Страница:
– Стой и не двигайся, – говорит Люсьен горилле. – Сейчас я наберу тебе жизней.
На экране появился рой летучих бананов, и малыш посылает на перехват эскадрилью летучих мышей, чтобы обеспечить меня запасными существованиями. Синтетические трели отмечают количество будущих инкарнаций. Хорошо бы настоящая смерть была похожа на эту игру… Впрочем, так ли они далеки друг от друга?
В самый разгар этих моих размышлений и попыток проникнуть в колодец я вдруг ощущаю, что меня настойчиво влечет чья-то воля, как будто подхватывает отлив, – такое мне уже знакомо. Не иначе как затягивает в игру, в компании Донки Конга! И, впитав силу сорока шести бананов, я тотчас поддаюсь этой волне, предвкушая, как вот сейчас выскочу из ящика вместо бабуина и Люсьен заведет меня оплеухами…
Однако вместо этого я оказался около чужой кровати полированного дерева. На ней лежит навзничь и храпит Жан-Ми, свесив руку и уронив на коврик номер «Экип». Засосало меня намертво. То есть никакой возможности вернуться обратно, к Люсьену и его обезьянам, сколько ни тужься. Меня удерживает энергия более мощная, чем мой собственный потенциал. В комнату проникает с улицы свет фонаря, и я вижу торчащие под одеялом согнутые коленки тощей Одили. Она ласкает себя и шепчет мое имя. Так. Значит, придется дождаться конца. Скуки ради изучаю зеркальный шкаф, шторы, красивый рисунок на обоях – увитый глицинией каменный колодец, – повторенный пять или шесть сотен раз повсюду, от потолка до плинтусов, и изящно подхваченный узором на постельном белье. Кто выиграл хоккейный матч в Монреале, каковы шансы Франции в соревнованиях по тройному прыжку среди мужчин? С трудом расшифровываю строчки на складках газеты.
Наконец коленки судорожно сжимаются, слышен шумный и страстный всхлип, на секунду заглушивший храп Жана-Ми, потом коленки расслабленно опускаются, а сверху опадает одеяло. Все.
Одиль поворачивается на бок и засыпает. Я свободен.
К Люсьену пришла Фабьена и выключила игру. Люсьен закапризничал – еще рано – и припомнил матери все обиды: хлюпанье и рыганье за столом, Альфонс, грузовик… Фабьена ничего не поняла и хотела померить ему температуру и давление. Он раскричался, она расплакалась, он вытолкал ее за дверь и заперся.
Вернусь, когда все успокоится.
Я хотел бы ночью побыть с Фабьеной, но ей нужно от всего отключиться, было бы бессовестно навязываться, когда она так устала. Впрочем, это зависит не от меня. Последнее, что я с удовольствием отмечаю: она натянула лыжный свитер и шапочку, открыла в спальне окно и оставила свет.
Дома удержаться было не за что, и меня понесло в ночные сны к чужим.
Альфонс растерянно стоял и щурился на солнце. Потом прикоснулся к плечу незнакомки кончиками пальцев, чтобы проверить, не мерещится ли ему. Девушка вздрогнула и резко обернулась. Он радушно поздоровался и дал историческую справку:
– Тот, кого вы видите перед собой, родился здесь, на этом самом месте. Как раз где вы сидите. Точнее говоря, здесь меня нашли. Тома Петрель и вдова Бофор – один копал тут неподалеку картошку, другая шла за грибами. Взяли и отнесли в Трессерв, к тамошнему кюре, тогда это был аббат Дома. Что ж еще делать с подкидышем, тем более дождь собирался.
– I don`t speak french[8], – ответила девушка. На самом деле она была из Воклюза и приехала сюда в связи с научным интересом, но таким способом отваживала савойских ухажеров.
– О, вы оттуда?! – восхитился Альфонс. – Вот оно, провидение! Ведь после смерти Жюли Ламартин нашел утешение с одной из ваших соотечественниц. Ее звали Энн Берч. В жены она годилась, но источником вдохновения осталась Жюли.
– Sorry, but what do you say about Lamortagne[9]?
– He понял?
– Что вы сказать о Ламортане?
Тут Альфонс понял, что «Ламортань» было американским произношением имени Ламартина, и остолбенел. Выходит, белокурая красавица проплыла тысячи километров, пересекла океан ради того, чтобы посидеть на скамье, на которой было написано «Озеро»! Она же, все еще продолжая из осторожности симулировать акцент, призналась, что изучает литературу в университете и пишет диплом по зарождению французского романтизма.
Альфонс немедленно повез ее в наш магазин. Это судьба! С сияющим и гордым видом он восседал в огромном бело-розовом экипаже, кивал прохожим и демонстрировал их молодой исследовательнице как дидактический материал:
– Вот мадам Дрюметта, колбасница с улицы Бен, делает лучшие в городе «дио» – это наши местные колбаски, я непременно угощу вас. Вот парк водолечебницы, где он повстречал Жюли, которая, как вам известно, страдала чахоткой.
Служить посредником между двумя ламартинистами был призван мой отец, который тотчас сам прельстился новой знакомой Альфонса, Как и она – им. Перед этим неотразимым Джоном Уэйном в сером рабочем халате девушка не стала больше притворяться и призналась: она действительно проучилась три года в Массачусетском университете, но родом была из Кавайона. Через неделю они обнимались в «форд-ферлейне». А Альфонс только-только записался на курсы английского. Но он был не в обиде. Наоборот – радовался за них. Глядишь – посчастливится нянчить их детишек.
Держась одной рукой за поясницу и кряхтя, Альфонс вылез из своей походной кровати, доплелся на негнущихся ногах до холодильника и, прежде чем вынуть масло, перекрестился.
– Еще немножко – и ты будешь рядом с ней на кладбище – печально сказал он содержимому банки из-под варенья. – Я как раз подумал перед сном: у вас есть кое-что общее. Ты не успел дописать портрет, она – работу по Ламартину.
