От Окружного бульвара до Курортной улицы такое запутанное движение, что Люсьен пешком по прямой добрался до дому скорее, чем Альфонс на «мерседесе». Из-за угла трейлера он глядит, как старик ставит машину в гараж и заходит на склад металлических товаров, чтобы прибраться там, пока все на перерыве.
   Переждав из деликатности пару минут, мальчуган входит туда же. Альфонс разматывает моток проволоки для изгородей и вместо обеда жует карандаш. Люсьен подходит к нему с виноватым видом:
   – Привет, Альфонс, как дела?
   – А, ты уже пришел, – не оборачиваясь, говорит старик. – Ну да, молодому пройтись по улице – одно удовольствие. Надеюсь, ты не простудился? Иди к себе – я там развесил картины.
   – Спасибо, что приехал за мной на «мерседесе», – шепчет Люсьен, усаживаясь на ящик.
   – Ему было полезно проветриться.
   Они помолчали. Было слышно только, как бренчит проволока – Альфонс разматывает виток за витком, чтобы потом смотать как следует.
   – Этот малый из Гренобля, который поступил в ученики, – ворчит он, – вроде бы и старается, но в нашем деле из него ничего не выйдет – нет хватки. Вот посмотри на эту проволоку – кто так отрезает!
   – Как ты думаешь, у меня получится вызвать папу стаканом?
   Альфонс кладет моток на верстак и опускается на корточки рядом с ящиком заклепок, по которому Люсьен стучит пятками.
   – Очень может быть. Я не знал, что ты в этом разбираешься.
   – А как это делается, Альфонс? – Люсьен хватает спасителя за руку.
   Старик смотрит на эту ручонку, вцепившуюся в его рукав. Может быть, первый раз Люсьен вот так потянулся к нему. От волнения у него перехватывает горло, так что он не может сразу ответить и оттягивает время, перекладывая жеваный карандаш изо рта за ухо.
   – Этот метод описывает Ламартин в письме племяннице Валентине весной пятьдесят третьего года. Берешь лист картона, пишешь на нем алфавит, переворачиваешь стакан или рюмку, потом несколько человек прикладывают к нему пальцы, и пробегает такой легкий ветерок…
   – Флюид?
   – Вот-вот. Ты становишься чем-то вроде антенны и улавливаешь то, что передает покойник, а потом, по законам физики, это переходит на стакан и он начинает двигаться от одной буквы к другой. Ты задаешь вопросы – он отвечает. Ламартин рассказывает, что Виктор Гюго таким манером записывал стихи, которые ему диктовал один англичанин – Шекспир. Я и сам пробовал, но в одиночку плохо получается. И потом, у меня дома и так все всегда дрожит и двигается – из-за поездов.
   – И ты думаешь, с папой может получиться?
   – Если он захочет говорить, то заговорит. И насколько я его знаю, за ним дело не станет.
   – Классно!
   – Только может оказаться, что он занят другими вещами. Ну, понимаешь, не оттого, что не хочет с тобой говорить, а просто ему же надо там освоиться, он только что прибыл…
   Но у Люсьена сразу стал такой расстроенный вид, что Альфонс берет свои сомнения обратно и задорно хлопает его по колену:
   – Хочешь, попробуем вместе, ты да я, на пару?
   Мальчишка смотрит на него, не зная, что ответить, и, по-моему, раздумывая, как бы не слишком дать Альфонсу почувствовать, что они неравны. Да, не поспеши я убраться на тот свет, мне бы надо было кое-что подправить в воспитании сына.
   – Спасибо, но мы с ребятами собрались заняться этим у Тортоцца, сегодня в шесть часов. Он говорит, у него сильные флюиды.
   – Это сын автомеханика? – Альфонс удивлен. Люсьен сокрушенно разводит руками. Проглотив разочарование, Альфонс снова вытаскивает из-за уха карандаш.
   – Сегодня вечером я бы все равно не смог – у меня Комитет. Тебе наверно, нужен расчерченный лист – ладно, я сделаю. Только не показывай маме. Вообще-то ты еще не дорос до таких вещей.
