так не надо все усложнять!
   Кевин удивленно подскакивает в кресле. Остальные пристыженно потупляют глаза, как дети из летнего лагеря, когда сердится инструктор.
   – Очень жаль, что приходится напоминать вам, что исследования будут проходить в Божьей обители, где от вас в равной степени потребуются как ваши знания, так и соблюдение тишины и смирение.
   Отец Абригон выключает свой микрофон, давая понять, что разговор окончен, и отворачивается к лобовому стеклу.
 
   Стоит нам зайти под пустынный бетонный навес, как на плечи наваливается груз волнения и одиночества. Вытянувшиеся по стойке «смирно» вдоль остановленных бегущих дорожек саперы с заразительным благоговением взирают на икону.
   Под светом мощных прожекторов, необходимых для такого рода исследований, эксперты, облаченные в комбинезоны для работы в стерильных условиях, поочередно вскарабкиваются по лестнице. Отец Абригон заметно нервничает, постоянно оглядывается по сторонам, словно опасаясь Божьего гнева или же неожиданного возвращения ректора.
   Историчка накладывает кальки, сверяет расположение символов, делает замеры портняжным сантиметром. Следом за ней, хватаясь за перекладины, профессор Берлемон, молчаливый лысый мужчина, поднимается изучить под лупой живот Девы и спускается подтвердить, что она находится на третьем месяце беременности. Пока он направляется к выходу, я провожаю его взглядом.
   – Он только за этим и приехал? – шепчу я на ухо святому отцу.
   Абригон качает головой, чуть слышно отвечает, что завтра утром следователь по канонизации должен рассмотреть два случая чудес, заявленных в пользу Хуана Диего. Я не решаюсь проследовать на лестницу следом за профессором, но поскольку русский запаздывает с установкой своего диапроектора, а немец, колдующий над своим чемоданчиком со всевозможными пузырьками и пипетками, тоже пока не готов, падре предлагает мне пройти вне очереди.
   Я достаю свой офтальмоскоп и, пытаясь побороть боязнь высоты, о которой предпочла им не говорить, карабкаюсь по лестнице. Прерывисто дыша, делаю настройки, в то время как меня обволакивает незнакомый мне запах, смесь болотной тины и нагретого чердака, которая постепенно сливается в единый аромат. Головокружение исчезает. Страх высоты отступает, меня больше не тянет смотреть вниз. Пока я устанавливаю офтальмоскоп напротив левого глаза, мной овладевает удесятеряющее мою точность, мою собранность ощущение полного покоя. И я, следуя обычной процедуре и стараясь забыть, что речь идет о картине, начинаю осмотр.
   От луча офтальмоскопа зрачок загорается. Отблеск на внешнем ободке, диффузия, объем в глубину. Я отрываюсь, моргаю, вновь прикладываю глаз к объективу, пытаясь совладать с дыханием, сбавить ритм сердца. То, что я сейчас наблюдаю, невозможно на плоской, тем более непрозрачной поверхности. Передо мной глаза живого существа. Я не брежу: радужка сужается. Если направить луч на ее внутреннюю оболочку, то она блестит еще сильнее, но все же слабее, чем зрачок. И этого недостаточно для объяснения ощущения глубины. Как и повсеместно наблюдающихся движений.
   Я могла бы сослаться на все что угодно: усталость, острая пища, эмоциональное состояние, нетерпение оставшихся внизу и ждущих, когда же я наконец закончу… В любом случае впечатление сужения радужки слишком субъективно, слишком зависимо от моего собственного зрения, чтобы позволить мне делать из этого хоть какой-то вывод. А вот феномен, который я только что обнаружила, передвинув офтальмоскоп на миллиметр к краю нижнего века, напротив, должен был бы свалить меня с лестницы. А я остаюсь спокойна. И прошу, чтобы мне подали лупы и биомикроскоп: проверяю его наличие в правом глазу и прихожу к заключению, что это не неровность полотна, не следствие слабого плетения поперечных нитей, не выпуклый мазок кистью.