Действительно. К огорчению Альфонса, мамина диссертация осталась незаконченной. Это единственное, в чем он когда-либо упрекал отца. Любовь оттеснила занятия. В свадебное путешествие молодые предпочли отправиться не в Италию, как хотел бы Альфонс, памятуя о Поэте, а в Америку, на Дальний Запад. Альфонс следовал за ними от Канзас-Сити до Санта-Фе по путеводителю. По возвращении они обменялись впечатлениями. Молодожены преодолели триста километров, Альфонс – двести двадцать страниц.
Старик неловко стаскивает с себя майку, ругая на все корки свой ревматизм и себя самого. Корявый старый пень! Чуть не опрокинув электрокамин, он наконец добирается до туалета, со стоном мочится, снова лезет в холодильник – отхлебывает из горлышка глоток вина, чтобы освежить мозги. Куда девались его трогательные пастельные сны? Пока он растирается жесткой мочалкой, я проделываю эксперимент. Может быть, его сновидения отпечатались на покрывале походной кровати, внутри спальника, в хлопьях пыли на полу, кирпичных и дощатых стенах, пропитали их, скопились в них и сохраняются здесь даже с большей отчетливостью, чем в сознании, которое все больше заполняется рутиной реальности: ломота в суставах, утренний душ, хлопоты по хозяйству. Сохраняют ли сны автономное существование, когда владелец их забывает? Вот бы встретиться через посредство Альфонса с мамой. Инициативу, наверное, должен проявить я – она, видимо, не может или не хочет использовать свое право на посещение и обратиться ко мне впрямую. Что ж, я пытаюсь представить себе, что это я лежу на месте Альфонса, свернувшись в клубок на дряхлой раскладушке. Замираю, жду. И… ничего. Ни скамьи, ни свадьбы, ни фирменных колбасок мадам Дрюметта, ни заброшенной диссертации, ни Америки. Как будто все бывшее до моего рождения никогда не существовало. Видения вернулись в Альфонсово подсознание, я же ни на что не имею права.
Впрочем, имею – на «форд-ферлейн». Уж его-то я знаю как свои пять пальцев, не я ли его холил и лелеял, чинил и чистил, пинал и проклинал, когда он ломался! Сидя в нем, я повторял те же движения, что и мама, как бы продлевая ее жизнь. На ее хорошее и плохое настроение, ее крутые виражи, лихие прогулки и поездки под градусом накладывались мои.
Следующие несколько часов я торчу в пропахшем пылью гараже рядом с механиком, который напевает бодрые песенки Шарля Трене, похожие в его исполнении на сыр с дырками. С самого рассвета он со знанием дела колдует над шикарной американкой. Для него это просто порядком изношенная колымага. Он разбирает детали под мерный свинг, отбивает такт инструментами и ловко закручивает гайки – каждая умещается в три ноты.
– Все в порядке, – говорит он, заходя на кухню. – Я заменил переключатель скоростей, глушитель и размонтировал крышу.
Папа стоит перед дымящейся кастрюлькой, в которой разогревается кофе, и, глядя в зеркало над раковиной, поправляет галстук. Слышно, как в пристройке негромко ворчит мотор.
– Значит, я могу ехать?
– Ну… в общем да, – с заминкой отвечает механик. – А тюлевые ленты оставить?
Поразмыслив и сняв с огня кастрюльку, папа отвечает: «Оставьте». Для храбрости он выпивает весь кофе до последней капельки, садится в «форд», ни разу не выезжавший со дня моей свадьбы, и едет к часовне. Белый тюль развевается на ветру.
Первыми явились Дюмонсели. Жанна-Мари, мать-настоятельница сладкой обители, в длинном каракулевом манто и берете из того же меха, стоит на замшелом пороге часовни. За ней – весь выводок по старшинству.
– Какая прекрасная смерть! – искренне вздыхает она, прижимаясь к щеке Фабьены и целуя воздух. – Хоть какое-то утешение в вашем горе.
Ее собственного мужа убил коровий пук. Он пошел подоить корову для успокоения нервов, кончил дойку и хотел зажечь сигарету, но тут гремучая смесь кислорода с исторгшимся из коровьей утробы метаном взорвалась, и обоих, хозяина и скотину, разорвало в куски. Сообщение об этом событии появилось на первой полосе «Дофине либере», на похоронах весь Экс с трудом удерживался от смеха, а Жанна-Мари навсегда осталась травмированной. Как бы ни отыгрывалась она на детях, но глубоко въевшиеся горечь и унижение отравили ее почтенное вдовство.
Фабьена благодарит. Она украдкой поглядывает на кучку людей около автостоянки напротив часовни, еще не успевших перейти через дорогу. Поджидает Наилу. Но Наила не придет. Рано утром она собрала чемоданы и отбыла на остров Маврикий. Там открылся отреставрированный отель и для пользы дела разослал приглашения турагентствам. Собственно, пригласили фикусную барышню, но она не пожелала ехать туда в сезон циклонов и послала вместо себя помощницу.
Как я мечтал поехать вдвоем с Наилой в настоящее путешествие, куда-нибудь на край света, где нет ни одного европейца. Мы собирались осуществить этот план на будущее лето. Я рад, что она улетает именно сегодня, отрывается от земли в то самое время, когда меня погребают. Допускаю, что в моих силах в один миг переноситься в любую точку планеты без всяких посредников, но эта независимость мне не нужна. Я предпочитаю лишь отвечать, когда меня зовут.
Перед отъездом Наила написала мне письмо и оставила его в шкафу, засунув между рамой и холстом «Забытого окна».
– Бедный сиротка, – вздыхает Жанна-Мари, ероша волосы моего сына. – Жизнь, она такая, малыш.
– У него осталась мама, – всхлипывает Мари-Па. Люсьен сжимает зубы и поправляет расческой пробор. К стоянке подкатывает отцовский «форд» в свадебном убранстве. Кондитерша, возмущенная до глубины души, уводит свою свиту в часовню. Фабьена прячет улыбку в траурную вуаль. Ей самой странно, до чего приятно оказалось шокировать тех самых добропорядочных обывателей, в чей круг она так упорно старалась войти Удовольствие непослушного ребенка, ломающего игрушку… уж не от меня ли она заразилась. Она дожидается отца на ступенях, кивком выражает полное одобрение белому тюлю и переступает порог, опираясь на его руку. Люсьен идти за руку отказался, пропустил их на несколько шагов и вошел следом, похожий в своем черном костюме на маленького банкира, сцепив пальцы, опустив голову, полный сознания своей важности, но машинально старающийся не наступать на швы между каменными плитами.