   – Клянусь! – Люсьен поднимает варежку.
   Альфонс отрезает кусок крафта и пишет по кругу алфавит. Внутри круга столбиком цифры от нуля до девяти и слова «да» и «нет» в рамочке.
   – Это для ответов на однозначные вопросы – так скорее. Карандаш опять отправился за ухо.
   – А что лучше взять: стакан или рюмку?
   – Я советую стаканчик от горчицы. Рюмка на ножке не такая устойчивая. И может разбиться при резком вираже. Но иди – мама ждет тебя обедать.
   Он берет с этажерки стаканчик, на котором нарисованы утенок Дональд и его друзья с удочками, вытряхивает из него окурки, вытирает и протягивает Люсьену.
   – Расскажешь потом, – вздыхает он и снова принимается за проволоку.
   Люсьен обещает, благодарит и выбегает во двор. Я устремился было за ним, но придержало какое-то новое чувство. Страх. Люсьен, упоенный, с улыбкой до ушей, прижимает к себе портфель, куда бережно поместил стаканчик и сложенную вдвое расчерченную карту. Альфонс забыл нанести букву W – постараюсь обойтись без нее.
   На кухне, как всегда, для Люсьена был приготовлен обеденный прибор, салфетка и таблетка глюконата. Но его ждали также целых два сюрприза: у плиты стояла Одиль, а за столом сидел со стаканом томатного сока Гийом Пейроль.
   – Мама ушла в бассейн, – торжествующе доложила, смакуя каждое слово, Одиль.
   Люсьен поставил портфель на пол и удивленно переспросил:
   – В бассейн?
   – Да. Она пошла плавать. – Одиль подкрепила слова гребком по воздуху, с удовольствием призывая постороннего человека в свидетели недостойного поведения вдовы.
   – Мама вольна делать что хочет, – одернул ее Люсьен. – Что сегодня на обед?
   – Я поджарила тебе гольца, – с важностью ответила кассирша. – Ты знаком с месье Пейролем из полиции? Он хочет с тобой поговорить. Это Люсьен, мой крестник.
   Крестник заглянул в сковородку, где шипела в разогретом масле длинная, тонкая, страшно костлявая рыбина, гордость нашего озера.
   – Какая гадость, – сморщился Люсьен. – Я хочу рыбных палочек.
   – Рыбных палочек! – вздохнула Одиль, ища сочувствия у гостя. – Они все на этом помешались. Думают, что все эти мороженые штучки так и ловятся в сети. Ты будешь есть то, что дают, и никаких разговоров.
   – Я здесь дома, а ты на службе, – отчеканил Люсьен и, повернувшись к ней спиной, обратился к гостю: – Вы меня ждете?
   – Здравствуй, Люсьен. Меня зовут Гийом, мы виделись вчера на кладбище… Я хотел купить картину твоего отца, и твоя мама сказала, что я могу посмотреть их у тебя.
   Мальчуган смотрит на неожиданного клиента круглыми глазами. Настроение у него сразу исправляется, и, чувствуя себя важной персоной, он пожимает гостю руку.
   – Вы обедали? У нас сегодня рыба.
   – Благодарю за любезность, – стараясь быть серьезным, ответил Гийом.
   – Обычно бывает что-нибудь получше, но сегодня у нашей служанки выходной. Пойдемте пока посмотрим.
   И они выходят из комнаты, предоставив Одили срывать злобу на гольце, которого она свирепо переворачивает вилкой.
   – Вы что, тоже художник? – спросил Люсьен на лестнице.
   – Нет, но я люблю искусство.
   – Почему же вы пошли в полицию?
   – Я просто прохожу службу. А вообще-то я учусь на филфаке, готовлю диплом. Правда, не очень тороплюсь. Больше всего я люблю писать книги.
   Люсьен церемонно распахивает дверь своей комнаты, и нам всем троим открываются увешанные картинами стены. Но, как ни старался Альфонс размещать их вплотную, рама к раме, в одном месте остался свободный квадрат, а самую большую картину пришлось поставить на пол около кровати. Это вечер во время сбора винограда. Гулянье при свете фонариков. На первом плане молодой парень с недовольной рожей. Та еще мазня.