Кладбище вокруг часовни состоит из старинных, по большей части заброшенных могил. В прежние времена почтенные граждане нашего города считали за честь быть похороненными тут, под сенью замка королевы Виктории, сожженного солдатами вермахта. Ныне они приезжают в супермаркет напротив запасаться провизией.
Я задерживаюсь еще на минутку посмотреть на фамильный обелиск Лормо, высокое остроконечное, похожее на душевую кабину сооружение из черного мрамора. Вокруг решетка, запертая на три висячих замка, – не убежишь! Слева могильщики долбят мерзлую землю и проклинают меня на чем свет стоит.
Пришедшие на церемонию спешно подтягиваются по гравийной дорожке, скользя на попадающихся под ноги корочках льда. Часовня быстро – тем более что на улице пошел дождь – наполняется людьми. Грустно смотреть, как все тут обветшало. На деревянных панелях – белые пятна плесени, витражи потрескались, пол усеян осколками черепицы, холод внутри хуже, чем на улице, но священник прежний – тот же, который меня крестил, причащал и венчал. Аббат Кутан из Пюньи-Шатно. Теперь он, при своем паркинсонизме, остался один на шесть приходов южной части города и ездит на требы и службы на видавшей виды малолитражке, прихватив чемоданчик с облачением и реквизитом. Роль певчего при тщедушном седеньком священнике выполнял детина-акселерат, лучший регбист в сборной Кларафона. Кочевой пастырь раскладывал на оскверненном каракулями местных подростков алтаре колокольчик, флаконы с вином и святой водой и портативный магнитофон с записью органа. Сегодня он успел совершить мессу в молодежном лагере и венчание в Сент-Оффанже, а отпев меня, отправится крестить младенца в Мукси. У него, как у бродячего циркача, походный чемоданчик всегда наготове, он является по первому зову, поддерживая видимость религиозной жизни в отмирающих приходах. По воскресеньям наматывает километров тридцать пять и служит пять литургий. Когда его не станет, епископ урежет мессы до одной-единственной в месяц, совершаемой в разных храмах поочередно, придется верующим курсировать из одного в другой.
Народу, однако, набралось изрядно. Барон Трибу из Общества спортивных игр, директор водолечебницы доктор Ноллар, Анжелика Бораневски, которую теперь, с тех пор как она стала генеральным директором шинного завода «Бора-Пнэ», распирают не только силиконовые протезы, но и заботы, пятеро нотариусов из конторы Сонна, трое аптекарей, чета рыбных торговцев, фининспектор, «Дом прессы», отель «Бо-Риваж», поставщики и клиенты, представитель фирмы «Боленс», делегация от моего отделения Лайонс-клуба, фотограф из «Дофине либере», директор нового супермаркета (отныне мой сосед) и генеральша Добрэ – эта отдает дань вежливости моему отцу, поскольку тот присутствовал на похоронах ее мужа в 1968 году. Мэрия отрядила Андре Рюмийо, уполномоченного по похоронам; из Зрелищного комитета его выперли, и теперь он цепляется за эту последнюю должность. Торговая палата прислала венок. Явились, по собственному почину, даже месье и мадам Понше; мы не встречались с ними с самой свадьбы – такова была воля Фабьены; разобижены они и на этот раз – дочь никому их не представляет. Так что они заняли позицию у входа перед кропильницей и накидываются на каждого входящего с рукопожатием: «Родители жены». Первыми срывая соболезнования, они сияют от удовольствия и угодливо улыбаются, как трактирщик богатому посетителю.
Фабьена простудилась ночью под открытым окном и без конца сморкается. Люсьена это шокирует. Он самолично сочинил надпись для своего венка, вон он на почетном месте у скамьи, на которую сейчас водрузят гроб: «Лучшему из отцов». Это, пожалуй, перебор. Но Люсьен страшно горд.
Рядом с Дюмонселями, сидящими на два ряда дальше семейства покойного, примостилась Тереза Туссен. Она переступила порог церкви первый раз после обращения в иную веру. Из кармана у нее демонстративно торчит «Вестник Тибета», на груди приколот медальон с улыбающимся Далай-ламой – все говорит о том, что она присутствует здесь как вольный слушатель и только ради меня.
Одиль из деликатности села по другую сторону прохода, отдельно от Жана-Ми с братьями. Это она, с разрешения Фабьены, которая петь не умеет, выбрала песнопения. Самые трудные. Накануне сутки отрабатывала их перед зеркалом – ее одну будет слышно в общем хоре.
Часовня наполнилась чуть ли не до отказа, пришло человек сто. Я и не подозревал, что у меня столько знакомых. Будь моя воля – я бы из них всех позвал десятка полтора, не больше. И прибавил трех-четырех, кого здесь нет, а было бы так приятно увидеть. Лица из прошлого: потерянные из виду друзья, мимолетные подруги… Может быть, они тут, но слишком изменились и я не узнаю их. Вообще средний возраст собравшихся великоват для моего поколения. Должно быть, у тех, кто помоложе, хватает других дел. Или они послушались мою сестру и не стали нарушать «сугубо семейную обстановку».
Певчий ломающимся голосом объявил, что церемония начинается, и призвал всех к тишине. Под стихарем у него надет синий спортивный костюм – вечером тренировка по регби. Аббат Кутан прокашливается и произносит несколько слов в сломанный микрофон: когда священник говорит, он не работает, а когда замолкает – пронзительно свистит.
– Эймерик, меня слышно? – осведомляется кюре, возясь с выключателем.
– Черт бы драл эту хрень! – отзывается певчий и стучит микрофоном по алтарю – усиленный звук громом отдается под сводами.
Рабочие от Бюньяров нечаянно оказались донельзя точны: покачивая гроб, как лодку, они переступили порог часовни ровно в три, с последним ударом колокола. За ними шел сын Жана-Гю, маленький очкарик, вызвавшийся нести на подушечке мои награды. Это была идея Фабьены. Поначалу меня эта затея раздражала, теперь же я получше узнал свою жену и оценил ее тонкость – она хотела тайно почтить мое чувство юмора. На малиновом бархате поблескивали герб города – мне присудили его как победителю конкурса на лучшее оформление витрины к Олимпиаде – и почетная медаль 120-го транспортного полка, которую я получил во время армейской службы за декорации и постановку рождественского спектакля для детей офицеров.
Сынок Жана-Гю медленно вышагивает за гробом, успевая поворачивать голову направо и налево, чтобы кивнуть или подмигнуть всем своим приятелям. У левого переднего носильщика развязался шнурок – я жадно жду, что будет, но все обходится. Когда лакированный сундук проплывает мимо Одили, она краснеет и отворачивается – увы, причина мне известна.
«Трианон» плавно приземляется на козлы. Бюньяровские работники раскладывают сверху несколько венков для красоты и удаляются в боковой придел.
В часовне появляется Альфонс. А то я уж начал беспокоиться. Запыхавшись, он катит перед собой инвалидную коляску. Вот не знал, что, кроме нас, у него есть кто-то из близких. Он пристраивает своего инвалида около кропильницы – мои теща с тестем освободили место, переместившись в первый ряд – и заботливо вытирает своим носовым платком стекающую у него изо рта слюну.
Кюре вздевает на нос очки, наклоняется над магнитофоном и включает Баха. Левая половина крыши начала протекать, люди жмутся и уворачиваются от капель, раскачиваясь совсем не в такт органным переливам. Кюре, видя это, указывает им на сухие места в правой стороне, однако там все занято – многие сообразили заранее. Заорал чей-то ребенок. Генеральша Добрэ клюет носом. Месье Рюмийо роняет приличествующую случаю слезу, стараясь попасть в объектив фотокорреспондента. Директор водолечебницы, человек занятой, прикрываясь молитвенником, заглядывает в электронный блокнот.
– Что мне тут делать? – дряблым голоском спрашивает гость в коляске.
Альфонс наклоняется к нему и шепчет на ухо:
– Разве вы не узнаете? Это же Жак Лормо, выпуск семьдесят седьмого года, семнадцать с половиной баллов по французскому и четырнадцать по латыни!
Боже мой! Это месье Мину! Гроза всей школы… Монтерлановская осанка, негнущаяся нога и грохочущая по каменному полу подкованная железом палка. Во что он превратился! Право, иногда стоит умереть пораньше из простого человеколюбия…
– Четырнадцать по латыни, – механически повторяет старый учитель.
Насколько я понимаю, Альфонс нарочно вытащил его из богадельни и привез сюда, чтобы у меня на похоронах, кроме собратьев по торговому цеху Экса, присутствовал свидетель моих блестящих успехов в науках, которые, пойди я по материнским стопам, открыли бы мне дорогу в университет. Не могу передать, до чего меня тронуло такое отношение. Для Альфонса мои возможности не исчерпывались витринами и картинами. Он принимал в расчет потенциальные пути, на которые я не осмелился ступить. Сегодня все шоры спали: робость, лень, страх потерять свободу, – и неосуществленное будущее уравнивается в правах с настоящим. Вряд ли кто-нибудь понял порыв Альфонса, но мне он от этого еще дороже.
– Это надолго? – забеспокоился месье Мину.
– Ему так приятно, что вы пришли. Он так часто вас вспоминал.
– Тише вы! – шипит на Альфонса соседка.
– Я близкий родственник, – возражает он.
Из того, что он шепчет на ухо месье Мину, я понимаю, что он регулярно навешает инвалида и держит его в курсе поэтической жизни города. Когда-то именно Мину, с которым Альфонс познакомился в школе, на родительских собраниях, ввел его в Комитет друзей Ламартина. Благодаря ему он может, предъявляя визитку, гордо представляться пациенткам и служащим водолечебницы: «От меня отказались родители, зато я признан общественно полезным».
Постепенно в часовне установилась тишина, только нет-нет да поскрипывали сиденья и щелкали замочки дамских сумочек. Люсьен обернулся и считает, сколько народу пришло почтить память его отца. На руке у него мои часы, которые я оставил в трейлере, в ящике ночного столика. Затвердевший от долгой носки ремешок не мог держаться на тоненьком запястье, и Люсьен проделал новые дырочки.
– Господи всемогущий! – дребезжащим голосом заговорил кюре. Микрофон усиливал примерно один слог из пяти. – Мы собрались сегодня в Твоем храме, чтобы помолиться об упокоении души рабы Твоей Маргерит Шевийя, принявшей христианскую кончину, причастившись Святых Даров. Мне приятно видеть, что так много людей провожает в последний путь эту женщину, которая, насколько мне известно, была одинокой и умерла в больнице.
Аудитория изумленно замерла, потом по рядам пополз ропот. Певчий, заподозрив неладное, заглянул в записи кюре и с перекошенной физиономией возбужденно зашептал ему в ухо:
На экране появился рой летучих бананов, и малыш посылает на перехват эскадрилью летучих мышей, чтобы обеспечить меня запасными существованиями. Синтетические трели отмечают количество будущих инкарнаций. Хорошо бы настоящая смерть была похожа на эту игру… Впрочем, так ли они далеки друг от друга?
В самый разгар этих моих размышлений и попыток проникнуть в колодец я вдруг ощущаю, что меня настойчиво влечет чья-то воля, как будто подхватывает отлив, – такое мне уже знакомо. Не иначе как затягивает в игру, в компании Донки Конга! И, впитав силу сорока шести бананов, я тотчас поддаюсь этой волне, предвкушая, как вот сейчас выскочу из ящика вместо бабуина и Люсьен заведет меня оплеухами…
Однако вместо этого я оказался около чужой кровати полированного дерева. На ней лежит навзничь и храпит Жан-Ми, свесив руку и уронив на коврик номер «Экип». Засосало меня намертво. То есть никакой возможности вернуться обратно, к Люсьену и его обезьянам, сколько ни тужься. Меня удерживает энергия более мощная, чем мой собственный потенциал. В комнату проникает с улицы свет фонаря, и я вижу торчащие под одеялом согнутые коленки тощей Одили. Она ласкает себя и шепчет мое имя. Так. Значит, придется дождаться конца. Скуки ради изучаю зеркальный шкаф, шторы, красивый рисунок на обоях – увитый глицинией каменный колодец, – повторенный пять или шесть сотен раз повсюду, от потолка до плинтусов, и изящно подхваченный узором на постельном белье. Кто выиграл хоккейный матч в Монреале, каковы шансы Франции в соревнованиях по тройному прыжку среди мужчин? С трудом расшифровываю строчки на складках газеты.