   Гийом Пейроль расхаживает, как в музее, задрав голову и заложив руки за спину. Ни за что не поверю, что ему нравится. Поданное таким образом, мое творческое наследие напоминает винегрет. Гийом нечаянно задевает ногой игрушечную «феррари», спотыкается и еле удерживает равновесие. Люсьен ловит и прижимает машинку к полу ботинком. Я с благодарностью замечаю, что он забрал из моей комнаты все машинки, которые я когда-то дарил ему на дни рождения и которые он выселил, когда подрос.
   – Готово! – кричит из кухни Одиль.
   Гийом возвращается к картине, прислоненной к кровати:
   – Мне нравится вот эта.
   – Это кутеж виноградарей в Кларафоне, – объясняет Люсьен, ошарашивая меня своей осведомленностью.
   – Кутеж?
   – Ну да, деревенский праздник. Так у нас говорят. Вы откуда?
   – Из Парижа.
   – Я был на Эйфелевой башне.
   – Я тоже. А ты не пробовал плевать оттуда, с высоты, жевательной резинкой?
   – Нет. – Люсьен удивлен.
   – Это очень забавно. Потом спускаешься и ищешь ее внизу. Выигрывает тот, кто первым отыщет свою.
   – А как узнать, что это твоя?
   – Прежде чем выплевывать, конечно, прилепляешь бумажку.
   – И ты когда-нибудь выигрывал?
   – Ни разу. Дурацкая, вообще говоря, игра.
   – Подгорает! – кричит Одиль.
   – Тебя научил твой отец?
   – Нет. Мой отец – человек серьезный. Дурак, но очень серьезный.
   Запах горелого не дает укрепиться зародившейся мужской дружбе. Гийом указывает на разобиженного деревенского парня посреди гулянки и спрашивает цену.
   – Триста франков, – от фонаря отвечает Люсьен. – Но тебе я уступлю за двести.
   – Идет, – Гийом вынимает из кармана початую пачку «Голуаз» и вытаскивает из нее несколько свернутых в рулончик купюр – я тоже так делал в армии. Вообще при нем я словно молодею. Вижу свою копию.
   – У тебя есть дети? – спрашивает Люсьен. Мне бы тоже хотелось это знать.
   – Нет.
   – Это не мне. – Люсьен не берет денег. – Опусти это в кружку пожертвований за упокоение душ, томящихся в чистилище. Это в церкви Пресвятой Богородицы. Слева как войдешь.
   – Ну вот, сгорело! – доносится злорадный возглас из кухни.
   – Ты думаешь, он в чистилище?
   – Если в раю, ему это не понадобится.
   Люсьен сел на кровать, подобрал с пола желтый «феррари» и с погрустневшим лицом катает его по ноге. Одно колесо не крутится. Люсьен, насупясь, распрямляет крыло, которое мой покупатель погнул каблуком. Оглушительно хлопает входная дверь. В наступившей вслед за этим звенящей тишине слышно только равномерное тиканье часов в гостевой комнате.
   – Он ведь не может быть в аду, правда? – не поднимая глаз, шепчет мой сын.
   – Конечно, нет, – успокаивает его Гийом с полной убежденностью. – Художники не попадают в ад.
   – Почему?
   Гийом садится на кровать рядом с Люсьеном и помогает ему освободить колесо.
   – Ад для тех, кто никогда не рисковал. Никогда не сомневался в себе, ничего не делал или, как мой отец, плевал на людей и использовал их в своих интересах. Вот почему я пытаюсь писать книги.
   – Какие?
   – Свои. Знаешь, был такой писатель… настоящий, который всю жизнь работал ради того, чтобы дарить людям радость… Жан Кокто… так вот, он как-то сказал: «Когда придет смерть, я умру богатым человеком». Не беспокойся за своего папу. Посмотри, сколько он вам оставил. Худшее, что может ему грозить, это налоги.
   – Налоги?