Наконец коленки судорожно сжимаются, слышен шумный и страстный всхлип, на секунду заглушивший храп Жана-Ми, потом коленки расслабленно опускаются, а сверху опадает одеяло. Все.
Одиль поворачивается на бок и засыпает. Я свободен.
К Люсьену пришла Фабьена и выключила игру. Люсьен закапризничал – еще рано – и припомнил матери все обиды: хлюпанье и рыганье за столом, Альфонс, грузовик… Фабьена ничего не поняла и хотела померить ему температуру и давление. Он раскричался, она расплакалась, он вытолкал ее за дверь и заперся.
Вернусь, когда все успокоится.
Я хотел бы ночью побыть с Фабьеной, но ей нужно от всего отключиться, было бы бессовестно навязываться, когда она так устала. Впрочем, это зависит не от меня. Последнее, что я с удовольствием отмечаю: она натянула лыжный свитер и шапочку, открыла в спальне окно и оставила свет.
Дома удержаться было не за что, и меня понесло в ночные сны к чужим.
* * *
Во сне он так же точен, добросовестен и дотошен, как в работе. Когда я был маленьким, он раз сто рассказывал мне об этой встрече, ни на йоту не изменяя рассказа. Она сидела закинув ногу на ногу на скамье Ламартина под сенью цветущего каштана и что-то писала в лежащем на колене блокноте. Альфонс имел обыкновение пару раз в неделю наведываться туда, где начался его жизненный путь, увидел ее и сразу решил, что эта восхитительная светлокудрая дева была подарком небес. Как будто добрая фея своим счастливым произволением вдруг превратила сгорбленную старуху, которая обычно присаживалась на цементную скамью под мемориальной доской передохнуть по пути с поля домой, в юную принцессу.Альфонс растерянно стоял и щурился на солнце. Потом прикоснулся к плечу незнакомки кончиками пальцев, чтобы проверить, не мерещится ли ему. Девушка вздрогнула и резко обернулась. Он радушно поздоровался и дал историческую справку:
– Тот, кого вы видите перед собой, родился здесь, на этом самом месте. Как раз где вы сидите. Точнее говоря, здесь меня нашли. Тома Петрель и вдова Бофор – один копал тут неподалеку картошку, другая шла за грибами. Взяли и отнесли в Трессерв, к тамошнему кюре, тогда это был аббат Дома. Что ж еще делать с подкидышем, тем более дождь собирался.
– I don`t speak french[8], – ответила девушка. На самом деле она была из Воклюза и приехала сюда в связи с научным интересом, но таким способом отваживала савойских ухажеров.
– О, вы оттуда?! – восхитился Альфонс. – Вот оно, провидение! Ведь после смерти Жюли Ламартин нашел утешение с одной из ваших соотечественниц. Ее звали Энн Берч. В жены она годилась, но источником вдохновения осталась Жюли.
– Sorry, but what do you say about Lamortagne[9]?
– He понял?
– Что вы сказать о Ламортане?
Тут Альфонс понял, что «Ламортань» было американским произношением имени Ламартина, и остолбенел. Выходит, белокурая красавица проплыла тысячи километров, пересекла океан ради того, чтобы посидеть на скамье, на которой было написано «Озеро»! Она же, все еще продолжая из осторожности симулировать акцент, призналась, что изучает литературу в университете и пишет диплом по зарождению французского романтизма.
Альфонс немедленно повез ее в наш магазин. Это судьба! С сияющим и гордым видом он восседал в огромном бело-розовом экипаже, кивал прохожим и демонстрировал их молодой исследовательнице как дидактический материал:
– Вот мадам Дрюметта, колбасница с улицы Бен, делает лучшие в городе «дио» – это наши местные колбаски, я непременно угощу вас. Вот парк водолечебницы, где он повстречал Жюли, которая, как вам известно, страдала чахоткой.
Служить посредником между двумя ламартинистами был призван мой отец, который тотчас сам прельстился новой знакомой Альфонса, Как и она – им. Перед этим неотразимым Джоном Уэйном в сером рабочем халате девушка не стала больше притворяться и призналась: она действительно проучилась три года в Массачусетском университете, но родом была из Кавайона. Через неделю они обнимались в «форд-ферлейне». А Альфонс только-только записался на курсы английского. Но он был не в обиде. Наоборот – радовался за них. Глядишь – посчастливится нянчить их детишек.
Держась одной рукой за поясницу и кряхтя, Альфонс вылез из своей походной кровати, доплелся на негнущихся ногах до холодильника и, прежде чем вынуть масло, перекрестился.
– Еще немножко – и ты будешь рядом с ней на кладбище – печально сказал он содержимому банки из-под варенья. – Я как раз подумал перед сном: у вас есть кое-что общее. Ты не успел дописать портрет, она – работу по Ламартину.
Действительно. К огорчению Альфонса, мамина диссертация осталась незаконченной. Это единственное, в чем он когда-либо упрекал отца. Любовь оттеснила занятия. В свадебное путешествие молодые предпочли отправиться не в Италию, как хотел бы Альфонс, памятуя о Поэте, а в Америку, на Дальний Запад. Альфонс следовал за ними от Канзас-Сити до Санта-Фе по путеводителю. По возвращении они обменялись впечатлениями. Молодожены преодолели триста километров, Альфонс – двести двадцать страниц.
Старик неловко стаскивает с себя майку, ругая на все корки свой ревматизм и себя самого. Корявый старый пень! Чуть не опрокинув электрокамин, он наконец добирается до туалета, со стоном мочится, снова лезет в холодильник – отхлебывает из горлышка глоток вина, чтобы освежить мозги. Куда девались его трогательные пастельные сны? Пока он растирается жесткой мочалкой, я проделываю эксперимент. Может быть, его сновидения отпечатались на покрывале походной кровати, внутри спальника, в хлопьях пыли на полу, кирпичных и дощатых стенах, пропитали их, скопились в них и сохраняются здесь даже с большей отчетливостью, чем в сознании, которое все больше заполняется рутиной реальности: ломота в суставах, утренний душ, хлопоты по хозяйству. Сохраняют ли сны автономное существование, когда владелец их забывает? Вот бы встретиться через посредство Альфонса с мамой. Инициативу, наверное, должен проявить я – она, видимо, не может или не хочет использовать свое право на посещение и обратиться ко мне впрямую. Что ж, я пытаюсь представить себе, что это я лежу на месте Альфонса, свернувшись в клубок на дряхлой раскладушке. Замираю, жду. И… ничего. Ни скамьи, ни свадьбы, ни фирменных колбасок мадам Дрюметта, ни заброшенной диссертации, ни Америки. Как будто все бывшее до моего рождения никогда не существовало. Видения вернулись в Альфонсово подсознание, я же ни на что не имею права.
Впрочем, имею – на «форд-ферлейн». Уж его-то я знаю как свои пять пальцев, не я ли его холил и лелеял, чинил и чистил, пинал и проклинал, когда он ломался! Сидя в нем, я повторял те же движения, что и мама, как бы продлевая ее жизнь. На ее хорошее и плохое настроение, ее крутые виражи, лихие прогулки и поездки под градусом накладывались мои.
Следующие несколько часов я торчу в пропахшем пылью гараже рядом с механиком, который напевает бодрые песенки Шарля Трене, похожие в его исполнении на сыр с дырками. С самого рассвета он со знанием дела колдует над шикарной американкой. Для него это просто порядком изношенная колымага. Он разбирает детали под мерный свинг, отбивает такт инструментами и ловко закручивает гайки – каждая умещается в три ноты.
– Все в порядке, – говорит он, заходя на кухню. – Я заменил переключатель скоростей, глушитель и размонтировал крышу.
Папа стоит перед дымящейся кастрюлькой, в которой разогревается кофе, и, глядя в зеркало над раковиной, поправляет галстук. Слышно, как в пристройке негромко ворчит мотор.
– Значит, я могу ехать?
– Ну… в общем да, – с заминкой отвечает механик. – А тюлевые ленты оставить?
Поразмыслив и сняв с огня кастрюльку, папа отвечает: «Оставьте». Для храбрости он выпивает весь кофе до последней капельки, садится в «форд», ни разу не выезжавший со дня моей свадьбы, и едет к часовне. Белый тюль развевается на ветру.
Первыми явились Дюмонсели. Жанна-Мари, мать-настоятельница сладкой обители, в длинном каракулевом манто и берете из того же меха, стоит на замшелом пороге часовни. За ней – весь выводок по старшинству.
– Какая прекрасная смерть! – искренне вздыхает она, прижимаясь к щеке Фабьены и целуя воздух. – Хоть какое-то утешение в вашем горе.
Ее собственного мужа убил коровий пук. Он пошел подоить корову для успокоения нервов, кончил дойку и хотел зажечь сигарету, но тут гремучая смесь кислорода с исторгшимся из коровьей утробы метаном взорвалась, и обоих, хозяина и скотину, разорвало в куски. Сообщение об этом событии появилось на первой полосе «Дофине либере», на похоронах весь Экс с трудом удерживался от смеха, а Жанна-Мари навсегда осталась травмированной. Как бы ни отыгрывалась она на детях, но глубоко въевшиеся горечь и унижение отравили ее почтенное вдовство.
Фабьена благодарит. Она украдкой поглядывает на кучку людей около автостоянки напротив часовни, еще не успевших перейти через дорогу. Поджидает Наилу. Но Наила не придет. Рано утром она собрала чемоданы и отбыла на остров Маврикий. Там открылся отреставрированный отель и для пользы дела разослал приглашения турагентствам. Собственно, пригласили фикусную барышню, но она не пожелала ехать туда в сезон циклонов и послала вместо себя помощницу.
Как я мечтал поехать вдвоем с Наилой в настоящее путешествие, куда-нибудь на край света, где нет ни одного европейца. Мы собирались осуществить этот план на будущее лето. Я рад, что она улетает именно сегодня, отрывается от земли в то самое время, когда меня погребают. Допускаю, что в моих силах в один миг переноситься в любую точку планеты без всяких посредников, но эта независимость мне не нужна. Я предпочитаю лишь отвечать, когда меня зовут.
Перед отъездом Наила написала мне письмо и оставила его в шкафу, засунув между рамой и холстом «Забытого окна».
Жак! В нынешнем своем положении ты, вероятно, уже знаешь, что, кроме тебя, у меня был другой мужчина. Мне это было нужно, чтобы не попрекать тебя твоей женой. И я этому рада теперь, когда познакомилась с ней. Честно говоря, я не очень понимаю, зачем я тебе понадобилась. Фабьена куда красивее меня. Когда мы с ней разговаривали, мне казалось, что твоя любовница не я, а она. А уж на твоей картине я и вовсе уродина. Но мне было с тобой хорошо. И ты не сразу со мной расстанешься. Я всегда доверяла тебе. И доверяю. Вот это я хотела тебе сказать.Я очень тронут таким предложением, тем более что благодаря Одили успел убедиться – этот трюк действует. Само письмо, в котором сконцентрирован мысленный импульс идеального турагента – Наилы, уже послужило мне неоценимым подспорьем, сделав меня совершенно безучастным к приближавшемуся событию. Я горел желанием тут же ответить, похороны же воспринимал как какую-то рутинную процедуру.