   – Ну да. Он был талантлив, любим, имел хорошую семью, служил искусству – сколько сокровищ! Естественно, с него причитаются налоги. Там, где он сейчас, он должен давать и давать.
   – А как с него могут брать?
   – Поговорим об этом как-нибудь в другой раз. Сейчас мне пора в казарму.
   Гийом взял картину под мышку и стал спускаться вниз по лестнице вслед за озадаченным Люсьеном. Одили на кухне нет – она ушла. Горелая рыба – в мусорном ведре. На столе на видном месте – пакет чипсов и упаковка ветчины.
   – Приятного аппетита. Сегодня же отнесу деньги в церковь, как мы уговорились. Передай привет маме.
   – О`кей! Пока, Гийом!
   – Пока!
   Люсьен сжимает пакет с чипсами, пока он не лопается. Малыш улыбается, счастливый тем, что за его отцом признали столько заслуг. Оставляю его в раздумье о человеке, который за несколько минут стал для него больше чем другом. И ничуть не ревную, что мой сын переносит привязанность ко мне на постороннего: чем дальше тот продвигается в своем расследовании, тем больше становится на меня похож. Однако же, надеюсь, Люсьен не забудет про горчичный стаканчик и бумажное поле. У нас свидание в шесть часов в гараже Тортоцца, ты помнишь, малыш? Я буду там.
* * *
   Фабьена в лиловой шапочке ленивым брассом плавает из конца в конец дорожки закрытого бассейна. То ли я еще под впечатлением предыдущей, такой эмоционально напряженной сцены, то ли мешает слишком шумный фон здесь, в бассейне – на соседних дорожках пловцы из местной команды отрабатывают кроль и баттерфляй, тренер свистит, выкрикивает номера и результаты, – но мне кажется, что Фабьена думает обо мне как-то странно. Безучастно. Просто повторяет про себя «Жак, Жак»… не связывая мое имя ни с каким воспоминанием, ни с какой мыслью. Что, она уже забыла, как я выглядел? Я растворился в хлорированной воде? Так же повторяют номер телефона, чтобы не забыть, когда не на чем записать. Зовет меня на помощь? Не похоже. И что за глупость прийти в бассейн простуженной. Если только это не нарочно. Хороший грипп – чем не предлог, чтобы отдаться назревающей депрессии, не вставать с постели, благо есть оправдание – температура.
   Фабьена вылезает из воды по лесенке, идет в душ. На ней цельный купальник, в котором она была на Канарах прошлой зимой – наше последнее путешествие. Цыплячье-желтое солнце на черном нейлоновом фоне уже начало отколупываться.
   В раздевалке ее узнали подружки Наилы и стали пихать друг друга локтями. Раздираемые любопытством, сочувствием и желанием посплетничать, они в конце концов возвращаются к тому, чем были заняты: досушивают волосы жужжащими электрофенами и прихорашиваются перед зеркалом.
   Около комплекса водного спорта под платанами стоит фирменный фургончик Лормо – Фабьена взяла его, чтобы весь город видел: она едет в бассейн, – а рядышком дожидается папин «ситроен». Вот и Фабьена: идет большими шагами, отжимая рукой мокрые волосы, пальто нараспашку, в джемпере под горлышко, вдыхая полной грудью ледяной воздух и выдыхая клубы пара.
   Папа выскакивает ей навстречу:
   – Фабьена, что с тобой?
   Она глядит на него без малейшего удивления, улыбки, смущения – без всякого выражения.
   – Вам, конечно, позвонила Одиль. Да, я схожу с ума, пошла купаться, вместо того чтобы кормить обедом ребенка, ну и что? Уволю эту Одиль. Всех уволю. Продам магазин. Плевать я на всех хотела. Вас это устраивает?
   Бедный папа смотрит на нее оторопев и не знает, что ответить. На всякий случай он раскрывает руки, и Фабьена с рыданиями бросается ему на грудь.
   – Ничего, ничего, – приговаривает он, гладя ее по мокрым волосам. – Все нормально.
   – Да уж! Я ничего не хочу делать, никого не могу видеть, терпеть не могу плавать и закатываюсь в бассейн на сеанс с двенадцати до двух, как любовница Жака, чтобы влезть в ее шкуру, чтобы он со мной заговорил! Ничего себе нормально!
   – У Жака была любовница? – Вот когда папа действительно ошарашен.
   – Только не говорите мне, что вы об этом не знали, Луи! Кому угодно, но не мне!
   Отец в шоке. Фабьена не представляла себе, как мало мы друг с другом говорили. Ей казалось, что только ненависть и отчаяние могут быть немы.
   – Кто же она? – с трудом выговаривает он.
   В глазах его такое искреннее неведение, что Фабьена находит в себе силы улыбнуться, взять его под руку и подвести к его машине.
   – Ладно, папа. Мне уже лучше. Не знаю почему, но лучше. Я поеду домой. Как раз успею отвезти малыша в школу.
   – В таком состоянии?
   Фабьена оборачивается и прислоняется спиной к «ситроену». Она опять захлюпала и запахнула на себе пальто.
   – Папа… Я боюсь наделать глупостей в магазине. Боюсь остервениться, нахамить клиентам… Мне нужно немножко передохнуть… Вас не затруднило бы снова взять на себя дело?
   – Меня? – воскликнул отец, который только того и ждал. – Да ничуть!… Наоборот!
   Из уважения к общему трауру он умерил свой восторг и стал уверять Фабьену, что будет выполнять только самую неблагодарную работу – справляться с текущими делами – и не подумает вмешиваться в управление; хозяйкой остается она, ничего не изменилось.
   – Все изменилось. Я уверена, Жак еще любил меня. А я его прогнала. Из-за ерунды, из-за такой ерунды, если б вы знали… Я вбила себе в голову какую-то чушь, а дальше все разрасталось само собой… Я сама, сама толкнула его к этой женщине. И, наверно, правильно сделала… Не в том дело… Знаю, что глупо так говорить, что это неправда, и все же… Я все время думаю, что, если бы не оттолкнула его тогда, он сейчас был бы жив. Я одна, одна, совсем одна!
   – А я… – прошептал отец.
   Покраснев, он стоял на ветру, с развевающимся шарфом на шее, и был готов произнести слова, которые сдерживал десять лет. Я не ханжа, но тут мне стало противно. Однако он прав. Я жил так, как будто впереди была целая вечность. Пусть хоть он не повторит моей ошибки. Он открывает рот, набирает воздух, ищет какой-нибудь знак, что-нибудь вокруг, что поддержало бы его порыв, смотрит под ноги, ну, сейчас… Но слова не сходят с языка. Нет, подходящего момента никогда не будет. Он гаснет, сникает и поднимает глаза:
   – Я хотел сказать: у вас есть Люсьен.
   Фабьена уткнулась лбом в ворот его куртки и тихо прошептала:
   – Каждую ночь, с тех пор как я отказалась спать с ним… Каждую ночь я по собственной воле оставалась одна, но так надеялась, так ждала, что вот откроется дверь… И все опять станет как раньше… Я ненавижу себя…
   – Ну-ну, – он резковато оборвал ее признания – сам-то он не смог открыться…
   Наконец он отвел и подсадил ее в кабину фургончика, посоветовал включить отопление, выпить грогу и не беспокоиться о работе: завтра в семь утра он будет в магазине, и все, положитесь на меня, пойдет своим чередом. Все эти слова означают одно: я люблю тебя, – то, чего она никогда не пожелает услышать.
   Красный с темно-синими буквами фургончик отъехал и скрылся из виду. Глядя ему вслед, папа утешается ставшим привычным доводом: быть непонятым лучше, чем смешным. И все не так плохо: вылезти из норы и занять место, которое он мне уступил, – как-никак большой шаг вперед.
   Меня в его мыслях нет и близко, поэтому я оставляю его одного в ржавом «ситроене» строить планы новой жизни, которая не принесет никаких перемен.
* * *
   Надо было убить время до шести часов. Боясь опоздать, я отбросил искушение махнуть на Маврикий. Правда, длительность путешествия для меня ничего не значит, но, прибыв на место, я не распоряжаюсь своими эмоциями и могу застрять в какой-нибудь точке. Это не жалобы, а опасения.