У тайванцев есть очень неглупая традиция. На похороны семья усопшего приглашает стриптизершу. Она идет на кладбище в толпе провожающих и по дороге раздевается. Так она помогает покойному освободиться, вырваться из пут, в которых держат его скорбящие родственники, и он легко воспаряет на небо в приятном возбуждении. Правда, здорово? Так вот, имей в виду: сегодня днем, в три часа, когда тебя начнут отпевать, я буду в аэропорту, найду там укромное местечко и устрою для тебя стриптиз. Захочешь – приходи. Если же тебе что-то помешает, знай – на Маврикии я одна, и каждый раз, когда буду раздеваться, это для тебя.
– Бедный сиротка, – вздыхает Жанна-Мари, ероша волосы моего сына. – Жизнь, она такая, малыш.
– У него осталась мама, – всхлипывает Мари-Па. Люсьен сжимает зубы и поправляет расческой пробор. К стоянке подкатывает отцовский «форд» в свадебном убранстве. Кондитерша, возмущенная до глубины души, уводит свою свиту в часовню. Фабьена прячет улыбку в траурную вуаль. Ей самой странно, до чего приятно оказалось шокировать тех самых добропорядочных обывателей, в чей круг она так упорно старалась войти Удовольствие непослушного ребенка, ломающего игрушку… уж не от меня ли она заразилась. Она дожидается отца на ступенях, кивком выражает полное одобрение белому тюлю и переступает порог, опираясь на его руку. Люсьен идти за руку отказался, пропустил их на несколько шагов и вошел следом, похожий в своем черном костюме на маленького банкира, сцепив пальцы, опустив голову, полный сознания своей важности, но машинально старающийся не наступать на швы между каменными плитами.
Кладбище вокруг часовни состоит из старинных, по большей части заброшенных могил. В прежние времена почтенные граждане нашего города считали за честь быть похороненными тут, под сенью замка королевы Виктории, сожженного солдатами вермахта. Ныне они приезжают в супермаркет напротив запасаться провизией.
Я задерживаюсь еще на минутку посмотреть на фамильный обелиск Лормо, высокое остроконечное, похожее на душевую кабину сооружение из черного мрамора. Вокруг решетка, запертая на три висячих замка, – не убежишь! Слева могильщики долбят мерзлую землю и проклинают меня на чем свет стоит.
Пришедшие на церемонию спешно подтягиваются по гравийной дорожке, скользя на попадающихся под ноги корочках льда. Часовня быстро – тем более что на улице пошел дождь – наполняется людьми. Грустно смотреть, как все тут обветшало. На деревянных панелях – белые пятна плесени, витражи потрескались, пол усеян осколками черепицы, холод внутри хуже, чем на улице, но священник прежний – тот же, который меня крестил, причащал и венчал. Аббат Кутан из Пюньи-Шатно. Теперь он, при своем паркинсонизме, остался один на шесть приходов южной части города и ездит на требы и службы на видавшей виды малолитражке, прихватив чемоданчик с облачением и реквизитом. Роль певчего при тщедушном седеньком священнике выполнял детина-акселерат, лучший регбист в сборной Кларафона. Кочевой пастырь раскладывал на оскверненном каракулями местных подростков алтаре колокольчик, флаконы с вином и святой водой и портативный магнитофон с записью органа. Сегодня он успел совершить мессу в молодежном лагере и венчание в Сент-Оффанже, а отпев меня, отправится крестить младенца в Мукси. У него, как у бродячего циркача, походный чемоданчик всегда наготове, он является по первому зову, поддерживая видимость религиозной жизни в отмирающих приходах. По воскресеньям наматывает километров тридцать пять и служит пять литургий. Когда его не станет, епископ урежет мессы до одной-единственной в месяц, совершаемой в разных храмах поочередно, придется верующим курсировать из одного в другой.
Народу, однако, набралось изрядно. Барон Трибу из Общества спортивных игр, директор водолечебницы доктор Ноллар, Анжелика Бораневски, которую теперь, с тех пор как она стала генеральным директором шинного завода «Бора-Пнэ», распирают не только силиконовые протезы, но и заботы, пятеро нотариусов из конторы Сонна, трое аптекарей, чета рыбных торговцев, фининспектор, «Дом прессы», отель «Бо-Риваж», поставщики и клиенты, представитель фирмы «Боленс», делегация от моего отделения Лайонс-клуба, фотограф из «Дофине либере», директор нового супермаркета (отныне мой сосед) и генеральша Добрэ – эта отдает дань вежливости моему отцу, поскольку тот присутствовал на похоронах ее мужа в 1968 году. Мэрия отрядила Андре Рюмийо, уполномоченного по похоронам; из Зрелищного комитета его выперли, и теперь он цепляется за эту последнюю должность. Торговая палата прислала венок. Явились, по собственному почину, даже месье и мадам Понше; мы не встречались с ними с самой свадьбы – такова была воля Фабьены; разобижены они и на этот раз – дочь никому их не представляет. Так что они заняли позицию у входа перед кропильницей и накидываются на каждого входящего с рукопожатием: «Родители жены». Первыми срывая соболезнования, они сияют от удовольствия и угодливо улыбаются, как трактирщик богатому посетителю.
Фабьена простудилась ночью под открытым окном и без конца сморкается. Люсьена это шокирует. Он самолично сочинил надпись для своего венка, вон он на почетном месте у скамьи, на которую сейчас водрузят гроб: «Лучшему из отцов». Это, пожалуй, перебор. Но Люсьен страшно горд.
Рядом с Дюмонселями, сидящими на два ряда дальше семейства покойного, примостилась Тереза Туссен. Она переступила порог церкви первый раз после обращения в иную веру. Из кармана у нее демонстративно торчит «Вестник Тибета», на груди приколот медальон с улыбающимся Далай-ламой – все говорит о том, что она присутствует здесь как вольный слушатель и только ради меня.
Одиль из деликатности села по другую сторону прохода, отдельно от Жана-Ми с братьями. Это она, с разрешения Фабьены, которая петь не умеет, выбрала песнопения. Самые трудные. Накануне сутки отрабатывала их перед зеркалом – ее одну будет слышно в общем хоре.