   Поэтому я гулял, не слишком удаляясь от места встречи, и наносил визиты вежливости людям, которые никоим образом не могли бы меня задержать. Например, налоговому инспектору, который был последним, с кем я говорил при жизни. Он драматически рассказывает об этом каждому, кого приводит в его кабинет приближение срока подачи декларации. Этот наш разговор в понедельник вечером внезапно приобрел особое значение – инспектор не может отделаться от мысли, что он в какой-то мере стал причиной моей смерти. Не слишком ли сурово он отнесся к подсчетам доходов, которые я ему представил? Несчастный потерял сон. Клиенты, которым он успел поведать об этом случае, – тоже, поскольку приняли его слова за скрытую угрозу.
   Я застал его в парке, в кафе «Ротонда», он с безутешным видом ел курицу-гриль и читал «Канар аншене». Здесь и мэтр Сонна – он вышел из-за столика, где сидел с компанией финансистов, и, проходя мимо налогового инспектора, пожал ему руку. Оба понимающе-сокрушенно покачали головами.
   – Бедняга Лормо. Этот цирк в часовне…
   – Представляешь, я последний, с кем он говорил при жизни!
   – Я тоже! Если б ты знал, как я хлебнул лиха с его завещанием… Ладно, бог с ним. Ты придешь в субботу играть в гольф?
   – Не знаю.
   – Обещают хорошую погоду.
   – Меня еще беспокоит нога.
   – А меня в клубе записали в слабаки.
   Оставляю их с их бедами и порхаю под голыми ветвями парковых деревьев – ищу, с кем бы выпить спокойно чашечку кофе или соснуть после обеда. Но самому выбрать и спроецироваться на кого-нибудь мне трудно, похоже, мои желания буксуют, если не сопрягаются с желанием живого человека. А нынче, сколько ни настраиваюсь, ничего не могу уловить, – очевидно, я сейчас никому не нужен. В такое время я и сам не без труда возвращался к работе и обычно подбадривал себя сладким.
   Кондитерская Дюмонселей, желая обставить Лормо, работает без перерыва. Дети Жанны-Мари сменяют друг друга за прилавком. Сегодня меж витрин мыкается страдающая булимией Мари-Па, изнывая от соблазнительных запахов и гоня от себя искусительную мысль, что, пока мать отдыхает, она вполне могла бы безнаказанно полакомиться. К тому же между часом и тремя покупателей никогда не бывает – желающие подкрепиться предпочитают славной фирме «Дюмонсель» лавочки поскромнее, с более доступными ценами.
   Мари-Па хватается за пачку «Кэмел» в кармане халата, желая побороть одну тягу другой: заменить наполеоны сигаретами. Вечером перед телевизором она выкуривает по две пачки, чтобы перебить аппетит. Воспитательница в детском саду звала нас с ней «жених и невеста». Хоть она на четыре года старше, но во дворе всегда подходила ко мне. Мы держались за руки, делились друг с другом цветными карандашами, играли в папу и маму, а нашим сыном был вечно копошившийся в песочнице Жан-Ми. Она была красивой девчонкой, пока мать не подавила ее, не в силах смириться с тем, что дочь взрослеет. Она и теперь еще вполне миловидна, хоть ее и разнесло, вполне свежа, несмотря на горькую обиду, которую она топит в калориях и табачном дыме. Возможно, попадись ей хороший человек, тоже солидной комплекции, и теплое отношение потихоньку растопило бы лишний жир. Но от ожирения в Эксе не лечатся, а объявления в отделе знакомств («девушка 39 лет 110 кг, не утратившая надежд, ищет серьезного человека такого же веса») ее мамаша ни за что бы не потерпела.
   Если бы я мог поправлять волшебной палочкой промахи судьбы… Отыскать бы на улице какого-нибудь симпатичного, добродушного толстяка, привести сюда, заманить в кондитерскую, познакомить парочку… Но слишком концентрироваться на проблемах Мари-Па, пожалуй, опасно – чего доброго, растрачусь до времени. А перед сыном мне надо явиться вооруженным всеми своими способностями, если таковые окажутся. Очень надеюсь. Ведь это будет первый раз, когда не я один пытаюсь войти в контакт с живыми. Желание Люсьена должно дать мне сил ответить.
   Вдруг распахивается дверь и входит… Нет, не упитанный прекрасный принц, а мадемуазель Туссен. Вот про кого я совсем забыл. Да и она после похорон оставила меня в покое.
   – Добрый день, милочка, – говорит она елейным голоском.
   – О, здравствуйте, мадемуазель Туссен, – живо отзывается Мари-Па. – Вы редко заходите в такое время. Что прикажете?
   – Ничего. Я хотела с вами поговорить.
   Старая дева наклоняется над горой ром-баб и бесцеремонно хватает за руки трепещущую кондитершу.
   – Давайте откровенно. У вас есть любовник?
   Мари-Па, давно привыкшая к материнским допросам, даже не удивляется, а только опускает глаза, мотает головой и пожимает плечами:
   – Да нет.
   Туссен энергично встряхивает ее руки.
   – Послушайте меня – отчаиваться рано. Что сказал бы ваш отец, он так гордился вами!
   – Я посвятила себя Иисусу, – смиренно лепечет Мари-Па.
   – Ему это не больно надо. Разве вы не хотите иметь ребенка?
   – О-о… – Мари-Па душераздирающе вздыхает.
   – Сорок лет – пора бы пошевелиться, детка! Нечего надеяться на Святой Дух.
   – Тридцать девять, – застенчиво поправляет моя бывшая «невеста».
   – Тем более!
   – Но для этого нужна пара…
   – Отлично. Я вас записываю.
   Туссен решительно щиплет девушку за пухлую ручку и топает к выходу, попирая старинный паркет своими ботинищами. Стеклянные витрины трясутся от ее шагов. Я ничего не понял. Мари-Па тоже. Она застыла, глядя на дверь и машинально запустив руку в пирожные на подносе.
   Я догнал буддистку на углу у казино. Она в раздумье остановилась около дома Дюмонселей, бордового с белыми щипцами особняка – по этажу на братьев и сестру, а самый верхний – маменькин. Как раз в этот момент Одиль распахивает окно в спальне Жана-Ми, чтобы поскорей его добудиться. Она не в духе и толкает створку с такой силой, что от стены отлетает кусок штукатурки. Туссен, глядя на нее, ухмыльнулась было, но тут же с сомнением поджала губы. Топая, как слон, она двинулась по Женевской к вокзалу, на ходу ставя галочки в своем списке. Приближаться к ней настолько, чтобы ухватить ее мысли, я все же опасаюсь, поэтому слежу, оставаясь поодаль. Дойдя вдоль путей до переезда, она направляется к домику стрелочника, где живет Альфонс. Он занят тем, что стирает иней с листьев пластмассовой герани, макая кисточку в теплую воду.
   – Эй, Озерэ, – приступает к нему Туссен, – я в этом году задумала развести тюльпаны, заказала луковиц на сто квадратных метров, когда их надо сажать в грунт?
   – Да зачем тебе сажать: одна вода для поливки обойдется в копеечку, уж луку-то купила бы сколько надо на рынке, – ворчит Альфонс. Они с Туссен знакомы шесть десятков лет, и на «вы» он с ней только в магазине.
   Дружески похлопав его по плечу, Туссен уточняет, что говорила о тюльпанах, журит за рассеянность и без всякого перехода сообщает, что он мог бы составить счастье какой-нибудь женщины.
   – Мне и так неплохо, – отвечает Альфонс.
   Тон у него непривычно хмурый. Скорее всего его расстроил Люсьен. Он, наверное, уже видел, как сидит рядом с мальчуганом за столиком, вопрошает горчичный стаканчик и покрывает своим ровным почерком прилежного ученика листок за листком, записывая мои щедрые откровения об ангелах небесных, о моей маме, Ламартине и Жюли Шарль.