Часовня наполнилась чуть ли не до отказа, пришло человек сто. Я и не подозревал, что у меня столько знакомых. Будь моя воля – я бы из них всех позвал десятка полтора, не больше. И прибавил трех-четырех, кого здесь нет, а было бы так приятно увидеть. Лица из прошлого: потерянные из виду друзья, мимолетные подруги… Может быть, они тут, но слишком изменились и я не узнаю их. Вообще средний возраст собравшихся великоват для моего поколения. Должно быть, у тех, кто помоложе, хватает других дел. Или они послушались мою сестру и не стали нарушать «сугубо семейную обстановку».
Певчий ломающимся голосом объявил, что церемония начинается, и призвал всех к тишине. Под стихарем у него надет синий спортивный костюм – вечером тренировка по регби. Аббат Кутан прокашливается и произносит несколько слов в сломанный микрофон: когда священник говорит, он не работает, а когда замолкает – пронзительно свистит.
– Эймерик, меня слышно? – осведомляется кюре, возясь с выключателем.
– Черт бы драл эту хрень! – отзывается певчий и стучит микрофоном по алтарю – усиленный звук громом отдается под сводами.
Рабочие от Бюньяров нечаянно оказались донельзя точны: покачивая гроб, как лодку, они переступили порог часовни ровно в три, с последним ударом колокола. За ними шел сын Жана-Гю, маленький очкарик, вызвавшийся нести на подушечке мои награды. Это была идея Фабьены. Поначалу меня эта затея раздражала, теперь же я получше узнал свою жену и оценил ее тонкость – она хотела тайно почтить мое чувство юмора. На малиновом бархате поблескивали герб города – мне присудили его как победителю конкурса на лучшее оформление витрины к Олимпиаде – и почетная медаль 120-го транспортного полка, которую я получил во время армейской службы за декорации и постановку рождественского спектакля для детей офицеров.
Сынок Жана-Гю медленно вышагивает за гробом, успевая поворачивать голову направо и налево, чтобы кивнуть или подмигнуть всем своим приятелям. У левого переднего носильщика развязался шнурок – я жадно жду, что будет, но все обходится. Когда лакированный сундук проплывает мимо Одили, она краснеет и отворачивается – увы, причина мне известна.
«Трианон» плавно приземляется на козлы. Бюньяровские работники раскладывают сверху несколько венков для красоты и удаляются в боковой придел.
В часовне появляется Альфонс. А то я уж начал беспокоиться. Запыхавшись, он катит перед собой инвалидную коляску. Вот не знал, что, кроме нас, у него есть кто-то из близких. Он пристраивает своего инвалида около кропильницы – мои теща с тестем освободили место, переместившись в первый ряд – и заботливо вытирает своим носовым платком стекающую у него изо рта слюну.
Кюре вздевает на нос очки, наклоняется над магнитофоном и включает Баха. Левая половина крыши начала протекать, люди жмутся и уворачиваются от капель, раскачиваясь совсем не в такт органным переливам. Кюре, видя это, указывает им на сухие места в правой стороне, однако там все занято – многие сообразили заранее. Заорал чей-то ребенок. Генеральша Добрэ клюет носом. Месье Рюмийо роняет приличествующую случаю слезу, стараясь попасть в объектив фотокорреспондента. Директор водолечебницы, человек занятой, прикрываясь молитвенником, заглядывает в электронный блокнот.
– Что мне тут делать? – дряблым голоском спрашивает гость в коляске.
Альфонс наклоняется к нему и шепчет на ухо:
– Разве вы не узнаете? Это же Жак Лормо, выпуск семьдесят седьмого года, семнадцать с половиной баллов по французскому и четырнадцать по латыни!
Боже мой! Это месье Мину! Гроза всей школы… Монтерлановская осанка, негнущаяся нога и грохочущая по каменному полу подкованная железом палка. Во что он превратился! Право, иногда стоит умереть пораньше из простого человеколюбия…
– Четырнадцать по латыни, – механически повторяет старый учитель.
Насколько я понимаю, Альфонс нарочно вытащил его из богадельни и привез сюда, чтобы у меня на похоронах, кроме собратьев по торговому цеху Экса, присутствовал свидетель моих блестящих успехов в науках, которые, пойди я по материнским стопам, открыли бы мне дорогу в университет. Не могу передать, до чего меня тронуло такое отношение. Для Альфонса мои возможности не исчерпывались витринами и картинами. Он принимал в расчет потенциальные пути, на которые я не осмелился ступить. Сегодня все шоры спали: робость, лень, страх потерять свободу, – и неосуществленное будущее уравнивается в правах с настоящим. Вряд ли кто-нибудь понял порыв Альфонса, но мне он от этого еще дороже.
– Это надолго? – забеспокоился месье Мину.
– Ему так приятно, что вы пришли. Он так часто вас вспоминал.
– Тише вы! – шипит на Альфонса соседка.
– Я близкий родственник, – возражает он.
Из того, что он шепчет на ухо месье Мину, я понимаю, что он регулярно навешает инвалида и держит его в курсе поэтической жизни города. Когда-то именно Мину, с которым Альфонс познакомился в школе, на родительских собраниях, ввел его в Комитет друзей Ламартина. Благодаря ему он может, предъявляя визитку, гордо представляться пациенткам и служащим водолечебницы: «От меня отказались родители, зато я признан общественно полезным».
Постепенно в часовне установилась тишина, только нет-нет да поскрипывали сиденья и щелкали замочки дамских сумочек. Люсьен обернулся и считает, сколько народу пришло почтить память его отца. На руке у него мои часы, которые я оставил в трейлере, в ящике ночного столика. Затвердевший от долгой носки ремешок не мог держаться на тоненьком запястье, и Люсьен проделал новые дырочки.
– Господи всемогущий! – дребезжащим голосом заговорил кюре. Микрофон усиливал примерно один слог из пяти. – Мы собрались сегодня в Твоем храме, чтобы помолиться об упокоении души рабы Твоей Маргерит Шевийя, принявшей христианскую кончину, причастившись Святых Даров. Мне приятно видеть, что так много людей провожает в последний путь эту женщину, которая, насколько мне известно, была одинокой и умерла в больнице.
Аудитория изумленно замерла, потом по рядам пополз ропот. Певчий, заподозрив неладное, заглянул в записи кюре и с перекошенной физиономией возбужденно зашептал ему в ухо: